Щербаков Владимир Летучие зарницы

Владимир ЩЕРБАКОВ

ЛЕТУЧИЕ ЗАРНИЦЫ

Повесть

ОГЛАВЛЕНИЕ:

ПОД ВЯЗЬМОЙ

ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ

РЕКА ПАМЯТИ

МИХАЙЛОВКА

ВОЗВРАЩЕНИЕ

МОСТ

О ЧЕМ РАССКАЗАЛ БЫ ЛЁНЧИК

СОЛДАТСКИЕ СНЫ

ЛЕТНИЕ ЗВЕЗДЫ

БИБЛИОТЕКА

ГОСПИТАЛЬ

ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

МОСКВА

ПРОИСШЕСТВИЕ С ТОВАРНЫМИ ВАГОНАМИ

И СНОВА КАПИТАН ИВНЕВ

В РАЗВЕДКЕ

В ОГНЕВОЙ ВЗВОД

ПОСЛЕ ПЕРЕПРАВЫ

ЗАКЛИНАНИЕ

БЕЖЕНЦЫ

БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

ПОЕДИНОК

ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ. ЗИМА

ГОЛУБОЕ УТРО

В НЕМЕЦКОМ ГОРОДЕ

НА БЕРЕГУ ОКИ

РОГОЖСКИЙ ГАРМОНИСТ

РЕКА ПАМЯТИ. ПРОДОЛЖЕНИЕ

ПОСЛЕДНИЕ СТРАНИЦЫ. ДВОЕ

________________________________________________________________

Светлой памяти капитана

Николая Щербакова,

погибшего в боях за Родину

ПОД ВЯЗЬМОЙ

Лес. Лес. Просека. Едва заметная, старая колея. Снова лес: под ногами осенние листья, желуди, шмыгнула юркая мышь в нору... День. Два. Три... Потом появился капитан. Никто не задал ему ни одного вопроса. Мы слишком устали. Он тоже молчал. Удивительное его спокойствие злило меня. Даже когда гудели над головой "юнкерсы", он не ложился на землю, а прислонялся спиной к дереву и следил за ними. И снова бездорожье, тишина... По имени я знал троих-четверых из тех, кто оказался в этом светлом грибном лесу под Вязьмой. По утрам, когда я просыпался, капитан был уже на ногах. Однажды я видел, как он умывался, наклоняясь над студеным ручьем с темной водой, с ивами над ней и рядниной тумана под блеклым солнечным лучом.

Помню, как валились на мокрую землю, как, пролежав часа два-три в полудреме, мы поднимались и шли. Я действовал как автомат, на шинели не было сухого места, ноги болели, и я тысячу раз проклинал себя за неумение обращаться с портянками. Но сесть и перемотать их было выше моих сил. На очередном привале я падал как подкошенный, лежал, сжимаясь в комок, а в зажмуренных глазах цветные миражи: то излучина Клязьмы, то пруд в Царицыне, куда мы ездили до войны купаться, то прихотливые извивы речки Серебрянки. Жалкое состояние, которое не изменить никакими силами... Часы и дни проходили бесполезно.

Я брел, спотыкаясь на кочках, цепляя ногами ленты аира по окраинам болот, глина налипала на мои сапоги, и я едва ворочал ногами. И снова это тягостное ощущение бездействия. И капитан, который вел нас теперь, наверняка не знал, как оно все обернется, хотя не подавал виду, разумеется. У берега деревенского пруда я увидел раз свое отражение: худое, угловатое лицо, тонкая шея, волосы, упавшие на лоб. Глаза казались темными оттого, что зрачки мои расширились, и я пристально, с каким-то болезненным вниманием присматривался к этому человеку, глядевшему на меня снизу. Немцы в деревню не заходили. Нашелся сарай с сеном, где мы переночевали, нашлась и краюха хлеба.

Рано утром, едва проснувшись от холода, я увидел капитана с пистолетом в руке у прикрытой больше чем наполовину двери сарая. Еще не понимая, в чем дело, я окликнул его:

- Капитан!

- Тихо! - отозвался он, не поворачивая головы. - И скажи нашим, чтоб не голосили!

Я встал с охапки сена, подошел к нему и увидел немцев. Они уже миновали дом, во дворе которого находился наш сарай. Трое, четверо, еще пятеро, еще трое... их было человек тридцать. Они обогнули следующий дом, еще один. Последний из немцев, высокий брюнет с бачками, остановился и огляделся. Потом и он скрылся из виду.

За дверным проемом виднелась изгородь, деревенская улица. Как будто и не было здесь немцев. Точно мимолетный сон.

- Впервые видишь их? - спросил капитан.

- Да, впервые, - сознался я. - Скрываемся, как воры, на задворках нашей же деревни, а они идут как хозяева.

- Разбуди ребят, только без шума! - приказал капитан.

Я стал расталкивать наших: Витю Скорикова, Станислава Мешко, Ходжиакбара, Толю и еще двух-трех ребят, имен которых узнать не успел. Кто-то прошел в дом с заднего крыльца, принес ведро воды, горячий чайник и котелок холодной вареной картошки. Соли не было. Жевали картошку, запивали кипятком. У капитана ходили желваки на скулах, и я впервые обратил внимание, какая жилистая у него шея, какие ловкие руки. Был он похож на исхудавшего атлета, но вряд ли кто-нибудь отважился бы с ним сойтись врукопашную и сейчас: после многодневных лишений он все же был самым сильным из нас. Именно он был на посту и утром и вечером. "Не доверяет он нам, что ли?" - думал я. (Потом стала открываться истина.) Сейчас капитан нес на своих плечах груз вины за происшедшее. Позже я понял, что он не привык перекладывать ответственность на других. Кто, как не он, капитан Ивнев, кадровый офицер, виноват во всем? И если, кроме него, были другие, тем хуже.

А другие были. Станислав Мешко, лейтенант, участвовал в обороне Киева. Что там было, мы знали тогда лишь приблизительно. Теперь Мешко попал в окружение на центральном участке фронта...

Хмурый, молчаливый, ростом еще выше капитана, он тем не менее ничем другим не выделялся и во всем слушался старшего по званию.

Вот и теперь он старательно собрал картофельную кожуру, крошки, отнес обратно в дом чайник и присел на корточки, скручивая цигарку и поглядывая на капитана: какой будет приказ?

Ивнев сказал тихо, только для Мешко:

- Слава, пройди до того леска и посмотри, нет ли их там. Мы скоро должны туда перебраться. Пойдешь дальней околицей, чтобы тебя не заметили немцы. Вон лощина, видишь?

- Вижу, - сказал Мешко. - Доберусь.

Было уже совсем светло. Блеклые краски осени проступили повсюду. С пригорка, где был наш сарай, открывался вид на перелесок за домами и на лощину с палевой травой, с темным ручьем, вдоль которого пробирался Мешко. Иногда он замирал, и тогда его нелегко было отыскать глазу. Попробуй разбери: кочка это у ручья или Мешко?

- Разведчик! - похвалил его капитан вслух. Он так же, как и на рассвете, стоял у двери сарая, и опять я подумал, что он круглосуточно на посту.

- Почему ты Мешко послал, а не меня? - спросил я капитана.

- Мал еще, - добродушно огрызнулся он.

(И, как ни странно, именно такие вот грубоватые замечания капитана позволили мне раскрыть еще одно свойство Ивнева. Сколько бы ни подтрунивал он надо мной, Витей Скориковым и другими, сколько бы ни придирался к нам иногда, но рано или поздно любой бы на нашем месте догадался: он нас жалел. Жалость эту мы понять и оценить не могли потому, что на поверхность всегда выходила ее половина, худшая для нас: военными, солдатами Ивнев нас не считал. До поры до времени он даже не интересовался нашим прошлым. Да и какое прошлое может быть у мальчишек, ставших на время солдатами, потом попавших в окружение и снова ставших мальчишками!)

- На, пожуй лучше! - сказал капитан, удостоив меня взглядом и протягивая мне вареную картошку, сбереженную от завтрака.

- Ешь сам, капитан.

- Как хочешь, я человек не гордый! - И капитан стал как-то по-особому бережно есть картофелину, я искоса наблюдал за ним. У него были серые, большие, серьезные глаза с прищуром и поднятые вверх опаленные брови. "Наверное, пришлось ему побывать под бомбами или под обстрелом", - подумал я.

Через несколько минут вернулся Мешко, доложил вполголоса:

- Задание выполнено. Немцев в перелеске нет. Лощиной пройти можно.

- Пошли все! - коротко сказал капитан. - Слава, ты идешь первым, я замыкающим. Живее!

Мы шли теперь лощиной, из которой сначала еще были видны крайние дома деревни, а когда мы прошли с полкилометра, горизонт замкнулся слева и справа, скрытый полем и перелеском. Теперь мы распрямились в рост. Мешко шел быстро, споро, не останавливаясь, не оглядываясь, и мы иногда пускались за ним трусцой, чтобы не отстать.

Капитан был последним, он отстал словно для того, чтобы видеть нас немного со стороны, издали.

- Артиллерия всегда отстает! - сказал шедший за мной Витя Скориков.

Я позавидовал его длинным ногам: у него осталось желание шутить в этом марш-броске почти на виду у немцев. Я шел за коренастым Ходжиакбаром шаг в шаг. Видел теперь я только его спину, и у меня не осталось скоро никакого желания видеть что-нибудь еще, кроме этой спины.

Вот и перелесок. Снова под ногами опавшие листья, снова мы стали лесными бродягами. Теперь, если повезет, отогреемся в следующей деревне.

Я вспомнил, как неприветливо встретила нас хозяйка дома в той деревне, откуда мы ушли. Или мне это показалось? Теперь я должен был доверять личному опыту и заново открывать для себя многое. Где офицеры моей роты и батальона? Одни убиты, другие получили приказ уходить с бойцами мелкими группами. А выводит меня из окружения артиллерист.

- Слушай, Валь! - крикнул Скориков. - А ведь немцы не смогут все деревни занять. У них людей не хватит!

- Не знаю, Витя, хватит или нет.

- Жаль, что грибов больше не попадается! - заметил он.

"Иди, товарищ Скориков... Хорошее у тебя настроение, - подумал я со злостью, - хорошо, если не все деревни немцы займут, и совсем хорошо, если грибы будут попадаться".

Когда из-под куста вылетела большая серая птица, пронзив подлесок в низком шальном полете, мы шарахнулись от нее и попадали на землю - и Ходжиакбар, и Скориков, и я.

- Хорошо в лесу, да боязно! - съязвил я.

Скориков промолчал.

...В тот солнечный день я бы ни за что не угадал, что уже через пять дней, шестнадцатого октября, выпадет снег. Солнце без труда пробивало поредевшую, пожухлую листву, и мы могли ориентироваться без компаса. В полдень пролетела на восток шестерка "мессершмиттов". Через час стали попадаться разбросанные над лесом листовки. "Храбрые русские солдаты, вы окружены!" - так начиналась листовка, попавшая мне в руки.

- Брось эту дрянь, - сказал капитан. Он выхватил резким, почти незаметным движением листок бумаги из моих рук и порвал его в клочки. Я не стал с ним спорить. Единственный вывод, к которому я пришел после немецкой листовки, был неутешительным: из-за окруженного полка немцы не стали бы печатать листовки. Быть может, окружена дивизия, а то и не одна, быть может... Страшно было думать об этом.

Мы втянулись постепенно в настоящий вековой бор, которому не было, казалось, ни конца ни краю. Сосны отсвечивали бронзой, стволы их были теплыми, если прижаться к ним на минуту плечом... Был привал, но мы почти не говорили, хотя нас в этакой глуши никто бы все равно не услышал. Когда солнце скрылось, нарубили лапника, устроили что-то вроде шалаша. Но не спалось на голодный желудок. Тот котелок картошки, который дала хозяйка, вспомнился нам не один раз. Потом я уснул, как будто провалился в пропасть, и к исходу ночи опять проснулся от холода и уже не мог спать. Сжав коченеющее тело руками, я лежал с открытыми глазами и наблюдал в просвет лапника, как плавали серые кочующие облака, открывая временами холодное темно-синее небо.

Утро двенадцатого октября сорок первого года...

Тяжелый день. Поблизости нет воды. Мешко вернулся с пустым котелком. Делать нечего, бредем через лес, прислушиваясь к каждому шороху. Нервы напряжены, только Ивнев идет как ни в чем не бывало, как будто он действительно знает, куда надо идти.

Лес, лес, поляна с палевыми кустами, с зеленой еще лесной травой, с черной птицей в небе над головой. В этот день я всерьез задумался о смысле и цели дальнейшего существования. Вот как это случилось.

Мы вышли на пригорок и остановились: другой склон его круто обрывался вниз. Подошли к обрыву и внизу, под ногами нашими, увидели шоссе. Серая лента его жила странной жизнью. По нему ползли танки с крестами на броне, тянулись машины, неторопливо шли тягачи с орудиями на прицепе. Шум едва достигал наших ушей, так было высоко, но увиденное осталось в памяти, и потом, много дней спустя, я еще будто воочию видел эту механическую лавину.

Мы стояли и смотрели как завороженные на это шествие нечистой силы. Ощущение полного бессилия овладело мной. Что можно противопоставить этой стальной армаде? И зачем вообще мы идем, а главное - куда? Конечно, капитан сам не знает этого. А раз так, почему мы все еще подчиняемся ему? Разве теперь имеют какое-то значение воинские звания? Да, я думал именно это над обрывом, но, слава богу, у меня достало ума промолчать. Иначе...

Трудно было предугадать действия капитана. Возможно, он снисходительно промолчал бы. Какое ему сейчас дело до меня? Все эти дни я ревниво-внимательно пытался обнаружить следы страха в поступках капитана, разглядеть эти следы в его серо-синих глазах, когда на привалах он присаживался на охапку хвороста и над переносицей его сходились складки. Но я не видел этого страха. Или он так умело скрывал его от нас?

И теперь капитан задумчиво смотрел вместе с нами на тягачи, грузовики и танки, а потом, когда колонна прошла и скрылась за дальним поворотом дороги, дал приказ спускаться. Хочет проверить нас? Провести по следу чудища, чтобы мы перестали его бояться? В самом деле, если есть сила, внушающая страх, то есть и противостоящая ей: вера, убежденность в правоте дела, во имя которого воюешь. Вот о чем я думал, вслед за капитаном спускаясь к дороге, хватаясь за стволики осин.

("Впрочем, какая мы сила?" - думал я к вечеру. Даже вместе с капитаном мы ничего не стоим против одного-единственного танка из той колонны. Впервые в жизни видел я танки врага, и они казались на шоссе еще страшнее, наверное, чем на поле боя.)

Мы пересекли дорогу. Капитан остановился у обочины и с минуту медлил, пока мы не оказались в лесу по другую сторону дорожного полотна. Когда он убедился, что мы незаметно растворились в чаще, он зашагал следом.

Наконец я решился и спросил его:

- Куда мы идем, капитан?

Ни слова в ответ. Что означало его молчание? Что он надеется вывести нас к своим? Или нет? Не знаю. Анализируя сомнения и тревогу, я забывал о том, что капитан тоже имеет право на сомнения, но он считал себя не вправе показывать это другим. Во имя этих других. Понял я это позже.

Километр. Еще один. Привал у старого картофельного поля, на поляне с полусгоревшим домом. Капитан ушел на разведку, оставив за себя Мешко. Тот присел на трухлявый пень, достал нож и стал вырезать из поленца деревянную ложку. Я собрал щепу и разжег костер. Ко мне присоединились Скориков и Ходжиакбар.

...Я услышал голос капитана.

- Кто разжигал костер?

Я ответил.

- Кто вам разрешил?

- Никто не разрешал.

- Вы знаете, что это могло быть причиной гибели людей?

- Теперь знаю, - ответил я, и краска залила мое лицо. - Но я отвечаю, что никто этого заметить не мог.

- Мальчишка! - пророкотал он и отвернулся. Я хотел что-то сказать капитану, но мысль оборвалась, потому что в трехстах метрах от нас на проселке вдруг появились два всадника.

ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ

Один из всадников неспешно направился к нам, и было явственно слышно, как хрустели и шуршали багряно-желтые листья под копытами коня. Мы приготовили оружие. До всадника оставалось метров пятьдесят. Раздался хриплый, простуженный голос:

- Кто будете? Кто старший?

- Капитан Ивнев! - назвал себя артиллерист и шагнул навстречу.

Всадник остановил коня, поджидая его... Вот о чем-то заговорили.

Капитан махнул рукой, и мы стали по одному подходить к ним. Человек на коне был в черной суконной гимнастерке, ватных брюках и полурасстегнутой телогрейке. Мы называли свои фамилии, и он, оглядывая нас, делал пометки на клочке бумаги.

- Пошли! - скомандовал капитан.

Мы переглянулись. Рядом со мной ополченец Скориков молчит, словно что-то обдумывая, потом говорит:

- Партизанить так партизанить!

- Где немцы? - спрашивает кто-то.

- Везде, - отвечает партизан и называет себя: - Хижняк, начальник разведки.

Он трогает коня, к нему присоединяется другой всадник, назвавшийся Гамовым.

Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.

Я подумал о партизанском лагере. Захотелось представить, как он выглядит. И как только я вообразил дорогу к нему, землянки, высокую сосну около деревянного сарая, явилась уверенность, что мне доводилось уже видеть их, видеть наяву, а не во сне.

Летело время. Открывались и пропадали извивы колеи, а я никак не мог отделаться от возникшего в памяти видения: землянки на краю поляны, сарай со стенами из смолистых бревен, дым, ползший полупрозрачным облаком над его крышей, давно знакомые лица вокруг меня. И сарай был какой-то свой, точно провели мы немало часов у костра, разведенного внутри его, под квадратом, вырубленным в крыше (дым как раз и тянуло в этот квадрат). И уже родилась во мне радость, сродни той, какая приходит, когда возвращаешься домой после долгого отсутствия. Я знал, что никогда не был там, а видение не уходило, память подсказывала: у костра лежит человек в полушубке, под головой у него охапка сена. Раньше других я замечаю, что искры попали на сено - так близко к огню расположился человек. Дымок идет от его полушубка, по сену пробегают первые красные светляки. А он спит! Мы осторожно переносим его к холодной стене. Я зачерпываю корцом воду из бочки, чтобы погасить красные искры в сене... И тут я понял, что знал этот лес, лица, разговор. Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно, что произойдет в следующий момент. И здесь, на дороге, выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту вдруг родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже пугала. И лес с его седым гребнем можно было остановить на секунду и рассмотреть как под микроскопом: вот черно-сизая ворона слетала с головы дерева - я уже ждал этого, - и время опять текло мерно, как замерзающая река.

...Смеркалось. Дорога как бы спускалась на морское дно - такой неоглядный простор открывался с холма. У горизонта темная лента леса уже сливалась с небом. Через несколько минут деревья расступились, открыв площадку с землянками. Передо мной вырос большой бревенчатый сарай. Внутри его горел костер, вокруг лежали толстые бревна-скамейки, в углу стояла бочка с водой, над ней висел на гвозде корец, на краю которого держалась прозрачная капля, отражая красные угли костра, всплески света от искр летучих. У самого огня спал человек. Охапка сена в его изголовье и тулуп дымились от искр. Я взял корец, набрал воды и залил огоньки, подкравшиеся к нему. Кто-то произнес его фамилию - Ольмин - и прибавил крепкое словцо. Гамов и Хижняк осторожно перенесли его ближе к стене сарая. На всю жизнь запомнил я совпадение ожидаемого с действительностью; это было похоже на мираж, но мираж остается недостижимым. У меня же случилось иначе...

Встав до зари, ожегши рот кашей, я с необыкновенным наслаждением разбирал и собирал винтовку, прицеливался в можжевеловый куст, в раннюю тень сосны. Я с нетерпением ждал: когда же?..

* * *

Но пока только партизанская разведка выезжала в дозоры. Совершался переход к спокойной, несытой, благополучной жизни, и я замечал, как угнетает капитана бездеятельность. Он, как мог, сдерживал себя. Несколько раз он пробовал объясниться с командиром отряда Максимовым. Уравновешенный бородач, кажется, одерживал над капитаном победу. Окладистая борода, круглые блестящие глаза, розовые пятна щек - таким я запомнил командира.

- Ударим, когда надо! - услышал я однажды от него и понял, что он не спешил "ударить".

...Витя Скориков достал пилу, два топора, и мы отправились валить лес для землянки. Капитан оказался с нами. Я вспомнил, как лесничий под Звенигородом объяснял когда-то, что такое строевой лес и как с ним надо обращаться. Было это, когда нас зачислили на биофак, - значит, около года назад...

- Студент? - удивился капитан, когда я попробовал вспомнить урок лесничего.

- Бывший.

- Доброволец?

- Доброволец.

- Мы из одной роты, - сказал тощий темноглазый Скориков, - и почти земляки: я из Раменского, он из Москвы. И было нас двое, потом Ходжиакбар присоединился, потом еще кто-то, потом уж ты, капитан.

Скориков лихо скрутил козью ножку и прикрыл глаза от удовольствия, когда затянулся. До войны он был слесарем, жил с матерью, и я видел, как он писал ей письмо при свете коптилки, - вечер, два, три, а он все писал и писал, медленно выводя буквы огрызком синего карандаша.

- Самолетом отправишь? - спросил я. Он уловил иронию и, не отрываясь от письма, сказал:

- Не беспокойся, отправлю.

А я не любил писать письма. И потом, события войны - стремительное наступление немцев, окружение и, главное, слухи о выдвижении неприятеля к Москве - поглощали мое внимание. Тысячу раз представлял я, как один, увешанный гранатами, проникаю в штаб вражеской дивизии на исходе ночи... или встречаю немецких автоматчиков убийственным огнем из лесной засады. Между тем я ни разу еще не бывал в бою. Потому-то легко получилось все в моем воображении, и я непременно выигрывал любую схватку.

Но, честное слово, капитан думал о том же. Если бы не удар немецкой авиации, если бы орудия остались целы, если бы не пошли неприятельские танки... Все эти "если" открывались мне из отрывочных замечаний, из отдельных, услышанных мной фраз.

...Итак, в землянке нас оказалось четверо: капитан Ивнев, Скориков, Ходжиакбар и я.

* * *

Разговор в партизанском сарае... Мы взмостились на нары, сбитые из горбыля.

- Расскажи, как там было. - Чей-то вопрос был адресован человеку, которого я в полутьме сначала не заметил, но по шраму на щеке узнал: Мешко. Станислав потянулся к огню, метавшемуся в самодельной "буржуйке", быстро подкинул на ладони уголек, прикурил от него, примерился и отправил его снова в печурку.

Он глубоко, жадно затянулся и вовсе не спешил отвечать на вопрос. В неярком красноватом свете руки и лицо его казались вырезанными из твердого светлого дерева.

Все молчали, и в этом узком пространстве между плохо обструганными досками землянки казалось пусто без человеческого голоса. Лица застыли, как маски, и я почти физически уловил это тревожное состояние ожидания и угадал, что сейчас он заговорит...

- Как там было?.. - негромко, хрипло переспросил Мешко и снова глубоко затянулся, так что самокрутка, потрескивая, вспыхнула светло-оранжевым огнем, отразившимся в его глазах. - Лучше бы я не помнил этого, - сказал он в сердцах, но лицо его оставалось неподвижным. - Лучше бы забыть все, что было после взятия немцами Окуниновского моста. Не слыхали про такой?

- Нет, вроде не знаем, - неуверенно пробасил некто в замусоленных до блеска ватных штанах.

- То-то и оно, - проговорил Станислав, - а я хорошо знаю... Не думали мы тогда, не гадали, что так быстро переправятся они через Днепр. Там даже и боя настоящего не было. Стояли артиллеристы на правом берегу, а когда подошли немецкие танки, у них не оказалось бронебойных снарядов. Открыли огонь шрапнелью, но танку шрапнель что лошади комариный укус. Вот и прошли они...

Мешко снова затянулся, умолк, задумался и как-то пристально смотрел на красную дверку печки, словно пытаясь прочесть там не ведомые никому слова.

- Вот и прошли они... - повторил он. - И пошли, и пошли...

- Что же дальше? - спросил тот же голос - и осекся.

- Дальше? Ты что же, не знаешь, что было дальше? Окружили они нас, замкнули кольцо. Что потом было - соображай. Теперь-то уж представить нетрудно, как можно воевать в окружении.

- А ты не паникуешь, брат? - спросил кто-то скороговоркой и сплюнул.

- Ты сам расскажи, если знаешь! - ответил Мешко. - Молчишь? Без паники мы в окружение попали, стояли насмерть. Но дело, как оказалось, не в этом.

- А в чем же?

- В умении воевать.

- Что же, по-твоему, выходит, давай прикинем...

- А мне нечего добавить к тому, что сказал, и прикидывать нечего. Я чудом жив остался и жизнью не дорожу после того, что видел. Разве дело во мне? Видел бы ты, что там было. Там товарищей моих немало осталось.

И потом он говорил медленно, тихо, с расстановкой, и, пока говорил, его никто не перебивал. Все чувствовали правду в его голосе, но не могли поверить словам. И во мне все сопротивлялось желанию поверить в услышанное. И за этим снова и снова рой вопросов, тревожных и беспощадных, и я думал о том, как трудно осознавать истину.

* * *

Помню ясный вечер с высоким небом, с какими-то утраченными запахами: то ли хвоя так пахла, то ли сено, то ли сама земля, присыпанная снегом, еще давала знать о себе.

И звезды... Где-то далеко-далеко звездная пыль могла превратиться в ничто - пламя могло давно угаснуть, и к нам шли последние, где-то уже оборвавшиеся сигналы бедствия.

Ближайшие к нам звезды горели ярко и спокойно. Даже человеческая жизнь кажется долгой по сравнению с запаздыванием лучей, посланных как доказательство несомненного их существования, подлинности.

В этот вечер появился мальчишка. Сначала он побывал у бородатого командира, потом капитан привел его в нашу землянку. Вместе мы быстро сладили топчан, и Кузнечик остался с нами пятым. Полное его имя - Володя Кузнецов - в отряде с первого же дня предали забвению.

Мне не хотелось спать. Оттого ли, что это был последний день раннего предзимья, или оттого, что после рассказа Кузнечика я еще продолжал мечтать, как бы поступил я, если бы... Если бы?! Странное мальчишеское заклинание, которое помогало мне держаться и думать о будущем.

...Кузнечик шел к партизанам. Наткнулся на немцев. Они гнали заложников в Михайловку, но на развилке полузанесенных снегом дорог выбрали окольный путь. Впереди слепо белели полукружия холмов.

- Ты есть пацайн! - на ломаном русском кричал офицер. - Отвечайт! Ты есть местни?

- Местный я, - подтвердил Володя.

- Показат дорога на Михайловка! - приказал офицер, и Володе показалось, что он пьян. - Зо, зо, Михайловка, так есть название.

Володя повел их к деревне. Слышно было, как немцы, сопровождавшие колонну, покрикивали:

- Бистро, бистро, рус!

По пути к деревне офицер протрезвел и спросил:

- Куда шел, мальчик?

- Я шел в свою деревню, - ответил Володя.

Ответ показался немцу удачным, и он отпустил Володю, подарив ему пачку сигарет.

- Есть подарок за работ, - пояснил он.

- Веселый офицер, - улыбнулся Володя, рассказывая эту историю. - Все время по дороге что-то лопотал своим, те за животы держались.

- Куда поместили заложников? - спросил капитан.

- В школу.

- Сколько немцев?

- Насчитал около двадцати.

- А в Михайловке до этого сколько было? - спросил Скориков.

- Около сотни, если не больше.

- Ясно? - спросил капитан. - Засиделись мы в лесу, как медведи в берлоге, не ровен час, шерстью обрастем...

РЕКА ПАМЯТИ

Резкие длинные тени обозначились на деревянном столе, на лавке, на земляном полу. Коптилка ярко вспыхнула, потом замигала и погасла. И я погрузился в сон...

Снился ветер над зеленым раздольем поля; трава была удивительно рослой, шершавой на ощупь; было тепло, ясно, но солнца не было видно. Как будто бы пряталось оно за высоким загривком холма, заросшего дикими голубыми травами и незнакомыми цветами. Сухие стебли касались моей шеи и подбородка. Я шел к вершине холма. Сильное ровное движение воздуха над моей головой я ощущал поднятыми ладонями. Чем ближе к вершине, тем реже становилась трава и тем звонче была песня ветра.

Под ногами - зелено-голубые волны. Зоркими мальчишечьими глазами я поймал две тени. Увидел гривы и горячие глаза коней. Внезапно испугавшись чего-то, они застыли на мгновение и понеслись так, что у меня дух захватило: гривы гнедых разметаны ветром, уши прижаты, ног не видно над травой.

Я тоже испугался и побежал вниз. Навстречу несся гребень леса, он поднялся вдруг на том месте, где кончался крутой склон. Темный, ропщущий под ветром лес, и слышно было, как начали стонать стволы. Вершины деревьев качались уже над самой моей головой. Куда-то вдруг исчез привычный мир, не видно ни неба, ни окоема, ни травы - сухие корявые стволы почти без листьев. Я иду по лесу, иду и не могу выбраться, начинаю кричать... Просыпаюсь на мгновение, успокаиваюсь и снова проваливаюсь куда-то. Теперь это глухая опушка леса, где корни черной ольхи вымыты из крутого берега потоком, где зеленый шатер укрывает неведомую реку. Ее темные воды бегут спокойно, на глади реки ни морщинки. Волшебный поток несет желтые листья, хотя вокруг темная, влажная зелень. На воде появляется мертвая лилово-красная бабочка. Потом - сказочный золотой жук, он бежит по воде, как посуху. Я начинаю догадываться... Еще минута, и ответ приходит, не нарушив сна. Это же Река памяти!

По ней можно добраться куда угодно. Мгновение я балансирую на грани сна и бодрствования. Снова сон.

Величаво, спокойно несет свои воды Река памяти.

Возникает простор.

Холмы в свете дня, бесконечные волнистые дали и над ними - сияние. Две знакомые ветлы, между ними - солнце. Дом моей деревенской бабки. Дом каменный, крыльцо деревянное. Группа высоких ветел поодаль, у пруда. Там тревожно кричат черные птицы.

Появляется Наденька, сверстница. Дом ее бабки рядом. Я вижу теперь Наденьку так отчетливо, что угадываю ее мысли.

Три недели кряду не дождило, тщетно купались воробьи в сухой пыли на дороге, близ самого крыльца, и даже ветер обманул - пронес над селом, над самыми крышами, серые тучи, а живительного дождя так и не надул. "Дождя бы!" - думает Наденька.

Вокруг дома бродят гуси, не узнающие Наденьку, чуть что - шея колом, клюв щипцами, тогда беги куда глаза глядят. Глубокая лужа с талой водой высохла, дно ее растрескалось, а ведь еще в июне прямо с пыльной дороги босиком можно было вбежать в тепловатую, но свежую воду и по травяному берегу выйти к поляне, за которой начинались огороды. "Как странно! думает Наденька. - Что-то случилось". Бабка Василиса, еще довольно молодая (пятьдесят девять всего), скупая на слова, строгая, не очень привечает Наденьку. А в последнее время, когда в поле, на огороде все прибавлялось и прибавлялось хлопот и солнце начинало жечь уже до полудня, загорелое лицо бабки еще посуровело.

Пыль припудрила все вокруг - изумрудную поляну с одуванчиками и высокими колючками, на которые садились щеглы, доски, приготовленные для починки двора, листья черемух в саду, большие лопухи у забора. Как хорошо было в мае! Какими прозрачными, необычными, светлыми вечерами встречали Наденьку сад и дом, затерянные где-то на полпути в сказку!

В первый же вечер показалась над забором веснушчатая физиономия соседа Борьки. Поглядел на меня, на нее и спрятался, потом залез на забор, поманил Наденьку рукой, спросил:

- Хочешь, я тебе свистульку сделаю?

- Я не умею свистеть, - с сожалением созналась Наденька.

- Я научу, - сказал Борька, - я все умею.

Он пропал за забором. Потом снова возникла его рыжеватая голова. Он перелез через забор и подал Наденьке свисток. Но, когда она приложила его к губам, раздался лишь чуть слышный низкий звук - такой, что нужно прислушаться, тогда услышишь. Из вежливости Наденька не подала виду, что разочарована.

Настоящими друзьями мы не стали. Изредка Борька брал нас в экспедиции на дальний ручей, где под плоскими камнями прятались вьюны, а в небольших омутах с крутыми глинистыми берегами встречались, хоть и редко, рачьи норы. Наденька пробовала тоже таскать раков и, выбрав прут подлиннее, запускала его в рачий дом, но раки оставались равнодушны к этим попыткам выманить их на свет божий. Мне везло больше.

Выше ручья пробивались из-под серой комковатой земли ключи, и весь склон большого холма сочился прозрачной влагой.

С холма мы могли так старательно и долго отыскивать край неба, что голубой купол раскалывался на розовые и зеленые кусочки! Не там ли, между невидимыми небесными льдинами, проступали вдруг звезды? Но нет! Это глаза наши невольно прикрывались от яркого света, и тогда плыли и плыли странные огни, мерцающие точки, желтые и зеленые светляки.

Отсюда виднелась деревня со странным названием Теребуши. До нее, как говорил Борька, было километров аж восемь, и вся она была окружена рощами, посадками, самих домов не разглядеть, так, одни крыши, выступавшие кое-где из зелени. "Как далеко! - думали мы. - И за день не дойдешь".

Однажды, лежа на сене, собранном в стога на вершине холма, я сделал открытие. Дальняя деревня в жарком мареве, полуспрятанная среди синеватых сосен, вдруг вошла в сознание, как совсем иной мир, с другими, пусть похожими, но другими людьми. До сих пор я думал обо всем так, как будто и бабка моя, и Наденька, и Борька были как бы частью моих мыслей. Да, они говорили со мной, рядом жили. Но вот здесь, на холме, над которым висели жаворонки, я попробовал впервые представить себя на их месте.

Что, к примеру, делала моя бабка Матрена? Наверное, в тот самый момент, когда кто-то в дальней деревне шел на работу, бабка уже возвращалась домой, чтобы приготовить мне обед. А в это самое время где-то далеко, в городе, на заводе, в цехе, моя мать стояла у конвейера и, быть может, думала обо мне. Как трудно привыкнуть к этому... У меня закружилась голова, и я снова пристально вгляделся в крыши домов деревни, той, дальней деревни. И понял: да, и там люди жили и работали по-своему, и у каждого было свое дело, и каждый мог думать так, как я сейчас, о других.

Это было открытие, так думать я еще не пробовал. Но сказать об этом Борьке и Наденьке не решился: ведь засмеют наверное. Да и как об этом скажешь?

Я теперь иногда рассуждал про себя о бабке Матрене: какая она, добрая или нет? старая или не очень? любит маму или нет? а меня? и почему она все молчит и молчит, совсем не улыбается? Раз я сказал бабке:

- Хочешь, баба, я тебе сказку расскажу?

И стал рассказывать, но сбился и не кончил сказки.

Мать перед бабкой робела, я это знал. Один раз вечером, когда уже спать полагалось, словно укоряла бабка мою мать:

- Думаешь, одной-то легко, касатка?..

Река памяти...

Наденька часто спрашивала свою бабку о том, почему нет дождя и что будет с травой, с садом, если еще немного сушь продержится. Бабка отвечала ей, а потом вдруг осерчала:

- Ладно о дожде-то, иди-ка лучше шлендрай засветло, а то, как вечер, в избу не загонишь.

"Дождя нет, вот почему плохо", - думала Наденька.

В тот предгрозовой вечер я засыпал и слышал, как бабка Матрена стучала ухватом, как закрывала калитку, - и тоже думал о дожде.

Грянул ливень. Наденька проснулась. "Дождь, - подумала она, дождик..." По крыше стучало. Шумная струя падала у самого окна, стекая с крыши. Все звуки потонули бы в этом шуме и гуле.

- Дождь! - воскликнула Наденька негромко.

Стекло дрожало от косых ударов ливня. Гром! Июльские раскаты в темной бездне неба. И еще, еще. Свечение неба. Вспышки. Повторяющийся грохот. Я тоже проснулся.

Наденька встала с постели и быстро выбежала в сени, открыла дверь, вышла на крыльцо и с минуту стояла, изумленно наблюдая за тускло блестевшими струями, падавшими сверху отовсюду, куда только хватал взгляд. Целая река воды. Наденька взяла кружку с деревянной крышки ведра для питья. Потом сняла рубашку и, быстро выбежав из-под крыши, поставила кружку на плоский камень перед крыльцом. Наденьку обдало прохладной струей. Радуясь, вбежала она на крыльцо, отряхнула воду ладонями и надела рубашку. Я увидел ее на крыльце. Ведь я тоже проснулся в эту ночь.

Весь следующий долгий час прислушивались мы к немолчному гулу дождя, к звонам ручьев, падавших с крыши, к таинственному журчанию воды, омывшей камни, травы и корни деревьев. Хороший дождь, думал я, и думала она, и мы снова уснули.

Когда Наденька открыла глаза, яркий свет пылал уже за мокрым окном. И голоса птиц возвещали утро. И я проснулся в тот же самый час. Половицы крыльца были шершавыми, холодными.

Она спустилась с крыльца, ступила на белые гладкие камни, совсем холодные... подняла кружку с дождевой водой, почти полную. Наденька не удержалась, отпила глоток этой воды, предвкушая наслаждение. Но вода была совсем не такой вкусной, как родниковая.

С крыши капало, рослая трава на лугу преклонялась под порывами ветра. Все это - и шершавое влажное дерево, от которого поднимался едва различимый синий пар, и трава, кланявшаяся ветру, сбрасывавшая с себя россыпь дождевой росы, и шумевшие ветви над головой, и громкие крики птиц - казалось необыкновенным и новым. Сотворено это было отшумевшей грозой и лучами солнца. (И тревожный крик черных птиц после восхода навсегда вошел в мое сердце.) О, Река памяти!

Ближе к рассвету я снова был на берегу черного потока, несшего жухлые листья. Силился вспомнить, тоже во сне, конечно, где же это я видел его раньше; напрасно. Промелькнули тени двух коней - гривы опущены, ноги устало мнут травы. И вдруг - свет, солнечный простор, хлеба в сизом цвете, тонкая черта окоема... Вещий, пророческий сон.

МИХАЙЛОВКА

Проснулся я от громкого возгласа капитана, скомандовавшего подъем. Вскочил с топчана раздетый до пояса, выбежал на улицу, умылся, зачерпнув воды из бочки (для этого пришлось проломить тонкий, как скорлупа, ледок, успевший образоваться за те полчаса-час, когда до меня умывался, наверно, капитан). За мной вскочил Ходжиакбар, щуря темные глаза, тоже раздетый до пояса; я облил его водой, но он не обиделся.

- На дело идем, говоришь? - спросил он.

Я мотнул головой, но зазевался: полчерпака воды растеклось по моим плечам. Капитан был по-молодецки бодр и серьезен, как никогда. Ходжиакбар старался не подавать виду, что думает о предстоящем бое. А мной постепенно овладело волнение, но я успокоился в походе, когда мы прошли не один километр.

Капитан шел с винтовкой, которую он успел раздобыть еще на пути в отряд... Скориков не разлучался с самокруткой. На первом привале он обратился ко мне:

- Бийской махорки хочешь?

А когда я спросил, откуда могла здесь появиться бийская махорка, он таинственно, со значением улыбнулся. После привала отряд направился к деревне. Десять человек с капитаном во главе пошли в обход. Капитан взял Ходжиакбара, Скорикова, меня. Вот оно, наше "если"... Мы обойдем деревню и ударим первыми. Стало быть, противник оттянется на нас, и тогда ударит весь отряд. Идея капитана, я не сомневался в этом. Его большие глаза казались в это утро совсем светлыми, колючими. Я простил ему строгий командирский тон, грубоватые окрики за одно то, что он вытащил отряд из берлог, убедил-таки командира... а было в отряде всего-то около сотни штыков, у немцев поболе. Я был несказанно благодарен капитану за доверие.

Мы шли по неглубокому снегу след в след. Атлетическая фигура Ходжиакбара маячила передо мной, и я удивлялся, как он, южанин, так споро, легко вытанцовывал этот бросок. Позже я понял, чего ему это стоило: лоб его покрылся капельками пота, и он с трудом переводил дыхание.

Вот она, деревня... Я присмотрелся: у мягкого окоема выросли темные дома, я жадно разглядывал их и думал, как нелегка была наша задача.

Вскоре послышались выстрелы. Я увидел темные далекие фигурки.

- Ложись! - крикнул капитан.

Я упал в снег. Рядом плюхнулся Ходжиакбар, дальше - Скориков. К нам двигались короткими перебежками немцы.

- Огонь! - командовал капитан, когда цепь поднималась. Сам он ползком медленно продвигался вперед. Вот он встал, пробежал с десяток шагов и с разбегу бросился под куст. Вскочил и, согнувшись, перебежал еще дальше. Я посмотрел на куст, за которым он лежал только что, с надеждой: вот бы за ним укрыться... Но в то же мгновение с куста осыпался снег, срезало две ветки, и он, казалось, задымился. Я тут же понял: куст был ориентиром, и враг приметил, конечно же, откуда только что вели огонь. Капитан лежал как ни в чем не бывало в двадцати шагах от прежнего укрытия, в заснеженном углублении.

Мы тянулись за капитаном. Залег Ходжиакбар; его присыпанная снегом телогрейка сливалась с фоном, и тело его распласталось, голову он держал как-то странно, почти положив ее на приклад. Серые шинели снова поднялись. Я выбрал цель, но опоздал - словно невидимый щелчок свалил моего противника. Это поймал мгновение и ударил капитан. "Вот оно, - подумал я, - теперь или никогда..." Страх перешел в волнение, и волнение это, возбуждение делали тело упругим, как пружина, податливым.

Я пополз вперед. Догнал капитана, опередил его. Выстрелы наших раздавались за моей спиной. А я молчал. Немцы укрывались за кочками и заснеженной скирдой. Неожиданно близко от меня воздух вздрогнул от автоматной очереди. Показался ствол немецкого автомата. Очередь иссякла он пропал. И снова вылезло черное дуло из-за бугорка. Царапая руки, я быстро прополз несколько метров и бросил гранату. Немец успел открыть огонь по левому крылу нашей группы. Грохот близкого разрыва... Автомат замолк.

И в эту минуту донеслось пока еще далекое, недружное, крепнущее "ура". К деревне подоспели главные силы отряда. Немцы, "наши" немцы, стали отходить. Потом я узнал, что именно в этот момент срезало двоих из группы: отходя, немцы умело отстреливались. Капитан окликнул меня, указал рукой на скирду:

- Видишь?

Я кивнул. Подполз к нему.

- Нужно выйти к скирде, понял? Пойдешь со мной.

Мы побежали, согнувшись, и очереди стали дырявить снег в стороне от нас. Свинцовая струя ударила впереди, рядом, потом еще, но не задела ни его, ни меня. Мы прошли опасный участок. Нас укрыл берег над замерзшим прудом, потом - балка с черным ручьем. Я чувствовал, что устал, но бежал, и капитан потом признался, что и он рад был бы автоматной очереди, чтобы броситься на снег и отдохнуть. Нас не заметили, и нужно было использовать это, не теряя ни мгновения.

...Мы вышли к скирде как раз в тот момент, когда к ней отступило немецкое прикрытие: семеро с автоматами. Мы открыли фланговый огонь, и они очистили дорогу. Поднялся Ходжиакбар. Скориков быстро шел, держа винтовку как в штыковой атаке, и шаги его казались непомерно большими. За ним, пригибаясь и останавливаясь, выпуская с колена пулю за пулей, приближался к скирде Станислав Мешко. Тусклые огоньки вспыхивали у стен домов, из-за углов раздавался треск очередей, но нам везло. По дороге отходили немцы. Повалил снег, такой, что все запрыгало перед глазами. Скориков подошел к капитану, и я услышал, как он докладывал о наших потерях.

- Выходим к школе! - сказал капитан.

С другой стороны деревни показались наши. Из-за околицы ближайшего к нам дома по ним бил пулемет - неровно, с перерывами, точно захлебывался от ярости.

Мешко и Скориков уже крались к нему... Я потерял их из виду. Стало почти тихо. Одиночные выстрелы, удаляющиеся звуки автоматных очередей озлобленное, неровное тявканье.

Я едва успел перевести дух. Нас было теперь восемь человек.

Мы двинулись на окраину деревни, пробирались задворками, огородами, потому что и деревенская улица, и дома заняты были еще немцами, и они, как мне казалось, не собирались оставлять их.

Шагах в трехстах от нас горел дом.

- Не отставать! - крикнул капитан. - Не останавливаться!

Из черных провалов окон вырывались грязно-красные языки огня и лизали сруб. Перепуганный деревенский мальчишка лет восьми, увидев нас, несказанно обрадовался. Теперь у нас был провожатый.

Я помогал ему, тащил за руку по снежной целине, и вот мы увидели двухэтажное здание на взгорке, недавно, наверное, построенное колхозниками. Подле суетились фигурки в шинелях мышиного цвета. Пламя враз охватило стену школы. Немцы убегали, у одного из них в руках плоская темная канистра... И опять звучало в голове это неверное, как старое обещание, слово "если".

Капитан ворвался в школу, сбив прикладом замок. Я кинулся за ним. На лестнице - дым.

- Выходи! - Голос капитана звучал где-то на втором этаже.

Плечом я выломал дверь класса. Неподвижные лица, темные платки женщин, плачущие дети, возгласы радости, чьи-то причитания - все это едва успело войти в сознание. Плечом, сапогами, кулаками я бил в заколоченные двери, пока задымленный коридор и медленные, чадящие языки пламени и лица не поплыли вдруг перед глазами. Я держался за стену и сползал по ней. Странная, непреодолимая сила тянула меня вниз, ноги подогнулись.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

- Ну как? Жив? - Лицо капитана возникло и отдалилось, и над нами закачались белесые облака.

Щеку уколола соломина. Я лежал на телеге, и она вместе со мной плыла под слепым зимним небом. Капитан казался таким усталым, что я вслух сказал об этом.

- Лежи, лежи!.. О капитане не заботься... - Он сказал это вполголоса, для себя, но я услышал.

Позже я узнал, что у нас девять человек убитых, пятнадцать раненых, точнее, четырнадцать - меня посчитали сначала за раненого.

- Жив я и не ранен даже! - ответил я капитану и подумал, что слишком быстро наглотался дыма и вообще мог не выдержать: я ведь не заяц, чтобы без устали бегать по снегу.

- Признаться, я не ожидал, что ты таким окажешься, - опять вполголоса сказал он, - гранату ты им подбросил вовремя, только горячился зря, могли шлепнуть!

Мы взяли трофеи, но деревню так и не отбили; отход прикрывала группа, вооруженная трофейными автоматами - оружие что надо, хоть траву коси...

Опять повалил снег; густой, влажный, тяжелый, он засыпал наши следы. Из-за белой завесы вынырнул Ходжиакбар. Он рассказал, как помогал перевязывать раненых и как в школе, которую мы сегодня взяли, нашли мальчонку лет четырнадцати и уже приняли в отряд. Его немцы заперли отдельно, после допроса, и у него волосы к обледенелой стене примерзли.

- Тебе холодно? - спросил я Ходжиакбара.

- Нет, - односложно ответил он. - В Узбекистане зимой тоже морозы бывают, а бедняку всегда холоднее, и ему надо привыкнуть.

- Бедняку? - Слово резануло слух.

- Ну, когда маленьким был, кто же я был? Конечно, бедняк. Мать и отец на бая спину гнули, а потом...

- Что потом? Расскажи.

И Ходжиакбар начал рассказ.

Он помнит быстрый арык. Землю, которой вечно не хватало воды. Пески, которые окружали кишлак, казались морем; светлое днем, вечером оно было красным от пылающего солнца. Помнит своего отца. Худощавый человек сидит на берегу арыка, в его руке горсть земли, он смотрит в ту сторону, откуда бежит вода, ее будто бы становится меньше день ото дня.

Всплывают в памяти рассказы о том, что воды не хватит и для питья, как было уже не однажды в старые знойные годы. Его мать сидит над ковром. Рядом - маленький брат Ходжиакбара. Руки матери зелены от тени чинары; они так проворно летают над ковром, что Ходжиакбар не может уловить движения пальцев, но видит, как постепенно расцветает ковер. Ходжиакбар выходит на улицу, следит за мельканием зеленых зайчиков на стенах домов, за полетом птиц, за свиристящими зверьками у околицы...

Тяжелый год: в тот год ушли двое из кишлака, а потом вернулись, и с ними пришли какие-то новые люди. То был год больших перемен, потому что у бая отобрали землю.

Ходжиакбар помнит, как разговаривали односельчане в доме отца.

- Голод - плохой товарищ. Голод - союзник бая. Он помогал ему за кусок лепешки впрягать нас в ярмо. - Это слова отца...

- Добрые люди говорят, что еды хватит на всех, если разделить поровну. И Ходжиакбар видит лицо его товарища Нармурада.

- Нужно, чтобы было что делить... Посмотри, как иссохли поля, разве слезами их польешь?..

- Нам помогут, - твердо сказал Нармурад.

- Кто поможет? - спросил Кадыркул-ака, другой товарищ отца.

Ходжиакбар слышит короткий ответ Нармурада:

- Люди из России.

- Чем они могут помочь? Там, на западе, бесконечные войны, вот уже много лет воюют, кто там будет на полях работать, скажи-ка, Нармурад?

- Разве амбары ишанов и баев пусты?

- Нам больше по вкусу травяная мука, Нармурад. - Кадыркул-ака усмехнулся, но при этом на его лице морщины обозначились так резко, что казалось, будто он злобно оскалился.

- Я вижу, ты правильный человек, Кадыркул-ака, все понимаешь.

- Всю жизнь учу дедовскую мудрость, друг мой Нармурад, но, видно, не все еще до конца постиг. Что ты там сказал об ишанах и баях?

- Нужно взять у них пшеницу, как это сделали в России...

- Ты думаешь, они ее отдадут?

- Отдадут, если постучать прикладом винтовки в амбарную дверь.

- Что же ты хочешь от меня, Нармурад?

- Чтобы ты помог добыть хлеб для себя и других.

- Мне нужно подумать, Нармурад, хорошенько подумать, ведь у меня жена и дети. Слышал я, что никто не отдает ключей от амбара просто так, задаром. Что я должен отдать за эти ключи, вот в чем вопрос. Дай подумать...

- Воды будет поровну у всех. - Это слова отца...

Ходжиакбар помнит, как по улице несли на носилках раненого человека. Отец шел за носилками, а потом вернулся хмурый, неразговорчивый. Прошло несколько дней, и нагрянули басмачи. Они увели отца. Навсегда.

После рассказов Ходжиакбара я вижу иногда, как точно через матовое стекло проступает улица восточного города. По улице идет юноша, наверное, Ходжиакбар. Появляются тени под чинарами, глинобитные дома, прохожие; белый как лунь старик отдыхает прямо на земле, под стеной. Розоватые стены медресе, коричневый портал и минареты, освещенные косыми лучами солнца, цветные пятна тюбетеек и женской одежды... Возникает неведомое пространство, бежит время, и после каждого слова Ходжиакбара прибавляется еще один оттенок. Но я рисую эту картину в своем воображении в той манере, которой я лучше всего владею: краски выходят мягкими, объемными, вполне передающими пространство, контрасты между светом и тенью исчезают, солнечный свет я вижу то белесым, то желтым, то оранжевым, и я пытаюсь уловить все цвета солнечных лучей - ярких и рассеянных, мягких и резких.

Мне становится тепло от слов Ходжиакбара: столько солнца! Я говорю ему об этом. Он молчит, и я вижу: он задумался.

- О чем задумался, Ходжиакбар?

- Об этом не расскажешь...

- Понятно, Ходжиакбар.

- О, ты не видел восточной ярмарки!

- Ну, расскажи!

- Не могу. Снова вспомню про Айшагуль.

- Кто она?

- Я встретил ее на ярмарке. Только раз.

- Вернешься, найдешь ее.

- О нет, не найду.

- Айшагуль... красивое имя... Ты потом ушел в экспедицию?

- Год я был в экспедиции, потом война...

- Что вы искали?

- Старые города. Остатки древних камней. Следы людей...

Скориков шел рядом своим быстрым, накатистым шагом, на тощем плече его дулами вниз болтались два немецких автомата. Он подмигнул мне: "Один твой!"

Возле нас, не таясь, во весь голос, партизаны рассказывали о пережитом в бою.

Увидел я и тех, кто успел уже проститься однажды с жизнью. И когда сегодня утром они услышали выстрелы, то не поверили...

- Уж мы думали, все, конец, - в который раз повторяла женщина в платке, когда кто-нибудь из наших оказывался рядом. - Умирать приготовились, а тут вы... - И она останавливалась, и оглядывалась, словно действительно не могла поверить случившемуся, но движение колонны возвращало ей уверенность в том, что это не сон.

Мы шли, спрямляя путь, минуя перекрестки и околицы, входили в лес и снова выходили на простор, стараясь быстрее уйти с открытого места. Темнело. У лагеря нас встречал партизанский патруль, девушка и парень. Девушка рванулась к нам навстречу, и я услышал ее голос:

- Вера, ты! А я-то сегодня тебя весь день вспоминала!

Притихшая, серьезная Вера только смотрела во все глаза на свою подругу партизанку и не могла сказать ни слова. Они обнялись и стояли в стороне от людей и двигавшихся повозок, а потом, словно опомнившись, девушки побежали, догнали голову колонны и стали наперебой кому-то рассказывать о встрече.

Небо было уже темным, прозрачным, а партизанская колонна похожа была на течение реки, освободившейся невзначай ото льда среди снеговой стужи.

Скоро мы оказались в низине. И снова - подъем, последний... Пологий северный склон холма. Еловые лапы и подлесок сузили пространство. Каурый конек, тянувший первую подводу, поднял голову.

МОСТ

На пороге землянки стоял мальчишка с бескровными губами, белесыми бровями, сероглазый, ростом с нашего Кузнечика, и за его спиной в вечернем воздухе, пронизанном свечением снега, угадывалась долговязая фигура Скорикова.

- Лёня, Лёнчик! - назвал его имя Виктор, протиснувшись боком в землянку вместе с мальчуганом, затем пошарил под охапкой соломы в углу землянки, извлек из нехитрого тайника топор и позвал Кузнечика:

- Пойдем!

Они вышли. Пока Лёнчик рассказывал о себе, в партизанском сарае, видимо, шла работа: Виктор и Кузнечик вернулись с широкой лавкой. Скориков точно пригнал доски, снял остро отточенным тесаком углы и сделал зарубки: на память о дне и месяце.

- Ну а год и так не забудем, - сказал он, обращаясь к Лёнчику. Теперь ты прописан у нас по всем правилам.

Ленчика взяли у железнодорожного моста.

При себе у него была самодельная мина. Замысел был прост: когда подойдет поезд с немецкой техникой - дернуть за веревку, прилаженную к взрывателю мины.

Но как удалось пробраться к хорошо охраняемому мосту?.. Лёнчик взял с собой из дому вместо маскировочного халата наволочку и каждый раз, когда прожектор шарил лучом поблизости, застывал на месте, прикрывшись ею.

- Я подошел уже и начал закладывать мину, - рассказывал он. - Руками разгреб щебенку, и они меня заметили. Не расстреляли, потому что хотели выпытать о партизанах. Мне не о ком было рассказывать. Они бы отправили меня дальше, я думаю, в штаб.

- Расскажи, как ты сделал мину? - спросил Ходжиакбар.

- Я искал неразорвавшиеся бомбы. В сарае выплавлял из них... этот... тол, взрывчатку. Только маму очень боялся, зарывал каждый раз бомбы и тол в землю там же, в сарае. Заложил взрывчатку в деревянный ящик, получилась мина, едва донес. Тяжелая получилась.

- Кто научил тебя этому?

- Это проще простого... В сентябре в газете писали про белорусских партизан. Они такие же мины ставят.

- Интересно, - негромко сказал капитан. - Спасибо за мысль. Ну-ка расскажи про этот мост поподробнее... Что это у тебя пальцы, брат, опухшие? И синие совсем...

- Допрашивали меня они. Вчера. Иголки под ногти вгоняли. Обещали повторить, да не успели.

- Вот оно что!.. - Капитан замолчал, забыв о своем вопросе относительно моста; он лежал на деревянном топчане, скрестив руки на груди, и глаза его были теперь прикрыты. Тусклый чадный свет коптилки косо падал на серый земляной пол, на бревна наката, на сложенные на коленях руки Лёнчика. Лицо капитана Ивнева казалось восковой маской.

* * *

После боя в Михайловке в командирской землянке появился радиоприемник. Капитан рассказывал: немцы отбиты от Москвы. Глаза его подобрели, он улыбался, когда передавал нам содержание сообщения Совинформбюро. Вообще с этого времени капитан изменился (да и не только он). Стал проще, доступнее, понятнее... Спрашивал нас, как мы видели и понимали тот бой в Михайловке и что казалось нам самым важным.

Ходжиакбар подумал и ответил, что ему запомнились первые выстрелы и появление немцев на околице и еще то, что храбрость приходит в бою.

- А я думаю, что мы правильно разделились на группы, - немногословно отметил Скориков.

- Согласен, что храбрость приходит в бою, - сказал я.

- В каждом бою, ребята, есть главная минута, когда никто еще не знает исхода и можно все изменить, - начал капитан, и взгляд его был тверд и весел. - Вот тогда надо не жалеть ни сил, ни жизни. Просто. Много раз об этом, кажется, говорили, а понятно не до конца. Нужно увидеть именно эту минуту, почувствовать ее, отыскать ее в горячем этом вихре событий, понимаете? Вот мы атаковали с вами школу. Допустим, промедлили бы. Немцы поняли бы, что силы наши на исходе, что они смогут удержать деревню, и тогда... Тогда они не отдали бы заложников. Они не отступили бы, не сбежали; не замедлило бы подойти к ним и подкрепление. Те люди погибли бы. И мы, отстреливаясь, отходили бы в чистое поле. А если бы мы подошли к школе слишком рано, тогда пришлось бы еще труднее: туда стянулись бы сразу большие силы, и мы тоже ничего бы не смогли сделать, ясно? В этом равном бою была только одна минута, когда нам нужно было атаковать. Одна-единственная, запомните это на будущее. Слушайте музыку боя, его дыхание - и не ошибайтесь.

- Глеб Николаевич, - раздался голос Кузнечика, - как могло получиться, что фрицев пустили чуть не до Москвы?

- Не знаю, - серьезно ответил капитан. - Не разобрался я еще в этом.

- А летом опять они будут наступать?

- Остановят их. Пробудилось сердце нашей земли, брат. Ранили они его.

- А где оно, это сердце? - спросил Лёнчик, и ответ капитана будил во мне предчувствие победы.

- Оно большое, сердце земли. На севере, где озера, как небо, просторны, а люди высоки и светловолосы, - там сердце земли нашей. И на юге, где ветры бегут от края степи до самого моря, - там сердце это бьется в каждой груди человечьей.

- Почему мы к мосту не идем, Глеб Николаевич? - допытывался Кузнечик. - Все ждем... Ясно ведь, где охрана стоит и пулеметные гнезда. Разве сил у нас мало?

- Ты когда, брат, досыта хлеба ел, помнишь?

- Когда подводу отбили у конвоя.

- Ну вот видишь... - сказал капитан, как-то странно хмыкнув. - Вот видишь... - снова повторил он, как будто от слов Кузнечика ему стало неловко. - А насчет моста дело не такое уж ясное. Знаешь, сколько времени строили его? Два года. Такие мосты уничтожают тогда, когда их нельзя оставить. Для нас же. Посмотри: развалины вокруг, пепел землю присыпал, и люди точно рожь, которую скосить легко - трудно вырастить... Но мост этот служит теперь немцам, и мы пойдем к нему.

* * *

Зимнее солнце стынет над черным лесом. Оно пробивается через полузанесенный снегом осколок стекла, которое я вставил в дверь вместо окошка. Капитан читает книгу. Тусклые зайчики скользят по скамье, охапке слежавшейся соломы; поздние красные лучи пронзают плотный воздух землянки и напоминают мне то о закате над задымленной городской заставой, то о светлых пятнах на озерной глади, то об освещенной закатными лучами кирпичной стене во дворе моего детства. Каждый день теперь впитывал я новости, которые слышал по радио, и ранними вечерними сумерками переносился мысленно в Москву. Изменилась ли она за время моего отсутствия? Какие следы оставили жестокие бои на подступах к городу, отгремевшие теперь и откатившиеся от его стен? Город мой устоял. Все так же, наверное, ходят трамваи у Рогожской заставы, так же высятся купола храма Сергия и взбегают на косогор дома у Садового кольца. Над семью московскими холмами всходит солнце...

* * *

Неповторимое дыхание близкой весны, видение смерти и далекой победы настроение той нелегкой зимы.

...Мне не забыть той песни - мы, пронесли ее к берегу реки, откуда шла прямая дорога на мост. Земля наша дальняя, земля партизанская скрылась за холмом.

Мы и раньше приходили к мосту. Видели, как стекали сосульки с его нагретых солнцем боков, слышали, как ветры играли в фермах, звенело и дрожало железо поездов, низвергая водопады звуков, точно эхо горных потоков. Высились каменные опоры, прочные, как сама земля, бежала вдаль присыпанная снегом насыпь, и катили по ней немецкие эшелоны на восток. То был наш мост, но мы должны были его теперь уничтожить - даже ценой жизни. Я был у насыпи с первой группой партизанских разведчиков. Потом семь человек ушли без меня, погрузив на сани ящики со взрывчаткой. Из этих семи не вернулся никто. И мост по-прежнему служил врагу, и приказ о его уничтожении оставался невыполненным.

Минуло трое суток. Нас повел капитан. Мы вышли из лагеря вечером, когда старухи баюкали в деревнях детей. И знали: просторна лесная дорога и свободна, но близ моста ее перегородят дула немецких пулеметов. И в деревне за насыпью стояла рота немецких автоматчиков, готовая отстаивать наш мост.

В непроглядной ночной темени только снег едва заметно светился, и в черной проруби неба раз или два проглянули холодные белые звезды. Две темных стены леса справа и слева укрывали нас, но на коротких привалах партизаны все же прятали самокрутки под шинели и телогрейки.

И снова темный лесной коридор, и снова скрип снега, редкие голоса, вырубка с торчащими пнями, похожими на людей... Километр, два, три. Сто, двести, триста шагов. Еще километр.

Подоспели разведчики. Камальдинов доложил капитану, что на нашем берегу реки два пулеметных расчета сняты, и добавил:

- На станции стоит воинский эшелон с немецкой техникой. Что предпримем? Редкий случай!

- Да, не часто бывает, - спокойно согласился капитан, - хотя говорят, что на ловца и зверь бежит.

И они вполголоса продолжили разговор.

Я знал, о чем шла речь. Капитан еще в отряде предвидел такую возможность. Группа Мешко пойдет сейчас на станцию. Задача: сбить немецкое охранение, захватить паровоз, развести пары, и, как только мост будет взорван, направить эшелон туда. Мысленно я уже видел, как поезд мчится к взорванному мосту, как опрокидываются платформы с танками и, громоздясь друг на друга, скатываются по откосу в реку. Я ни минуты не сомневался, что капитану удастся взорвать мост.

Я шел в группе Станислава Мешко. Что-то ждет нас? Прошли сотню-другую метров, я оглянулся. Темнота уже скрывала капитана и людей, шедших с ним к мосту. Лишь три высоких придорожных сосны высились у поляны, где мы расстались.

Вот она, станция! В километре, не более. Среди голой равнины, затерявшейся в наших партизанских лесных далях, разбросано несколько домов, неподалеку вокзал из красного кирпича. Виден эшелон и еще один эшелон. У ближнего дома, длинного, как барак, мы окажемся через десять-пятнадцать минут. Останавливаемся. Мешко приказывает двигаться короткими перебежками, объясняет, как действовать.

Как только часовой показал нам спину, мы с Ходжиакбаром вынырнули из-под вагона рядом стоящего эшелона и в три прыжка очутились у своего вагона. За ним тянулись платформы с танками и пушками. Поднявшись на буфер, чтобы не видно было ног, мы затаились. Часовой повернул в нашу сторону, луч фонаря обшаривал платформы. И вот уже скрипит снежная крупа, слышно, как немец постукивает сапогами от холода...

Удары сердца отдавались в висках. Часовой поравнялся с нами. Навсегда врезалась в память сутулая его спина, каска, надвинутая почти до плеч, бабий платок на шее. Все получилось как бы помимо нашей воли. Прыжок - и Ходжиакбар зажал немцу рот и в исчезающе малый миг коротко взмахнул ножом. Я отстал на это короткое мгновение, видел тусклый блеск лезвия, вошедшего куда-то в мякоть шерстяного платка, видел, как резко дернулась рука Ходжиакбара, и в ту же минуту часовой осел на почерневший от угольной пыли утоптанный снег. Ходжиакбар молча толкнул меня, мы ринулись вдоль линии, вдоль нагруженных платформ, кто-то бежал с другой стороны эшелона, мы слышали, как задышал паровоз, как стукнули буфера и стук этот прокатился по составу. Мы скатились с насыпи, и тут же ударило по ушам, а в образовавшемся вокруг меня ватном, глухом коконе зазвучали далекие раскаты. Мост был взорван.

Лёнчик стал машинистом. Состав сдвинулся и, погрохатывая на стыках, словно нехотя пошел к реке. И там, куда бежали вагоны и платформы, прорезала темень трасса светящихся пуль, и дробными толчками отдались в ушах пулеметные очереди. С насыпи били трассирующими, и мы поняли, что группа капитана напоролась на немцев. Быть может, часовой в деревне у моста, где стояла рота автоматчиков, заметил что-то неладное, дал очередь, и ему ответили. И догадка эта, близкая, как выяснилось позже, к истине, опять перечеркнула в моем сознании эту выдуманную войну, которую я рисовал иногда в воображении сумеречными вечерами.

Но мост был взорван, в этом никто из нашей группы не сомневался, и Мешко вел нас все дальше от станции, мы почти бежали по старой своей тропе, проложенной от поляны с тремя соснами.

О ЧЕМ РАССКАЗАЛ БЫ ЛЁНЧИК

Когда-то отец брал меня с собой на паровоз, и пляшущие стрелки, рельсы, бегущие навстречу вместе с ветром, были памятны мне, близки.

Легка и крылата была лопата, надежна плоть металла, послушно задышавшая огнем. Дошел до нас гул долгожданного взрыва - мост был искорежен, низвергнут.

- Не медли, машинист! - Мешко махнул рукой.

Сдвинулась земля. Застучали колеса. Сложились слова: "Беги, дорога; лейся, река ветра; звени, звени, паровозная песня!" Побежал старый паровоз в последний свой путь.

Позади остался синий глаз станционной околицы, надвигалась пустота поля с черным лесом по краю его. Рельсы вели поезд по широкой дуге, скоро впереди должен был оказаться мост. Уже ощущалось приближение рассвета; от рукавиц шел пар; в топке гудел и сиял огонь. Теперь можно было оставить ее, спрыгнуть, скатиться с насыпи, но что-то необъяснимое заставило меня промедлить - я остался.

В поле тусклыми искрами мелькали выстрелы, над полотном дороги стелились трассы пуль-светляков, потом пунктиры очередей исчезали, таяли и появлялись в другом месте. Мерцало, стучало огниво пулеметов. Предрассветные облака стали серо-синими, впереди виднелось белое полотенце реки, и, пристально всмотревшись, можно было разглядеть искореженные фермы моста. Но незаметно было людей в этом тускло мерцавшем выстрелами и очередями пространстве. Поезд бежал все быстрее, и я должен рассчитать тот момент, когда следует спрыгнуть с подножки паровоза. Я хотел приблизиться к мосту, к нашим. Наверное, автоматчики врага случайно обнаружили группу, когда наши закладывали ящики с толом.

Минута - и я увидел или скорее угадал редкую цепочку темных силуэтов, они мелькнули как тени в стороне от дороги, от моста. И тут же исчезли. А перестрелка еще продолжалась, и я знал, что капитан будет сам, обязательно сам, прикрывать отход группы. Может быть, с ним останется Скориков. Мне тоже хотелось быть с ними. Я торопил паровоз. Все еще звучала в голове песня о нем, топка пылала, я приготовился... Прыжок.

Снег обжег лицо, и насыпь несколько раз перевернула меня, прежде чем опустить в сугроб. Растущий грохот. Состав рассыпался, вагоны катились вниз, в черные разводья реки. Лед, лопнувший после падения моста, поднялся с шальными столбами воды, льдины вставали ребром, переворачивались, падали вместе с фонтанными струями.

Я успел запечатлеть в памяти все это, пока лежал под насыпью, не чувствуя боли. Успел заметить капитана. С ним было двое наших. Они быстро сползали с насыпи. Капитан махнул мне рукой, стараясь быстрее приблизиться ко мне. Нас разделяло не больше ста метров. Я поднялся, пошел к нему навстречу.

- Уходи! - донеслось до меня.

И тут неожиданно повернулась земля, но я опять не ощущал боли. Шагнул вперед. Этот короткий последний мой шаг навстречу капитану длился целую вечность. Я так и не успел понять, увидел капитан, что я иду к нему, или нет. Застыло движение его руки, точно приветственный взмах, обращенный ко мне... Но в исчезающее это мгновение я догадался, что не успею к нему и никогда больше не увижу его, потому что не смогу шагнуть еще раз...

Так бы Лёнчик, может быть, рассказал, если бы остался жив.

* * *

Быстро надвинулась весна, странно холодная, с синим пустым небом над лесом. Буйно цвели осины среди голых еще деревьев. Потом проклюнулась нежная зелень берез, клейкие молодые листья в рощах закрыли небо, висели в воздухе как зеленый туман, и в эти дни от голода кружилась голова. В перелесках скворцы по-хозяйски теребили старые листья. Появилась трава. С осин сошел цвет, они покрылись бронзовыми и красноватыми листьями.

По вечерам, пока было светло, капитан нередко читал. Однажды я увидел на топчане перевод Мольтке, в другой раз - книгу по артиллерийской подготовке. "Не забыть бы!" - пояснил он. Я просил у него книгу, раскрывал ее, но ловил себя на том, что не смогу сосредоточиться. Мысли убегали далеко-далеко. Какой смысл в моем существовании, если мы вынуждены чаще всего прятаться в чащобе? Гарнизон на станции усилился, у немцев появились бронетранспортеры; мы пока отсиживались. Уверен, что и капитан, уткнувшись в книгу, подспудно решал ту же задачу, что не удавалось решить мне: что делать дальше?

СОЛДАТСКИЕ СНЫ

Капитан уснул, и книга его осталась на шинели, которой он укрывался, и медленно поползла на пол. Я подхватил ее. Опять ко мне не шел сон...

Что снилось моим друзьям? Я попробовал угадать это, вспоминая их рассказы. Губы капитана чуть подрагивают, точно он с кем-то спорит. Можно уловить шепот, даже отдельные слова: судя по всему, снятся ему батарея и неприятельские танки, идущие на орудия.

Но вот слышится слово "стой", и я начинаю понимать, что идет учебная стрельба. Снова короткие команды, и где-то в глубине сознания спящего капитана возникают макеты танков, ориентиры... Кажется, наводчик неправильно выбрал точку прицеливания, и я несколько раз слышу слово "прицел", потом мне чудится, что капитан сосредоточенно изучает результаты стрельбы.

И вдруг жаркий спор, возгласы, и я догадываюсь, о чем идет речь. Капитан рассказывал об этом мне наяву, а не во сне. В довоенной книге о боевой работе артиллерии его возмутила некогда учебная задача. Будто бы обстановка задана была так, что в июле развернулось большое сражение к западу от Москвы и стороны не достигли решительных результатов. В учебной книге черным по белому было напечатано: "На главном направлении Волоколамск - Москва идут маневренные бои с переменным успехом. Южнее противник перешел к обороне на фронте Комлево - Воскресенки - Басюково и далее на юго-запад. Наши части находятся в непосредственном соприкосновении с противником, который с 25 июля усиленно укрепляет свои позиции". Далее в задаче вырабатывался план действий и принципы огневой работы.

О, я понимал смятение капитана! Учебное сочинение Кремкова и Бойно-Родзевича конца двадцатых годов вызывало в тридцатых по меньшей мере протест. Битва с противником под Москвой, под Волоколамском?.. Да этого быть не могло! Но в сорок первом действительность оказалась мрачнее условий учебной задачи. И губы капитана во сне сжимались, и сжимались кулаки, и тело его беспокойно вздрагивало под шинелью, и он закрывал лицо руками, точно защищаясь от невидимого слепящего света...

Я обернулся к Ходжиакбару. Ему, быть может, снились походы с археологами. Он снова видел серых варанов, тяжело топавших по песку. Только теперь огромные ящерицы, почти ящеры, не пугали его, а сами с опаской поглядывали на Ходжиакбара. Они как будто не узнавали его и спешили исчезнуть - вот уж и скрылись за барханами длинные хвосты, а края следов еще осыпаются под ветром. И вершина бархана курится совсем как вулкан, особенно если смотреть на нее снизу, лежа в палатке и высунув наружу одну голову.

Ходжиакбар видел во сне Дементьева, начальника экспедиции. Был он строг, бородат, молчалив, только казался теперь моложе, оттого, наверное, что сам Ходжиакбар теперь уже не мальчик. А как хорошо в палатке вечером, когда нагретая днем земля постепенно отдает тепло и на небе, еще светлом, загораются звезды! Как он хотел помочь Дементьеву разгадать тайну древнего орнамента! На каменных плитах - листья, изображения их полустерты. Три листа, еще три... Загадочный трилистник, о котором писал Али Ибн-Сина. Волшебная трава, излечивающая от любого недуга. Растение, возвещающее возобновление жизни. Как хотелось Ходжиакбару, чтобы такая находка далась им в руки... Открыть бы засыпанный песком город-храм, чтобы сразу все понять, чтобы найти дорогу в прошлое - ну не дорогу, так хоть тропу. И как это странно устроен мир до сих пор: люди чаще всего не знают, кто жил до них на том же самом месте. Хорошо, пусть прошла тысяча лет. Сколько же это поколений? Если каждое поколение посчитать за двадцать лет, то получится совсем немного, пятьдесят поколений... А где исцеляющая от всех болезней трава? Ее нет. Даже камни пока молчат. Отец, дед, прадед, считал Ходжиакбар, прапрадед... еще предки, их не так много, а нить знания прервана. Сколько еще скрыто от глаз человеческого под песками! Недаром, хозяева здешних мест - вараны косятся на человека.

Хорошо в экспедиции! Пусть ты просто рабочий и только помогаешь воевать с песком, но зато тебе первому расскажет Дементьев о древней резьбе по дереву, об исчезнувших городах, о письмах согдийцев. Да, сумку, полную писем, нашла в развалинах башни экспедиция англичанина Аурела Стейна. О том, как почтовая сумка в далеком 313 году нашей эры попала в сторожевую башню, можно лишь догадываться. Гонцы укрылись там от врагов и, наверное, погибли. А письма - письма живут. И вот Дементьев снова держит в руках тот самый журнал, где опубликован перевод. И читает письмо, адресованное согдийцу Вурзаку Нанайдвару Канаку:

"...А теперь я сообщу вам о тех согдийцах, которые уехали во внутренние области, что с ними случилось, до каких краев они добрались... В Друане живет сто человек из Самарканда. В Кучане - сорок человек... Господин, вот уже восемь лет прошло с тех пор, как я послал во внутренние области Сатарака и Фарна. Три года назад я получил от них известие: у них там все в порядке. Но с тех пор, как случилось последнее несчастье, я не получил ответа на мой вопрос, как им живется.

Четыре года назад я послал туда еще одного человека по имени Артихвандак. Караван покинул Кучан, но задержался в пути на шесть месяцев. А затем, когда они добрались до Сарага, индусы и согдийцы, которые были там, все умерли от голода. И тогда я послал Насьяна в Друан. Но с ним произошло большое несчастье: он был ранен... Берегите закрытую кожаную сумку и сообщите о ее доставке. Вознаградите Вурзака..."

Автора письма звали Нанайвандак. Кто он был? Кто были поименованные в письме Вурзак, Артихвандак, Фарн, Сатарак, Насьян? Ходжиакбар запомнил лишь имена. Или, может быть, Дементьев что-то рассказывал о них? Они все куда-то исчезают... Вурзак... Ву-рзак. Куда они удаляются? Ходжиакбар ворочается во сне, вспоминая слова согдийского письма. Все неразборчивее становится шепот. И вот уже вместо песков перед мысленным взором его раскинулась огромная снежная пустыня, над ней - темные фонтаны разрывов...

Виктор Скориков мог любоваться во сне стремительной перспективой сиреневых загородных шоссе под Жуковском и Раменским, зеленым аэродромом у Быкова, где он упросил однажды знакомого летчика и тот взял его в полет. Странное дело, Скориков не узнал с высоты ни городка, ни шоссе, по которому он гонял на велосипеде, ни Раменского, ни знакомых озер и ручьев.

Стояла летняя жара. Хотелось в отпуск, а он медлил. Потом грянула война. Спутались планы: смутно стало на сердце, он похудел, привык курить, с работы домой не спешил, а в июле отпросился с завода в военкомат. Его встретили прохладно: восемнадцати ему еще не было. Он не из тех, кто мог долго упрашивать. Отошел и стал ждать. Дождался вечера, снова подошел. Сказал: "Не уйду, пока не оформите. Мне отпуск полагается, между прочим, так что время у меня найдется, ясно?"

Человек в защитной гимнастерке устало потирал виски, смотрел куда-то в сторону и норовил обойти Скорикова, преградившего ему дорогу. Потом вдруг поднял голову, взглянул в чистые, прозрачные глаза Витька и рассмеялся: "Дурья голова, я от такой работы не только на фронт готов убежать. Ты знаешь... Да ничего ты не знаешь! Приходи завтра, отправлю!" Он быстро, не оглядываясь, прошел к выходной двери по коридору, остановился, глянул на Скорикова, еще стоявшего с прежним, нелепо воинственным видом, и крикнул: "Отправлю тебя к черту на рога!.. Отправлю, как пить дать!"

И ушел, убежал.

Скориков волновался. Дома - ни слова... Побежал в ларек взять сигарет на дорогу - и не успел. Потом задумался: правда шутка?..

Через несколько дней прощался с матерью, с друзьями. Начиналась для Скорикова новая жизнь, непохожая, впрочем, на военные действия: в этом он убедился вместе со мной под Вязьмой.

Кузнечику, судя по всему, снился бой, губы его раскрывались во сне, чтобы произнести слова доклада или команды; но не успевали слетать с них эти слова. Слишком быстро все происходило: пулеметные очереди были похожи на шквал, винтовки так и сыпали пулями направо и налево, молниеносно выскакивали из укрытий и засад атакующие, а отступление немцев было похоже на соревнования по бегу. Просто все было в снах-желаниях Кузнечика. Что же делать, если мы не брали его с собой на задания... После гибели Лёнчика командир твердо решил отправить его в тыл первым же самолетом. Мы плохо верили в самолет. Кузнечик - заранее ненавидел. Когда будет самолет, мы не знали. Да и будет ли?

* * *

...Летним воскресным утром я вижу себя и мать в пригородном поезде; мимо бегут окраинные заводы, склады, серо-зеленые заборы; в поезде тесно, мы стоим у двери, и мать держится за мой локоть. Сходим на станции, где пыльные тополя обозначают тропинку. Жарко. Лесом еще и не пахнет. Мы идем под серовато-голубыми кронами. Земля растрескалась. Впереди - деревянные домики из теса, несколько старых изб, покосившиеся телеграфные столбы, в палисадах - кусты смородины, невысокие рябины, кое-где приютились яблони.

Вот он, дом Наденьки. Конечно, сразу купаться! Она держит меня за руку и ведет к реке. Деревья меняются, вырастают, впереди - настоящий сосновый бор, где стучит дятел, где под ногами хрустят сухие ветки, какие-то белые лишайники, жаждущие влаги. Меж редких оранжевых стволов летят к воде желтокрылые большие стрекозы. Расправляя неподвижные крылья, они могут лететь по инерции, как планер.

- Пойдем босиком! - говорит Наденька.

Я снимаю свои синие спортивные тапочки на резине, и колени подгибаются от колких лишайников, от касания сухой травы. Я останавливаюсь и смеюсь над собой.

- Отвык! - кричит она. - Отвык от леса!

- Ничего, сейчас пойдем... сейчас.

Я выбираю ровные, гладкие места, стараясь попадать ногами на сосновые твердые и надежные корни, подгибаю ступнями траву для мягкости, колени распрямляются, и я иду за Наденькой, не отставая! Теперь я чувствую, какой здесь чистый, даже резкий воздух, настоянный на смоле, на сосновых иглах, пронизанный светом, лучами, отраженными от теплых стволов, от нагретых голубых крон, от реки... Река!

...Мне снился красный закат над Клязьмой, тополиный пух, летевший, казалось, не по воле ветра, а по воле лучей, пронзавших лес. Я ловил его ладонями и вдруг нечаянно набрел на такое место, где он белел, точно сугроб. Там сизые корни сосны жадно держали землю, и меж их лапищ легчайший тополиный пух, целая гора!

Как плясало солнце, когда я бежал по лесу! Сбоку оно показывалось между стволами алым слепящим огнем, золотым шаром; полшага - и его уже нет; еще прыжок - и оно слепит снова. И так беги по сосновому бору хоть до самого его края, беги и кричи. Войново - так называется это место, куда мы поехали раз с матерью к знакомым. Сюда перебрались Наденька с матерью после смерти бабки Василисы. Там, на песчаном берегу Клязьмы, я ловил на удочку плотву. В полдень, искупавшись, мы с мальчишками и Наденькой сидели у воды, смотрели на быстрое течение, на то, как трепетно, мягко шевелится под водой трава, бросали хлебные крохи пескарям, шустро сновавшим у самого уреза воды. Светились глаза ее...

Мне снилась гроза в лесу, которая застала нас. Во сне я видел, как били тяжелые капли по песку, оставляя маленькие лунки, похожие на лунные кратеры.

ЛЕТНИЕ ЗВЕЗДЫ

Память моя выделывала странные штуки: оказывается, я помнил почти все, что когда-либо читал.

- У тебя хорошая память, - сказал однажды капитан.

- Нет. У меня память абсолютная.

- Да? Тогда тебя нужно чаще отправлять в разведку.

- Кого здесь разведывать? Четыре десятка фашистов и ржавый броневик. Мы ж не на фронте.

- Он от нас не уйдет. Расскажи-ка лучше, как в армию попал.

- Уже спрашивал, капитан, когда из окружения выходили. Доброволец я.

- Помню, помню. А дальше?

- Дальше - военкомат и Вязьма.

- Сразу отправили?

- Сразу. После того как военкома уломал. Скориков знает...

- Тебе что же, восемнадцати не исполнилось?

- Нет. В школу раньше определили. В июне было семнадцать. Первый курс МГУ окончил.

- После войны доучишься, Валя.

- После войны? А когда она кончится, ты знаешь, капитан?

- Не знаю. Думаю, года через два. Это лето выстоять... Одно лето.

- Почему только одно?

- Потому что воевать учимся. Заводы военные запускаем.

- Медленно как-то все делается. Нас там, на фронте, не хватает.

- Лето. Одно лето продержаться... По всему видно: не та прыть у них. Далеко не та. А было как... Сначала у них ладилось как в сказке. Вот у меня вырезка из журнала "Военный вестник". Третий номер за сорок первый год. Перевод немецкой статьи о танковой войне. Вот они эту войну и показали... Я это понял под Вязьмой. Так же было и под Минском. Хитрость невелика. Танки вместе с пехотой, под руководством общего командира, медлительны, не могут маневрировать, захватывать железнодорожные узлы далеко в тылу. А одни танки, не связанные пехотой, могут! В этой статье они называли танковые клинья стальной кавалерией - с кавалерийским духом.

* * *

...Такого лета, верно, уже не повторялось. Немцы обложили наш отряд: со всех сторон.

Мы искали белые корневища, которые в деревне называют коробочками, молодой борщевик с гранеными стеблями, крапиву. Пробуя крапивные щи, поражался: мягкие, пресные, соли бы!.. Скориков по моему совету толок ивовую кору, которую добавлял в табачок. Я на память читал строки "Песни о Гайавате", где говорилось о том, что кору ивы можно курить, и он это запомнил.

День ото дня хуже. Обшарили весь лес; я ходил с Кузнечиком к дальней реке: пробовали ловить рыбу. Поймали трех пескарей. Обдирали молодую кору с осин, на полянах рвали стебли диких злаков.

По вечерам я кипятил воду в котле. Заваривал чай листьями мяты, кипрея, малины, зелеными яблочками с лесной орех, какими-то незнакомыми стручками, которые, по словам Кузнечика, съедобны. Скориков прозвал этот чай партизанским супом. По его словам, он не испытывал голода: помогало курево. По его теории выходило: голодать - плохо, курить - плохо, а то и другое одновременно - даже здорово. Впрочем, вид его свидетельствовал о другом: он съежился, потемнел лицом, глаза ввалились. Эх, дождаться бы распутицы, настоящего русского бездорожья, столь нелюбезного врагу, и дать отсюда стрекача на новое место!.. Выходить к реке стало опасно. Об этом меня предупредил капитан. Он не унывал, но держаться даже ему было трудно. Я считал дни, когда появятся грибы и ягоды.

Светлые, бесконечные, голодные вечера, лихорадочно блестящие глаза, последние рубежи надежды...

Почему лоси и зайцы по лесу скачут,

Прочь удаляясь?

Люди съели кору осины,

Елей побеги зеленые...

Жены и дети бродят по лесу

И собирают березы листы

Для щей, для окрошки, борща,

Елей верхушки и серебряный мох,

Пища лесная.

Дети, разведчики леса,

Бродят по рощам.

Жарят в костре белых червей,

Заячью капусту, гусениц жирных

Или больших пауков - они слаще орехов.

Ловят кротов, ящериц серых,

Гадов шипящих стреляют из лука,

Хлебцы пекут из лебеды...

Когда умолкали птицы, я прислонялся к теплому сосновому стволу на взгорке и наблюдал, как проступали на небе звезды. В июне на зеленоватом фоне отчетливо видны были голубая Вега, белые Денеб и Альтаир. Три главенствующих звезды образовывали огромный треугольник. Я различал созвездия Орла и Лебедя. Зажигалось еще несколько звездных огней, и небесные птицы устремлялись в свой вечный полет. Лебедь направлялся к Земле; некогда он внушил древним мысль, что это сам всемогущий Зевс летит на свидание. Орел расправлял крылья, словно он еще не устал от выпавшего ему жребия десять тысяч лет терзать печень светоносного Прометея.

Надо мной шуршали перепончатыми крыльями кожаны, редко-редко вздыхала от ветра земля, одетая травами и чутким подлеском. На юге, где окоем был открыт, я различал оживавшую под светом звезд и луны стихию. Там сиял красный Антарес. Кусок неба, заключенный словно в раму двумя вековыми соснами, их темными ночными кронами, таинственно волнующимися под ветром, притягивал меня, как магнит.

В августе особенно заметен был Дельфин с его ромбом из четырех звезд. Выше и правее Дельфина, прямо над Альтаиром, мчалась Стрела, сверкая хвостовым оперением. Около полуночи глубина неба увеличивалась, и взгляд проникал очень далеко; серебрился Млечный Путь; от запахов, которые доносились с южным ветром, кружилась голова. Что я искал там? О чем говорили эти ясные, свежие, пряные ночи?..

БИБЛИОТЕКА

Возможно, следовало бы рассказать, как осенью мы уходили из лагеря, потому что нас засекла воздушная разведка... Думаю, что нас приняли за крупное партизанское соединение: вскоре пожаловали "юнкерсы". На северном склоне холма кто-то насчитал потом сорок семь воронок. Описать этот осенний поход нелегко. Было много раненых, которых прикрывала вторая группа - в ней были Ходжиакбар, Скориков и я. Помню, как мы шли оврагами, как мы буквально растворились в этой путанице перелесков, балок, речек и озер, а уставали так, что переходы казались бесконечными - и одинаковыми. Потом ударили морозы, выпал снег, а мы все еще кочевали с места на место. С ходу мы ворвались в небольшое сельцо, которое было трудно обойти. Точнее, через него и пролегал маршрут в обход укрепленных пунктов. В бою был убит командир отряда Максимов. Командование принял капитан.

А потом - неожиданность... На скате холма, где церковь и синий снег, - кирпичный дом с копотью над выбитыми окнами... Обугленные ступени, обвалившаяся крыша, а внутри по гулким пустым коридорам гулял ветер, и книжные полки присыпаны снегом. На мертвых полках - живые книги. Их застал дождь, когда вспыхнул огонь. В этом я уверен. Иначе мне не притронуться бы к переплетам, под которыми спрятаны Тютчев и Толстой, Горький и Есенин, Блок и Шолохов. Вокруг - ни души, снег и снег, серый обледенелый лес у окоема, слепая дорога, осиротелые ветлы... Вне всякого сомнения, она мне не приснилась: я видел своими глазами эту библиотеку и шел по ее коридорам.

Потом шелестели страницы книг, торцы их приходилось отогревать пальцами, и тогда они начинали говорить.

Когда я присел у полок и стал читать, пришло чувство встречи после разлуки: я узнавал стихи, хотя понимал их теперь иначе, чем раньше. Именно тусклый свет из вылетевших напрочь окон как будто бы заставил вдруг засиять рифмы и строчки, и я проглатывал страницу за страницей, не замечал, как летит время. Наверное, я перенесся как бы в новое измерение, потому что оставались со мной лишь слова... Они звучали диковинно, но казались проще, чем в детстве, и я ловил себя на мысли, что понимаю теперь почти все: и скрытую тревогу, и ритм ищущей мысли - отступающей и снова летящей вперед на крыльях мечты. И слова теперь не разделяли мир и мою жизнь, а соединяли их, и у меня прибавлялось сил с каждой новой необыкновенной страницей, даже строкой.

Идут века, шумит война,

Встает мятеж, горят деревни,

А ты все та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней...

Громче стал голос поэта, никому не слышимый до поры. Слова, непонятые раньше, вернулись ко мне и стали понятны в этом сумрачном свете из слепых оконных проемов. Потом я читал строки из дневников Блока. Теперь я понимал поэта.

"Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, - уже не ариец. Мы варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ - будет единственно достойным человека".

Я читал, и из этих слов вырастали "Скифы". Как же я раньше не знал!.. Я с удивлением открывал для себя явную связь строк с жизнью. С далеким восемнадцатым годом, с годом нынешним. Недаром поэта называли провидцем. Я как бы прикоснулся к его жизни. Слова навсегда оставались в моей памяти.

"Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот".

В памятном восемнадцатом году - письмо Маяковскому. И я теперь пытался понять его, пока в прикрытых моих глазах бежали строки:

"Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик - все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира: нарушение традиций - та же традиция. Над нами - большее проклятье - мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо "всему свое время под солнцем", но все будут рабами, пока не явится третье, равно непохожее на строительство и на разрушение".

Но эти диковинные слова были мне уже знакомы, я впервые прочел их у моей тетки в Москве... У нее целый шкаф со стихами, поэтическими дневниками, даже письмами. И красные, зеленые, белые корешки переплетов кажутся клавишами неведомой музыкальной машины...

Что записал бы поэт в своем дневнике, если увидел бы день сегодняшний? И смог бы я с ним согласиться?

...Я перелистал удивительную книгу, неведомо как попавшую в эту библиотеку. Устами героя Платон рассказывал об Атлантиде, огромной стране за Геракловыми столбами, среди океана, в бедственную ночь опустившейся на дно. Случилось это в десятом тысячелетии до нашей эры. Недалеко от моря в этой легендарной стране возвышалась гора, окованная красной бронзой, с дворцом-храмом. Шесть крылатых золотых коней украшали храм.

В докладе об Атлантиде на заседании Океанографического института в Париже в 1913 году геолог Термье доказал, что найденные на дне океана куски лавы в районе предполагаемой Атлантиды могли затвердеть только на воздухе. Эта древняя лава покрывала огромное пространство, когда оно еще было сушей. Предки гуанчей, инков, майя в древности могли соприкасаться с культурой атлантов. В древнем царстве инков над рекой Гуатаной был разбит удивительный сад. Деревья, кусты, цветы и плоды в саду были сделаны из металлов разных оттенков. Бабочки с золотыми усиками сидели на фантастических цветах и листьях, пестрые металлические птицы покачивались на ветвях, в густой серебряной траве прятались ящерицы и змеи со сверкающими узорами на гибком теле. Тихий металлический звон раздавался, когда налетел ветер, и тогда казалось, что улитки и гусеницы медленно ползли по зеленоватым веткам и листьям, свесившимся над плантацией золотого маиса. Но, как бы ни была тонка работа древних мастеров, ветер не мог сломать ни одного стебелька, ни одной былинки. Так бы и позванивала до сих пор серебряная трава над Гуатаной, если бы испанцы не уничтожили сад, существовавший до них тысячу лет.

* * *

Потом было несколько изнурительных дней, когда я спал на ходу и кто-нибудь поднимал меня после коротких привалов, - вот тогда и подвела меня память, и я ничего не мог поделать с собой. Мне стало казаться, что я видел в библиотеке гораздо больше книг, чем их было на самом деле, и эту странность я мог объяснить только так: я мысленно переносил туда, в тот тревожный день, книги, которые читал и раньше.

ГОСПИТАЛЬ

Сероглазая, остриженная под мальчика, в свитере поверх гимнастерки такой я запомнил Валентину. Это был первый человек с Большой земли. Мы помогали ей спрятать парашют, перенесли рацию. И вот я почувствовал капитан стал отдаляться от нас, от нашей землянки, заглядывал к нам все реже и реже.

Последние сталинградские залпы покончили с вечной, казалось, тревогой. В начале мая мы принимали первый самолет. Ночью запылали жаркие костры на поляне, где ромашки белели, как первый снег. Черная сова тихо, быстро скользнула над куртиной ромашек и коснулась земли. Самолет...

В июне появился второй самолет; кто-то встречал его, разжигал костры, переносил раненых, - значит, и меня тоже. Самолет поднялся; я очнулся и увидел, как синело небо и горел на нем красный Антарес. На рассвете самолет качнул крылом, возникли светлые далекие леса.

...Аэродром. Автомобиль с брезентовым верхом. Серая грунтовая дорога. На выбоинах нас подбрасывает, кто-то стонет.

Солнце заглядывает под брезент. Вспоминаю, как капитан и Скориков вынесли меня с поля боя; кажется, я потерял тогда сознание.

Час. Два. Три. Солнце поднялось: на полу кузова пляшет узкая светлая полоса.

Останавливаемся.

Молодой парнишка и медсестра несут меня; впереди - холм, небо качается...

Явился белый храм на холме, с куполами и колокольней. От высоких святых ворот в обе стороны бежали стены монастыря, прихотливо повторяя извивы реки. На несколько мгновений приковал он внимание, но их я запомнил. Как белые, опоясавшие холм облака - соборы и церкви; как застывший звон - купола в голубом воздухе над рекой; подобна вечному древу колокольня, светлая и высокая. Абрис мягкий, певучий, закругленный. Желта еще земля от прошлогодней травы, темна вода в реке, отразившая рукотворное диво. Еще светлее, чем стены храма, облака в голубой вышине. На древних закомарах - тени; печать сиротства, травяной горечи; желто-полынные кусты.

Тропа то опускалась, то поднималась над берегом, пока не вышла на прыгучий деревянный мосток, и снова поплыли купола, и святые ворота, и ветхие украшения стен с явными следами дождей, ярых летних лучей, скользящих по куполам, птичьих шаркающих крыльев, темных прикосновений ветров и бурь.

Госпиталь...

* * *

Вот мои соседи: Вася Кущин и лейтенант Сосновский, который в нашей палате временно, до получения документов.

Вася Кущин молчалив, застенчив, про таких говорят, что они тележного скрипа боятся. Однажды я читал ему стихи, он слушал с удовольствием. Но сам просить стеснялся... Был он, в общем, мальчонкой.

Лейтенант Сосновский чем-то похож на капитана. Вначале мы с ним было сошлись, но потом я несколько разочаровался, сравнивая его с капитаном. Тот был до жесткости цельным, неумолимым, даже фанатичным, но это соединялось с таким умом, что я про себя частенько думал: "Ну и голова..." Сосновский был каким-то разбросанным, что ли, растерянным, не чувствовалось в нем стержня, только в шахматы он играл мастерски. Я же недолюбливал эту игру, а если брался играть, то играл, почти не глядя на доску, по памяти, - и часто проигрывал; не память меня подводила, а мечтательность: я всегда мечтал о каких-то необыкновенных комбинациях при самых простых позициях и, конечно же, зевал и пешки и фигуры.

...Дело шло на поправку. Кость ноги срослась. Только в пояснице ощущалась иногда горячая боль, нередко - по ночам. Письмо матери, бабке, потом - от них... Мать писала: "Дорогой Валюша..." Потом слезы... о бомбежке... о работе. Вместе с заводом она была в эвакуации.

Теперь я был сыт, почти здоров, обут и одет с точки зрения многих, ибо мне не приходилось дрожать от холода. Теперь я любил выходить незаметно на деревенскую улицу, пробираться за околицу, смотреть на светоносную лазурь звезд, впитывать глазами бесконечную прозрачность северного неба, пытаться угадывать у окоема цепи озер, ярусы леса над их берегами, ловить дымки, птичьи вскрики, тайный свет вечера, вслушиваться в открытую глухую пустоту ночи... Поймаешь глазом красную звезду - и голова кружится от мысли, бегущей в небесную даль, а вокруг спят прозрачные березовые колки, проглядывает кое-где в темной траве белая кипень купырей, лученосные деревья обогревают ладони, и если встать под ними, то тепло враз обнимет и проникнет сквозь одежду.

Межень, середина северного лета...

От безделья, что ли, от неожиданного прилива сил бродил я вокруг монастыря, подолгу не спал, читал, но чаще все же открывал окошко: смотрел, слушал ночь, в подрамниках созвездий что-то искал - и находил...

Лейтенант махнул на меня рукой. Он напропалую играл в шахматы, чаще в соседней палате. Боец Кущин тихо полеживал, и никогда нельзя было понять, спит он или нет. Один раз, помню, он долго лежал с открытыми глазами, что-то неторопливо обдумывал, потом я почувствовал его взгляд: он наблюдал за мной. Не поворачивая головы, я поднял руку, и лунная тень мягко прошла через нашу комнатку, и он видел ее и как завороженный наблюдал за ней...

* * *

На крыльце - танкист с обожженным лицом и я. Рядом выросла фигура военврача. Зовут врача Лидия Федоровна.

- На болоте столько ягод! - воскликнула она, остановившись на минуту. - Угощайтесь!

- Верните мою форму, - сказал я, - тогда я смогу сопровождать вас по ягоды. А то вас волки напугать могут.

- Точно, - подтвердил танкист с обожженным лицом. - Вы бы нас против волков брали с собой!..

- Ну как? - спросил я.

- Подумаю, - улыбнувшись, сказала она, и ее рассеянный взгляд скользнул по моему лицу. - Поправляйтесь, - сказала она.

- Прошу прощения, я уже здоров.

- Ладно... - как-то примирительно заметила она, - посмотрим.

На другой день я постарался попасть ей на глаза. Я стоял в бравой позе, опираясь незаметно на деревянные перильца, и ждал ее около часа.

- А, это вы... - Она замялась. - Что вы хотите?

- Того же, что вчера: чтобы меня признали здоровым.

- Да вы что, разыгрываете меня?.. Я знаю о вас все!

- А по ягоды... как же?

- Вы хоть вон до той деревеньки доберетесь без посторонней помощи? И она показала рукой на семь знакомых мне высоких рубленых домов в полукилометре от ворот госпиталя.

- Туда я доскачу даже на одной ноге, но все же быстрее вас...

Она молчала. Потом произнесла несколько волшебных слов:

- А вы могли бы помочь мне напилить дров?

- Я это сделаю без вашей помощи.

- Как это? - спросила она. - Вы же один...

- Да, я один, - сказал я. - Но у пилы две ручки, а у меня две руки.

- Очень остроумно, - похвалила она без иронии. - Значит, договорились. Завтра вечером.

* * *

Вечер был дивный, спокойный, августовский... Я ждал ее у крыльца, но, когда она вышла, я растерялся: у нее было другое лицо, очень серьезное, сосредоточенное; она, казалось, не заметила меня. И прошла мимо... потом оглянулась, сказала:

- Пойдемте, что же вы стоите?

Я пошел за ней. Она шла очень быстро, и нас сначала отделяло десять метров, потом двадцать, потом сорок... Она скрылась в избушке, даже не оглянувшись. Я добрался до палисадничка и остановился у калитки. Она приоткрыла дверь и сказала:

- Входите!

Я вошел. Маленькая комнатка с невысоким потолком, одно окошко, деревянный столик, один стул...

- А второе окно? - спросил я.

- Это на половине хозяйки, - сказала она. - У нее сыновья на фронте, вот она и отдала мне половину избы.

- Ну и изба! - сказал я. - Настоящая избушка на курьих ножках. Ее и не видно со стороны. Где дрова? На дворе?

- На дворе трава, на траве дрова... - зачастила она, и лицо ее стало чуть приветливее. Ей было за тридцать, может быть, тридцать пять.

Какой она была человек?.. Лицо ее говорило об этом просто и прямо. Были у нее темные, продолговатые, чуть раскосые глаза, всегда как будто немного сощуренные, и казалось, что в них жила усмешка. Лоб ее, со смуглой кожей, покатый, невысокий, с продольными морщинами, но не от возраста, был как бы зажат между бровями и жесткими волосами. Лицо ее было широким, но подбородок казался заостренным, выдавался чуть вперед, и самое окончание его было закруглено. А кости лица и крепкий, крупный нос создавали странный, неповторимый рельеф, который вечером, в тусклом свете керосиновых ламп, казался иным, чем днем. Вечером она выглядела намного старше, лицо ее делили тонкие тени и полутени, глаза становились блестящими, узкими и выпукло-напряженными. Все эти известные или полузнакомые женские штучки с деланным выражением лица и голоса ей бы не подошли. Голос у нее был низкий, иногда в нем угадывалась какая-то затаенная певучесть и что-то еще, необъясненное. Мне так казалось.

Я пошел за ней на двор, и мы с полчаса пилили тонкие осиновые и березовые деревца, сваленные позавчера с воза, они были с ветками, с листочками и напоминали хворост.

- Кто это вам таких дровишек привез?

- Да мальчики деревенские.

- Командируйте меня в лес! - попросил я.

- Да незачем, они еще привезут - настоящих, только позже... ответила она серьезно. - Пойдемте в избу.

Она поставила самовар. Стемнело. Серый полупрозрачный вечер с туманными полосами... В избушке было еще темнее; она зажгла лампу; потом пили чай с ягодами - черникой и малиной.

- Идите! - приказала она. - Вы смирный, и я, пожалуй, возьму вас по ягоды.

Я смутился, вышел на крыльцо, она вышла за мной. Я попрощался, обернулся - она стояла на крыльце... Поздно вечером я снова увидел ее в госпитале, но она даже виду не подала, что мы пойдем по ягоды...

Прошел день, второй. Я опять встретил ее.

- Что же не заходите? - вдруг сказала она. - Ягоды сойдут, будете жалеть.

Вечером я выследил, как она пошла в деревню... Волнуясь и проклиная мальчишескую почти робость, краснея от каких-то неясных предчувствий, я прокрался за ней и постучал в дверь избушки. Мне долго не открывали... Я позвал:

- Лидия Федоровна!

Молчание.

Вдруг дверь тихо-тихо скрипнула, приоткрылась - никого. Я вошел. Она сидела у окна и смотрела на меня так, как будто я был прозрачным. Я поздоровался, она встала. На ней была черная кофта, черная юбка, волосы были расчесаны так, что скрывали половину лица. Не стесняясь меня, она подошла к зеркалу и, наклоняя голову, стала присматриваться к себе.

- Да что вы стоите! - воскликнула она. - Сядьте. Расскажите о себе...

Я сел на стул и стал рассказывать, но рассказывал я как школьник, не мог, и все... Что-то изменилось во мне, и она так пристально смотрела, что у меня закружилась голова, и лицо ее вдруг непостижимым образом отдалилось от меня, но она при этом не пошевельнулась. Я отвел глаза...

- Зачем вы пришли? - спросила она.

- Вы мне нравитесь, - сказал я, вспыхнув от своих же неожиданных слов.

- Ну и что? - спросила она, и мне показалось, что лицо ее побледнело.

Она прикрыла глаза. И я понял, что могу не отвечать... Я почувствовал, что веду себя глупо, но все же сделал этот странный шаг, выученный из книг, - встал перед ней на колени. Она сидела, опустив голову, но через минуту притронулась рукой к моему лицу, волосам - самыми концами длинных пальцев, и я чувствовал колючее, необыкновенное тепло, и потом точно ветерок пробежал по моему лицу...

Не отрываясь, до рези в глазах я смотрел на нее. Она наклонилась, и мы поцеловались. Она отстранила меня.

* * *

...Чем упорнее я гнал от себя странные видения, посещавшие меня в минуты растерянности, тем упорнее они возвращались в самый неожиданный час. Наконец концы сошлись с концами. В ее комнате за чаем вдруг поплыли стены и потолок, я перестал слышать ее, видел, что она говорит, но не понимал... Так прошла минута, слух вернулся ко мне, я переспросил ее:

- Я не слышал... не понял, повторите, пожалуйста!

Это недоразумение ускорило развязку.

- Я обижусь, смотри... - вдруг нахмурилась она. - Ты здесь или где-то далеко-далеко?

Она подошла и положила обе руки мне на голову и потом сжала ими щеки и прижала меня к себе. И молчала. И я послушно ждал, но тут возникли странные образы, которые делают кровь густой и горячей, и мои руки потянулись к ней... Но я не решался ее обнять, и получилось так, что я трусил... Потом вдруг удар как ток, ладони мои почувствовали тепло, какие-то колючие искры кололи мою кожу, я закрыл глаза. Снова закачалось все вокруг, но теперь тому была причина, и все быстро изменилось после ее поцелуя: видения слились с ней, и руки мои уже не просто тянулись к ней, а искали вслепую сами по себе источники этой необычной, странной, электрической теплоты, исходившей от сильного тела. Она молчала, и это действовало на меня как признание. Она убедилась в моей слабости. Я доверился ей, все исчезло, кроме нее, но, конечно, я хотел всего этого даже больше, чем она, во всяком случае сейчас, когда она по-прежнему стояла и сжимала мои щеки ладонями. Она отняла свои руки и опустила их вдоль тела, и это было неожиданно красиво и красноречиво, и последняя моя опора исчезла; она была всем - и ничем, она была сейчас неуловима, как бабочка, ее мысли могли витать где угодно, она могла наблюдать за мной и собой и могла не видеть меня. Но тело ее, как манекен, неподвижное, уже заполнило всю комнату... все вокруг меня; память вспыхнула в последний раз и угасла, как пламя гаснет в лампе, осталось только волшебное настоящее. Выпуклые белые и темные контуры, шуршание одежды, ослепительные и затененные пространства, изгибы ее колен, ног - на белесом плоском фоне, потом какие-то шероховатые лунно-белые льдины, открывшиеся мне, запоздалые поцелуи, возглас, минутная тишина. Потом - забвение, остановившееся время...

* * *

Через два дня - ягоды... Сумерки. Марь. Нестерпимо белеют цветы. Ровный свет без теней, матовое небо, запахи с лесных полян. Несказанный северный вечер...

За ней я шел след в след и удивлялся инстинкту, выручавшему нас в самом погибельном месте: за нами тянулась через мхи нитка ямок, заполнявшихся темной прохладной водой. И вот прыжок, еще один, и она на твердом месте, держится за стволик березы, подает мне руку...

- Как это у тебя получается? - спрашиваю я.

- Сама не знаю. Ночью иду как днем. - Мгновенный взгляд черных раскосых глаз. - Ты что, испугался?.. Нет? Ну пошли, немного осталось.

Мы вышли на сухой пригорок, где тянулась к небу сосна.

- Стой, - сказала Лидия Федоровна и, облокотившись на мое плечо, наклонилась и грустно засвидетельствовала: - Ноги-то мокрые и у тебя и у меня.

Она прижала меня к сосне, и я не мог уловить отдельно ни ее, ни своего дыхания, в этом месте звуки глохли, я не слышал даже ветра, хотя на бугре, где мы стояли, трава гуляла волнами, а стороной сбегала к болоту ряднина тумана. Мы были похожи на двух зверей, игравших под деревом: я устало отбивался от ее рук, под тяжестью которых моя шея клонилась долу, а потом я выпрямился, но сильные руки завладевали мной, она глухо смеялась, и я наконец услышал ее неровное дыхание. Она остановилась, словно раздумывая, быстро зашла со спины и обхватила шею рукой.

Я ощущал запах ее рук - тонкий запах загара, ягод, ключевой воды... Небо надо мной вместе с проступившими звездами сделало медленный оборот, потом - в другую сторону. Я говорил ей какие-то обычные, вероятно, заученные слова. Что-то мешало мне произносить свои. (Я не знал еще, как будет выглядеть из будущего, моего будущего, этот эпизод. Я знал только со всей убежденностью: оно иное - очищенное от примесей и разных случайностей.)

Были, кажется, три или четыре дня, когда я оставался только с ней. И сегодня, я знал, будет так же... Мы быстро дошли до ее избы, и едва она успела закрыть дверь, как я нашел слова... Потом стремительные движения, низкий, трудный, непонятный шепот, мы оба спешим убедиться, как много скрадывает одежда в ее теле. В первые же минуты я чувствую величавое течение потока, подхватившего меня, исчезают берега, остаются белые холодные льдины, за которые я держусь... Какие-то странные законы управляют ими. В этом потоке мне все незнакомо, и я, словно рыба, пытаюсь разведать его глубину, пытаюсь плыть встречь, но тут же понимаю, что бессилен это сделать: у потока нет дна. Меня несет, и я выныриваю у этих приглубых берегов, чтобы глотнуть воздуха, но тяжелый пласт топит меня, я задыхаюсь; вокруг сухое шуршание, в комнате вокруг меня летают какие-то светляки, на потолке бегают пятна потревоженного света, занавеску на окне треплет ветер. Минута ясности: ее черные большие глаза, выпуклые губы, белая грудь, ослепительные крепкие зубы, волны тяжелых, покалывающих шею волос. Спешу придумать слова для этого выдуманного пространства; она догадывается об этом и мешает мне. Она возвращает меня к себе из выдуманных мной далей. Снова пленительное напоминание о происходящем, потом - еще, еще... странный, назойливый шорох, светляки на потолке. Но вот я начинаю привыкать к ней. Долгий болезненный поцелуй - снова минута ясности: белое тело, черный шатер волос. Теперь я с ней. Выдуманное исчезло.

...Рано утром до меня донесся далекий гудок паровоза, я жадно вслушивался. Показалось, что слышен стук колес.

ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

Все было тайной: она сама со своим особым характером, ее прошлое, ее капитанские погоны, ее слова - простые, обычные для всех и какие-то загадочно-двойственные, с тайным смыслом, - для меня одного. Не оттого ли я вспоминал их так часто?.. Когда мы оставались вдвоем, она говорила со мной грубовато-снисходительно, и ничто не могло побудить ее изменить тон.

Она проходила мимо, иногда даже не взглянув на меня. А вечером, когда я упрекал ее в этом, она с удивлением смотрела на меня и говорила:

- А ты что хотел? - И предлагала мне папиросу.

Что это было? Не знаю. Со всей силой эгоизма наталкивался я на ее таинственно-безучастное отношение и как будто со стороны наблюдал за происходившими во мне изменениями. Может быть, так и надо?.. И я утвердительно отвечал на этот вопрос, и тем охотнее, чем скорее мне предстояло с ней встретиться. Впервые вел я странную, двойную жизнь, пряча от себя самого скрытый смысл происходившего. Я мог остановиться посреди палаты и вспомнить - и покраснеть: даже воспоминания были постыдно яркими, неожиданными. И я всегда ждал встречи с ней, заискивающе ловил ее взгляд в коридоре, на крыльце, ненавидел себя, но считал часы и минуты, отведенные ею для меня.

Эта загадочная, полная еще тайн жизнь переделала меня, сделала острее, чувствительнее, я ловил на себе взгляды, которые раньше остались бы незамеченными - и необъясненными. Настороженно поглядывал на меня Сосновский, с испугом - Вася Кущин...

Я улавливал значение не только ее слов, но и интонаций, я начал понимать оттенки их, но у нее всегда находилось такое - и слова и поступки, - что я не уставал удивляться тому простому факту, что айсберг всегда скрыт на девять десятых под водой. Айсберг - это жизнь. И я начал думать о смысле жизни все чаще, все решительнее - и в этом тоже повинна была она. Легонько прислонив меня к стене, она спрашивала: "О чем ты думаешь?" И я отвечал ей: "О тебе". Такова была моя защитная реакция, наверное. Но она понимала мой ответ по-своему - как именно, оставалось загадкой.

И вот настал день, когда я осудил себя бесповоротно. Уж не потому ли меня держат в госпитале, что я нужен ей?

Воспоминания о вечерних встречах, казалось, прожигали меня насквозь. Днем я ненавидел ее и себя, вечером с упоением слушал ее низкий голос.

Она почти не говорила о себе, и я был этому рад. Все же, мягко улыбаясь, она рассказала о Ростове, где родилась, о муже, с которым развелась очень быстро: "необщительный", "ревновал"; рассказала о каком-то друге, который был на фронте и писал ей. Обо мне она сначала подумала, что хорошо бы иметь такого сына, но теперь думает, что я совсем взрослый, а сын ее мог бы быть намного моложе. Здесь она сбилась и замолчала, потрогала свои сережки с фиолетовыми камнями, подошла к зеркалу, бросила быстрый пристрастный взгляд на себя, и мне стало неловко из-за этих серег, из-за ее юбки в клетку, которую я видел на ней впервые, кашемирового платка, который она достала из комодика и стала примерять и спрашивать меня, хорошо ли. Странная, исключительная минута, точно она перестала быть сама собой: большим, высоким и далеким от меня человеком, расположенным ко мне дружески и так же дружески-снисходительно, прижав меня иной раз к стенке, выяснявшим, могу ли я устоять под нарочито грубоватым натиском, и если да, то где эта граница, когда теряешь себя и подчиняешься другому. Не было в этом ни зла, ни добра, ни участия, скорее всего лишь эгоистическое желание увидеть в другом отражение своей власти. И тогда я спрашивал себя: "Неужели ей так надо - ставить меня на край пропасти и наблюдать за мной?" Только позже я понял, что иначе и нельзя. Все было предопределено. Это ведь не было любовью. Она убийственно спокойно сказала однажды:

- Знаешь, сколько у меня этого не было?.. - Вопрос был риторическим, она не собиралась на него давать ответ. Но я стал понимать постепенно, что не всегда оправдывал ее надежды.

Приходили раздумья, какие-то мучительные воспоминания, я размышлял о том, что именно потерял здесь с ней, это были глуповато-наивные сентенции в духе старых романов. На другой день все становилось на свои места...

Все повторялось.

...За моховым болотом мы переправились через медленный глубокий ручей - вода прорыла среди сплетенных корней ложбины, извилистые канавы. Лидия Федоровна, держась за голые уже ветки ольхи, перешла на тот берег по тонкому стволу поваленного над водой дерева. Она подала руку, но я не хотел этого, отстранил ее и угодил бы в бочаг, если бы женщина, чьей помощи устыдился, не поймала и не перетянула меня к себе. И как только удалось это ей!

Загрузка...