1. Герои легенд

19 июля 201? года. Львов. Улица Медовая. Геріатричний пансіонат (Дом престарелых) 3:40

…Из окопов танки кажутся небольшими, почти нестрашными. Ломаная, неровная цепь железных жуков проявляется из-под прикрытия зелени гая, разворачивается. Далекие, медлительные…

И враз, прыжком приближаются. По ушам бьет грохот двигателей, лязг гусениц, взлетают шлейфы сырой пыли, качаются зрачки башенных орудий. Тусклая краска, белесые знаки и номера, уродливые швы брони. И грохот, грохот бешеных, в четыреста пятьдесят лошадей, двигателей, грохот необрезиненных катков. Рвут траки несчастную украинскую землю…

Не стреляют, еще не видят затаившуюся, замаскировавшуюся роту. Не видят, но чуют…

Сверлит уши грохот. Почему молчат противотанковые пушки?! Будет поздно. Уже поздно…

…Еще прыжок – они рядом. Блеск отполированных о сухую землю траков – бешено кружатся, сдирают сочную траву. Дрожь брони и насилуемой земли, торжествующий рев разболтанных дизелей. Это плохие танки, с примитивной трансмиссией, капризными фрикционами, полуслепые, стреляющие почти наугад…

Плохие танки, неумелые, наскоро обученные экипажи. Трусливые солдаты, загнанные комиссарской палкой в ненадежную машину. Они всегда побеждают. И если чудо их остановит: врежет в лоб, вышибет люк механика-водителя, пронзит броню борта, заставит танк замереть… тогда из истерзанного гая выползут новые машины. Их не остановить… Никогда не остановить…

…«Тридцатьчетверка» прыгнула вплотную, заслонила мир. Левое крыло тяжелой машины помято – вздыбилось-оскалилось уродливым клыком, подпрыгивает подвязанное к гусеничной полке бревно, раскачивается кривая петля-удавка наспех закрепленного буксировочного троса. Десанта на броне нет: уже спешился? Или и не было?

Микола не видит стрелков врага, не видит дрожащего поля и сырой земли бруствера, не слышит крика гауптшарфюрера-булавного[9]. Взгляд прикован к «перископной» щели на скошенном лбу танка. Глядит оттуда сквозь свои слепые стекляшки механик, скалит неровные зубы, сжимает рычаги. Раздавит. Нарочно раздавит, клятый москалюга.

Шутце[10] Микола Грабчак, забыв о винтовке и гранатах, приседает на дно траншеи. Пальцы вцепляются в ремень шлема, пытаясь надвинуть поглубже. Не получается: каска и так глубока, надежная, германской стали, – один нос из-под нее торчит. Дрожит земля, скатываются по стенам укрытия комки подсыхающей земли.

Боже, спаси. Прикрой и сохрани. Жить хочется…

Останавливается сердце от танкового грохота…

Пальцы с трудом вылущивают из блистера вторую таблетку. Не слушаются пальцы, совсем чужими стали. Всхрапывают соседи по палате – молодые – едва седьмой десяток разменяли – счастливые своими совсем иными июльскими снами-кошмарами.

Застиранная мягкая пижама холодит спину – медленно старческий пот подсыхает. За окном еще темно, чуть слышно шелестят остатки старинного сада. Спит дежурная медсестра, спят ходячие и неходячие, из разума вовсе выжившие и в своем уме оставшиеся. Нянька дремлет, лишь вечно врущие настенные часы в коридоре звонким затвором щелкают, пули-секунды отмеряя.

Ничего, Микола Грабчак будет покрепче садовых яблонь и дряхлых соседей. Сейчас вот сердце успокоится… Нет у москалей больше танков. А если и осталась рухлядь, то не придут они сюда. Кончилась их сила, не даст мудрая Европа вольную украинскую землю гусеницами утюжить. Победил Грабчак, не зря свою кровь проливал, номер зэка носил, через себя переступал, перед Советами каялся, план на работе перевыполнял. Сколько хлопцев полегло, чтоб той свободы добиться. Ничего, даст Европа с Америкой кредиты, гарнизоны свои расставит – уймутся москалики. Навсегда уймутся.

Сердце стучало ровнее, почти как часы коридорные. Утро уж скоро, из города автомобиль обещали прислать, на торжество отвезти. Ценят. Хоть и тяжко на жаре сидеть, речи слушать, но долг шутце-стрельца на том торжестве быть. Пусть смотрят на ветерана. Пусть гордятся. Единицы их, бойцов «Галичины», героев огненных Бродов в живых осталось.

Форму сиделка погладила. Десять гривен взяла, дупа жирная. Ну, ничего. Пенсию каждый год добавляют. Вот опять надбавки своим ветеранам горсовет принял. Ценят, помнят…

Бывший шутце вернулся из уборной, прилег. Спали соседи. Завидуют, не любят. И пенсии хорошей завидуют, и славе. А ведь и правда мало истинно украинских ветеранов осталось, тех, что на правильной стороне бились. Даже из Франции журналисты приезжали, интервью брали. Хотя и маловато двести евро за такой рассказ, ну, да что уж… Да, все помнил борец за свободу Микола Грабчак, все крепкая память держала.

…Строй с оружием застыл, хор мужественных, пусть и дурно говорящих на немецком языке, голосов:

«Ich schwöre bei Gott diesen heiligen Eid, dass ich im Kampf gegen den Bolschewismus dem Obersten Befehlshaber der deutschen Wehrmacht, Adolf Hitler umbedingten Gehorsam leisten und als tapferer Soldat bereit sein will, jederzeit für diesen Eid mein Leben einzusetzen…»[11]

Нет, до этого, до присяги, еще мальвы были. Сама хата и лица родительские дымкой времени давно задернулись, а рожини[12] яркие остались. Как вчера цвели.

Был такой поселок – Глибоч. Может, и сейчас есть, да только что толку о том спрашивать? Давно ушел из дома Микола Грабчак, давно иную жизнь выбрал.

Житомирская область, Барановский район. В детские годы – приграничье. Микола, народившийся в 1924-м, ранние самые беспокойные годы Советской власти, понятно, не помнил. Кое о чем батько проговаривался, да и дид[13] нет-нет, да и вспоминал, как в старину весело жилось. «До клятых Советов»… Та из ветвей Грабчаков, что потолковее да похватче, до революции шорную мастерскую держала. Господами не жили, но верную копейку имели. Не то что нынче в артели на государство горбатиться. А артель-то в той же мастерской и закрепилась. Второй цех построили, думают, забылось, кто хозяин по закону…

Бегал Миколка в поселковую школу, но учили там скучному, да и вообще замучили: всеобуч, семилетка зачем-то, да еще к шестому классу русский язык обязательно изучай. Получал младший Грабчак от родителей по заднице за регулярные «неуды», убегал с хлопцами по садам лазить. Семья небольшая: старший брат в Киев уехал, сестра учиться в Житомир подалась.

Скучно в Глибоче жилось. Изредка пограничники шпионов дефензивы[14] ловили или контрабандистов гоняли. Но все одно тек через поселок ручеек запретный: сигареты душистые, шарфы да чулки неприличной красоты, прочая галантерея, что в городе с руками рвут, а обратно, на ту сторону, шла «штуками» недорогая, но спросом пользующаяся советская мануфактура. Была выгода, была. О драгоценном марафете[15] говорили лишь шепотом – но деньжищ на том товаре – ахнуть можно… Кое в чем помогал рисковым людям ловкий Миколка, по мелочам, конечно. Здесь гривенник, там рубль – раз заработал, человеком себя чувствуешь. Может, и незаконно, так до вольной Польши считаные версты – а там разворотистых людей уважают. Хоть и пшеки, а Европа, знают, как красиво жить.

Дед шамкал, предсказывал, что вернутся старые порядки. Царя, может, обратно и не посадят, но рассыпятся Советы. Кацапы, они ж ленивы да покорны, это все жидки мир из зависти взбаламутили. Не по-божьи и не по-людски так жить. Уж лучше как в Варшаве – с президентством. Неужто работящая Украина хуже? Вон, рассказывают, в восемнадцатом году тут рядышком, в Житомире, правительство сидело[16]. Пусть и недолго. Свалят москалей, и жизнь иначе пойдет, правильнее.

Только брехал дед – не менялось ничего. После школы пошел Микола, как фамильной судьбой прописано – в артель, пока в подсобники, но с прицелом на учетчика, а то и бухгалтера. Таскал вонючие кожи, учился лекала для раскроя делать. Так всю жизнь и проведешь – в цеху скучном…

В 39-м и вправду сдвинулось все разом. Только в иную сторону. Микола с двоюродными братьями ходил смотреть, как движутся к границе войска. Много Красной Армии двинулось. Большая сила: кавалерия, трехдюймовки батарея за батареей катили…

Отодвинулась граница, приработка не стало – откуда ночью тайные мешки возьмутся, если кордон теперь аж за Львовом? Ну и що в том «освободительном походе» корысти? Нету грошей, только зарплата и осталась. Разве то жизнь для умного да толкового хлопца? Одна радость, что на лицо гладок, улыбчив – девки заглядывались.

– Война на том не кончится, – утверждал двоюродный брат, легковерный и рябой Петро. – Буржуазность и фашизм не дремлют.

– Нам-то что? – хмыкал Микола, без спешки подтачивая на наждачном камне резцовый нож. – Вот в армию призовут, так и попадем под самую раздачу. С финнами управились, так на них мир не кончается. Слыхал, какие у германца пушки? Снаряды ихние «чемоданами» называют.

– То давно было, – возражал упрямый Петро. – Сейчас у нас пушки передовые…

Про «чемоданы» в то воскресенье радио промолчало. Петро на танцы в клуб собирался, мамка загодя рубаху и штаны выгладила. Тут сосед с улицы кричит: опять война какая-то.

Танцы отменили, артель в цеху собралась – у шорников продукция «стратегическая», нужно срочно план давать. «Час нелегкий, родной Красной Армии треба…»

А мальвы пыльными стояли – дождя в Глибоче давно не было.

…Как оказались с телегами посреди тракта, Микола помнил смутно. Совсем одурел район в те дни. Сначала говорили, что Житомир и Киев германец вообще вкрай, до последнего кирпича, разбомбил и уже десантом с аэропланов высаживается. Потом сказали, что Советы контрударом двинули и немец мира запросил. Потом оказалось, что нимало непобедимая Красная Армия к старой границе откатывается и как раз здесь бой принимать планирует. Нет, сильно невзлюбил Микола Грабчак в те две недели Советскую власть – слаба оказалась. На горло брала, а как до дела дошло… И главное, никакого передыху не давала: работай, грузи, таскай, вывози… Если человек армейскому призыву по возрасту не подлежит, значит, его нужно трудом без отдыха мордовать и гробить?

…Стояли отупевшие сопровождающие у своих телег посреди большака. Продукцию в очередной раз повезли сдавать, но на полпути к городу враз опустевшая дорога напугала. Ни потока эвакуированных, ни красноармейцев. Поля, брошенная сломанная повозка – ничего интересного в ней нет – дядьку Потап уже проверил.

Сам дядьку – старший в группе сопровождающих товар – сидел на телеге и вдумчиво раскуривал цигарку.

– Так что делать будем? – растерянно спросил Петро.

Микола молчал, гадал: если попросить городского курева, раздобрится дядьку или нет? Куркуль еще тот. Ладно, пусть команду даст, потом и просить будет удобнее.

Молчал дядьку Потап. Звенел над полем жаворонок, дальше к горизонту, где-то над городом, жужжали самолеты. Стрельба, что с час назад растарахтелась за Товшей, стихла.

– Повертаться будем, – делая последнюю, уже подсмаливающую усы затяжку, решил дядьку Потап. – Видно, нет начальства в городе. Ежели, как говорят, из Житомира партактив утикал, то уж здесь-то… Опять же стрельба под боком.

– Да как повертаться?! – испугался Петро. – Накладная же. Упряжь первого сорта, ее ж прямо в армию…

Дядьку Потап покосился на тюки хорошо увязанной продукции.

– Так то хорошо, що первого сорта. Раз большевики до Киева подались, стало быть, власть отменяется. Видали мы такое. Сначала до Киева, потом уж и до Московии своей повтикают…

– Ты шо говоришь?! – возмутился дурной Петро. – Думаешь, Советская власть уже кончилась? А вот как возьмут тебя за шиворот…

– Ты, что ли, возьмешь? Возмилка еще не отросла. Богато я всяких властей повидал, встречались и пострашней рожей.

Рябой Петро покраснел.

– Вот и молчи, – дядьку Потап взялся за вожжи. – Пропадет добро, кому отвечать? То-то… Да и выработку сверх плана нам кто оплатит? Германец? Раз совдепия кончилась, сами реализуем. Мы трудились, имеем полное право…

Подводы развернули, до дому двинулись, но далеко уйти не успели – навстречу, из тени реденького леска, шли люди.

– То армейские, – пробормотал дядько Потап. – От британских морей их завернули, непоборимых. В сторонку, хлопцы, бери…

Брели толпой по большаку красноармейцы, пыльные, от усталости равнодушно-бесчувственные, кто в бинтах, кто просто обдертый. Головным боец шагал: пулемет со «сковородкой» поперек груди, руки тяжелое оружие то ли придерживают, то ли об него опираются. Взгляд из-под каски пустой, страшный – сквозь подводы, сквозь зыбкий от жара полуденный воздух – словно в смерть человек смотрит. Красноармейцев было немного: с полусотню. Волокли пулемет на колесиках, раненых на шинелях…

Лошади шагали медленно, подводы катили по самой обочине. Почти разминулись. Глянул старшина в пропыленной насквозь фуражке – дядьку Потап ссутулился еще больше – вовсе старый дид, немощный.

– Куда едете?

Эх, почти прошли мимо, почти обошлось. Но окликнули: голос у старшины резок, скрипуч, насквозь москальский.

– Так в цех, продукцию сдавать, – дядько Потап, вытер изнанкой кепки потное лицо. – Накладные у нас. Строго…

– Поворачивай, – приказал старшина.

– Указанье у меня.

– Заворачивай. Немцы там.

Тюки свалили на обочину. Сажали раненых. Лысоватый военный, без гимнастерки, с обмотанной рыжими бинтами грудью, всхрипывал, словно сказать что-то хотел, да не мог.

– Бумагу, бумагу какую дайте, – дядьку Потап суетливо помогал укладывать ноги умирающего.

– Вернемся – напишем, – безразлично пообещал старшина.

– Так с меня же за тех коничков…

– Война, – исчерпывающе объяснил узколицый старшина.

Смотрели ограбленные возчики вслед уходящей армии. Микола кривился – разве то по справедливости? Обидранцы бродячие, ни командиров, ни строя. Вот она, москалья порода.

Дядьку Потап утер усы.

– Обошлось. Могли и мобилизувать заодно с конями.

– Я б и сам пошел, – пробубнил Петро.

– Та иди, – усмехнулся мудрый дядько. – Штаны подтяни, да поспешай. Догонишь партийных – руку потискают. Повезет, так ружье старое дадут и звезду на картуз. Успеешь по немцам пальнуть, за жидка какого великое геройство проявишь.

– Я не за евреев. За Родину!

– Дурной ты, хлопец. Там за Советы москальско-жидовские война идет. А наша землюка здесь, – дядьку Потап повел широко растопыренными пальцами над полем, указывая на жайвориные[17] трели и жарко-голубое летнее небо.

– Малая у тебя батькивщина, – насупленно буркнул Петро. – У меня побольше будет.

– Иди-иди, подставляй свою макитру[18] за ту Сибирию. Отблагодарят.

Петро вдруг подхватил отцовскую тужурку, что у ног лежала, и зашагал вслед красноармейцам.

– Ты що?! Куда? – изумленно окликнул двоюродного брата Микола.

Дурень не оглянулся, лишь отмахнулся заношенной тужуркой.

– Сгинет, – пробормотал Микола. – Шо я тетке Ганне скажу?

– Та Ганна и сама невеликого ума. Переживет. Ушел и ушел. Германец покрепче всыплет, вернется дурник рябой, – дядьку Потап усмехнулся. – Вот же дурень. Было б за кого ноги топтать.

– Совсем дурень, – согласился Микола.

О родиче только к вечеру вспомнил: пока тюки в роще прятали, пока до Глибоча доплелись – употели до крайности.

Сбрую дядьку Потап потом почти год по малостям распродавал – осторожничал. С выручкой, понятно, обжуливал, да Миколе уже наплевать было на ту мелочовку. Служил, добрые гроши завелись…

Немцы в Глибоч заглянули, должно быть, через неделю. А через две недели Микола Грабчак поступил служить в полицию. Само как-то вышло: батько сказал, что тому, кто к новой власти раньше придет, тому и веры будет больше. Да и записывались в полицию люди всё знакомые, рассудительные. То, что зеленоват Микола, не помешало – отец поговорил с кем надо, приписали лишку полгода.

Охранная команда шуцманов Глибоча… Хорошая служба была. Пусть утомительная, но спокойная. Ходил Грабчак с трехлинейкой и белой повязкой на рукаве, десяток патронов бренчал в кармане. Порядок поддерживали, как приказано. Немцы особо не вмешивались. Магарыч и гроши от торговцев, пусть по-скромному, зато каждый день. Микола сам не пил – свою долю, как дед советовал, во флягу сливал, потом мать на рынке продавала. Сослуживцы посмеивались, но не злобстовали – хозяйственность, она всегда уважаема. Дважды окруженцев подловили, по тупоумности на базар сунувшихся, норовивших вещички на харч выменять. Да и иных подозрительных типов арестовывали: время-то беспокойное. В «штаб» отводили, там начальник поселковой охраны тряс-допрашивал сомнительный элемент. Кого отпускали, кого… Что и говорить, время военное. Начальство Миколу Грабчака, пусть рядового и молодого, не обделяло – в штабу отцов кум сидел, приглядывал. Деньжата, сапоги, ох, и хорошие достались – определенно партийные – сносу им не было.

В ноябре украинскую полицию разогнали. «Шума» организовывался[19]. В те дни Микола и задумался – так ли уж умна немецкая власть? Понятно, Гитлер великий вождь всей Европы и кому с ним равняться, но дела-то на фронте похуже пошли. Забуксовали немцы. Им бы доверять истинным украинцам – уж кто горше от большевизма натерпелся, кто насмерть с комиссарами и жидами за самостийность бился? Так нет, контролировать придумали, на каждый шаг гавкать.

Впрочем, раздумывать было некогда – за службу всерьез взялись. Занятия, лекции, строевая подготовка, даже на стрельбище дважды водили. Стрелял Микола так себе – винтовка дурная, расхряпанная. Дали бы немецкую, тогда бы…

Нового оружия немцы не выдали, зато обмундированием одарили. Мать галифе и китель подогнала – орлом ходил молодой Грабчак. Обещали старшим наряда назначить – дело выгодное, у старшего и доля побольше. Пусть и начальствовал теперь немец, но на базаре полицейские сами себе командовали. Как ни крути, а старший патруля – царь и бог. Гроши в руки сами так и шли.

Одно было плохо: народ наглел. Как немцы под Москвой затоптались, так и начались брожения и саботажество. Гаражи спалили неизвестные злоумышленники, на дорогу доски с гвоздями подбрасывали. В районной глуши шайки партизан объявились. Полицию начали по тревоге поднимать. Оцепления, холод, снег, иной раз и стрельба случалась. Ездили и на «чистку» в Жаборицкое гетто. Добираться долго, да и барыша никакого – всю контрибуцию подчистую сами немцы выбирали. Нет, барахло кое-какое, конечно, в Глибоч привезли: швейную машинку, одеяла добротные, сервизик… Но из золота лишь два колечка и досталось. Да и то одно такое дрянное, что Верке подарил, не пожалел.

Девки ясноглазому да молодому Грабчаку не отказывали. Чего ж ломаться: рослый, в форме, на лицо приятен. А если какая красуня кривляться думала, так уже умел Микола прижать дуру крепкой рукой, втолковать, что власть нужно уважать.

Кончилась хорошая жизнь, когда в шуцбатальон[20] перевели. Отвертеться не удалось, хоть отец с кумом и дали «на лапу», все одно ехать пришлось. Казарма, строевая, немцы орущие… Облавы, облавы, снова облавы… В Старый Яр подозрительный элемент конвоировали, но в самих ликвидациях Микола не участвовал – там своя команда имелась с добротным жалованьем…

Летом, казалось, война вот-вот кончится. Немцы уже где-то на Кавказе воевали, к Уралу подходили, но вновь затянулась кампания…

А к зиме партизаны вовсе озверели. Банды в лесах так и шныряли, крупные, с кавалерией, пушками…

…Снег липкий, ноги вязли, бежать трудно. От хлопцев пар валил, как от лошадей. В орешнике вновь хлопнул выстрел…

– Вот паразит. Хорошо, что криворукий, – выругался Красницкий.

Шуцманы, развернувшись короткой цепочкой, осторожно пробирались через кустарник. Следы бандитов виднелись отчетливо – цепочка тех, что пошире, забирала влево. Другие следы тянулись сплошной бороздой – шел бандит тяжело.

– Подбили мы сучонка, – с удовлетворением крикнул Красницкий, заметивший розовые пятна.

Партизан пытались взять еще в селе – наводка была точной, но бандитские связные успели выскочить из хаты. На выгоне по беглецам палили, как в тире, но разве из винтовки возьмешь? Был бы пулемет… Теперь вот в лес придется лезть, рискуя напороться…

Микола уже чувствовал себя мишенью: зеленовато-светлого хаки польская шинель (не греет, зараза), черные брюки и кепи – на снегу вроде подпаленной вороны скачешь. Всадит партизан пулю…

Выстрел… Полицейские попадали, Грабчак тоже поспешно зарылся в ненадежную белую защиту. Брюки мигом промокли, в голенищах таял снег. Микола передергивал затвор, стрелял в подозрительные сугробы. Где гаспид[21]?

– Стой, стой, хлопцы, попусту не палите, – закричал Юрко. – Вон он, видползает!

Красницкий тщательно прицелился…

Сразу подходить к дважды раненному партизану не рискнули – сначала Юрко кинул гранату. Взрывом сшибло с высоких кустов снег. Отряхиваясь, подошли.

– Еще жив, мерзотник, – удивился Красницкий.

Валялась в снегу винтовка с открытым затвором, торчали клочья красной ваты из обильно посеченной осколками спины – партизан все еще слабо шевелил ногой, словно опору нащупывал.

– Вставай, жидок, вставай, – приказал Красницкий. – Кончим как человека.

Юрко ногой подцепил тело, поднатужился, перевернул и принялся обтирать испачкавшийся сапог о снег.

– Шо, отбегался, злочинец? – Красницкий смотрел в лицо раненому.

Бандит размазал кровь у рта – кисть дрожала от боли – и ответил хриплым матом. Никакой, понятно, не еврей и не комиссар – по роже и словам тутошний, небось, родом из этой Яновки и будет.

– Кончай его, Грабчак, – озираясь, приказал Красницкий, – не ровен час, набегут дружки краснопузые.

Микола поднял винтовку – бандит глянул в ствол, потом поверх. На подбородке висела слюна кровавая, но лицо спокойное, пустое. Нагляделся на такие лица Микола, потому сразу на спуск нажал…

Потом волокли убитого обратно к селу. Красницкий как старший шагал налегке, Юрко тоже разом о «простреле» в пояснице вспомнил и лишь трофейную винтовку нес.

Микола крепче хватался за ворот засаленного бандитского ватника – тянулась за мертвецом глубокая борозда, и снег все подлипал, саботажил…

На том заснеженном выгоне пришла Грабчаку мысль, что все это надолго, а то, не дай бог, и вовсе навсегда…

Снова перевели Миколу – в Житомире было легче – 110-й батальон из города на операции не выходил. Но все равно чуть не убило.

– …В молчанку играть будешь? – следователь[22] и сам баловался пистолетом, презрительно оттопыривал губу, нависая над девкой. Та плакала, сжавшись на табурете, закрывала ладонями лицо. Правильно закрывала – с такой мышиной мордой, да этакую худосочную, и на кровать запрокидывать никому неохота.

Микола стоял у двери, на всякий случай прикрывая прикладом оттопыривающийся карман – дом обыскали наскоро, жили здесь сущие торбешники[23], кроме баночки малинового варенья, ничего и не подвернулось. Зато на пачку припрятанных листовок сразу наткнулись, да лично Грабчаку-то что в них толку? Это следователь отрапортует, что еще одно подпольное большевистское гнездо ликвидировано, немцы ему великий «гут» и скажут.

В большой комнате плакала мать дуры-девки, хрустели черепки посуды да стекляшки сбитых со стены фото – полицейские топтались, со скуки второй раз шкаф потрошили.

– …Ты скажи, кто подучил? – напирал гестаповец. – Не своим ты умишком домирковуволася ту брехню распространять, ох, не своим. Переписывала вранье, не ленилась. «Сталинград наш, Красная Армия скоро придет. Не верьте фашистским сволочам». Да знаешь ли ты, дурья башка, что тот Сталинград давно уж под немцем? Окружили там целую армию москалей и мордвы, теперь не знают, куда гнать полоненных…

Девка тупо всхлипывала. Следователь и сам был из кацапов, потому вворачиваемые им украинские словечки звучали смешно и неубедительно. «Домирковуволася» – вот чудик гнилозубый. А еще из интеллигенции.

– Ты скажи, кто заставил. Жалко ж тебя, дурочку, – следователь сердито мигнул Миколе.

Грабчак постарался рявкнуть грубее, как учили на курсах по допросу:

– Да що с ней говорить, пан следователь? Отдать шкуру комсомольскую в подвал, там Стецко из нее клещами правду мигом вытянет. Ноготочек за ноготочком повыдерет, потом на «козла» посадит…

– Жалко. Молодая ведь совсем, – вздохнул добрый следователь. – Пан Стецко привык девушек изнутри рвать, замучает, что ту муху.

Девка всхлипнула чуть громче.

– Чего ты там? Ясней говори. Да не бойся, в подвале дней десять посидишь, потом выпустим, – подбодрил следователь.

– Я напишу, – прохлюпала девка.

Микола сдержал вздох – это сколько ж здесь еще торчать? Может, в погреб слазить, соленых огурцов к ужину набрать? Вроде добрые огурцы. Ведро там имелось…

– Пиши, – оживился следователь. – Адреса, фамилии, кто агитировал, откуда сводку взяли. Сейчас бумагу и карандаш дам…

– У меня своя есть. Только я не все адреса знаю… – девка тяжко поднялась с табурета, шагнула к этажерке. Видимо, машинально подняла сброшенную на пол кружевную салфеточку, зачем-то отодвинула от стены хлипенькую этажерку, сунула в щель руку…

Микола, занятый мыслями о ведре и огурцах, сразу не сообразил. Зато следователь, взвизгнув, кинулся к девке – та уже держала в руке РГД – граната была давешняя, на рубчатой оборонительной «рубашке» краска подоблезла.

– Отдай, сучка! – следователь пытался вырвать или выбить гранату, девка, еще больше ссутулившись, вывертывалась. РГД в ее руках казалась огромной, полудетские бледные пальцы неумело пытались сдвинуть чеку-предохранитель…

– Да стрельни в её! – опомнившись, заорал Микола и попятился в дверь спаленки.

Растерявшийся следователь попробовал вскинуть пистолет к голове девки, та с ловкостью собачонки цапнула мелкими зубами за кисть, сжимающую «браунинг», – гестаповец, ахнув, отдернулся…

Ох, спаси и сохрани! Граната старая, может, и не взорвется?!

…Дальнейшее Микола не видел – упал за дверью под стену, пополз прочь от спаленки. Внутри бахнул пистолетный выстрел, заорал кинувшийся к двери следователь… Громыхнуло…

…Когда начала оседать пыль, закричала хозяйка дома. Ее уж и прикладами, и сапогами затыкали – все одно выла истошно…

Неприятностей тогда Микола нагреб – едва унес. Командир батальона чуть зубы не выбил, и, главное, за що? Вовсе не Грабчак ту комнату обыскивал, и откуда ему про гранату знать? Следователь недосмотрел, так его и убило. При чем тут Грабчак? И сам ведь истинным чудом уцелел, да еще все пальцы изрезал, когда осколки разбитой банки из кармана выгребал. Загубил шинель, конечно.

Лицо безумной девки осколки гранаты пощадили – ниже всё расковыряло, а рожа конопатая целехонька. Сидела мертвая девка у стены, глаза открыты, смотрят… И та богопротивная пустота в них, словно видит мертвячка что-то… Вспоминалось потом, шоб ей… И пулеметчик тот, что давным-давно на восток шагал, и девка дурная, и другие… Всем неверующим, самогубцам и жидам в рай дороги нету – то Микола знал давно и твердо. Так на що они смотреть могут?

Понизили, перевели в охранную роту. Пути у Сортировочной охраняли. Мерзнешь каждый день и прибыли никакой…

Потом Микола догадался, что ему повезло. Поспокойнее здесь, у станции, было. А подальше от города Житомира, ох, как партизаны активничали. Считай, в каждом районе по отряду, а уж севернее… Чуть ли не бандитские дивизии в лесах орудовали, болтали, что из Москвы им даже танкетки на парашютах сбрасывают.

К Рождеству навестил отец, привез гостинцев, корил, что родителей сын вовсе забыл, не шлет домой ничего. Микола отговаривался строгой службой – о том, что из вагонов «утряска» по удобному случаю организовывается, упоминать не стал. Зачем родителям гроши? Все одно старые, свое отжили…

К весне немцы что-то заподозрили – на допросы вызывать стали. Вроде что такого – эшелоны так и прут, ну, на ящик или коробку поменьше доедет, – велика ли разница? Что за крохоборская нация? Готовы расстрелять за консервы паршивые.

Поразмыслив, Грабчак написал два рапорта, изъявив желание уйти в «боевое подразделение на перший край боротьбы с большевизмом».

После месячных курсов попал в другой батальон, отправили в сельский гарнизон, но спокойный. Подразделение числилось серьезным, в резерве держащимся. Среди прочих и хлопцы из расформированного 201-го шуцманшафт батальона[24] служили. Ох, и повидавшие жизнь люди, знающие, политически подкованные. Присмотрелись, в свой гурт[25] допустили. Микола, как самый молодой, понятно, при постоянной заботе оказался: сбегай, подай, принеси. Пили, конечно, много. В селе по всем хатам подряд шли: выставляй «четверть» с закусью, небось, не москалей или германцев угощаешь, своих защитников кормишь. Село было большое, сознательное. Лишь пара хат сгорела невзначай – так за глупость и жадобу бог дурных людей непременно накажет.

На облавы и в засады ходили редко: гарнизон сильный, но это пока в крепких дзотах сидит. Просто уймища партизан расплодилась: считай, в полной осаде батальон сидел. Но имелись в лесах и свои люди: то на поляков наведут, то о маршруте краснопузых бандитов предупредят. С немцами можно разную политику вести, но кацапа или ляха стрельнуть – то на великую пользу неньке-Украине.

– Очистим землю, – говорил улыбчивый морщинистый Евген Бобель.

Бобелю можно было верить – он еще у Петлюры воевал в героической армии УНР, потом полякам послужить довелось. Железный человек. Врагов казнил револьверным шомполом – вставит в ухо, ладонью легонько по кольцу пристукнет – только дернется ворог, даже не осознав, что смерть пришла. Да, привычка к войне нужна, точный навык и боевой опыт.

Рассказывали батальонцы, как и где служили, как у немцев диверсиям обучались, как Львов в 41-м от жидовской и большевистской скверны чистили. Да, нужна Украине своя армия. Свое государство, вовсе независимое. Заслужили, сполна историей своей тяжкой, кровью обильно пролитой заслужили.

– То, что немцы с москалями на фронте друг друга истребляют – то нам только на пользу, – говорил, разливая по стаканам крепкий подкрашенный самогон, опытный Гонзюк. – Нехай. Придет и наше время. Немцы управиться с жидами помогли, москалей сильно обескровили. Теперь их черед пришел дохнуть. Пусть война дольше идет, пусть молодые хлопцы учатся пулеметом владеть. За такими, как Микола, будущее. Признает Европа и Англия вольну и независиму Украину, если мы силу покажем, армию создадим. Опять же панов-поляков надобно под корень вывести…

Микола кивал, вливал в себя самогон, печеным яичком закусывал. Но на сердце кошки скребли – на фронте Советы напирали, и попробуй с ними без Гитлера, без танков и бомберов германских, справиться. Многих умных и дальновидных людей обстановка беспокоила: приходили и из леса бандеровцы, выменивали патроны и оружие, наведывались мельниковцы, за взрывчатку договаривались, о политике разговаривали, спорили. Мечтали за свободу Украины, гадали, що дальше делать, как заодно с нежданно надорвавшимся Рейхом ко дну не пойти. По всему выходило, что пока умнее будет Германии помогать – Советы сейчас опаснее. Вот как до капли истощат друг друга угнетатели западные и восточные, тогда и возродится единая Украина от Балтики до Урала. Но нельзя дать Советам прочухаться, дух перевести.

Сложная была обстановка, тревожная. И когда прошел слух, что в Галицийскую дивизию СС пополнение требуется, снарядили туда часть верных бойцов. И Миколу. Не очень-то спрашивая, снарядили, о чем шутце Грабчак под Бродами сильно пожалел.

…Так и не заснуть. Светлело за окном. Памятный день. И семьдесят лет назад не спал Грабчак в такое утро, сидел в окопе. Нет, связным же был – унтерштурмфюрер-хорунжий, командир взвода, Миколу тогда в село посылал. В траншею уже позже загнали. Ну, то детали, мало кому нужные…

…Снова лязг призрачный в ушах. Дрянные, грубые, истинно зверячи, те «тридцатьчетверки» – верно в газетах пишут и по телевизору рассказывают. Но когда та негодная броня траншею утюжит, об ином думаешь. Да что там думаешь, обсираешься, да и все…

Смотрел в темный потолок отставной стрелец Грабчак. В голову лезло ненужное, из того, что юным хлопцам в вышиванках и камуфляжных штанах не расскажешь. Да, герои легенд в тех траншеях навсегда сидеть остались, те борцы, що до последней гранаты большевистские танки жгли. Пусть так и будет. Все равно проверить некому – один Микола Грабчак остался. Один. С храпом соседей по палате, с повышенной пенсией и старческими немощами, с двумя юбилейными медалями и уважением понимающих земляков. «Слава Украине, героям слава!» – это ему кричать будут. Заслужил.

…Опять отчего-то мальвы вспомнились. После лагеря не рискнул Микола в родной Глибоч вернуться. Да ну его к бесу – могли и кости переломать – ветеранов, что по иную сторону фронта, по совковую, воевали, в поселке хватало. Родители все едино, наверное, к 54-му уже померли. Не осталось Грабчаков на свете…

Ошибался шутце-герой. Очень далеко, так что даже объяснить трудно, сидел на лавке другой Грабчак, на воду смотрел. Уж рассвело, над озером туман развеялся. Почесывал лысину Петро Грабчак, пытался сосчитать – какое ж число по самому старому стилю? Без хорошего календаря запутаться легче легкого, но по всему выходило, что до юбилея три дня осталось. Про последний свой «тамошний» бой старик частенько рассказывал. Теперь уж праправнукам. Эх, бежит время, уж и самому то давнее и далекое странной сказкой кажется. Но слушают, рты пооткрыв. Правда, объяснить, что «Львов» – это город, а не боевая машина, трудновато. «Пантеры», «тигры», «львы»… Э, да що там говорить, любой в этаком немыслимом зоопарке запутается. Немного довелось тогда повоевать Петро Грабчаку, иная военная судьба ему выпала, мучительная. Но пусть и недолго, но честно воевал. Чего ж перед потомками скрывать? Дата, пусть и не очень точная, семейным праздником стала. Съедутся гости, отметим сообща…

Младшее колено потомков оказалось легко на помине: стайка высыпала из ворот усадьбы, с визгом и писком скатилась по склону, расшвыряв рубашонки, с разбегу врезалась в воду. Взвыли еще звонче – вода Глибоч-заводи утрами по-горному студена. Ну, ничего, как кое-кто говорит – «гвардия без закалки вообще не гвардия».

Загрузка...