Поляна, заросшая по краям дремучим иван-чаем... Он здесь почему-то безбожно вытянулся и достигал чуть ли не до плеч. На этой поляне мы целовались, и небо над нами качалось, и зеленые плети стеблей ласково стегали нас по лицу, и снова ее алые прохладные губы, странно белое теплое тело, летнее небо... И купание в озере с мягкой торфованной водой, где мы стояли долго лицом друг к другу и говорили о чем-то, и я перестал понимать в конце концов смысл ее и своих слов. Голос ее стал тихим, настороженным, словно она прислушивалась к чему-то, глаза - выпуклыми, глубокими, как ночью, зрачки ее расширились, волосы ее закрыли пол-лица, намокли их пряди, прилипли к телу, груди казались еще больше и белее. Шепот и поцелуи, какая-то долгая дрожь, молчание, опять бессвязные слова, качание голубовато-седого стебля на фоне слепого неба...

Мы собирали крупную янтарную морошку. Ягоды были тяжелые, вкусные, я ел их и после того, как язык мой стало вязать от желтого сока, от мелких твердых зернышек: пришел какой-то азарт. К вечеру болото стало темно-голубым, высокие хвощи по краям мягко очерчивали его прихотливый контур. За ними высилась стена леса, и свет косо падал с широкого овала светившегося еще неба. Над нашими головами - розоватый дым облаков.

Потом небо над темными зубцами леса стало зеленоватым.

Я смотрел на него и удивлялся: не знал я еще в тот вечер, что небо бывает двадцати трех оттенков.

Мы вышли на сухое место, нашли старую тропу, заросшую красной сорной травой, лиловыми лесными колокольцами, молодыми, едва заметными всходами березы... Под ногами - легкий, полупрозрачный пар, туманом это никак не назовешь. Далекий протяжный крик птицы... Вокруг - полуявь, несказанное. С темнотой пришла усталость, часа два мы проплутали, дали крюк, вышли опять к болоту. Вскоре нашли настоящую тропу, которая привела к монастырю со слабо светящимися окнами, темной крышей, белыми стенами, и мы едва узнавали его, так преобразила его игра света.

В комнате было сухо, жарко. Она ушла, я задремал, проснулся, увидел голубое окно с летними звездами, ее волосы, слышал ее голос, но разобрать было невозможно: явь это или сон? Суматошная ночь с объяснениями, шепотом, поцелуями, серо-синяя, долгая, потом - пурпурная заря... С ласточками за окном, с лесным эхом. В окно ударила бронзовка, сверкая изумрудными доспехами.

* * *

Из тайников сознания всплывает злое, перекошенное лицо танкиста, не лицо, а маска - он горел в танке. А я... Это ко мне обращены были гневные его слова, это его глаза обвиняли меня.

- Ах, мать... тебя и твою шарочку, играться вздумали, я тебе... распригожий такой!

- Учти, не промахнусь! Не меньше твоего на фронт хочу, да ты что!..

Там, в дровяном сарае госпиталя, мы схватились за поленья, и я защищал себя и ее, больше ее...

Спасительная, святая мысль: бежать отсюда!

Но я знал уже, что без предписания меня поймают патрули, я просто не успею добраться до линии фронта.

Как-то раз я сказал ей... сказал, что ненавижу ее: без нее меня бы уже выписали из госпиталя.

МОСКВА

Постукивая колесами, посвистывая, товарный поезд вез меня в Москву. Ночью миновали Ярославль. У самой Москвы, где-то за Пироговским плесом, поезд остановился. Я подождал час, соскочил с подножки и пошел пешком.

Утро... Вдали угадывалось дымное небо над Москвой, там словно сгущались оптически плотные массы воздуха, и синева, смешавшаяся с дымом, похожа была на растущую тучу. Я шел вдоль насыпи, и из-под ног моих выпрыгивали пригревшиеся кузнечики, солнце поднялось и грело по-настоящему. Наконец я выбрался на задворки вокзальной площади, зашел в столовую и попросил стакан кипятку. Я стоял, прислонясь к стене, и в окно видел мой город... Что-то сжало сердце, когда я пешком шел вдоль трамвайной линии, и вдруг рядом прозвенел и остановился трамвай, и над ухом раздался голос:

- Эй, Валентин, ты, что ли?

Я обернулся на голос. Знакомая девчонка из соседнего двора, Тамарка Пахомова, смотрела на меня своими блестящими, как бусины, глазами из распахнутой трамвайной двери. Я вскочил на подножку.

- Ты откуда?

- А ты? - опешил я.

- Работаю на этой линии.

- А я оттуда, - неопределенно сказал я и так же неопределенно махнул рукой в сторону вокзальной площади.

- С фронта, что ли?

- Из госпиталя.

- Тебе куда? - спросила Тамарка. - Домой, что ли?

- Нет. На Гоголевский бульвар сначала.

Я увидел, как лихо она крутанула штурвал и повела трамвай. У метро она остановила, сказала:

- Теперь тебе до станции "Дворец Советов".

Я попрощался.

Добрался до штаба партизанского движения без особых приключений, успел заметить два-три приветливых лица, и этот августовский день в Москве уже начинал входить в мою жизнь особой страницей.

Через несколько минут я стоял перед человеком в старой гимнастерке без петлиц, наголо бритым, с усами и добрыми темными глазами. Когда он обратился ко мне, я уловил как-то сразу, что он сам не прочь бы вырваться куда-нибудь на партизанскую волю. Я сказал, что хочу в артиллерию, упомянул о части, в которой начал службу, о капитане, с которым был в партизанах, и добавил, что он-то, наверное, уже командует дивизионом.

- В артразведку бы тебя... - Человек, определявший сейчас мою судьбу, отложил предписание и задумчиво покрутил ус, обдумывая свою и мою идею.

Позвонил кому-то, занес в блокнот мелким косым почерком две неровные строки и, обернувшись ко мне, не отрываясь от трубки, сказал:

- Поедешь вот по этому адресу... Там пересыльный пункт.

Я попрощался с ним. Часа через два получил назначение и оказался перед проходной у высокого забора где-то в районе Красноказарменной улицы. Справа от меня дымили трубы "Серпа и молота".

Командир огневого взвода Антонов, молодцеватый и сухощавый лейтенант, бегло осмотрел меня, одобрительно кивнул и отправил на занятия. Вечером я не находил себе места. Забрался на третий этаж соседней, самой высокой казармы и остановился на лестничной площадке. Окно выходило на Лефортовский вал. За ним стояло багровое зарево. Солнце уже село, и слабеющий свет зари пробивался через дымную завесу над заводским двором. Здесь меня заметил Антонов.

- Ты что, Никитин?

- Так, товарищ лейтенант... Там дом.

- Дом? Какой дом? - не понял он.

- Там... за "Серпом". Сейчас одна бабка там живет.

- Ты что, дома не побывал, Никитин?

Я рассказал лейтенанту, как все получилось: как утром приехал на вокзал, потом - в партизанский штаб, на пересыльный пункт.

- Успел бы и домой заехать... горе луковое.

Я чувствовал себя мальчишкой.

- Ну вот что, - рассудил лейтенант, - завтра утром подойдешь ко мне.

...Рано утром я шагал уже по Золоторожскому валу. Слева дымили на заводских путях паровозы; старые, покрытые копотью корпуса с выбитыми стеклами гудели и светились синими огнями в проемах высоких окон. У меня в кармане гимнастерки лежала увольнительная. Антонов заполнил ее утром, подмигнул и сказал:

- Если у бабушки табачок цел... Понял?

- Понял, товарищ лейтенант!

Он встал из-за столика, хлопнул меня по плечу и сказал:

- Сидим тут... без матчасти. И сколько просидим, неизвестно. Но к отбою чтобы как штык!

Я вышел на заставу Ильича, свернул направо. Передо мной лежала площадь Прямикова, на крутом берегу Яузы, на зеленевшей горе, раскинулся Андроников монастырь, полуразрушенный и поникший. Я прошел по скверу, попал на Тулинскую улицу, потом повернул на Малую Андроньевскую, увидел свой дом...

Подошел к окну, постучал. Моя бабка Ольга Петровна выглянула из окна, отдернув занавесочку, с минуту присматривалась ко мне, и глаза ее засветились. Я зашел в ворота, поднялся на ступеньку, подошел к двери, и тут дверь открылась, и бабка, плача, причитая, вытирая слезы, приговаривая, засуетилась и побежала зажигать керосинку, и побежала к комоду, чтобы показать мне письма дяди моего, фронтовика, и письма моего двоюродного брата, и засыпала меня вопросами, на которые я не успевал отвечать, и потом наконец села и стала рассказывать о моей матери. И хотя я почти все знал о ней, я внимательно слушал и читал письма матери из эвакуации, а потом она рассказывала о моей тетке, которая жила на Землянке, о себе самой, о соседях...

- А я вчера Тамарку Пахомову видел, - перебил я ее.

- Брат у нее на фронте, давно не пишет... - сказала бабка. - А я вот в очереди с матерью Кости Бескова часто стою, помнишь?

- Помаю, как же! А как Ромка?

- Ромка на фронте. Замолчал что-то.

- Климовы?

- Оба на фронте, и отец и сын, а младший еще в школу бегает.

- А я ненадолго - проездом. Завтра уезжаю... даже сегодня.

- Да как же так быстро-то?

- Да вот так, к сроку поспеть надо... Давай-ка ключ от сарая, дров нарублю.

- Да дрова-то не получены еще, Валюша. На рогожском складе дрова надо получить...

Я получил дрова, привез и потом до обеда колол их у нашего сарая, где теперь врыты были противотанковые ежи, сваренные из рельсов.

Ко мне подошел паренек в большой серой кепке.

- Валентин, здорово!

- Ты кто?

- Я Серега...

- Серега! Я тебя не узнал.

Это был Сережка Поликарпов с нашего двора. Дом, где он жил, выходил на Библиотечную улицу. Там росли клены, и мы когда-то, лет пять назад, еще собирали кленовые вертушки и пускали их в полет с пожарной лестницы. Теперь он стоял передо мной худой, в длинных широких брюках, сильно выросший. Серые прищуренные глаза его смотрели совсем по-взрослому, хотя он был моложе меня на три или четыре года.

- Закурить хочешь? - спросил он.

- Откуда у тебя?

- Да я работаю... зарабатываю.

- Ну давай!

Мы закурили. Полдень давно миновал, и над кирпичной стеной, отделявшей наш двор от склада, с тонким, едва уловимым свистом проносились стрижи, их черные острые крылья резали синь неба свободно и уверенно: два-три движения, совсем легких, даже небрежных, - и стриж взмывал над нами и проносился, наверное, уже над Крестьянкой или над Таганкой.

- Где работаешь, Серега?

- Да там... - Он замялся, и глаза его как будто раскрылись шире, и в них было что-то от сознания собственной вины, я это угадал, меня не проведешь.

- Ну, так?.. - спросил я снова.

- На базе... - Он сплюнул. Помолчал и добавил: - А ты как на фронт попал?

- Да очень просто. Пошел куда надо и потребовал.

- Меня вот не взяли... - Он затянулся, потом неумело выпустил дым и закашлялся. - По возрасту. Ты в отпуск?

Я рассказал.

- Здорово! - воскликнул он, когда я заговорил о партизанах, о капитане, о друзьях. - Ты теперь туда? - спросил он восхищенно. - На фронт?

- Да, получил назначение.

- А я твоей бабке дрова здесь колоть помогал, в прошлом году. Спрашивал о тебе. Она сказала, давно не писал, я уж подумал, что... А может, мне?.. - Он остановился, потом взглянул на меня, но я не сразу понял значение этого взгляда.

- А чего! - сказал я. - Давай в военкомат!

- Ладно. - Он сплюнул и отвернулся. Заломив кепку, смотрел на вылетевших чиграшей: на соседнем дворе была хорошая голубятня, и было странно видеть в небе совсем мирных, медлительных птиц. - Давай помогу, сказал Серега.

Он вырвал у меня топор и довольно ловко расколол полено, потом еще несколько.

- Я стрелять умею.

- Да ну?

- Валь, сколько еще война продлится, скажи?

- Теперь уж недолго ждать.

- Недолго, все так говорят. Ты скажи, в каком году: в этом или в следующем?

- Думаю, в следующем. Должно быть, в следующем, Серега.

- Нужно, чтобы в этом закончилась, - сказал Серега. - Так?

- Так-то оно так... Повоюем - увидим.

- Валь!..

- Что?

- Да нет, ничего... Поезжай.

- Чудак ты, а куда ж мне деваться?

...Я взял узелок с полотенцем, мылом, чистой майкой и пошел в баню к Рогожскому валу, а когда вернулся, то увидел накрытый стол, и на льняной скатерти бабкин сервиз, и блюдечко с вареньем из рябины, блины из тертой картошки. И сухари, и настоящий чай... Бабка не уставала выведывать у меня про мое житье-бытье, про мои приключения и называла меня мытарем. А я сказал, что мытарь - это сборщик податей.

Я сел с книгами, и она смотрела на меня, и мне стало неловко. Жалела она меня, что ли?.. Снова перечитал знакомые стихи и теперь, пожалуй, запомнил наизусть так много, что мне хватило бы этого запаса надолго: вспоминай и слушай, как звучат ясные рифмы Блока и Тютчева.

Поехал к Татьяне с биофака. Она жила с матерью у Крестьянской заставы, и на первом курсе мы иногда ездили с ней вместе на занятия. Я долго стучал в дверь. Открыла ее мать, Надежда Кирилловна, и долго всматривалась в мое лицо.

- Не узнаете? Это я, Валентин.

- Валентин... узнаю. А Таня скоро придет. На дежурстве она.

- Что нового?

Она рассказала, что биофак эвакуировали в Ашхабад, потом часть людей вернулась. Зимой вернулся профессор Формозов. Вроде бы кое-кто остался в Свердловске. Летом Танюша была в экспедиции, а отец давно не пишет... "Отец давно не пишет", - машинально повторил я про себя, спохватившись. сказал:

- Напишет!

- А правда так бывает, что письма долго не доходят? - спросила Надежда Кирилловна.

- Очень часто именно так и бывает, - сказал я, - ведь это война...

- Я тоже об этом думаю. Танюша к твоей бабке заходила и та ей сказала, что от тебя тоже долго писем не было, а потом вдруг написал...

- Да, и со мной было, - сказал я. - Я ведь в окружение попал, потом к партизанам.

- Ты в партизанах был? - всплеснула она руками.

В эту минуту дверь тихонько скрипнула и вошла Таня... Татьяна. Мы прошли в комнату, она села за стол, подперев кулаком подбородок, и молча смотрела на меня, точно хотела прочитать по лицу моему все ответы на волновавшие ее вопросы. А я только здесь, увидев ее и Надежду Кирилловну, вспомнив бабкины рассказы о соседях, начал представлять подлинные масштабы событий. Выходило так, что больше половины мужчин было на фронте.

Надежда Кирилловна рассказала о налете в августе сорок первого, когда с "юнкерсов" бросали осветительные ракеты и зажигательные бомбы. Она дежурила в эту ночь. Было много падучих звезд. Небо заволокло у горизонта дымами, на окраинах Москвы горели деревянные дома. Кое-где видно было пламя, но чаще - отсветы пламени на облаках, которые появились после полуночи. На западе стояла сплошная завеса дыма и облаков... Рассказала, как выносили детей из развалин здесь, в рабочем поселке у Крестьянки.

Таня дежурила в ту же ночь в здании биофака с профессором Формозовым и еще двумя студентами. Александр Николаевич рассказывал про охоту на Нерли и Кубре весной сорок первого, а во время налета делал записи в дневнике. Таня прочитала запись, которую она с разрешения профессора переписала в лекционную тетрадь:

- "...Ночное дежурство. Летучие мыши средней величины, штук по пять-семь, летали над сводом во дворе МГУ и ловили ивовую волнянку, которая довольно сильно летит последние дни... В одиннадцать тревога... В сумраке сначала далекие и безмолвные вспышки зенитных разрывов. Ближе, ближе. Вот уже начинается - слышится гул, бродят по небу бледные, прозрачные пальцы прожекторов, огонь над нами, грохот, и среди этого грохота мирно, безмолвно катятся вниз августовские падучие звезды! Всю ночь сильный огонь, несколько раз гул самолетов... Осветительные ракеты в районе Тверской, много ракет на северо-западе. Уже к полуночи целое кольцо пожаров, по окраинам города; алый отблеск на облаках. Двенадцать, час, два - все нет конца налету. Кончился только к трем. Над городом дым, гнетущая тишина. Выходим на вышку. Чудесно, успокоительно бьют кремлевские куранты..." Что тебе еще о нас рассказать? - спросила она.

- Расскажи об эвакуации.

- Осенью фугаска попала, в октябре. Разбила памятник Ломоносову. Сразу после этого двинулись в Ашхабад. Потом часть вернулась в Москву. При отступлении фашисты сожгли Звенигородскую биологическую станцию, помнишь?..

- Да, как же! Туда завуч возила нас на экскурсию. Знаешь, а у меня абсолютная память, - вдруг не выдержал я, - так что не задавай вопросов, я все помню.

Она замолчала. Потом спросила обо мне. Я рассказал, как мог, не самое главное, потому что о главном надо было еще думать. Рассказал, между прочим, как слушали радиоприемник в отряде, рассказал, что на всякий случай занимался немецким языком. О Лёнчике - тоже...

- Мне повезло, - закончил. - В рубашке родился.

- И опять... туда?

- Нет. В артиллерию. Сегодня же.

- Сегодня? - переспросила она.

- Решено. У меня свои счеты...

- "Свои"! Все-таки индивидуалист ты, Валька! - И она впервые за весь день улыбнулась. - Или, может быть, это оттого, что у тебя абсолютная память? И она смутилась, потому что сказала не то.

- Может быть. - И я попрощался с ней и с Надеждой Кирилловной. Скажи, чтобы меня там, на факультете, не забывали! - крикнул я, обернувшись.

Обе они стояли у ворот и смотрели мне вслед.

ПРОИСШЕСТВИЕ С ТОВАРНЫМИ ВАГОНАМИ

На трамвае добрался до площади Прямикова. Забежал к Тамарке попрощаться, но ее не было.

Бабка приготовила мне узелок, я обнял ее и вышел на улицу. Кто-то несмело окликнул меня. Серега Поликарпов!..

- Ты что?

- Провожу тебя...

- Ну-ну...

Мы взбираемся на деревянный мост над Горьковской веткой железной дороги, спешим по Золоторожскому валу, где справа в приоткрытые заводские ворота видим багровые, раскаленные стальные слитки на открытых платформах. Темнеет. Мы выходим на Лефортовский вал с его желто-серыми стандартными домами. Вот и казармы... Я показываю в проходной увольнительную.

- Опоздал, - говорит сержант и строго смотрит на меня. - Часть ушла еще днем.

- Днем? Но меня лейтенант Антонов до вечера отпустил.

- Мало ли что отпустил. Пришел приказ - и все тут. Снялись и ушли, и лейтенант Антонов ушел.

- Куда?

- На вокзал, конечно.

- Как же мне теперь?

- Бывает... - Сержант сочувствовал мне. - Догоняй!

- С какого вокзала отправление?

- А ты как думаешь?

- С Белорусского, может?..

- Правильно думаешь. Только поезд уже ушел, вот в чем дело. Догоняй на попутном товарняке...

- Спасибо, сержант! Будь здоров.

- Привет фронтовикам!

...Только через час мы добрались до вокзала. Огни погашены, окна занавешены... Честное слово, хотелось расплакаться. Я узнал, что состав отправился часа три назад. Начальник вокзала, войдя в мое положение, посоветовал незаметно пристроиться к товарному поезду.

- Авось доедешь... - сказал он обнадеживающе.

Так я оказался на подножке товарного вагона.

Город остался позади. Мелькнула пригородная станция.

Чистый алый закат впереди, там, куда спешит поезд, куда под стук колес спешу я. И стыки рельсов, ударяя по колесам, отделяют одну лермонтовскую строчку от другой:

Москва, Москва!.. люблю тебя, как сын,

Как русский, - сильно, пламенно и нежно!

Люблю священный блеск твоих седин

И этот Кремль, зубчатый, безмятежный.

Напрасно думал чуждый властелин

С тобой, столетним русским великаном,

Померяться главою и обманом

Тебя низвергнуть. Тщетно поражал

Тебя пришлец: ты вздрогнул - он упал!

Вселенная замолкла... Величавый,

Один ты жив, наследник нашей славы.

Ветер, ветер бьет в лицо, тускнеет закатная полоса; я успокаиваюсь, пытаюсь задремать, присев на площадке. Свежий рассвет застает меня на ногах. Поезд стоит. Четверть часа, полчаса... Я прыгаю на насыпь. И вдруг вижу, как вместе со мной на насыпь скатывается человек. Я слежу за ним. Он прыгнул через вагон от меня.

Раздается голос:

- Это я, Валь...

Серега. Это он. Я подхожу к нему. У него виноватое лицо. Наклонив голову, слушает он отповедь своему маневру. Но постепенно я отхожу. Разве я на его месте не убежал бы на фронт вот таким же образом?.. Я умолкаю, и мы вместе идем к машинисту узнавать, что там случилось.

Оказалось, что впереди занят путь, но до станции, где мы все равно будем стоять, потому что будут прицеплять вагоны, недалеко.

До станции мы добрались пешком. Близился вечер, мы сидели у насыпи, где горькая полынь клонилась под ветром. Перед нами раскинулось поле; едва слышно посвистывал перепел. У путей тускло светились два-три огонька. Шипел маневровый паровоз.

Серега принес со станции кипяток, мы пили его маленькими глотками из алюминиевых кружек, закусывая черным твердым хлебом. Через час пришел какой-то эшелон, мы вспрыгнули на подножку. Поезд тронулся. В лицо дул прохладный ветер, пахло донником. Совсем мирный вечер... Широкие поляны, перелески, серебрились кусты под луной. Прошел час. Поезд замедлил ход.

- Пешком быстрее, - сказал Серега.

- Подожди, доедем!

- Да ты посмотри, он едва ползет!

Прошло еще полчаса. Я не выдержал, спрыгнул с подножки и побежал к паровозу. Догнал... Пожилой машинист объяснил, что впереди разбомбили мост.

- Будешь стоять? - спросил я.

- Как прикажут. Найдут объезд, поедем назад.

Поезд остановился. Я вернулся и обрисовал Сереге обстановку.

- Делать нечего, - сказал он.

- Лучше вернуться на станцию... Ну-ка, ну-ка... поехали!

Наш поезд тронулся курсом на станцию, назад...

Было уже совсем светло. Над горизонтом появились черные точки, они быстро выросли... Одна, две... пять.

- "Юнкерсы"!

Самолеты прошли над составом, вздыбилась земля. Мы скатились под насыпь. Загорелся вагон, еще один... "Юнкерсы" ушли к станции. С той стороны доносились глухие звуки разрывов. Подняв головы, мы увидели бегущих к горевщим вагонам людей... Через час покалеченный, побитый состав вернулся на станцию. Было семь утра. Я хлопнул Серегу по плечу:

- Как знаешь, а я пойду пешком!

- Я с тобой!

Мы покинули станцию и отправились той же дорогой, какой нас вез поезд накануне вечером. Потом свернули налево, перед самым разбитым мостом. Отошли от него, искупались в реке и с полчаса лежали на траве. Солнце клонилось к закату, но красноватые его лучи еще грели руки и тело. На противоположном берегу реки отыскали грунтовую дорогу, которая вела через ржаное поле. По обочинам ясным лазоревым светом светились васильки. Из-под ног вырвался одинокий перепел. Поле было серым, пустынным. В глубокой воронке рядом с обочиной стояла ржавая вода.

Мы снова вышли к железной дороге.

Мимо нас прогрохотал поезд: вагоны со слепыми, заколоченными окнами, укрытые старым брезентом платформы, боец с винтовкой на последней площадке. Я присел на откос, и мы стали соображать, где ближайшая станция или разъезд. Пошли...

Пристроились к поезду. И скоро, очень скоро почувствовали близость фронта. Стало оживленнее: по дороге шли группами солдаты, тянулись бабы в спецовках с лопатами и кирками, за леском послышалось гудение машин. И точно по сигналу этих машин поезд остановился.

- Пора! - сказал я.

И СНОВА КАПИТАН ИВНЕВ

И вот когда мы прошли рощицу, выбрались на поляну, обрадовались, что тут хорошая дорога и, судя-по указателям, она ведет именно к линии фронта, вот тогда я увидел пятерых в гимнастерках, с автоматами. Справа от нас. Они заметили меня. Я остановился. Бежать было бессмысленно: это был патруль, я мог бы скрыться, но потом было бы труднее... С тыловой просроченной увольнительной лучше не нарушать фронтовых порядков.

А слева увидел я повозку, потом ездовых на лошадях, тянувших пушки, сбоку - всадника на темно-карем белогривом коне. Он тоже посмотрел в мою сторону, и я узнал... капитана. Конь его вытанцовывал, будто догадывался, что артиллерист - это в некотором роде бог войны.

- Капитан! - крикнул я.

- Никитин! - откликнулся капитан. - Живо ко мне!

Я, стараясь идти строевым шагом, направился к Ивневу. Удивительно быстро разобрался он в ситуации, я и трех слов сказать не успел.

- Пойдешь со мной! - сказал он громко, так, чтобы услышал патруль.

- Есть! - Я ответил ему тоже как полагается.

Капитан слез с коня и вел его теперь в поводу. Один из патрульных провожал нас взглядом. Он был молод. Рыжие курчавые волосы буйно торчали у него из-под пилотки, светлые карие глаза весело светились. Мы прошли мимо, а я все еще чувствовал за спиной этот взгляд.

- Это Серега, - сказал я, указывая на моего спутника. - Вот как все получилось... - И я, думая, что необходимо сейчас же рассказать капитану о Сереге, начал говорить, не пропуская ничего, ни одной подробности наших злоключений.

- Понятно, - откликнулся капитан. - Люди нужны. Разберемся.

И по тону, каким он произнес это, я догадался, что Ивнев сосредоточен до крайности и думает о чем-то своем. Впереди я видел ездовых, пушки, солдат в светлых от пыли кирзачах, и мне передалось предчувствие тревоги, которую предвещала эта сосредоточенность капитана и которую я хорошо умел угадывать еще в партизанском отряде. Я еще раз оглядел артиллеристов в белесых от солнца и дождей гимнастерках, заметил на лицах усталость спутницу фронтовых дорог, увидел доверху нагруженные повозки. Мне передалось общее настроение - шел молча.

На коротком привале я узнал, что еще в июле партизанский отряд, в котором мы воевали с Ивневым, соединился с регулярными частями. Ивнев командовал теперь артиллерийским дивизионом.

Поздно вечером мы разместились в деревне, но выспаться как следует не успели: в шесть утра был получен приказ о выдвижении на танкоопасное направление.

В деревне, которая осталась за спиной, не было ни горячей бани, ни молока, ни привлекательных телефонисток и военврачей, догонявших свои части, ничего этого не было. С рассветом мы поднялись, умылись колодезной водой, погрызли зеленых яблок в большом церковном саду у пруда и оставили эти несколько затерявшихся среди неубранных пашен серых деревянных избенок. И три пожилые женщины в темных юбках и темных платках - половина оставшегося в живых населения деревни - смотрели нам вслед сухими серыми глазами.

Потом были шесть часов непрерывного марша под солнцем, когда нужно было выбраться по просеке на торную дорогу, и лошади не осиливали подъем, и нужно было разгружать повозки и тащить боеприпасы на себе, а в жарком небе вот-вот могли появиться "мессеры" или "юнкерсы".

Люди останавливались, отдавали ящики другим, шли подле орудий, потом, в свою очередь, снова принимали ящики на плечи, и каждый, наверное, пытался представить, что произойдет после полудня, и, отбросив эту мысль за ее ненужностью, возвращался куда-то совсем далеко - в свой город или в свою деревню.

Мы с Серегой тоже взяли ящики. Справа от нас тянулась зеленая стена леса, из которой выступали иногда вперед одинокие березы, клены, дубы. В случае воздушного налета можно было бы укрыться среди деревьев. Наверное, капитан учел это, когда прокладывал маршрут по карте.

Сейчас, в разгаре этого тяжелого дня, все происходившее уже во многом перестало интересовать капитана. Он был мысленно там, на новых позициях, в его воображении рисовались далекие холмы, перелески, дорога-каменка, по которой могли выскочить танки. Все это он видел каждую минуту, так и сяк примериваясь к обстановке, пытаясь угадать, найти лучшее решение. Об этом я тоже догадывался, как там, в нашем партизанском отряде, накануне той ночи, когда мы двинулись к мосту. Иначе быть не могло. Всего несколько слов услышал я от капитана на привале, но их оказалось достаточно, чтобы разобраться в происходящем.

* * *

Начался крутой подъем, и, когда мы одолели его, помогая тощим артиллерийским лошадям, кто-то рядом сказал:

- Все. Баста.

И тотчас мы остановились.

Здесь был настоящий заповедник, нетронутое место: порхали бабочки-чернушки среди зарослей мятлика и луговика, необычно высоко вились две бархатницы, мелькали голубянки, спешила куда-то переливница. Зеленые и оранжевые стрекозы качались на стеблях диких злаков, на прутиках и снова взлетали. Внизу, у подошвы холма, красотка захлопала черно-синими крыльями, и я подумал, что где-то здесь вода и можно будет, наверное, искупаться.

Минута тишины. Потом звякнула лопата. Закричал на лошадь ездовой. Часть повозок и пушек пошла вправо, а мы остались на этом заповедном холме. Я помогал окапываться расчету первого орудия. Серега тоже махал лопатой, но подошел старшина и куда-то увел его.

За гребнем холма открывалась просторная поляна, голубевшая от цветов и трав. Дальше виднелся редкий лес. Справа тянулась дорога-каменка. За ней разбрелись по кочковатому полю одинокие березы, еще дальше от нас опять начинались холмы.

Я лежал ничком на траве, вдыхая запахи нагретой земли. Был короткий перекур. Командир орудия Поливанов, наводчик Федотов, заряжающий Пчелкин расположились чуть ниже меня, на станине пушки. Я вдруг почувствовал настоятельную потребность поднять голову и, подперев подбородок руками, тотчас увидел серый, незаметный танк у края поляны. Танк медленно выползал из редколесья, что было перед нами. Я замер. Потом заметил еще один танк и еще... Обернулся и увидел, что Поливанов уже стоит у орудия, а Федотов прильнул к наглазнику прицела. У обоих пилотки были подоткнуты под ремень, у Федотова обозначились под гимнастеркой лопатки, его веснушчатое молодое лицо как бы слилось с прицелом.

Танки словно крались к нам - без единого выстрела. Я хотел крикнуть: "Давай!" - и в тот же миг орудия ударили.

Танки ответили. Выползли еще четыре танка. Они шли, прикрываясь тенью леса, в сторону шоссе, но, как только наши орудия ударили, они повернули к нам. Синие дымы повисли в воздухе, а рядом с нами еще порхали бабочки; Федотов словно прилип к прицелу. Я подносил снаряды заряжающему. Второй, третий выстрелы... Четвертый достиг цели. От второго танка потянулся черный, густой, как чернила, дым. Танк замер. Рядом с нами, метрах в пятидесяти, грохнуло, и завизжали осколки над головами. Серые подвижные комки танков расползались по полю. Среди них вздымались черные вороха земли, и все поле затягивал дым. Но танки били теперь по нас увереннее, снаряды ложились ближе к орудиям. Несколько раз Поливанов приказывал мне лечь, один раз даже выругался: моя партизанская закваска была не по нутру артиллеристу, видавшему всякое.

Огонь батарей был губительным для немцев. Остановился третий танк. Четыре танка повернули назад, в перелесок, где наверное, была грунтовая дорога. "И это все?" - подумал я. Странный, молниеносный бой; мне показалось, что одна из бабочек-чернушек не успела даже взлететь.

Капитан собрал офицеров:

- Мы должны немедленно сменить позиции. Нас уже засекли немцы. Впереди есть хорошее место. Оттуда по-прежнему будем контролировать шоссе.

Едва мы ушли с позиций, как по ним ударила артиллерия противника. Там, где остались отрытые нами окопы, быстро сгустились серо-голубые дымы. Немецкие орудия били и били по зеленым загривкам высот, по склонам их, где полтора часа назад я наблюдал за полетом бабочек.

И только теперь пришел страх, точнее, пришла словно тень его, ведь я увидел, что такое противоборство, и понял, что случиться могло непоправимое, если бы не капитан. И если бы, не обливаясь потом так, что видно было сквозь него только палящее влажное солнце, мы не снялись со старых позиций.

И страх этот усилился вдруг и завладел мной, и уже не только прошлое, отгремевшее неприятельскими залпами, было тому причиной. Нет. Едва мы успели перейти дорогу, войти в лощину, как опять появились танки. Они ползли прямо на нас по дороге, и мы не успели бы развернуть орудия и приготовиться к бою. Минута прошла как в лихорадке; танки уже обнаружили нас, к перед лощиной рвались снаряды, совсем близко визжали осколки; мы ложились на мокрую землю в густую траву, снова поднимались и бежали к орудиям. Убило лошадь. Мертво, тускло светились красными бликами закатного отраженного солнца шары лошадиных глаз. И жемчужно поблескивал срезанный осколком зуб, оставшийся на залитой кровью траве.

Подкатила к горлу тошнота. Затравленно озираясь, я понял, что две наши батареи не успеют открыть огонь и танки сомнут нас. На багровом от заката лице Поливанова резко выделялись морщины. Я не мог прочитать в нем успокоительной уверенности, но не было в нем и страха. Неведомый механизм замедлял время так, что удары крови в висках раздавались гулко и размеренно, и многое успевал я пережить между двумя ударами.

И вдруг головной танк вспыхнул, как факел, над ним поднялся столб чадного дыма. Послышались негромкие хлопки. Поливанов крикнул, ободряя меня:

- Третья батарея их сейчас угостит!.. - и отер заляпанное грязью лицо рукавом гимнастерки.

И, точно подтверждая его слова, после новых хлопков, уже вполне отчетливых, замер еще один танк. Только теперь я догадался о том, что произошло на моих глазах. Била батарея, укрытая за дорогой. Пока мы окапывались на холме, она ушла вперед, заняв заранее ту позицию, с которой вела теперь огонь. Мы не видели наших пушек, не видели батарейцев. Но хлопки продолжали раздаваться, и танки заметались, расползаясь с шоссе. Черная струя дыма тяжело полилась еще из одного танка... И тут шарахнуло, мы вжались в землю, но поздно. Секундой позже меня испугало белое, безжизненное лицо Вани Федотова, я подполз к нему, боязливо притронулся к его руке, увидел рану, от которой стал темным и влажным бок гимнастерки.

- Ваня, Ваня!

Он не отзывался. Откуда-то появился Серега. Вместе с санинструктором он перевязывал Федотова. Я помогал им укладывать нашего наводчика на носилки. Они ушли с ним, припадая к земле. Я кинулся к орудию. Поливанов тут же приказал развернуть пушку, я встал к прицелу. Еще там, на холме, я более или менее усвоил с помощью Вани Федотова и Поливанова обязанности наводчика. Еще там меня как магнитом тянуло к прицелу. Мечта моя исполнилась, но какой ценой! И почему они знали, что это понадобится так скоро? Я думал об этом, а перекрестие прицела, словно само по себе, уже ползло по борту немецкого танка. Огонь! Мгновенная досада, неловкость, я растерялся. Промах! И снова перекрестье ищет тело танка, я сам переношусь туда, где вражеские машины огрызаются, пытаясь подавить батареи. Удар. Я уже привык к грохоту. Что-то случилось с тем танком, на броню которого я как бы наклеил крест. А Поливанов заорал на ухо: "Давай дальше так же!.." Пушка снова грохнула, и еще, еще, и там, кажется, вспыхнул еще один танк, но это была скорее всего работа второго орудия.

И тогда мы поняли, что дело сделано. Танки откатывались назад, они ползли вдоль шоссе к редкому лесу за дорогой, напротив наших старых позиций. И тот снаряд, который Пчелкин дослал в казенник, Поливанов решил сберечь.

* * *

Капитан был серьезен, озабочен; я думаю, он постоянно решал какую-то трудную, тягостную задачу.

Постепенно у меня раскрывались глаза: наши потери в боях были небольшими, и мы в самых трудных положениях могли поддержать огнем соседей и сами получить поддержку. Капитан воспитывал из нас настоящих артиллеристов. Иногда он сам проводил занятия с расчетами. Жаль, что время на эти занятия выкраивать не всегда удавалось.

Я уже знаю, как точны в бою распоряжения капитана. Он умеет угадывать действия противника. И тот особый язык, непонятный для непосвященных, но хорошо знакомый артиллеристам, открывает мне недалекое будущее. Мы нейтрализуем опорный пункт противника у Зеленой дачи, совершаем огневой налет на немецкую батарею на Среднем холме, препятствуем контратаке со стороны Высокого леса.

...Может быть, уже тогда Глеб Николаевич чувствовал необходимость рассказать о том, своем... Почему он выбрал меня? Не знаю. Возможно, потому, что у меня проверенная память и он когда-то, в партизанском отряде, уже говорил со мной об этом. Но сам разговор состоялся позже. Ровным голосом он передавал мне свой опыт или, лучше сказать, итог размышлений.

Капитан познакомил меня с журналом "Военный вестник", о котором я раньше, до него, и не слышал. Он возил с собой в планшете по бесконечным фронтовым дорогам довоенные еще вырезки из этого журнала, и я знал, что он читает их и перечитывает, словно примеряя мысли далекого сорокового к нынешним будням.

- Прочти, поразмышляй! Может, когда-нибудь пригодится. Ты ведь теперь человек военный. - С этими словами он протянул мне однажды перевод немецкой статьи о танках.

В словах его я не уловил и тени иронии. Само это выражение "военный человек" все чаще казалось мне синонимом другого, распространенного в мирное еще время выражения "молодой человек".

Вспомнился Ваня Федотов. Он лишь на год старше меня, и потому биография его оказалась такой простой и короткой. Родом он из деревни Купринки Смоленской области. Окончив семилетку, поступил в ленинградскую школу фабрично-заводского обучения, готовился стать слесарем. В сорок первом вместе со школой был эвакуирован на Урал. Работал на машиностроительном заводе. Отсюда призван в сорок втором в армию. И вот его уже нет с нами. И он не вернется. Иван Федотов умер от ран по дороге в госпиталь.

- Прочти! - повторил капитан, словно угадывая мои мысли и пытаясь напомнить, что слово "смерть" для войны не подходит, а есть другие слова "долг", "честь", "подвиг", которые он считал словами вполне военными.

Статью о танках написал немецкий генерал, написал еще в сороковом году, наверное, по следам событий во Франции и Польше.

"Конница вновь приобрела свое прежнее значение как в бою, так и в преследовании противника, - писал генерал, - с той лишь разницей, что кони теперь заменены моторами. Еще в начале тридцатых годов утверждали, что у этой стальной конницы героическая будущность, так как танки будут выполнять те же задачи, что и конница в эпоху наполеоновских войн. Но сверх того танковые войска с прежним кавалерийским духом сочетают новые возможности, о которых во времена Наполеона можно было только мечтать. Отдельные же бронетанковые отряды - это своего рода подвижная артиллерия, которая может вести преследование противника".

- Любопытно, - сказал я, обратившись к капитану.

- Не столько любопытно, сколько полезно! - возразил капитан, сверкнув белками глаз. - Мы же артиллеристы, это мы боремся с танками! И будем бороться с ними еще год, два, столько, сколько надо для победы. Ясно?

- Да. Немцы делали ставку на танки.

- На танковые клинья и армии. Дороги - горло войны. Не нужна каждая пядь земли в обмен на войска. Нужна армия. Ты не слышал про Дюнкерк? Я расскажу тебе, что там произошло. Немецкие танки сделали бросок через Арденны и отрезали пути отхода во Францию армии союзников. Десятки дивизий оказались в окружении. А ведь танков у союзников, англичан и французов, было больше, чем у немцев. Оказывается, танки танкам рознь. Если они собраны в бронированный кулак, они подвижны и способны окружать противостоящие войска в считанные дни или даже часы. У них большая скорость. Но если танки поддерживают пехоту, если они растворены в ней, как это было у союзников под Дюнкерком, то у них нет уже преимущества в скорости. Они ползут рядом с пехотой, они лишь усиливают войска, но у них нет главного - маневра, скорости... Стальная кавалерия - вот что такое танковые корпуса и армии. Но это намного сильнее кавалерии... это страшная штука. Она и опрокинула союзников под Дюнкерком. Их дивизии вышли навстречу немецкой армии, пересекли линию Мажино и вошли в Бельгию. И самое интересное вот в чем: они бросились навстречу немцам и потому именно потерпели поражение. Понимаешь?

- Нет, пока нет...

- Ну-ка, дай клочок бумаги... Вот, смотри: они перешли границу, оставили за своей спиной укрепления, а немецкие танки с юга, сбоку, прошли за их спиной на север, к Булони и Кале, и отрезали их от укреплений, от резервов, от Франции. Понимаешь?

- Теперь понимаю. Но что они могли поделать?

- Не наступать. Держаться за укрепления. Обеспечить танковые подвижные резервы, чтобы быстро маневрировать вдоль линии фронта. Но это должны были быть только танковые соединения, союзники всего этого не понимали. Даже после тридцать девятого года.

- Сейчас об этом легко говорить!

- Об этом - нелегко, Валя!

Разговор этот состоялся на привале, через два дня после очередного боя. Дивизион получил приказ совершить марш на другой участок фронта. Лил дождь, над землей нависали низкие облака. Капитан не стал дожидаться ночи. Непогода была нам на руку: это помогало оставаться не замеченными противником. Мы выкатили орудия из укрытий, перебрались через балку с разлившимся ручьем. Продирались сквозь кустарник до того места, где можно было впрячь лошадей.

На подводах, бестарках, как их называли наши ездовые - туляки, не хватало места, ящики несли на себе. Мы промокли до нитки, обмундирование пропиталось жидкой грязью, и на привалах мы нередко валились от усталости прямо на глянцево блестевшую мокрую траву, на пашню, на обочину. Костры разводить капитан запретил. Отдышавшись, мы сооружали навесы из жердей, кусков брезента, ладили плащ-палатки. Дожди шли двое суток.

Добравшись до места, мы наконец обсохли, отдохнули, оборудовали огневые позиции и укрытия для боеприпасов. Эти двое суток под дождем стали далеким воспоминанием, только много позже я вернулся мыслью к подробностям этого нашего марша и смог правильно оценить сделанное. Но и сквозь завесу времени видел я прежде всего капитана, слышал его голос, слова, обращенные к нам, и понимал, что стойкость его была непоколебимой.

В РАЗВЕДКЕ

Партизанский отряд растворился; так бывает, когда ручей впадает в реку: не найти уже его особой воды, нет ее - вокруг река. Володю Кузнецова, которого мы звали Кузнечиком, отправили в тыл учиться, несмотря на его сопротивление. Ходжиакбар, с которым мы ходили на станцию, был тяжело ранен в том же бою, что и я. Известий от него не поступало. Быть может, он до сих пор лежал в госпитале. Убит Станислав Мешко. Остальные служили в разных частях. В нашем дивизионе, кроме капитана и меня, находился Виктор Скориков, сосед мой по землянке в отряде. Капитан сказал об этом в первый же день. Виктор был теперь командиром взвода управления, но мне до сих пор не удавалось его увидеть. И вот наконец я пробрался к нему в землянку...

- Виктор!

- Валя, ты?..

- Рад видеть тебя в добром здравии, товарищ лейтенант.

- Рассказывай! - Виктор угостил меня трофейным шоколадом, обругал почем зря немецкий эрзац-мед и сигареты, предложил бийскую махру и тут же попытался решить мою судьбу: - Тебя бы, Валя, отправить побыстрее в университет, не дожидаясь...

- Нет, - оборвал я его. - Войне скоро конец. Один американский журналист заявил по радио, что союзники победят Германию в сорок третьем.

- Если бы американцы так воевали, как говорят...

- Все равно скоро победа. Тогда я вернусь в университет.

- Ну дай-то бог.

В землянке было душно; кто-то читал, пожилой боец чистил оружие, рядом с ним молодой парень неумело брился немецкой бритвой.

- Переходи-ка в отделение разведки, к нам! - Скориков исподлобья смотрел на меня сквозь облачко дыма от самокрутки и ждал ответа.

Я замялся. Мне хотелось служить с ним бок о бок. Но мое ли это дело? Наконец я ответил:

- Поговорю с капитаном.

- Тебе Ивнев разрешит. - Скориков подчеркнул это "тебе", тем самым давая понять, что капитан мне благоволит и что решение это зависит, в общем, от меня самого.

...Выбрав нужную минуту, я поговорил с капитаном. Он усадил меня за стол, над которым горела лампа, сделанная из снарядной гильзы. Она освещала планшет, бумаги, схемы, назначение которых мне было непопятно. На белой тонкой бутылке с отбитым донцем, которая служила ламповым стеклом, заметна была копоть.

- Ну что ж, - сказал капитан, выслушав меня, - люди везде нужны. Но Поливанов считает, что из тебя вышел бы хороший наводчик. Говорит, что у тебя талант. Человек он опытный... Но раз ты так хочешь в разведку давай!

Ивнев встал, давая понять, что разговор окончен, протянул на прощание руку. Я почувствовал настоятельную потребность сказать что-то хорошее. Но не мог найти слова. Под накатом землянки Глеб Николаевич казался еще выше, в светлых глазах отражалось широкое лезвие огня от лампы, над переносицей собрались резкие складки. Когда я пожал его руку, складки эти стали еще глубже. Я повернулся и быстро вышел из землянки.

* * *

Даже у разведчиков Скорикова в свободные минуты я набрасывался на книгу, подаренную капитаном, разбирался в артиллерийской науке, узнавал, как действует накатник, тормоз отката, затвор, словно предчувствуя, что это может еще пригодиться, что не напрасны слова Поливанова.

Много дней и ночей предстояло мне провести у разведчиков, но первые дни были особенные. На второй же день Скориков в немногих словах рассказал о задании. И когда он рассказывал, я живо мог представить лицо капитана, выражение его серых с синевой глаз, складки над переносицей. И так я легче понимал командира разведчиков - словно за спиной его стоял Глеб Николаевич и продолжал со мной беседу. Час назад он вернулся от командира полка, вернулся, обеспокоенный тем, что у немцев появились на нашем участке фронта тяжелые минометы. Их засекла наша авиация. Но в штабе дивизии считают, что противник хочет провести нас, создав ложные позиции. Наше наступление начнется через два дня. Командир дивизии принимает решение мне кажется, что Виктор сообщает это голосом капитана, - послать за линию фронта группу артиллерийских разведчиков. Невидимая цепочка военной логики тянется именно к нам, именно Глебу Николаевичу говорит комполка:

- Знаю, у тебя толковые ребята...

И вот уже капитан рукой Скорикова обводит на карте квадрат, в котором расположилась предполагаемая батарея немецких тяжелых минометов, и я живо представляю себе, как мы идем до ночному лесу к этому квадрату. Наверное, это похоже на партизанские наши дороги, километры которых мы не считали, не мерили, но которые оставили в нас навсегда чувство тревожной зоркости. С нами будет рация.

...Вот он, долгий летний вечер с зеленоватым послезакатным светом, первой россыпью звезд, лесными запахами, с его таинственным и тревожным молчанием, которое заставляет нас прислушиваться к каждому шороху, всматриваться в каждый куст, в каждую колдобину, в каждую тень.

Стемнело так, что я не различал лиц шедших со мной. Мы благополучно миновали нейтралку. Было нас четверо. Вот и квадрат, где должна была располагаться батарея тяжелых минометов и который казался таким маленьким на карте.

Перед нами было чистое поле, за полем - лес, ничем не примечательный, и мы решили ждать. Заговорит же, наверное, немецкая батарея. Должна заговорить, не провалилась же она сквозь землю. Мы лежали в высокой траве и посматривали на часы. Рядом со мной - Скориков, дальше - Устюжанин и Воронько. Тишина. Над самыми нашими головами прошелестели крыльями три утки.

- Хорошо замаскировались, - заметил вполголоса Воронько. - Даже утки за своих принимают.

- К отлету готовятся небось, - сказал я. - Сезон скоро охотничий, бывало, в это время дичь в стаи сбивалась.

- После войны все по-другому будет, - возразил Устюжанин. - Утки будут прямо на мушку садиться.

- Тише! - осадил Скориков.

- Чего тише-то? Все равно тут мы одни - и никаких минометных батарей, - услышал я досадливый шепот Устюжанина.

- А пусть бы она провалилась, - хохотнул про себя Воронько, - кто ж против этого?

- Там дом, у самого леса... - сказал я.

- В лесу-то она не может стоять, братцы, - сказал убежденно Устюжанин.

- Черт ее знает... А может быть, и может, на поляне, - возразил Скориков. - Вот возьмет и встанет. Но самое ей место на опушке. - Он зябко передернул плечами, повернул ко мне загорелое лицо, и я понял, что он рад был бы моему совету, но я в смущении отвел глаза: не знал, не мог сказать нужных слов.

- Уж не напугали ли мы ее, братцы?

- Она, Воронько, твою самокруточку за гвардейский миномет посчитала.

- Зубоскаль, зубоскаль, на том свете нам это зачтется, - отвечал Устюжанину Воронько. - К дому бы пробраться...

- Я пойду, - сказал я.

- Но только со мной вместе, - добавил Скориков. - Устюжанин, Воронько остаются здесь. Старший - Устюжанин.

Мы поползли и через несколько минут были у изгороди палисадника. Это был просторный рубленый дом с двумя сухими светлыми комнатами. Его охраняли высокие сосны вперемежку с елями.

- Вот это хоромина! - прошептал я. - Тут можно целую роту разместить.

От леса тянулась к дому широкая полоса кустарника с тропинкой посередине.

- Давай проверим, куда тропа ведет, - приглушенно сказал Скориков.

По кустам рядом с тропинкой мы добрались до самого леса, потом вернулись. Обошли дом кругом. Ничего особенного. Раздолье, свежая трава почти до пояса, желтые цветы, и на них гудят коричневые шмели... Серые кузнечики стрекочут на самом крыльце.

- Ладно, - сказал Скориков, - давай-ка на чердак! С чердака виднее!

Мы поднялись по деревянной лестнице, которая лежала на вытоптанной траве под самым лазом и которую приставили к стене. Лейтенант - впереди, я - за ним.

С чердака внимательно осмотрелись. Скориков обнаружил просеку, идущую в глубине леса.

- Вот, Валя, по ней и пойдем, когда стемнеет!

Я отошел от лаза, вглядываясь в полусумрак, окаймленный стропилами и конусом крыши. И вдруг замер: под крайними, удаленными от нас стропилами, на тяжелой деревянной поперечине лежал человек... девушка. Как будто открылся совсем иной, фантастический мир, и сердце не принимало его, а разум говорил: он, этот мир, существует, это не миф, не сказка, вот он, смотри внимательнее... Девушка была похожа на Наденьку. На лице и обнаженном теле ее не было крови, лицо было спокойно... так казалось. Глаза закрыты, на груди - следы ожогов, пальцы левой руки сломаны. На вид ей было лет семнадцать.

Подошел Скориков. Мы подняли тело девушки, оно было совсем легким. Какая-то горячая волна прошла по моим вискам, дошла до пальцев, и они дрогнули, что-то дикое, злое овладело мной, я едва справился с собой. Лицо мое побледнело, губы скривились.

Выбрали место для могилы, рядом с домом. Земля была мягкой, податливой. У изголовья посадили рябинку, которую Скориков выкопал у крыльца и перенес вместе с огромным комом земли, чтобы она лучше прижилась.

Мы как будто сговорились с ним не вспоминать о девушке вслух. Но по тому, как Скориков вдруг умолкал или отвечал невпопад, ясно было, что тоже думал о ней. Я видел ее теперь на фоне этого леса, такого ласкового, светлого издали...

- Что с тобой?

Я не ответил. У крыльца дома - опять она, такая, какой я увидел ее на чердаке. Снова точно приступ, дрожь, туман в глазах... глухой неожиданный вскрик. Ах, какая горячая у нас кровь, кровь славян, диких финнов, сарматов! Я пошатнулся. Как тогда, в Михайловке, в школе, где были заложники...

Скориков тормошил меня, успокаивал. Я оттолкнул его:

- Иди, иди!

И он действительно исчез куда-то, потом вернулся с газетой в руке.

- Вот, под крыльцом нашел, на, почитай. - И он протянул мне четыре пожелтевшие надорванные страницы.

Это были "Известия". Я прочел дату: вторник, 12 апреля 1932 года.

- Сегодня тоже вторник, - сказал он.

- Разве? - спросил я. - Значит, вторник... Смотри-ка, здесь пишут о результатах выборов в Германии. "Во втором туре президентских выборов правительственный блок добился своей цели - Гинденбург оказался избранным абсолютным большинством голосов".

- Про Гитлера что?

- Вот... Гитлер собрал почти на шесть миллионов голосов меньше.

- Еще что там о выборах писали?..

- Есть сообщение "Роте фане". Гитлеровцы распространяли подложные листовки за подписью компартии.

- Знакомый почерк. Все средства хороши... Ладно, ты читай, а я пойду Устюжанина и Воронько позову.

Я развернул пожелтевшие страницы, чтобы окунуться в день вчерашний или, быть может, забыться?.. Чем жила планета в 1932-м?

"Налицо много признаков, - пишет американский журнал "Чайна уикли ревью", - что САСШ могут в недалеком будущем признать Советскую Россию... В период мирового кризиса, когда окончательно доказана невозможность заставить платить Германию, так же ясно, что будет безнадежной всякая попытка заставить Советское правительство признать старые долги... Обстановка значительно изменилась с тех пор, как государственный секретарь Юз отверг советское предположение, что признание облегчит торговые сношения между двумя странами, заявив, что "Россия является огромной экономической пустотой". Выгоды от торгового договора между САСШ и Советской Россией будут бесспорны.

...Европейская концессия, европейский вексель, европейский кредит могучие взрывчатые материалы, которые надежнее интервенции и скорее, чем последняя, уничтожат власть коммунистических утопистов. Декламацию о священных принципах христианской цивилизации надо оставить попам и истерическим бабам европейских политических салонов. "Торгуем же мы с каннибалами", - бросает Ллойд Джордж свою крылатую, облетевшую весь мир фразу"...

И рядом вдруг вспыхнули несколько строк:

"Ленинград. 11 апреля. Состоялся первый рейс советского дирижабля УК-1. После пробы моторов стартовая команда отпускает корабль. Ровно в 7 часов дирижабль УК-1, плавно набирая высоту, летит к Московским воротам, поворачивает на Бадаевские склады, в Литовку, к Витебской железной дороге и, обогнув Волково поле, берет курс на Салюзи. В 7 часов 58 минут УК-1 благополучно спустился в Салюзи..."

О, я вспомнил. Об этом полете писала моя двоюродная сестра из Ленинграда, а еще я слушал радио. Тогда мне шел девятый год. Было это как будто совсем недавно. Я отложил газету и с минуту сидел на деревянной лавке, но тревожащие видения начали овладевать мной, и я заставил себя вернуться к пожелтевшим листам.

"Алюминьстрой. 11 апреля, РОСТА. Вступает в строй первый в СССР алюминиевый комбинат. Началась загрузка склада бокситов".

"Шанхай. 10 апреля. ТАСС. Агентство Гоминь сообщает из Ханькоу, что после отъезда комиссии Лиги наций японские военные суда снова возвращаются в Ханькоу".

Строчки смешались, я закрыл глаза. По неосознанной ассоциации опять вспомнилась Наденька. Из моего детства. Как будто воочию увидел я дорогу на Войново. Полыхнул закат, и пламя его угасло. Над изломанной линией сосновых вершин поднялся давний послезакатный свет. Небо стало глубже, вынырнули звезды. Я видел сейчас ясный теплый вечер, тот самый вечер... Я улавливал, казалось, тепло, исходившее от нагретых солнцем стволов. Усилием воли я вернул несколько странно-волшебных минут под кронами деревьев, на песчаном откосе у ее дома. Чудились призрачно-неуловимый шелест кожанов, затаенно тревожный крик птицы, белые летучие огни парящих над крапивой мотыльков. И падучая звезда прочерчивала небо. И росчерк ее казался мне теперь исполненным тайного смысла: он перечеркивал многое в моей жизни, той, старой жизни.

* * *

Стемнело. Скориков скомандовал:

- Идем к просеке!

Шли быстро, почти не таясь, теперь каждая минута работала на врага. Лес был пустынен. Одинокие вечерние птицы хлопали крыльями, потрескивал валежник под нашими кирзачами, прорезались звезды над нашими головами, и мне казалось, что девушка на чердаке приснилась, да и весь минувший долгий день - тоже.

За узкой луговиной с лесным ручьем - перелесок, за ним - поляна. Взошла луна, и в ее матовом свете молча разглядывали мы стволы минометов, немецких солдат подле них, часовых поодаль. Молча двинулись назад. Когда вернулись к дому, Устюжанин передал по рации кодом все, что следовало передать. А нам пришел приказ: возвращаться!

В ОГНЕВОЙ ВЗВОД

В огневых взводах не хватало людей, и вскоре капитан снова отрядил меня в орудийный расчет Поливанова. В глубине души я был рад этому решению. Разведка, конечно, дело нужное, но мне хотелось видеть врага через прицел орудия. Да и скучал я по своему расчету - сам себе удивлялся, когда это я успел привязаться к этим ребятам.

- Расскажи что-нибудь! - потребовал Леша Пчелкин, когда выпал свободный час.

- О чем тебе рассказать? О том, что ближе к нам, или о том, что дальше?

Он смотрел на меня так, словно чуял подвох, и, удостоверившись, что я настроен серьезно, сказал:

- Расскажи о том, что дальше.

Я молчал с минуту, мысленно пробегая страницы книг с обгоревшими переплетами. Они мелькали передо мной как наяву, словно я снова попал в библиотеку. И вдруг одна из страниц застывала неподвижно, и я снова прочитывал ее, теперь уже вслух. Останавливался и спрашивал Пчелкина, знает он это или нет. А он, конечно, никогда не видел такой библиотеки, и ему не приходилось читать обгоревших книг той первой военной зимой...

- Хочешь, расскажу, как ирокезы строили небоскребы и мосты?

- Расскажи... А кто эти... ирокезы?

- Индейцы, краснокожие, слыхал?

- Слыхал. Ну и как они строили?

- Есть небоскреб в Америке, больше ста этажей. Так вот, они работали без спасательных поясов.

- И не страшно?

- Не боятся они высоты. Они половину всех мостов там построили.

- В Америке?

- На северо-востоке. Они живут у Великих озер... Я читал, как они карабкались по железному каркасу, зажав щипцами раскаленные заклепки. А каждая заклепка в килограмм.

- И много их там, ирокезов?

- Сейчас мало осталось. Купера не читал?.. Их истребили.

- Жаль, хорошие летчики были бы.

- Летчики из них получились бы что надо.

Я задремал, закончив нехитрый рассказ, но Пчелкин растормошил меня, и я рассказал ему с серьезным видом об автомобиле с помятым взрывом радиатором, который после второй бомбежки выправился совершенно.

- Да ну? - тихо удивился Пчелкин. - Сочиняешь! Расскажи еще что-нибудь. Только правду.

Я рассказал ему о термитах, которые выращивают грибы. Они вспахивают и боронуют свой огород лапками, удобряют его остатками растений. Когда почва готова, термиты сажают через правильные промежутки кусочки грибницы.

- Как люди, - заметил Леша.

- А есть муравьи-портные. Для постройки гнезд они сшивают листья деревьев.

- Хорошо живется разной твари... - задумчиво пробормотал подсевший к нам Поливанов.

* * *

За нашими плечами - бои и тяжелые, долгие переходы, но бодрость Пчелкина, какое-то душевное его здоровье удивляли... Поздно вечером я видел его у речки. Он вел в поводу коня. Медленно, как-то смиренно вел его, и красно-чалый конь шел за ним уступчиво, бережно переступая усталыми ногами, опустив голову. Повод ни разу не натянулся, конь осторожно нюхал воду, но не ступал в нее, ждал... Они вместе вошли в реку, и темные струи раздались перед конским крупом и ленивой, невысокой волной набежали на берег - от нее шелохнулись тростники в заводи.

Они поплыли на тот берег. Пчелкин нырнул, а конь обеспокоенно косил глазом. Но тотчас успокоился, как только показалась над водой голова Пчелкина и он снова заработал руками. Они вышли на другой берег, и вдруг все переменилось: они побежали по берегу - сначала человек, за ним конь. Послышались ржание, звонкое, веселое ржание коня, глухие удары его копыт и снова тихое, протяжное ржание... А человек крикнул что-то веселое, что-то похожее на "огой!" или "оэй!". И конь припустил так, что далеко оставил за собой человека, и, поняв оплошность, остановился и стоял, повернув назад голову. Человек приблизился к нему, и они снова побежали, но теперь они были связаны поводом, и конь бежал впереди, как будто это он вел человека в поводу...

- Гей! Гей! - кричал человек и бежал вслед за ним; оба промелькнули в прибрежных кустах; красно-чалый конь был похож на быструю тень. И человек, светлое продолговатое пятно, летел за ним так быстро, так резво перебирал ногами, что я не успевал ловить мелькание странной группы в темневшей ночной зелени...

- Оэй! - донеслось до меня издалека.

- И-и-и! - задрожал воздух от ржания. Оно было пронзительным и еще более веселым, чем когда конь увидел другой берег.

Они ушли дальше от берега, так что я теперь не видел их. Только слышал человеческий крик: "Оэй!", конь отзывался: "И-и-и!"

* * *

Фонарь "летучая мышь" на железном крюке, густые тени, яркое пятно света над картой, бинокль, планшет на столе, охапка зеленых веток в ведерке на полу. За столом - замполит батареи лейтенант Иван Драгулов, бойцы сидят на низких, наспех сколоченных нарах. Идет разговор.

- А что пишут в газетах? - раздается заинтересованный голос.

- Да вот пишут, что Гитлер малость напутал, объявил, что под Орлом и Белгородом не немцы первыми перешли в наступление, а Красная Армия.

- Хитрит, бандюга. Карты путает.

- Зачем это нужно ему? - спросил сержант Поливанов. - Какая от этого выгода?

- А Гитлер жаждет триумфа, компенсации за Сталинград. Сам рассуди: под Курском он бросил против нас не один десяток дивизий, в том числе немало танковых, перебросил из Западной Европы самолеты, а потом подумал-подумал, да и решил подороже продать свои первые успехи: мол, Красная Армия перешла в наступление, а он, Гитлер, не только сумел оборону удержать, но и перехватил инициативу.

- Трудно было там... на Курской дуге.

- Да уж не сладко.

- Газеты пишут об артиллеристах, отбивающих атаки "тигров". По бронированным зверям вели и ведут огонь прямой наводкой, драться приходилось и в окружении, пока не подходили наши. Сейчас совсем другое дело в смысле обстановки, - пояснил Драгулов. - Теперь немец бежит, и я думаю, артиллеристы за ним все же поспевают. Как вы думаете?

- Да уж не отстанем теперь до Берлина, - раздался уверенный голос.

- Танкистам нашим тоже нашлась там работа. Командир танкового взвода лейтенант Бессаробов на своей тридцатьчетверке за один только день уничтожил три фашистских "тигра".

- Не могут немцы теперь так воевать, как раньше, факт.

- А вот что я вам расскажу об одном нашем летчике... Фамилия его Горовец. На своем истребителе он атаковал двадцать вражеских бомбардировщиков. Запомните: двадцать! И сбил за каких-нибудь полчаса девять из них. Никто еще в одном бою не сбивал девять самолетов. Достойный пример и для нас, артиллеристов.

- А сам Горовец? Жив?

- Погиб в этом бою. И показал тем самым, как погибает настоящий человек.

- Может, скоро наша очередь. Будем наконец наступать. Сидим здесь в обороне...

- Всему свое время. К тому же в обороне не легче, чем в наступлении.

- Это уж точно, не легче. О чем еще пишут?

- Союзники наступают в Сицилии. Сначала приземлились парашютисты, взяли плацдармы, потом началась переброска частей на планерах.

- На планерах над морем? Неужто осилили?

- Самолеты буксировали эти планеры почти до острова.

- Чудно как-то все...

- Да пусть хоть так помогают!

- Пора бы им настоящий второй фронт открыть!

Кто-то заботливо протягивает Драгулову газетный лоскут.

- Пишут еще о тех, кто в войне не участвует, но в мыслях идет намного дальше Наполеона. Есть ведь и такие. Польский министр Мариан Сейда заявил, что он за федерацию народов Европы, начиная с Литвы через Польшу, Чехословакию, Венгрию, Румынию и до самой Югославии и Болгарии. На что это похоже, Пчелкин, как по-твоему?

- Делить шкуру неубитого медведя, вот на что это похоже, товарищ лейтенант.

- Нет, Пчелкин, ошибаешься. Это посерьезней. Министры сидят в Лондоне, далеко от Польши, и хотят... Чего они хотят, Долина?

- Чужими руками жар загребать...

- Нет, брат. Тоже неточно. Им только рук чужих мало. Они хотят, чтобы целые народы, и поляки тоже, отдавали бы жизни сынов своих и дочерей, а им достались бы места министров в этой новой федерации, и они поспешат туда в белых манишках после того, как затихнут выстрелы. Ясно?

- Ясно, товарищ лейтенант.

- Ну все, по местам! Эй, Никитин, задержись-ка!.. - Драгулов положил руку на мое плечо и добавил: - Поговорить надо.

Он быстро повернулся, стремительно выкинул из-под дощатого стола ящик, который должен был служить мне стулом, фонарь осветил его лицо резким боковым светом. Глаза его казались теперь глубокими, темными. И он со вниманием, неторопливо разглядывал меня, точно впервые увидел. И вдруг попросил:

- Расскажи о себе.

Я рассказал. О бабке, о матери, о том, что отец умер еще до войны, о Школьной улице, Таганке, о моей тетке и двоюродной сестре, о своей учебе в МГУ. Рассказал не останавливаясь, на одном дыхании. Он молчал, почему-то хмурился, а я подумал вдруг: "Зачем ему все это надо знать? Неужели интересно?"

- Танк ты подбил тогда вовремя, - сказал он, глядя мимо меня, на пустые нары, где только что размещались батарейцы.

- Это был первый бой. Поливанов поставил меня вместо раненого Федотова.

- Знаю, знаю... Капитан о тебе рассказывал. В октябре я тоже попал в окружение. Снег в ту осень выпал рано, ты помнишь... Обледеневшие гроздья рябины у нас считались лакомством. Шли сначала с пушками. Потом съели лошадей. По бездорожью три дня тащили артиллерию на себе. Потом закопали затворы и прицелы орудий. Нашли в лесу наши артиллерийские склады. Взорвали несколько тысяч тонн пороха, мин, снарядов. Немцы так обеспокоились, что подтянули минометы и начали обстрел этого места. А мы уже были далеко... В три часа ночи перешли фронт у села Митяева. Отправили нас в тыл, а под Москвой шли тяжелые бои, и я каждый день подавал рапорты об отправке на фронт, в действующую армию. Да и не я один. Так что нам с тобой не унывать, а радоваться надо, что воюем. Так?

- Так точно, товарищ лейтенант!

- Ладно. В партию не думаешь вступать? Ты ведь комсомолец еще довоенной поры.

- В последний день войны, товарищ лейтенант. Так решено.

- Вон ты какой, - улыбнулся замполит. - Ладно, подумай. А за рекомендациями дело не станет. Я за тебя готов поручиться. Да и капитан Ивнев тебя хорошо знает...

- Подумаю, товарищ лейтенант.

ПОСЛЕ ПЕРЕПРАВЫ

Зарево над горевшими городами было видно за многие километры... Все время - тяжелые бои, марши по плохим дорогам и без дорог. Переправы без мостов, осенние топкие болота, незнакомые озера с открытыми плесами.

Ночь, одна из многих...

Огонь... Тусклые языки жмутся к земле, лижут отражение терема. Вдруг какой-то шальной удар прекращает агонию: бревна разметаны, словно щепки, терем рухнул, приподнявшись сначала над землей. Снаряд угодил прямо в дом. Теперь мы видим черную, слепую воду, полоску берега. Справа в воде отражается пламя: несколько бревен, оставшихся на месте, горят, пожалуй, сильнее, чем раньше, взрывная волна положила их так, что образовался костер, и запах дыма стал явственнее.

Слева всплески весел... Черная лодка отчаливает от берега. Глаза привыкают к темноте. Я вижу причал в ста метрах от нас. Там заметно движение, кто-то отталкивает черное, обугленное бревно. Проступают звезды. Становится спокойнее. Перед нами речной простор, он скорее угадывается, чем ощущается. Выплывает темная громада парома, протягивает нам хобот трапа. Спешит к берегу второй паром, укрытый от прицелов немецких пушек теменью и черной, с летучими проблесками звезд водой.

Ветер усиливается, ноздри щекочет запах дыма. Пчелкин жует сухарь. Поливанов достает кисет.

Далеко на севере занимаются артиллерийские зарницы - бьют гвардейские минометы. Они словно сопровождают нас. Я не заметил, как вырос берег, и паром уткнулся в него. По настилу съезжают на берег пушки, глухой высокий кустарник гасит звуки. Мы уже на глинистой дороге с обочинами, развороченными машинами, с пустыми ящиками и железными бочками слева и справа, с глубокой колеей, проложенной до нас.

Только с рассветом начинаем окапываться. Сырая глина пристает к лопатам, на кирзачах по пуду грязи. Я скидываю шинель, чтобы удобнее было копать; проходит час, еще час. Мы уже прочно вцепились в эту глинистую неприветливую землю. Перекур. Снова за лопаты.

И тут появились немецкие танки. Серые, медлительные под пасмурным небом, они скатывались с пологого холма. Их было немного, но мы их не ждали. Видно, они нащупали разрыв между нашими частями и пожаловали в гости к артиллеристам.

- Батарея, к бою! - звучит команда.

Пчелкин закинул снаряд в казенник. Я приник к наглазнику прицела, выбирая цель. Танки, судя по всему, еще не видели нас, и можно было бы ударить по ним, но командир батареи выжидал: заманчиво было подпустить их ближе. У каждого орудия, я знал, наводчики вели перекрестия прицелов по броне вражеских машин. Сейчас будет приказ, подумал я, и в тот же миг прозвучало: "Огонь!" Это был короткий жестокий бой. Уставшие за ночь расчеты работали удивительно удачливо.

Руки и лицо Пчелкина были темными, закопченными, и белели его зубы, когда он хватал ртом воздух. Тугие толчки от взрывов оставляли ощущение звенящей пустоты. Над землей, низко к ней прижимаясь, полз черный дым, и я ощущал резкий запах гари. Темные клубы тянуло к нашему орудию. И сквозь них я видел, как темным рубином вспыхнул огонь на склоне холма. Потом еще один. Медленно, как в кино, падал срезанный снарядом вяз у подошвы холма, и жужжал, пищал невидимый комар в голове, пока плыл в панораме темно-серый куб танковой башни. Взрывы оставляли чернеющие среди травы воронки. Потом все смолкло.

Три танка остались у подножия холма, четыре повернули назад. Наше третье орудие оказалось разбитым.

- Спасибо за подбитый танк! - Ко мне подошел Поливанов, сел рядом и как-то неуклюже пожал мою руку.

- Они хотели пройти к реке, - сказал я.

- Пожалуй. Им нужно было восстановить положение на этом берегу.

- Что было бы, если бы здесь не оказалось нашего дивизиона? - сказал Пчелкин и сам ответил на свой вопрос: - Был бы каюк. За этими семью танками прорвались бы еще двадцать. Пехота бы против них не устояла.

- Устояла бы пехота! - возразил Поливанов. - Что пехота, из другого теста, что ли, сделана? Пехота у нас что надо. Видел я, как раненые пехотинцы дрались. Санинструктор его перевязывает, а он пулемет не выпускает да еще норовит медика оттолкнуть, чтобы не мешал. Видал такое, нет? А я видал.

- Опять командир воспитывает, - хохотнул Пчелкин. - Что я, газеты, что ли, не читаю? А, командир? Или на политзанятия не хожу?

- Ладно, ладно, - примирительно откликнулся Поливанов, - теперь берег за нами остался. Полезут они снова не скоро. Это как пить дать.

- Капитан наш в рубашке родился, - с каким-то удивлением, словно делая открытие, проговорил негромко Пчелкин. - Так выведет и поставит батареи, что немцу хода нет. Не в первый раз замечаю.

- И правильно замечаешь, - поддержал я. - Позиции мы занимаем что надо.

- Капитан - голова, - солидно пророкотал Поливанов. - Он немца изучил и знает его очень даже хорошо.

ЗАКЛИНАНИЕ

У Западной Двины увидели мы незнакомый город. К северу от него реки поворачивают к Ильменю, к Ладоге по широким долинам, оставленным ледником.

Оттуда, с севера, пришел холодный прозрачный воздух. Когда мы вошли в городок, было ясное осеннее утро. Далекие дома и деревья обрели вдруг такую четкость контуров, что показалось, будто до сих пор мы видели мир через запыленное стекло, а теперь его вымыли. Только раз до того я ощутил нечто похожее - в Староизборской долине, где вдруг открылись и заалели древние песчаники на фоне белых известняков и доломитов. Земля там такая, какой была она триста миллионов лет назад, в девонский период: можно не только увидеть, но и потрогать отпечатки и раковины ископаемых организмов. Гирлянда озер, соединенных речными протоками, овраги и балки высветились, точно акварель. Там высятся у окоема могучие стены крепости Жеревьей, там красные песчаники похожи на застывшую кровь, там потомки Ророга, Сокола русского, на руках носили ладьи через крутые волоки. Теперь вот рядом, в Белоруссии, мы стоим в полуразрушенном городке.

Ровное движение северных ветров, пролетавших высоко над крышами и несших холодную прозрачность, напоминает о веках и тысячелетиях. И вдруг время остановилось... Капитан Ивнев протянул мне маленький желтый конверт, прошитый нитками.

Почему капитан молчит, как будто ему трудно говорить, что с ним? Тот ли это человек, который гневался, когда встречал в условиях учебной задачи упоминание о противнике, дошедшем до Волоколамска? Что за письмо он нашел в разрушенной кирпичной кладке печи? Почерк детский... Вот оно... Вот оно что...

"Март, 12, Лиозно. 1943 год.

Дорогой добрый папенька! Пишу я тебе письмо из немецкой неволи. Когда ты, папенька, будешь читать это письмо, меня в живых не будет. И моя просьба к тебе, отец: покарай немецких кровопийц. Это завещание твоей умирающей дочери.

Несколько слов о матери. Когда вернешься, маму не ищи. Ее расстреляли. Когда допытывались о тебе, офицер бил ее плеткой по лицу. Мама не стерпела и гордо сказала, вот ее последние слова: "Вы не запугаете меня битьем. Я уверена, что муж вернется назад и вышвырнет вас, подлых захватчиков, отсюда вон". И офицер выстрелил маме в рот...

Папенька, мне сегодня исполнилось 15 лет, и если бы сейчас ты встретил меня, то не узнал бы свою дочь. Я стала очень худенькая, мои глаза ввалились, косички мне остригли наголо, руки высохли, похожи на грабли. Когда кашляю, изо рта идет кровь - у меня отбили легкие.

А помнишь, папа, три года тому назад, когда мне исполнилось 12 лет? Какие хорошие были мои именины! Ты мне, папа, тогда сказал: "Расти, доченька, на радость большой!" Играл патефон, подруги поздравляли меня с днем рождения, и мы пели нашу любимую пионерскую песню.

А теперь, папа, когда взгляну на себя в зеркало - платье рваное, в лоскутках, номер на шее как у преступницы, сама худая как скелет, - и соленые слезы текут из глаз. Что толку, что мне исполнилось 15 лет. Я никому не нужна. Здесь многие люди никому не нужны. Бродят голодные, затравленные овчарками. Каждый день их уводят и убивают.

Да, папа, и я рабыня немецкого барона, работаю у немца Шарлэна прачкой, стираю белье, мою полы. Работаю очень много, а кушаю два раза в день в корыте с Розой и Кларой - так зовут хозяйских свиней. Так приказал барон... Я очень боюсь Клары. Это большая и жадная свинья. Она мне один раз чуть не откусила палец, когда я из корыта доставала картошку.

Живу я в дровяном сарае: в комнаты мне входить нельзя. Один раз горничная, полька Юзефа, дала мне кусочек хлеба, а хозяйка увидела и долго била Юзефу плеткой по голове и спине.

Два раза я убегала от хозяев, но меня находил ихний дворник. Тогда сам барон срывал с меня платье и бил ногами. Я теряла сознание. Потом на меня выливали ведро воды и бросали в подвал.

Сегодня я узнала новость: Юзефа сказала, что господа уезжают в Германию с большой партией невольников и невольниц с Витебщины. Теперь они берут и меня с собою... Я решила лучше умереть на родной сторонушке, чем быть втоптанной в проклятую чужую землю. Только смерть спасет меня от жестокого битья.

Не хочу больше мучиться рабыней... Завещаю, папа: отомсти за маму и за меня. Прощай, добрый папенька, ухожу умирать. Твоя дочь Катя.

Мое сердце верит: письмо дойдет".

...Я с трудом разобрал адрес на конверте:

"Полевая почта No... Сусанину Петру Николаевичу". На другой стороне конверта было написано: "Дорогие дяденька или тетенька, кто найдет это спрятанное от немцев письмо, умоляю вас, опустите сразу в почтовый ящик".

Я прислонился к стене и хотел еще раз перечитать письмо. Но не смог... не смог. Поспешно вернул письмо капитану. Отвернулся от него и стоял так с минуту у стены дома. Не мог смотреть в глаза капитану, не знаю почему... Руки дрожали, и я стыдился поднять голову, потом вдруг побежал, у поваленной изгороди нашел сухое место (горка опилок), бросился ничком на землю.

Я был беспомощен и слаб, и небо вдруг опрокинулось мне на голову, стало низким, слепым, бесцветным. Я лежал на опилках, я был мертвой птицей.

Птичье сердце, легкий

оперенный камень,

ты с ветром падаешь

в туман. Тебя равнина

принимает. В траве след смерти,

краткий, словно путь улитки.

Кто-то поднял меня, чьи-то теплые руки поставили меня на ноги, и я пошел, опустив голову, и что-то бормотал на ходу. Рука капитана лежала на моем плече. Воздух резал глаза, солнце уже садилось, и было по-прежнему тихо - ни звука, ни шороха.

Капитан молчал. Он крепко держал меня за плечо, так крепко, что я пришел в себя, опомнился и о чем-то заговорил с ним. Потом - какой-то потерянный, долгий вечер, я все порывался куда-то идти, бежать. Куда? Не знаю...

Ночью я шептал странное заклинание. На подоконнике дрожали полоски лунного света, и я смотрел на них так, как смотрят на открывшееся чудо: теперь все, что я видел, слышал и делал, обретало особый смысл.

Мое заклинание начиналось с древних слов: как будто отворились двери, через которые проник старый, настоянный на травах воздух, окропленный дождями. Старые книги услужливо шуршали страницами...

"Заклинаю силы существующие и несуществующие..." - шептал я.

"Заклинаю именем всего, что было здесь, на этой земле, под землей и под водой... пусть прибавится гнева и силы... Пусть всколыхнет море и обрушит берега земли страшный северный зверь Индрик, пусть смешаются века и тысячелетия, потому что пришел конец всему, во имя чего светило солнце, текли реки, рождались люди..."

Странный, косноязыкий шепот... Я произносил вслух древние имена и заклятия, и становилось легче.

"Заклинаю именем тех, кто жил на этой земле... Именем Аскольда и Дира, Олега, Святослава и Мстислава, Владимира и Всеволода, Юрия и Ольги, Андрея и Пересвета, Осляби и Александра, Ивана и Петра..." И нескончаемым потоком текли странные древние имена, и поток этот успокаивал, обещал... Что же?

Только одно - ярость.

"Превращусь я в волка, и увижу врага, и побегу за ним, и буду гнать его, пока не загрызу и не задушу. Пусть останутся во мне только сила и ярость. Но если я не увижу врага с земли, пусть превращусь в сокола, и увижу его сверху, и догоню его, и растерзаю, расклюю и разорву на части..."

БЕЖЕНЦЫ

Опять беженцы! Из осеннего леса вернулись к бывшим своим домам. По грязи идут босые дети. Вместо лиц - серые комочки, у старух - жилистые натруженные ноги. В узелках несколько вареных картошек, ржаные корки, отруби с древесной размельченной корой. У иных голова покрыта тряпицей, у детей - старушечьи платки с каймой. Под платками - ветхие платьица или изношенные отцовские пиджаки, драные, прожженные огнем лесных костров; лица серьезные, без улыбок, без любопытства. Нет в них радости, нет света.

На сгоревшем дворе у поваленного столба старуха берет пятилетнюю девочку за руку, дает ей узелок и наказывает посидеть, а сама берет в руки нож и пытается настрогать щепы. Я подхожу к девочке, сую хлеб. Глаза у нее серые, дикие... Рука ее холодная, как ветка весеннего дерева. Она смотрит на меня из-под рваного платка. Я догоняю своих, ветер выжимает из глаз какие-то странные капли, и преследуют эти серые русские глаза.

И тогда, как причуда памяти, приходят слова народной песни...

Ходила сиротинка

По чужому полю,

Искала сиротинка

Батюшку родного,

А нашла студену воду

В рубленом колодце.

"Всколыхнись, вода,

Подымись, волна,

В рубленом колодце

Откликнись, мой батюшка,

На чужой сторонце".

Не всколыхнулась вода

В рубленом колодце,

Не откликнулся батюшка

На чужой сторонце.

Зима... Полусожженная деревня...

Снег, серый от пепла, и ветер крутит этот серый снег вдоль дороги до самой околицы, где стоят виселицы. Их девять.

Три молодые женщины, полураздетые, со слепыми лицами и с голыми посиневшими ногами, головы их с разметанными волосами присыпал белый снег, над ними - светлое подслеповатое небо. У одной из женщин рука сложена и прижата к сердцу, она точно примерзла к ее груди, и пальцы были неестественно широко растопырены. У другой, тоненькой, хрупкой девушки, широко открыты белесые слепые глаза. У третьей женщины на обнаженной спине - багровая звезда.

И еще шесть виселиц... Мужчины в ватниках и рубахах, среди них молодой парень с русым чубом, в косоворотке. Здесь, у виселиц, я увидел Серегу Поликарпова с нашего двора. Я знал, что он санитар, что держался он молодцом, но встречались мы редко. В нем еще много осталось от московского подростка, санинструктор опекал его, и это ему не нравилось. Сейчас же я едва признал в нем прежнего Серегу: глаза его красноречивее слов говорили о пережитом. Я отвел его подальше от виселиц:

- Пойдем, пойдем, Серега!

* * *

Дивизия наша с февраля стояла в обороне. Строились дзоты, блиндажи, траншеи, ходы сообщения. Саперы минировали подходы к переднему краю. "Царица полей" - пехота глубоко вгрызалась в землю. Под вой зимних ветров солдаты долбили промерзшие склоны балок и холмов, и я с горечью думал о том, что теперь придется провести здесь не одну, наверное, неделю. А там, впереди, сколько еще было нашей земли, ожидавшей освобождения!

Весна не принесла перемен. Выдавались спокойные, ясные дни, когда медленно тянулись на север караваны птиц. Затишья сменялись военными тревогами. Немцы пытались атаковать. Но позиции наши были укреплены: зимние труды не пропали даром. Дивизион помогал отбивать вражеские атаки, в иные дни все батареи вели огонь по пехоте и танкам.

В затишье капитан не давал скучать ни огневикам, ни управленцам. Степенный, рассудительный Поливанов растолковывал мне обязанности командира орудия, обучал сержантскому ремеслу. Делал он это основательно, методично, я начал было отмахиваться от его постоянных поучений, но сержант осадил меня:

- Нужно, чтоб ты готов ко всему был. Тогда ты солдат! На капитана равняйся: поставь его к орудию, он один управится. Да получше нас с тобой!

БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

И снова лето.

У холмов на опушке далекого леса земля ощетинилась пулеметами, автоматными дулами, черными жерлами пушек. Но ничего этого, конечно, не видно: все замаскировано, закопано в землю с немецкой тщательностью. Это можно только представить. Сегодня наша артиллерия долбила передний край немцев. Наша батарея дала восемь залпов.

Мы не могли видеть, как наша пехота при поддержке танков пошла в атаку. Только слышны были орудийные выстрелы, глухие пулеметные очереди, сухой треск автоматов.

Постепенно звуки боя стали утихать: наши, видимо, прорвали первую полосу обороны немцев и пошли дальше. Установилось затишье.

Мы сидели, как обычно, на станине пушки. По какой-то странной прихоти я пригляделся к зеленой теплой земле за краем бруствера. Маленький мир продолжал жить своей жизнью. Притаился кузнечик в примятой траве. Крылатый муравей тащил мертвую гусеницу. Он вцепился в нее своими отменными челюстями и быстро перебирал ногами, а песчинки, отбрасываемые ими, катились, лишали его опоры, и дело продвигалось плохо. Я нагнулся. Крохотная мушка бежала вслед за муравьем с его ношей, нагоняла его, заползала на гусеницу и на какое-то время становилась пассажиром этой медлительной упряжки. Потом муравей делал рывок, и мушка ретировалась, останавливалась, замирала на месте, словно присматриваясь. Крылатый муравей удалялся на некоторое расстояние, и погоня возобновлялась. Мушка быстро нагоняла его, но каждый раз все начиналось сначала.

Я вынул из своего вещмешка деревянный портсигар, который подарил мне еще в партизанском отряде Станислав Мешко. Как давно это было! Его сильные руки так тонко чувствовали вязкую податливость дерева, так споро работали, что скоро почти все партизаны были одарены табакерками, деревянными ложками, топорищами и черенками для лопат.

Пчелкин тронул меня за плечо:

- Откуда у тебя портсигар, Валь? Ты же не куришь.

- Его мне друг Мешко подарил.

- А кто такой Мешко?

И я рассказываю ему о Станиславе. Собственно, что я такого о нем знаю? Да ничего особенного. В памяти моей возникает людская река, и в ней я ловлю черты многих людей, запомнившихся иногда по одному дню знакомства, по одному бою, по случайному привалу или просто вечеру у раскаленной докрасна печурки. В этом потоке я выделяю капитана Ивнева, которого я знаю больше и лучше всех и который все же остается загадкой для меня до сих пор. Затем Скориков, ребята из расчета... Некоторые уже погибли. А воевать осталось, наверное, несколько месяцев. Два, три, четыре боя, быть может, десяток...

- Не могу привыкнуть, - говорю Леше. - Точно вторую жизнь живу. Были люди со мной настоящие. Где они? Нет их. Один капитан остался. Да еще Скориков.

- Ты про это лучше не надо, - вмешивается Поливанов. - Жизнь у нас одна. И осталась она далеко. Вон у него, - он кивнул на Пчелкина, настоящая жизнь на Волге осталась, так?

- Так, командир, - отвечает Пчелкин. - Там буксиры тащили по реке огромные плоты, и от елового дерева такой запах, что с закрытыми глазами к берегу речки придешь. А к концу лета баржи с арбузами. За мешок арбузов раз полбаржи разгрузил!

- Но, но!

- Да правда, чего там! Со мной вся улица разгружала. Мальчишек набежало видимо-невидимо.

- Ну, это другое дело, - кивнул Поливанов.

Круглое веснушчатое лицо Леши морщится от удовольствия: видно, вспомнить довоенное мальчишечье прошлое ему так приятно, словно побывал он на крутом берегу у деревянной старой пристани, где летом аппетитно пахнет копчеными лещами.

- Врать здоров! - смеется Поливанов.

- А сам-то! - возражает Пчелкин. - Про свою Судогду расскажет, так хоть стой, хоть падай. Там у него налимов можно руками ловить. А в грибной сезон в лес грузовик вызывают, две тонны одних подосиновиков и белых.

- А что? Две тонны много, что ли?

- Во, видал? - оборачивается Пчелкин ко мне. - Ты уже, поди, сотни две километров с нами прошел, а много ли грибов в здешних лесах видел? А у него все по-другому.

- Перед войной грибов было много, - примирительно говорю я. - Сам любил грибы собирать. А в окружении, как назло, чаще всего одни сыроежки попадались да волнушки. Из них и суп-то не сваришь.

- Чем же питались?

- Да ничем. Изредка рябина попадалась...

Может быть, и дальше продолжался бы этот немудреный солдатский разговор, если бы не заглушил наши слова натужный рев двигателя: на взгорок по проселку, ведущему в наш тыл, в каких-нибудь ста метрах от орудия, вползал танк, оставляя за собой сизый шлейф дыма.

- Смотри, наша тридцатьчетверка! - крикнул Леша Пчелкин. - Чего это она сюда ползет?

Преодолев подъем, танк уже побойчее побежал по дороге и у самого нашего орудия остановился, гаркнув мотором.

Из люка вылезли двое.

- Есть закурить, ребята? - спросил тот, что повыше.

Поливанов подошел к танкистам, протянул кисет. Потом подошли мы с Пчелкиным и услышали окончание истории. Была она простой и короткой, и начало ее нам не надо было рассказывать...

Танкисты вырвались к позициям немцев, опередив пехоту. Прильнув к прицелу, командир экипажа видел колючую проволоку, траншеи, ходы сообщения. Затем танк спустился в низину, и в поле зрения остался пологий зеленый склон. Через минуту-другую машина поднялась к самой линии окопов, и в прицел попала фигурка в серо-зеленой форме. Заработал пулемет, фигурка споткнулась и раскинула руки в коротком полете. Танк взобрался на гребень холма, и тут командир экипажа увидел вражеское орудие. Не хватало двух-трех секунд, чтобы прицелиться. Танк содрогнулся от удара и застыл на месте: перебило левую гусеницу.

Командир осторожно открыл люк. Он и двое других спрыгнули на землю. Механик-водитель змеей выполз наружу. Они лежали у своего танка, и механик пытался выяснить, смогут ли они наладить гусеницу. Командир увидел: к ним приближались немецкие автоматчики, припадая к земле, прячась в редких кустах.

- Будем держаться, наши близко! - крикнул он.

Танкисты переглянулись, но не сказали друг другу ни слова. "Последний патрон для себя", - решил командир. Ему было двадцать два.

Резко, пронзительно-свистяще ударили по броне танка первые очереди. Танкисты отстреливались. Командир видел, как вздрогнул и затих навсегда башнер, лицо и шея его были залиты кровью. Ранило заряжающего.

Вдруг по загривку холма заплясали огненно-дымные смерчи. Вокруг завыло на сто ладов, и земля поднялась вверх, смешавшись с бурыми и черными тучами дыма. То тут, то там поднимались смерчи. И все вокруг уже было перепахано ими. "Катюши", - догадался командир. Эх, чуть бы раньше! Холм был мертвым, над ним курились дымы, только танк каким-то чудом уцелел.

Командир перевязал заряжающего. Потом они с механиком-водителем натянули гусеницу на первый каток, так как ленивец был разбит. Погрузили погибшего в танк.

- Двигаем теперь в рембат, - заключил командир танка.

Поблагодарив за табачок, танкисты распростились с нами. Чихнув мотором, танк пошел по проселку.

* * *

- Поливанова к командиру батареи! - раздался чей-то звонкий голос, и мы враз смолкли.

Через несколько минут командир орудия вернулся.

- Топаем на новые позиции, - просто сказал он. - Приготовиться!

- Есть приготовиться! Скоро?

- Что - скоро?

- Двинем скоро?

- Какой ты дотошный, Никитин, все бы тебе... - Он не договорил и махнул рукой. Потом зло и весело добавил: - Вот нам всем бы рты позавязать и не развязывать, а то как будто до войны языком не успели поработать!

И вот мы на марше. Машины пересекли следы от гусениц, выбрались на плохонькую дорогу. Где-то далеко слышались голоса орудий. Дорога свернула, и сплошь пошли места, не тронутые огнем. Проворная пичужка с малиновой грудкой перелетела за нашим грузовиком дорогу и уселась на сохлой ветке кряжистого дуба. Я следил за ней, пока не заслезились глаза.

- Теперь только на запад! - крикнул Пчелкин, и все его веснушчатое бесхитростное лицо засветилось.

Вот с такими, как он, я валился от усталости, ночевал в темных ельниках на иглице, в травяных балках с дождевыми ручьями, с родниками, на заснеженных опушках со следами зверей и людей на девственном снегу. И небо чаще всего было неласковым, хмурым.

* * *

Поздней ночью, когда руки мои горели от лопаты, когда мы повалились на дно окопа, подстелив травы, веток и накрыв эту мамонтову радость шинелями, я не мог заснуть.

Прозрачная ночь глядела на меня россыпями сверкающих звезд. Неровный светлый пояс Млечного Пути перепоясал высокое небо. Я зачарованно приподнял голову и увидел, что на севере полыхали зарницы. Оттуда, с севера, доносился глухой рокот канонады. Наверное, там стояли части тяжелой артиллерии, и сейчас выдавались дивные мгновения, когда весь горизонт казался охваченным сиянием. Я подумал о возможности большого наступления. Закрыл глаза, но сон не шел.

Раздался писк, потом - легкая возня. Откинув шинель, я обнаружил среди веток, на которых лежал, несколько полевок. Мыши забились под мою шинель в поисках тепла. Ночь была прохладной, как всегда, когда небо так прозрачно. Я даже не сделал попытки прогнать непрошеных гостей. Пусть греются под солдатской шинелью.

Посветлело. В серых предрассветных сумерках я перечитывал письмо матери. Перечитывал, почти не глядя на строчки, выведенные ее усталой рукой (писала письмо после смены!). Потому что помнил его почти от слова до слова. На четырех тетрадных страницах она рассказывала о том, как в первую зиму грелись они на заводской площадке у костров. В незаконченных цехах и корпусах - без окон и без крыш - начали работать и собирать машины. Какие машины - она не писала, но я догадывался. Теперь работать гораздо легче. Строительство закончено. Приехало много новеньких. Они быстро осваивают специальности. Сама же она работает бригадиром, учит новичков. Но ей хочется снова вернуться к своему станку.

Она просила писать о себе поподробнее. Я много раз обещал ей сообщать все о себе, но обещаний этих почему-то не выполнял. Много позже я понял, что не мог тогда рассказать об этих тревожных коротких ночах, о боях и маршах. О рытвинах, распутице, замерзших глыбах осенней грязи. О заснеженных бесконечных полях сорок третьего - сорок четвертого...

Я боялся, что слова будут сухими, непохожими на правду. И потому письма мои были благополучно-обнадеживающими. И я даже искренне верил, что ей приятно получать именно такие письма.

Нередко передавал приветы Наденьке в Войново. О ней теперь вспоминал я с двойственным чувством. Была ли у меня девушка? Задавая себе этот вопрос, я с беспощадной ясностью думал о военвраче Лидии Федоровне. Хотя это казалось далеким прошлым, но воспоминания жгли, гнали прочь мои рассуждения о будущем, о встрече с Наденькой, на которую я уже и не рассчитывал. А мама молчала: ни слова о Наденьке, как будто ее вовсе не существовало на свете. Только однажды она мельком упомянула о ней. Но как!.. У каждого, мол, своя жизнь, своя судьба. Из этого я мог заключить, что с Наденькой ничего не случилось, что она жила в своем Войнове по-прежнему, но что-то все же произошло. Не случайно ведь Надя не ответила на мое письмо, посланное зимой. И я, конечно, догадывался, что именно могло произойти... Но какое, собственно, я имел на нее право?

Наверное, я был еще очень молод...

Иногда я отчетливо видел лицо Лидии Федоровны. Но чаще память моя восстанавливала с пугающей достоверностью один день или вечер. И тогда я до боли сжимал пальцы, мои губы шевелились, глаза закрывались, перед ними возникало сильное женское тело. Я вскрикивал, изображение, если это можно так назвать, рассыпалось, и я видел как будто мозаику, но и там в каждом осколке, всюду виделось мне одно и то же, и я не мог справиться с этим.

Но странно: чем чаще я видел ее, тем меньше было желание писать ей... Несколько ее писем я хранил, они были короткими, сухими, несерьезными какими-то, и ни одно из них не передавало того, что я искал.

Однажды на рассвете я услышал ее голос, она тихо сказала: "Валя!" И я встал и пошел умываться в озерке, вошел в холодную воду под луной. Потом сбросил руками капли воды с шеи и лица, медленно побрел назад.

ПОЕДИНОК

Машины шли с погашенными фарами, шины их, казалось, находили дорогу ощупью. Луна появлялась изредка. Под утро нагнало облаков. Борта машины дергались от неожиданных попаданий в кювет. Было прохладно, я поднял воротник шинели, съежился и сидел так, дремал.

Мы выехали на открытое место, стало еще прохладнее, но и посветлее зато: было хорошо видно полотно дороги. Слева угадывались далекие холмы над ними не было ни звезды. Тут кто-то сказал, что мы проскочили линию фронта. Дрему как рукой сняло, я поднял голову. Мы двигались теперь шагом, если так можно сказать о наших машинах. Проселок был на редкость не ухоженный, с колдобинами и рытвинами, с поваленными деревьями поперек (от бомбежки?), с какими-то густыми куртинами желтых высоких цветов, вылезших на дорожное полотно. Может быть, этим летом мы были первопроходцами в этом забытом богом и людьми месте. Четверть часа нас трясло и мотало, потом вынесло на хорошую дорогу.

- Совсем светло, - сказал Пчелкин.

- Теперь жди команды "воздух!", - заметил Поливанов.

- За этим дело не станет! - подтвердил я. - Тут и свернуть некуда, придется в машинах отсиживаться.

- Ну да! - сказал Пчелкин.

И тут я увидел едва заметную, глубинную улыбку Поливанова. Резко обозначились морщины у глаз... Да, тогда, в сорок первом, я едва ли бы смог заметить, как улыбаются наши командиры орудий и батарей.

"Над чем смеется! - подумал я. - А если вправду сейчас пойдут на нас "юнкерсы", им с разбегу, вдоль дороги, очень сподручно нас превратить в мочалку..." Но тут же снова посмотрел на Поливанова и на притихшего Пчелкина, и мне самому захотелось улыбнуться.

Я знал, что Поливанов воевать начал в сорок первом, под Москвой.

- Да, у деревни Козино, - подтвердил он, вспомнив те дни. - В начале декабря, перед самым нашим контрнаступлением. Только тогда и понял, что немцу к столице никак не пройти. Своими глазами видел. Что тут рассказывать! Нужно эти их подбитые танки руками пощупать, чтобы и в пушки наши, и в земляков своих до конца поверить и потом уж с этой верой идти вперед. Да, деревня Козино...

Поливанов служил тогда тоже в артиллерийском полку. На деревню пикировали "юнкерсы" и "мессеры", пулеметные очереди долбили стены церкви, где оборудован был наблюдательный пункт. А на лед реки Порки, что течет в сторону Волоколамского шоссе, выползли немецкие танки и выкатились грузовики с пехотой. Видно, приглянулась немцам речка с метровым льдом, и решили они использовать ее вместо шоссе. Тогда батарея и получила приказ накрыть их огнем.

- Особенно не повезло неприятельской пехоте на грузовиках, - с хмурой улыбкой вспоминал Поливанов. - Десяти машин немец недосчитался. К этому прибавь пять танков, которые сгорели на месте.

* * *

Перед нами была поставлена задача оседлать шоссе и железную дорогу, по которым должен был отходить противник. Ночной бросок в сорок километров позволил выполнить первую часть задачи. Мы вышли к шоссе, заняли железнодорожный разъезд...

На втором пути шипел дежурный паровоз - это напоминало вздохи уставшего, замученного зверя. Безлюдье. Откуда ни возьмись броневик с черепом и крестом на борту. Мы замерли. Гортанный возглас на немецком. Громкий хлопок, неожиданное движение воздуха. Это ударила замаскированная пушка у первого пути, за вагонами. Броневик остановился, дернулся. Еще удар... Машина зачадила, как паяльная лампа. Очереди. Снова тихо и тревожно в ожидании немецкой контратаки.

...На медной тепловатой гильзе сидит темная бабочка-репейница с оранжевыми полосками и пятнами. Ее крылья сходятся и снова открывают вышивку; она не хотела улетать, но я спугнул ее, чтобы не задеть ненароком.

...Немецкий танк поднимался на взлобок, рыжеватый от солнца и сухой от травы. Вот он остановился. Хлестнула пулеметная очередь. В это время Пчелкин зарядил пушку. Огонь! Снаряд ударил по башне, срикошетировал, высек искры. Другой снаряд поджег танк. Из перекрестия прицела теперь, точно тени, выскальзывали немецкие танкисты.

Я не заметил, как вблизи нашего орудия разорвался снаряд, только почувствовал, что воздух вокруг вскипел от горячих металлических осколков. Оглядевшись, увидел: Поливанов вдруг прислонился к щиту и стал оседать. Снова резанули воздух осколки. Я тормошил Поливанова, рука моя попала в мокрое липкое пятно на его гимнастерке. Он не отзывался, я беспомощно оглянулся. Леша Пчелкин безжизненно лежал рядом ничком, и ладонь его накрыла снаряд, который он не успел закинуть в казенник.

Показался второй танк. Он поднимался на взгорок левее первого танка. Я прильнул к прицелу и тут только понял, что бессилен, и это бессилие было страшнее смерти: прицел был разбит. Немецкий танк на взгорке медленно поворачивал башню. Его пушка выплюнула горячую струю. Но не в мою сторону. И это бесило. Словно там, в танке, немецкий экипаж понимал, что наш расчет мертв.

Простая истина открылась мне в эту горькую минуту: к нашим позициям прорвались немецкие танки и, может быть, нашего орудия как раз недостает, чтобы покончить с ними.

И тут же я заметил какое-то движение в кустах, за ниткой запасного железнодорожного полотна, присыпанного землей и заросшего татарником и полынью. К орудию короткими перебежками приближались четверо немцев. Как могло получиться, что они так быстро прорвались к батарее? Вместе с ударами крови в висках таяли секунды. Пришло решение: я сделал вид, что не заметил их. Еще перебежка, они прячутся за чертополохом, за высоким пыльным татарником... Я проверил автомат и постарался поймать тот самый момент, когда они поднимутся в последний раз, чтобы кинуться к орудию.

Вот оно, мгновение! Я ударил длинной очередью, и двое как бы нехотя, медленно упали в татарник. Двое других открыли огонь. Но я уже лежал за станиной пушки и не отвечал.

Минута, другая... Они подняли головы, были видны каски. Еще минута. Они выскочили и бросились к орудию. Очереди схлестнулись. Щеку обдало теплом. Оба лежали, и руки мои от волнения подрагивали.

И тогда я увидел совсем рядом офицера. Он возник как привидение в пяти шагах от меня. Я услышал щелканье затвора: оружие его отказало, и он кинулся на меня. Я успел ударить его автоматом по плечу, мы схватились. Рослый, сильный немец... "Вот она, встреча", - отчетливо прозвучало в голове, когда мы падали на почерневшую от угольной пыли и сажи землю. Он хотел отбросить меня, ударив ногой, но я увернулся, и он потерял равновесие. Мы оба упали боком, и я никак не мог дотянуться руками до его шеи.

Кажется, он одолевал меня; я никак не мог справиться с его жилистыми руками. Но вот увидел его глаза, встретился с его испуганно-раздраженным взглядом и почувствовал, что он не сможет меня одолеть. Пришла минута ярости, когда тело становится легким, кровь вскипает и само сердце направляет всю силу рук, странную и необъяснимую. Ему удалось освободиться от моей хватки, подняться на ноги, но в следующее мгновение мы снова катались по грязно-серой траве.

Шумно-прерывистое, судорожное дыхание, резкий вскрик... пальцы, впившиеся в чужое тело, и хрипы, и стоны, и качающееся холодное небо... Мы изнемогли. Я не ощущал боли, меня наполнял расплавленный металл, и алые его струи будто бы поднимали меня над землей, и жгли сердце, и бились в виски.

Я ударил врага в подбородок, голова его дернулась, и я успел удивиться. Неужели удар был таким сильным? И он понял все... В болотного цвета глазах его мелькнул страх... Мы каким-то непонятным образом оказались у самых рельсов, полускрытых травой и татарником, и шея его оказалась между ржавым рельсом и моими руками; и, как он ни бился, руки мои не сдвинулись ни на миллиметр, словно повинуясь моему взгляду. Лицо его побагровело, глаза стали круглыми, бессмысленными, остывшими...

Гул возник в ушах, поплыли куда-то высокие заросли татарника под сумрачным небом без красок, без голубизны... Долгая минута неподвижности... Потом я увидел медленно вращавшиеся облака. Они бежали по небосводу, и я хотел их остановить. Полуприкрыв глаза, я видел это ожившее небо и понимал, что причина его необычности во мне самом. Словно повинуясь мне, движение замедлялось, сгустки облаков замирали над моей головой. Все становилось понемногу на свои места. Возник странный гул и свист. Это было как далекий отзвук паровоза, уже, впрочем, не существовавшего.

Я раскрыл глаза. Небо как зеркало: над моей головой все обрело краски, глубину, рекой заструился воздух. Свежесть его росла с каждым вздохом, пока грудь не заломило от нее, и необыкновенные мысли приходили и улетучивались, пока я лежал без движения...

Теперь я слышал, как гулко билось сердце. Удары его были тяжелые, мерные, и все мое тело откликалось на них. Я приложил ладонь к теплой земле, и она тоже, казалось, пульсировала вместе с моим сердцем. Я ощутил покалывание песчинок, то усиливающееся, то ослабевающее, уловил сухость их, и мне не хотелось отрывать от них ладонь, не хотелось вставать. Наверное, я уснул бы, если бы не заставил себя подняться.

ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ. ЗИМА

Все чаще становилось не по себе, когда я вспоминал товарищей, которых уже не было со мной. Шла последняя осень войны. С рассветом над польскими городами вставали артиллерийские зарницы.

С месяц мы были в нашем тылу, дивизион пополнился людьми. Глебу Николаевичу Ивневу присвоили звание майора. Меня назначили командиром орудия. И я невольно подражал Поливанову, старался быть рассудительным и спокойным, хотя, конечно же, мне это плохо удавалось.

В один из дней поздней осени дивизион погрузился в эшелон и двинулся на запад.

Дым из высоких труб стелился над землей, смешиваясь с низкими туманами. Пахло каменноугольной пылью, прелой листвой, изредка виднелись остовы сгоревших домов. Куда-то тянулись женщины в полушалках, скрипели деревенские дрожки, мальчишки шныряли у полусгоревшего немецкого танка.

* * *

Зимой тяжело ранило Воронько, с которым я ходил когда-то в разведку. Что-то хлестнуло по снегу справа от него, потом еще... На минуту затихло все, и вдруг удар в плечо, как будто обожгло. "Ранило", - понял он, а впереди снова взметнулся снег, и он инстинктивно вжимался в белое поле, а внутри, казалось, начинала звучать какая-то незнакомая музыка. Михаил Воронько не узнал мелодии, сначала это были нестройные звуки, которые почти сливались с дыханием, так они были глухи... Словно ветер гудел в ушах. Потом стало слышнее: это была знакомая мелодия, но он не мог вспомнить ни названия, ни композитора.

Он повернул голову и увидел, что снег прожжен капельками крови и шинель потемнела на плече от раны. Он боялся пошевелить правой рукой - она лежала неподвижно, как будто ему не принадлежала. "Нужно ползти, - решил он, - ползти..." Куда? У леса, над серой полосой низкого ровного кустарника, взметнулся снег. Опушку затянуло голубоватым дымом, и он видел, как там передвигались маленькие темные фигурки людей; ему казалось, что это было далеко-далеко и где-то вверху. Горизонт качнулся. Он положил голову на здоровую руку и затаился.

Снова зазвучала в нем музыка. Он не узнавал ее, да и не пытался теперь узнать. Она усиливалась помимо его воли, как будто даже вопреки мысленному приказу: "Тише, тише!" Он знал теперь, что это была за музыка, от нее уже начинала кружиться голова, и он знал, что никуда не поползет, а останется здесь... Навсегда.

Он закрыл глаза и убедился, что боль прошла, как будто плеча не было вообще, но он куда-то поднимался вверх, точно волна подхватила его и понесла на своем сильном гребне. Он открыл глаза, приподнял голову над этой невидимой волной, чтобы убедиться, что он может освободиться от ее власти.

Смеркалось. Перед ним расстилалось голое поле, а справа неровными уступами бежал темный, точно нарисованный, лес, даль была безбрежной. С высоты было хорошо видно, как последний гребень леса сливался с потемневшим небом. Воздух был колючим, холодным, под стать этому бесконечному, однообразному пейзажу.

Глубокий невольный вздох... Сердце два раза сильно стукнуло в грудь, и он потерял сознание. Устюжанин и Скориков вынесли его с простреливаемого снежного поля.

...В эту же последнюю военную зиму стал разведчиком Серега Поликарпов с нашего двора. Это была его давняя мечта. Теперь он редкими спокойными вечерами захаживал к нам в расчет, покуривая, слушал наши рассказы и жалел, наверное, что ему самому пока рассказывать не о чем.

ГОЛУБОЕ УТРО

Солнце выглянуло из-за дымчато-зеленой весенней рощи. Тени в лощинах казались сгустившимся воздухом. Посреди поля выросли разрывы, перед нами вздымалась земля. Снова ударили минометы - снаряды легли у наших позиций. Вот уже и разрывы за нашей спиной...

Поле застилал теперь дым, и оттого утро казалось серо-голубым, а вверху рдело остановившееся облако, и восход рассыпал бело-розовые огни на холмах.

Над головами загудел воздух: наши гвардейские минометы пускали в полет светящиеся стрелы.

Мы молчали, справа две батареи тоже молчали, и я подумал, что зря мы, выходит, здесь стоим, как вдруг увидел танки.

Сначала показалось несколько средних танков - они вылезли из рощи и удивительно спокойно пошли по голубоватому полю. Я стал считать... Пять... еще три... Молча, без единого выстрела, стальной клин подползал к нам.

- Приготовиться! - Я сказал это двум юнцам в гимнастерках, только что пришедшим на батарею.

Один из них все смотрел и смотрел на это голубое поле, потом скороговоркой пробормотал, обращаясь ко мне:

- Смотрите, товарищ сержант, еще их прибыло.

И тут я увидел: из лесу выползали "тигры". Немцы берегли своих "зверей", как будто они действительно были живыми, эти бронированные громадины с прямоугольными стальными гранями.

Средние танки вышли на середину поля, развернулись и пошли на вторую и третью батареи, стоящие правее нашей. Танки выплевывали тусклые снопы огня. Справа гукнули наши пушки. Остановился и задымил Т-IV. Началась дуэль. Вспыхнул еще один средний танк, вырвавшийся вперед. "Тигры" шли по полю, пока неуязвимые и грозные. Били по обеим батареям и ползли вперед. И вот один из них развернулся и подставил борт под орудия нашей батареи. Последовал приказ: "Огонь!"

Мой расчет бил по головному "тигру". Молодой наводчик, видимо, никак не мог правильно выбрать точку прицеливания, и три бронебойных снаряда прошли мимо цели. И тогда я сам становлюсь к прицелу. Перекрестие прилипает к броне. Орудие сердито рявкнуло. Глаза мои там, куда я навел орудие. Удар я как будто услышал! Танк остановился, задымил.

Не помню, сколько выстрелов сделал расчет в этом, одном из последних боев. Заряжающий Федя Лосев прокричал в самое ухо:

- Товарищ сержант, снаряды кончаются, два осталось!

- Валешко! - скомандовал я подносчику. - Живо за снарядами!

...Валешко тянул брезент, на котором лежали два ящика со снарядами, и ему казалось, что он никогда не доползет до батареи, и земля уже качалась, и не было возможности остановить ее. Легко ли ползти по наклоняющейся, падающей, шатающейся поперек движения палубе?.. Иногда все заслоняло небо - холодное, лиловое от дыма, безрадостное. Валешко остановился, ждал. Вдруг приходила светлая минута, тогда он тянул брезент, снова полз, до тех пор пока не повторялась эта досадливая история с качающейся палубой.

Дыхание было совсем никудышным, точно легкие его прохудились и воздух постепенно выходил из него, вместе с ним уходила жизнь. "Еще немного, думал он, - совсем немного..." Он не понимал, что со стороны движение его к батарее было незаметно, и можно было подумать, что он уже убит. Ему казалось, что ползет он довольно быстро по этой качающейся земле и все будет в порядке, стоит только миновать вот эту неглубокую балку.

- Валешко! - громко крикнул я.

"Ждут меня", - подумал, наверное, он, если услышал, и заработал локтями и коленями. Но двигался все медленнее и медленнее...

Пригибаясь, побежал к нему навстречу Федя Лосев. Валешко в эту минуту был еще жив. Лосев схватил брезент, быстро дополз до орудия...

И в это время ударили "катюши". Гвардейские минометы били по танкам. Поле стало от огня ржавым, над ним стелились два слоя дыма, темный и светлый, и над верхним слоем, над сероватой рядниной, легко, едва заметно переливалось теплое марево с невесомой голубоватой струей. А еще выше набегала шальная туча, и серо-синий столб дождя уже изливался из нее. И вот уже вода мяла потемневшие кусты и деревья, сквозь облака, оперявшие тучу, виден еще был темный, как черная кровь, диск солнца.

В минуту я промок до нитки. В теплом полусумраке что-то гремело, лязгало, скрежетало... Ржавая жирная земля в буграх и шрамах едва слышно гудела, и мне казалось, что сейчас донесется эхо сверху, от тучи. Или я уже слышал его?

Снова темный огонь, как глаз вишневита в скале, - там, где колыхались бронированные тела танков. Сизо-черный дым потянуло к моему орудию, а дождь все бил и хлестал, и глаза устали так, что хотелось их закрыть.

Черные вороха взрытой земли давно улеглись, отгремели залпы гвардейских минометов, но в поле дымили низкие темные факелы, и под двойной пеленой дыма рдели багряные огни.

...Зачем нужны были противнику эти высоты? В апреле сорок пятого?.. Я этого не знал. Знал только, с каким трудом мы их заняли, знал, сколько бойцов полегло у этих голубых холмов. И поэтому мы просто так не могли их отдать. Когда наши батареи выдвинулись сюда, я подумал, что этого будет мало, если противник захочет вернуть высоты. Но я ничего не знал о реактивных минометах, и даже сейчас, когда я увидел их в деле, я не мог знать, сколько их там вело огонь с далекого холма.

...Земля остывала. Ночью было тихо. Я лежал с открытыми глазами. Было прохладно, свежо, листья касались лица. Упав на траву, пил дождь, оставшийся в листьях манжетки. Разделся, выстирал в ручье форму, выжал досуха и, скорчившись, сидел на сухом пятачке под кряжистым дубком; старые желудевые чашечки кололи ноги, трава казалась теплой... Выплыло из-за окоема солнце. Я старался поймать первые его лучи.

В это солнечное утро меня нашла недобрая, страшная для меня весть. Не стало Сергея Поликарпова.

В НЕМЕЦКОМ ГОРОДЕ

Город молчит. Он точно уснул несколько дней назад, поджидая нас. Ни души. Ровная черная гладь реки впереди. Аккуратный ряд домов с заколоченными окнами лавок в нижних этажах. За рекой, за зеленой спиной крутого берега, - кирха, над ней кружит одинокая черная птица. Улицы сплошной музей, бесконечная вереница экспонатов с таинственными амбразурами погребков - присмотрись получше, друг, не засел ли там некто в сером мундире, с автоматом, гранатами и пистолетом... Точно ли покинули город тени?

Перед площадью - завалы, бревна еще пахнут смолой, желтая кора высохла на солнце, и ловишь себя на мысли: хорошо бы опрокинуться на спину и полежать здесь часок-другой, прямо на теплых стволах. Подходим ближе... Тонкий, нежный рисунок колючей проволоки. Стоп. Необходима осторожность.

Загрузка...