Графство Хартфордшир, Фарем.
В полумиле от шоссе А-595.
Мельничный Тупик, 0043.
Посетитель будет приятно удивлен, обнаружив настоящий старинный постоялый двор с настоящим каретным сараем менее чем в сорока милях от Лондона и в десяти минутах езды от автомагистрали М-1, – а его еще ждет столь же приятное знакомство с настоящей английской кухней (случайные недоразумения не в счет!). Еще в Средние века на этом месте стоял трактир, отдельные элементы которого сохранились в современном облике гостиницы; переданный примерно на сто девяносто лет под жилье, трактир вновь обрел свое первоначальное назначение и в какой-то степени первоначальный вид, будучи восстановлен в 1961 году. Если вы проявите любопытство, мистер (Эллингтон поведает историю своего заведения (в доме обитает или обитало по крайней мере одно привидение) и с искренним удовольствием выполнит роль вашего проводника в выборе блюд из впечатляющего меню. Советуем заказать суп из угря (6 шил.), пирог с начинкой из фазаньего мяса (15 шил. 6 пенсов), седло барашка под соусом из каперсов (17 шил. 6 пенсов), булочки с патокой (5 шил. 6 пенсов). Список вин небольшой, но вина хороших сортов (за исключением белых бургундских), цены чуть выше средних. Бочковое пиво: уортингтонское «Е», «Басс», «Уайтбред-Танкэрд». Дружеская атмосфера, быстрое обслуживание. Скидки для детей не предусмотрено.
По воскр. обед. обсл. нет. Преде, заказ обяз. Пятн., суб., воскр. вечер открыто: 12.30–15.00, 19.00-2230. Выбор порц. блюд – от 12 шил. 6 пенсов до 25 шил. Посад, мест 40. Автостоянка. Собаки не допус. Прожив, с завтр. сутки от 42 шил. 6 пенсов.
Рекомен.: Бернард Левин, лорд Норич, Джон Данкуорт, Гарри Гаррисон, Уинфорд Воэн-Томас, Дени Броугэн, Брайан У. Олдисс и мн. др.
Замечание насчет белых бургундских вин объясняется тем, что лично я их ненавижу. Я возьму любое бургундское, которое предложит поставщик по сходной цене (но мне и в голову не придет закупать подобным образом другие виды спиртного). Мне всегда доставляло наслаждение наблюдать, как очередная компания молодых преподавателей-технарей из Кембриджа или телевизионная братия с девицами, пристально изучив на цвет и запах свое шабли или «Пуйи Фюиссе», смакуют и затем проталкивают в горло одеревеневшим языком эту кислятину, смахивающую на холодный суп из известки, к которому подмешана какая-то общеукрепляющая карболка и прочие добавки – для достижения полного сходства с детской мочой. Мелкие невинные развлечения вроде этого – очень маленькая отдушина в трудовых буднях современного трактирщика.
Надо сказать, что большинство моих клиентов были именно из Кембриджа, до которого чуть больше двадцати миль, или из Лондона, а уж остальных поставляли ближайшие городишки Хартфордшира. Конечно, иногда к нам заглядывал случайный проезжий, но это происходило редко, не как у моих коллег на автостраде А-10 к востоку или на А-505 на северо-западе. Наша А-595 всего лишь ответвление от главных артерий, она связывает Стивенидж и Ройстон, и, хотя я установил на ней свою рекламу в первый же день, как открыл свое заведение, мало кто из транзитных автомобилистов считал нужным сворачивать с шоссе и тратить время на поиски «Лесовика» вместо того, чтобы воспользоваться одной из пивных прямо на обочине главной дороги. Не подумайте только, что я жалуюсь.
Только в одном мои взгляды совпадают с точкой зрения Джона Фотергилла, позера в пижонистых туфлях с пуговкой, владельца пивной «Под орлиным крылом» в Тейме, где я жил в детстве и где завоевал репутацию скверного мальчишки, портившего настроение его клиентам, – и я недолюбливаю тех посетителей, которые за две полпинты бочкового и два томатных сока приобретают себе право на четырехкратное пользование твоим умывальником и писсуаром. Окрестные жители и в самом Фареме, и в Сандоне с Мельничным Тупиком (обе эти деревни лежат примерно в миле от нас) принадлежали однозначно к противоположному лагерю. Заполняя в конце рабочей недели общий пивной зал, они опрокидывали степенно и без лишнего шума пинту за пинтой и запросто сходились с приезжей публикой в смокингах – любителями окунуться в атмосферу глухой деревни или познать подлинную жизнь трудовых слоев населения.
Посетители из местных с некоторой помощью разного рода весельчаков, завернувших к нам пообедать, поглощали океаны пива, в летнее время до двух – двух с половиной дюжин кружек бочкового в неделю. Что бы там ни говорили по поводу цен на вино, оно тоже расходилось довольно быстро. Подавая (что всегда было в моих традициях) только свежие овощи, фрукты и мясо, я обрекал себя на ежедневные поездки за продуктами. Все это, наряду с пополнением запаса соли и порошка для чистки кастрюль, цветов и зубочисток, требует немалых хлопот. Так или иначе, почти каждый день мне приходилось проводить добрых два-три часа в разъездах. Но все это пустяки, если вспомнить, что ты недавно привел в свой дом вторую жену, и на руках у тебя подрастающая дочь от первого брака и престарелый, одряхлевший отец (не говоря уже о персонале из девяти человек), и каждый из них требует внимания и особого подхода.
Прошлое лето подорвало бы силы и более закаленного, изобретательного человека, чем я. Словно завербованные какой-то подпольной антигостиничной лигой, постояльцы то пытались изнасиловать горничную, то посылали за священником в три часа ночи, то требовали комнату для фотографирования девочек, то их находили мертвыми в постели. Компания студентов-социологов из Кембриджа, выслушав замечание по поводу непристойных выражений, которыми они обменивались с громогласностью, присущей митингам протеста, облили пивом молодого Дэвида Палмера, моего помощника-практиканта, а затем устроили сидячую забастовку, отказываясь покинуть бар. У рабочего по кухне, испанца, чье поведение в течение года держалось где-то на среднем уровне, вдруг обострился «синдром замочной скважины», который проявлялся с особой заметностью у окошка женского туалета, оным отнюдь не ограничиваясь, что повлекло вмешательство полиции и в конечном итоге высылку испанца из Англии. Дважды загорался обжарочный аппарат, один раз во время заседания южно-хартфордширского отделения Общества гастрономической и винной торговли. Моя жена впала в какую-то апатию, моя дочь замкнулась в себе. У отца, которому пошел восьмидесятый год, случился удар, уже третий в его жизни, не очень серьезный сам по себе, но и не способствующий улучшению здоровья. У меня стали сдавать нервы, я держался исключительно на виски, выпивая в день по бутылке, – хотя вообще-то бутылка в день была моей нормой в течение двадцати лет.
Где-то в середине августа события приняли новый оборот. Утром в среду возникли неприятности из-за Рамона, преемника того репатриированного созерцателя эротических сцен. Рамон отказался выносить и сжигать мусор на том основании, что и так чересчур загружен грязной посудой после завтрака. Затем, пока я ездил на склад бакалеи в Болдок за чаем, кофе и всякой другой всячиной, вышел из строя морозильник. Он никогда не отличался стабильной работой в жаркую погоду, а столбик термометра держался большую часть недели где-то на уровне восьмидесяти.[1]
Требовалось разыскать и привезти электрика. Свалившись как снег на голову, в половине шестого прибыли одна за другой сразу три партии постояльцев (включая четверых детишек), подосланные, вне сомнений, руководством все той же антигостиничной лиги. Жена сумела представить дело так, что во всем этом виноват лично я.
Чуть позже, усадив отца перед открытым окном в гостиной со стаканчиком виски, сильно разбавленным водой, я покинул нашу жилую половину на втором этаже и увидел, что кто-то стоит у лестницы, ведущей вниз, – спиной ко мне. Я продолжаю утверждать, что это была женщина – в вечернем платье, несколько тяжеловатом для такого душного августовского вечера. В банкетном зале, единственном помещении для публики на нашем этаже, не планировалось никаких мероприятий вплоть до следующей недели, а граница нашей жилой половины четко обозначена соответствующей табличкой.
Я спросил со всей агрессивной вкрадчивостью, на какую только был способен:
– Чем могу служить, мадам?
Фигура повернулась ко мне лицом – быстро, но беззвучно. Я успел мельком разглядеть бледное лицо с тонкими губами, тяжелые золотисто-каштановые локоны и большой голубоватый кулон на шее. Но что бросилось в глаза, так это ее удивление и тревога, которые не поддавались объяснению: она не могла не слышать, как я приближаюсь (от двери до лестничной площадки футов двадцать), и она должна была сразу догадаться, кто я такой.
В эту секунду меня позвал отец, и мне пришлось откликнуться:
– Да, что ты хочешь?
– Морис, э-э… Пожалуйста, пришли кого-нибудь, пусть принесет вечернюю газету. Можно местную.
– Я скажу Фреду, он поднимется к тебе.
– Только сразу, пожалуйста. Если, конечно, Фред не занят.
– Хорошо, отец.
Наш разговор продолжался не более десяти секунд, но, когда я обернулся, лестничная площадка была пуста. Женщина, должно быть, решила не разыгрывать дальше обостренную чувствительность и ушла продолжать свои поиски на первом этаже. По-видимому, там она нашла то, что искала, поскольку я больше не видел ее – ни на лестнице, ни в прихожей, ни в баре.
Бар – длинное помещение с низким потолком и маленькими окнами, позволяющими определить толщину внешней стены, обычно прохладное и сухое в летние месяцы, – был угнетающе душным в тот вечер. Фред Соумс, наш бармен, включил все вентиляторы, но, пока я ждал, заняв место рядом с ним за стойкой, когда он закончит отпускать заказанные напитки, я почувствовал, как струйки пота потекли по моему телу под рубашкой с оборками и смокингом. Я ощущал также какую-то тревогу, но это не было тем беспричинным волнением, которое часто охватывало меня. Что-то в облике или в поведении той женщины, которую я встретил на лестничной площадке, беспокоило меня – какие-то штрихи, которым теперь было слишком поздно давать точную характеристику. Еще меньше логики было в моей уверенности, что когда отец окликнул меня, он хотел сказать что-то совсем другое, но вдруг передумал. Теперь мне оставалось лишь догадываться о его первоначальном намерении, поскольку опять же не представлялось возможным узнать это точно. Такие моменты задерживались в памяти старика не дольше нескольких секунд.
Я отправил Фреда наверх с газетой, отпустил в его отсутствие три одинарных хереса, одну пинту светлого (со скрытым отвращением), стакан сока и ознакомил компанию, заказавшую обед, с нашим меню, навязав им довольно ординарного лосося и свинину в начальной стадии старения с меньшей обходительностью, чем та, которую рекламирует «Путеводитель по лучшим пивным и ресторанам». После чего я нанес визит на кухню, где Дэвид Палмер и шеф-повар осуществляли должный надзор, в том числе и над Рамоном, который заверил меня, что он больше не жаждет возвращения в родную Эспань. Затем я заглянул в свою крохотную, со скошенным потолком, конторку под главной лестницей. Моя жена безучастно разбиралась с ворохом счетов, но она вышла частично из своего апатичного состояния (похоже, она никогда не может выйти из него полностью), когда ей было предложено забыть на время эти бумажки, сходить наверх и переодеться. Убегая, она даже чмокнула меня в ухо.
Вернувшись в бар через буфетную, где я пропустил одним махом большую порцию виски, оставленную там для меня Фредом, я ознакомил с меню еще нескольких клиентов. Под конец моими собеседниками стала престарелая супружеская пара из Балтимора: любители исторических красот, они следовали в Кембридж и сделали остановку в моей гостинице из той же любви к истории. Муж до выхода на пенсию был адвокатом, и беседа напоминала если не перекрестный допрос, то предварительное дознание. Витиевато, но учтиво он осведомился о нашем привидении или привидениях.
Я приступил к привычному рассказу, благочинно отклонив предложенную выпивку:
– Главной фигурой в этой истории был некий доктор по имени Томас Андерхилл, который жил здесь во второй половине семнадцатого века. Он имел духовный сан, хотя и не являлся пастором местного прихода; это был ученый муж, отказавшийся по какой-то причине от своего членства в научном совете Кембриджа и купивший эту гостиницу. Он похоронен на том маленьком кладбище, что у церкви, дальше по дороге, хотя его чуть не оставили вообще без погребения. Андерхилл был настолько грешен, что, когда он умер, могильщик не пожелал копать для него могилу, а местный викарий отказался служить панихиду на его похоронах. Пришлось привезти могильщика из Ройстона, а священника доставили из самого колледжа Святого Петра в Кембридже. Кое-кто из соседей в округе утверждал, что Андерхилл убил свою жену, с которой, похоже, они вечно ссорились, а также ходили слухи, что он причастен к смерти фермера, с которым у Андерхилла возникли разногласия по поводу какой-то земельной сделки.
Понимаете, странность заключается в том, что и жена, и фермер были наверняка убиты, при этом самым жестоким образом, их тела чуть ли не по кускам собирали; и в обоих случаях жертвы были найдены не дома, а на дороге, ведущей в деревню, почти в одном и том же месте, хотя эти убийства разделяет шесть лет, и во втором случае, как и в первом, было неопровержимо установлено, что в момент преступления Андерхилл находился здесь, в гостинице. Понятно, возникло подозрение, что он нанял каких-то мерзавцев, сделавших за него грязную работу, но никто не видел их, и никто не был пойман, а жестокость, с которой преступники или преступник разделался с жертвами, по общему мнению, не вязалась с убийством из корыстных побуждений.
Так или иначе, Андерхилл или, вернее, его дух нередко появлялся у окна в той части дома, где теперь столовая, и выглядывал наружу, словно наблюдая за кем-то. У всех очевидцев, похоже, осталось сильное впечатление от выражения на его лице и в целом от его поведения, но, судя по всему, не было единого мнения насчет того, как же выглядел сам призрак. Один парень сказал, что ему почудился в действиях Андерхилла дикий, безумный ужас. Кому-то другому показалось, что призрак являл собой ученого мужа, наблюдавшего с беспристрастным любопытством за научным экспериментом. Одно другому противоречит, не так ли? Но затем…
– А не могло быть так, мистер Оллингтон, не могло ли быть так, что искомое… видение вело, если позволите выразить суть подобным образом, наблюдение за тем, как совершается преступление, или же за проекцией совершенных преступлений, замысел которых ему принадлежал, и, возможно, свидетели, взятые каждый в отдельности, наблюдали последовательные стадии его реакции на сцену жестокого насилия от… клинической невозмутимости до ужаса и, положим, мучительного раскаяния?
– Интересное замечание. – Я не стал уточнять, что точно такая мысль, хотя и в менее витиеватой форме, приходила в голову всем, кто выслушивал эту историю. – Но в таком случае ему нужно было стоять совсем у другого окна, потому что отсюда невозможно увидеть то место около леса, где совершались убийства. Насколько мне известно, с этой стороны никогда ничего не случалось, по крайней мере ничего такого, что имело бы отношение к описанным событиям.
– Понимаю. Тогда позвольте мне сформулировать следующий вопрос. В заключительной части вашего удивительного, завораживающего рассказа, мистер Оллингтон, в той его части, которая касается появления данной… бестелесной фигуры, я заметил, что вы употребили прошедшее время, тем самым подразумевая, что эти… феномены также относятся к прошлому. Я прав? У меня правильный ход мыслей, сэр?
Органы речи у старика явно не поспевали за работой мозга.
– Вы абсолютно правы. За те семь лет, что я являюсь хозяином этого заведения, не было замечено никаких привидений, и люди, у которых я купил гостиницу и которые владели ей намного дольше, чем я, тоже никогда не видели ничего подобного. Они слышали, что престарелый родственник одного из их предшественников был напуган в детском возрасте чем-то, что могло быть призраком Андерхилла, но это случилось скорее всего еще во времена королевы Виктории. Нет, боюсь, что, если здесь и было когда-нибудь нечто такое, сейчас уже ничего не осталось.
– Ясно. Я читал, будто стены этого дома помнят по меньшей мере одно привидение, что, как понимаете… указывает на возможность существования по крайней мере еще одного, второго.
– Согласен с вами. Но в действительности ничего другого здесь не происходило. Несколько человек утверждали, что они слышали звук шагов, будто снаружи кто-то бродит по ночам и пробует открыть дверь или окно. Понятно, что в каждой деревне обязательно найдутся два-три типа, которые не откажутся от возможности чем-нибудь поживиться в таком большом доме, как наш, лишь бы только нашелся способ забраться внутрь.
– Разве никому не пришла в голову естественная мысль выглянуть и… узнать происхождение таинственных звуков?
– Как видно, не пришла. Они говорили, что им не понравился этот шум: тот, кто бродил вокруг дома, словно похрустывал и потрескивал на ходу. Я расспрашивал их, но больше ничего толкового не смог выжать.
– И этот… субъект тоже больше не наносит визитов?
– Нет.
Моя речь отличалась краткостью. Обычно я с наслаждением расписывал эту историю, но сегодня она казалась мне глупой: хотя и подкреплена в должной степени письменными доказательствами, но в целом – явный образчик стандартной приманки для клиентов. Мое сердце билось тревожно и неровно, и чертовски хотелось выпить. Одежда липла к телу, а влажная духота, казалось, усиливалась с наступлением сумерек. Проявив изрядное терпение, я выслушал дальнейшие расспросы, касающиеся главным образом документальных подтверждений моего рассказа. Я положил конец разговору, солгав, что из документов в моем личном распоряжении ничего нет, все материалы находятся в архиве графства, в городе Хартфорде. Последняя стадия нашей беседы сильно затянулась из-за привычки моего гостя делать многократные паузы в поисках словесных оборотов, еще более витиеватых, чем те, которые поначалу пришли ему в голову. Точка была поставлена, когда несколько посетителей в другом конце зала созрели до кондиции, требующей ознакомления с меню, и я направился к ним, выслушав перед этим благодарственную речь в несколько параграфов.
Пока я занимался выбором блюд с новой партией клиентов, пока нырял в буфетную, одолеваемый жаждой, и выныривал оттуда освеженным, пока совершал что-то вроде обхода боевых постов по залу среди обедающих, лицемерно соглашался, что уксусный соус для авокадо пересолен, и тут же выказывал готовность исправить положение (опробованные плоды пригодятся шеф-повару для завтрашнего салата к обеду), пока отвечал на телефонный звонок в своей конторке, отказывая какому-то пьяному студенту или преподавателю-социологу из Кембриджа в двухместном номере на эту ночь, и наливал жене, снова спустившейся вниз в очень даже прелестном серебристом платье, рюмку «Тио Пепе»,[2] стрелки часов добрались до двадцати минут десятого. Мы обычно ужинали в десять часов (если в программе вечера не намечалось какого-нибудь крупного мероприятия).
Я ждал в гости своих друзей – доктора Мейбери с супругой. Джек Мейбери был врачом и близким другом нашей семьи, а если точнее, тем человеком, общение с которым не выводило меня из себя. В том мизерном проценте земного населения, ради которого я оторвался бы от просмотpa плохонькой телепередачи, Джек котировался очень высоко. Перед Дианой Мейбери любое телевидение бледнело и тускнело, как перед высочайшим искусством.
Они приехали в тот момент, когда я опять находился за стойкой, разыгрывая предельную искренность перед одним музейным служащим из Лондона: обсуждалась третья позиция в списке самых дорогих кларетов как способ наилучшей траты его денег. Джек – сухопарая фигура, копна волос на голове, одет в мятый полотняный костюм песочного цвета – быстро помахал мне рукой и привычно направился в конторку, чтобы сообщить на местную телефонную станцию, где его разыскивать в случае чего. Диана присоединилась к моей жене. Сидя рядом в небольшой нише около камина, они являли собой впечатляющее и возбуждающее зрелище: обе высокие, белокурые и полногрудые, но такие разные во всем остальном, что их можно было бы поместить в какой-нибудь научный труд в качестве примера для иллюстрации тех огромных различий, которые встречаются между типами, сходными по своей физической основе, или, с большим успехом, в шведский фильм под грифом «Только для взрослых», в котором без долгах зачинов живописуется нагая любовь. Только идиот отказался бы от возможности лечь с ними обеими в кровать. Внешние несовпадения (у Дианы – стройная фигура, рыжевато-светло-каштановые волосы, карие глаза, загорелая кожа и резкая манера поведения, а рядом с ней – сила и округлость, пшеничная желтизна, голубизна и розоватая бледность, размеренные, твердые движения Джойс, моей жены) подсказывали, что имеются и другие различия, не менее замечательные. За последние несколько недель я несколько приблизился к осуществлению очень важной части всего предприятия: я уговорил Диану переспать со мной. Джойс ничего не знала об этом, как не догадывалась и о главном, еще более честолюбивом моем замысле; но когда я заметил, как они в нише обменялись поцелуями при встрече, мне стало ясно, что они всегда питали друг к другу сексуальное влечение. Или у меня просто разыгралось воображение и все неправда, одни лишь фантазии?
Хранитель лондонского музея, вняв моему совету и сэкономив одиннадцать шиллингов на кларете, повел себя довольно предсказуемо, заказав к десерту бутылочку шато-икема за 37 шиллингов 6 пенсов. Я кивнул одобрительно, попросил Фреда отдать необходимое распоряжение буфетчику, смешал для Дианы джин с лимонным соком, ее неизменный предобеденный напиток, и отнес стакан на их столик. Целуя ее, я искал губы, но наткнулся вместо них на ее щеку. Уже не в первый раз я отметил про себя, что перспектива беседы с этими двумя дамами воодушевляла больше, чем сама беседа. Когда подошел Джек, я еще не закончил развивать тему жары и духоты. Он поцеловал Джойс с той же фамильярностью, с какой помахал мне, входя в бар. Утверждали, что он заваливает в кровать очень многих своих пациенток, но, как большинство мужчин, о которых ходят подобные разговоры, он в целом не питал склонности к дамским компаниям.
– За вас! – сказал он, поднимая приветственным жестом стакан «Кампари» с содовой, своего любимого напитка, приготовленного для него Фредом. – Как здоровье?
Когда подобный вопрос исходит от вашего семейного врача, он содержит в себе нечто большее, чем настоятельное приглашение пообщаться, и Джеку всегда удавалось придать ему какое-то неодобрительное звучание. Он был склонен к высокомерию в вопросах здоровья и давал вам понять, что отсутствие оного объясняется каким-то существенным изъяном в вашем организме, с чем приходится считаться как с неприятной неизбежностью или как с фактом, достойным сожаления. Возможно, такая позиция приносит пользу – как некая форма благотворного давления на пациента, заставляющая его побыстрее выздоравливать.
– Да так, помаленьку, не жалуемся, – ответил я.
– Как твой отец? – спросил он, зондируя одно из слабых мест в моей обороне, и закурил, не отрывая взгляда от моего лица.
– Почти без изменений. Очень пиано.
– Очень что? – Джек или просто не расслышал меня из-за гомона других, подогретых алкоголем голосов в баре, или сделал мне выговор за легкомысленную манеру выражаться при обсуждении серьезного вопроса. – Что?
– «Пиано»… Музыкальный термин. Мало двигается, мало говорит.
– Надеюсь, ты сам понимаешь: это закономерно в его возрасте и с его здоровьем.
– Я понимаю, уверяю тебя.
– А как Эми? – осведомился бдительный Джек о моей дочери.
– Ну… Похоже, что она в полном порядке, насколько я могу судить. Много сидит перед телевизором, крутит пластинки со своими поп-певцами, в таком вот духе.
Джек ничего не сказал, а принялся разглядывать свой напиток, – принимая во внимание ту смесь, которую он поглощал, я бы не назвал этот взгляд глубокомысленным. Возможно, он рассудил, что и без каких-либо дополнений с его стороны мои слова – достаточно веское обвинение в мой же адрес.
– Здесь у нас человеку нечем особо заняться, – продолжил я, как будто оправдываясь. – Она еще не успела завести настоящих друзей. Не то чтобы у нее нет ничего общего с деревенскими ребятишками – думаю, дело не в этом. Да, и не будем забывать, что сейчас каникулы.
Джек опять промолчал. Он кашлянул – лишь отчасти в силу физической необходимости.
– Джойс немного вялая. У нее было много работы в последнее время. И вдобавок эта жара. Надо сказать, нынешним летом все вокруг как-то измотались. Хочу придумать, как бы мне с ними вырваться куда-нибудь на пару деньков в начале сентября.
– А как твое самочувствие? – спросил Джек с оттенком брезгливости.
– Чувствую себя превосходно.
– Превосходно, говоришь? А по твоему виду не скажешь. Послушай, Морис, давай поговорим, пока есть возможность: ты бы посмотрел на себя со стороны. У тебя плохой цвет лица… Да, я понимаю, ты не имеешь возможности оторваться от дел ни на минуту, но все же следует позаботиться о себе и выкраивать хотя бы час на прогулку после обеда. У тебя повышенная потливость.
– И в самом деле. – Я вытер платком мокрый от пота затылок. – И ты бы вспотел, если бы тебе пришлось заведовать этим чертовым кабаком, где приходится заниматься сразу десятком разных дел… Да еще такая духота.
– Я тоже много побегал сегодня, но у меня же не такой взмокший вид.
– Ты моложе меня на десять лет.
– Что из этого? Морис, это ведь от алкоголя ты так сильно потеешь. Сколько ты уже проглотил за сегодняшний вечер?
– Пару рюмок.
– Знаю я твою пару. Пара тройных. И сейчас еще пропустишь парочку-другую перед ужином и еще полторы после ужина. Это уже набегает полбутылки, добавим к ней три-четыре рюмки вина – или что ты там пил за обедом? Вот и посчитай.
– Я привык к таким дозам. Вполне с ними справляюсь.
– То, что привык, это понятно. И тебя еще спасает крепкий организм, вернее, то, что от него осталось. Но ты не можешь продолжать в том же духе, как раньше. Тебе пятьдесят три года. Ты находишься сейчас в точке, где дорога резко идет на спуск. И она поведет тебя все ниже и ниже, если ты не изменишь своих привычек. Как ты себя чувствуешь сегодня?
– Прекрасно чувствую. Я же говорил тебе.
– Нет, я вполне серьезно. Как на самом деле твое состояние?
– Ну… совсем отвратное.
– И ты в таком вот отвратном состоянии уже второй месяц. Потому что пьешь слишком много.
– Только этим и спасаюсь. Только когда пьешь целый день, к вечеру это отвратное состояние пропадает на пару часов.
– Поверь мне, это «спасение» выйдет тебе боком. Судороги прошли или все так же подергивает?
– Прошли, похоже. Да, сейчас намного лучше.
– А галлюцинации?
– Все так же.
Здесь идет речь о вещах не столь ужасных, как может показаться со стороны. В той или иной форме судорожные подергивания случаются почти у каждого: в тот момент, когда вы впадаете в дрему или засыпаете, ваши ноги конвульсивно выпрямляются, чему зачастую сопутствует короткий сон: будто вы споткнулись обо что-то или нога не нащупала нижнюю ступеньку лестницы. Во многих случаях судороги носят более выраженный характер: у человека сводит все мышцы тела, включая лицевые, и происходит до десяти, а то и больше подергиваний, прежде чем вы окончательно достигнете состояния сна или же оставите попытки заснуть.
Судорожные спазмы с таким уровнем интенсивности неразрывно связаны с гипнагогическими (сопровождающими начальную стадию сна) галлюцинациями, которые предшествуют мышечным спазмам и отмечаются тогда, когда субъект находится скорее в бодрствующем состоянии, чем в сонном, или даже полностью бодрствует, но его глаза закрыты. Это не сновидения. Их можно определить как видения, не имеющие четкого содержания, с размытым качеством изображения. Наиболее близкой (или наименее удаленной) параллелью будет сравнение с тем, что происходит у людей, у которых в течение нескольких часов перед глазами стояла одна и та же картина (вид, варьирующийся лишь в каких-то ограниченных пределах, как бывает при езде на машине) и которые, закрывая ночью глаза, обнаруживают, что размытое подобие той же самой картины, виденной ими в течение долгого времени, развертывается на внутренней стороне век. На деле все куда сложнее. В галлюцинациях полностью отсутствует такой элемент, как глубина кадра; что касается заднего плана, он или скуден, или его нет как такового. Участок стены, угол камина, появившийся и тут же исчезнувший стул или стол – это самое большее, что удастся разглядеть, и дело происходит всегда внутри помещения, если вообще что-то происходит. Что еще важнее, в этих галлюцинациях вам являются неизменно только вымышленные, так сказать, персонажи. Никогда не появится кто-либо из хорошо знакомых людей.
Образы в целом имеют человеческие очертания. Из темноты выплывает лицо, или же лицо вкупе с шеей и плечами, или часть лица, или нечто с трудом поддающееся описанию, но напоминающее в большей степени лицо, а не что-либо другое, при этом лицо как бы медленно плывет или меняет свое выражение. Столь же часто мысленному взору являются другие части тела: ягодица с бедром, бюст, нога. В моем случае видения предстают преимущественно в обнаженном виде, но это, возможно, следствие моих сексуальных склонностей, а не характерная особенность описываемого недуга. Странные искажения и дополнительные детали, которые в большинстве случаев сопутствуют узнаваемым обнаженным формам, имеют свойство умалять эротическое содержание последних. Лично меня не приводит в сексуальное возбуждение грудь, разделенная на дольки, как очищенный апельсин, или женские бедра, которые сходятся и срастаются в одно раздутое колено.
В связи со всем вышесказанным напрашивается вывод, что гипнагогический делирий – это нечто страшное. В какой-то степени так оно и есть, но (если говорить обо мне) галерея образов, зачастую фантастических и загадочных, не имеет свойства внушать ужас. Но, будто в противовес тем случаям, когда ничем не примечательный профиль вдруг разворачивается к вам лицом и прожигает вас безумным взглядом, полным ярости, или теряет человеческие черты, запоминаются и более редкие моменты, когда в ореоле мягкого желтого света является отчетливый образ чего-то прекрасного, выплывает и потом растворяется, превращаясь в ничто, в воспоминание об исчезнувшей фантазии. Самое неприятное в этих видениях – ожидание судорог и подергиваний, тех толчков, в результате коих наступает полное пробуждение и бессонница, которую эти толчки однозначно предвещают.
Я несколько забежал вперед в преддверии разговора на эту тему, которой Джек уже коснулся, беседуя со мной в баре, куда к тому моменту начали перекочевывать из большого зала первые посетители, закончившие обедать, и стали прибывать клиенты из других окрестных ресторанчиков, решившие провести вторую половину вечера в нашем заведении. Я сказал Джеку:
– Полагаю, сейчас ты поведаешь мне, что все эти напасти происходят из-за злоупотребления спиртным.
– По крайней мере, эти вещи очень связаны между собой.
– Прошлый раз, когда мы обсуждали этот вопрос, ты говорил, что увлечение алкоголем может привести к эпилепсии. Но ведь нельзя нажить себе одновременно и то, и другое.
– Почему бы и нет, если в основе одна и та же причина. В любом случае вопрос об эпилепсии – очень тонкая штука. Я не могу гарантировать, что у тебя никогда в жизни не будет эпилептического припадка или что ты никогда не сломаешь ногу; но я берусь утверждать, что в данный момент никаких симптомов эпилепсии у тебя не наблюдается. Однако должен сообщить тебе еще кое-что, а именно: во всем этом кроется нечто более сложное, чем просто зависимость между твоими выпивками и твоими судорожными подергиваниями. Стресс. Все дело в стрессе.
– Спиртное снимает все стрессы.
– Поначалу. Послушай, Морис, только давай без этого. Ты двадцать лет не расстаешься с бутылкой, так что не мне читать тебе лекции о порочном круге, и как люди опускаются шаг за шагом до самой последней стадии, и все такое прочее. Я же не требую от тебя полностью отказаться от спиртного. Это было бы совсем глупо. Чуть сбавь свою дозу. Старайся продержаться до вечера без крепких напитков. И начать желательно как можно скорее, если ты вообще собираешься дотянуть до шестидесяти. Ладно, оставим эту тему на сегодня, – мне совсем не хочется, чтобы ты сейчас сидел за столом, как костлявая на пиру. Пойди-ка опрокинь стаканчик своего любимого, потом пробегись между столиками, извинись перед людьми, что там у тебя кусочки собачьего дерьма попадаются в пудинге вперемешку с почками и говядиной, а я пока развлеку разговорами наших птичек.
Примерно так, как он расписал, все дальше и происходило; в конечном итоге я освободился намного позже, чем предполагал, – по причине обстоятельного и громогласного обзора моих блюд, с которым выступил балтиморский гость, прочитавший свой доклад с такой скоростью, будто он обращался к огромной аудитории законченных дебилов. Выслушав все и ответив столь же витиеватыми фразами, я откланялся и отбыл на нашу жилую половину.
Из спальни моей дочери доносился мужской голос, бубнивший о чем-то авторитетно и отчасти брюзгливо, с сильным центральноевропейским акцентом. Тринадцатилетняя Эми, худенькая и бледненькая, сидела на кровати, наклонившись вперед, поставив локти на колени и подперев голову руками. Окружающие предметы говорили более чем красноречиво о ее возрасте и интересах: цветные фотографии певцов и актеров, вырезанные из журналов и прилепленные к стене клейкой лентой, простенький проигрыватель в розовом пластмассовом корпусе, пластинки и их кричаще-яркие конверты, причем первые, как правило, отдельно от вторых, разбросанная одежда, которая кажется слишком узкой для той или иной части тела, целая батарея пузырьков, баночек и маленьких пластиковых бутылочек, выстроенных на крышке туалетного столика вокруг телевизора. На экране волосатый мужчина говорил лысому оппоненту: «Но последствия этого полномасштабного наступления на доллар, конечно же, проявятся далеко не сразу. Потребуется какое-то время, прежде чем мы станем свидетелями каких-то мер, предпринятых для его спасения».
Я сказал:
– Доченька, я ума не приложу, на кой черт ты смотришь это?
Эми пожала плечами, не меняя своей позы.
– Там другого нет ничего?
– Музыка по одному каналу… Ну, как всегда: скрипки и все такое… А по второму скачки.
– Ты ведь любишь лошадей.
– Люблю, но не таких.
– А чем эти тебе не нравятся?
– Все по линеечке.
– Что ты имеешь в виду?
– Все рядами.
– Не понимаю, почему ты решила, что нужно обязательно включать телевизор и смотреть что попало. В любом случае нельзя ведь… Мне хотелось бы хоть иногда видеть тебя с книгой в руках.
– Но вы должны понимать, что этот вопрос изначально никак не связан с Международным валютным фондом, – сказал высокомерно с экрана волосатый мужчина.
– Доченька, сделай потише, ради бога. А то ничего не слышно… Вот так лучше, – сказал я после того, как Эми, не отрывая глаз от экрана, потянулась худой рукой с длинными пальцами к коробочке дистанционного управления у себя под боком и превратила голос волосатого типа в удаленные выкрики. – Теперь послушай, сегодня к нам на ужин пришли доктор Мейбери с женой. Они поднимутся сюда наверх с минуты на минуту. Что если тебе накинуть сейчас ночную рубашку, почистить зубы, заглянуть к нам на минутку и поговорить с ними немного, а потом сразу спать?
– Нет, не хочется.
– Но они же нравятся тебе. Ты всегда говорила, что они тебе нравятся.
– Папа, мне не хочется.
– Ну тогда пойди и скажи спокойной ночи деду.
– Я уже сказала.
Стоя около ее кровати и страдая от мысли, что я не знаю, как сделать жизнь своей дочери счастливой, я наткнулся взглядом на то место у окна, где висела фотография ее покойной матери. Не знаю, как так произошло, ведь я не сделал при этом никакого движения, но Эми, не отрывая взгляда от экрана, похоже, догадалась, куда я смотрю. Она зашевелилась слегка, словно у нее затекли ноги. Я вдруг сказал, стараясь придать голосу бодрости:
– Знаешь что, завтра утром мне снова нужно в Болдок. У меня там дела, но на них уйдет минут пять, так что давай ты поедешь со мной и мы выпьем там чашечку… Возьмем тебе пепси-колу.
– Ладно, папочка, – сказала Эми примирительно.
– Ну, я заскочу еще раз минут через пятнадцать, чтобы пожелать тебе спокойной ночи, и надеюсь, что к тому времени ты уже будешь в кровати. Не забудь почистить зубы.
– Ладно.
Время волосатого типа истекло, с экрана полились похвалы какому-то шампуню, расточаемые с таким жаром, будто дикторша вот-вот достигнет оргазма, и, когда я закрывал за собой дверь, ее восторги уже заполнили всю маленькую комнату. Эми еще не вышла из подросткового возраста, но даже раньше, когда она была помладше, у нее появилась чисто женская манера взирать на вещи с демонстративным безразличием, а то и с холодностью, при виде которой вам начинает казаться, будто за этим стоит какая-то причина, но на лице у нее написано, что никаких причин нет и не может быть, как нет и самой этой манеры. Сейчас я не предоставил ей возможности продемонстрировать свою безучастность, но это меня не спасало. Я все равно терялся каждый раз, и время от времени меня ужасало, что какая-то причина все-таки существует, но я старался отогнать от себя вопросы. Мы с Эми никогда не затрагивали в наших разговорах смерть Маргарет (она погибла в дорожном происшествии за полтора года до этого) и не касались того периода жизни, когда она ушла от меня три года назад, забрав с собой Эми; мы не разговаривали особо о Маргарет и упоминали ее имя разве что по необходимости. В конце концов мне придется придумать, как решить все эти проблемы – и с манерой поведения, и с тайными причинами. Что если начать прямо завтра во время поездки в Болдок? Это вполне реально.
Я спустился по наклонному коридору в нашу столовую – просторное помещение с низким потолком и прекрасным камином, который был обнаружен мной под кирпичной кладкой викторианской эпохи: семнадцатый век, геральдика, резьба по камню. Магдалена, жена Рамона, невысокая, коротконогая и толстая женщина лет тридцати пяти, расставляла на овальном столе чашки с охлажденным картофельным супом. Окна были открыты, шторы раздвинуты, и когда я зажег свечи, их пламя почти не колебалось, застыв на фитилях. Свежему ветру со стороны Чилтернских холмов едва хватало сил дотянуть до наших мест. Воздух, им принесенный, казался ничуть не прохладнее нашего. Когда Магдалена, бурча себе под нос что-то вполне дружелюбное, удалилась, я высунулся в окно, выходящее на передний двор, но от этого мне мало полегчало.
Смотреть было не на что, только пустая комната отражалась в большом квадратном оконном стекле. Моя коллекция статуэток замерла на своих привычных местах: неплохая копия древнегерманской терракотовой головы старика на подставке у входа в столовую, юная парочка елизаветинского периода поглядывает рассеянно друг на друга из квадратных ниш в дальней стене, бюсты морского офицера и пехотинца наполеоновской эпохи над камином и милая девушка в бронзе, предположительно французской работы конца девятнадцатого века, тоже на подставке у окна, слева от меня, расположенная таким образом, чтобы по утрам на нее падало солнце. Стоя спиной к комнате, я не мог как следует разглядеть девушку, а что касается всех остальных статуэток, они как будто лишились того удивительно точного равновесия между одушевленным и неодушевленным, которое постоянно присутствует в них, когда смотришь на них прямо. В оконном стекле они казались металлом, из которого только что выпорхнула жизнь. Я повернулся и стал к ним лицом: да, они вновь обрели душу.
Тишина стояла почти полная: шоссе А-595 проходит настолько далеко, что шум машин не доносится до нас, и в тот момент никто не топтался перед домом; но, прислушавшись, я начал различать приглушенный гомон голосов на первом этаже, хотя опять же не представлялось возможным выделить чей-то один голос среди других. Я загадал: если в течение минуты не раздастся никакого отчетливого звука, я иду к буфету в спальне и наливаю себе виски. Я начал отсчитывать мысленно: одна – тысяча – две – тысячи – четыре – тысячи… Уловка с тысячами помогает выдерживать определенный ритм, и, пользуясь этим приемом в течение многих лет, я натренировался до такой степени, что могу гарантировать точность в пределах плюс-минус двух секунд на каждую отсчитываемую минуту. Очень помогает, когда, скажем, ты варишь себе на завтрак яйцо, а под рукой нет часов; но, надо сказать, в этой уловке больше моральной, чем практической пользы.
Я только добрался до тридцати восьми тысяч и собирался поздравить себя с выходом на последнюю треть дистанции, как до моего слуха донесся отчетливо прозвучавший и в какой-то мере ожидаемый звук из гостиной через коридор напротив – что-то среднее между кряхтением и покашливанием. Это мой отец, услышав, как удаляются шаги Магдалены, но не желая, чтобы подумали, будто он воспринял это как прямое приглашение к столу, решил, что ему пора оторваться от кресла и привлечь всеобщее внимание. Из-за него я лишился своего виски, и ничего не оставалось как только утешить себя: ладно, не страшно.
Я слушал, как он ступает – медленно и твердо, и в следующее мгновение скрипнула дверь. Он буркнул что-то устало-брюзгливое, увидев, что его опередил на пороге Виктор Гюго, который путался у него под ногами чаще, чем у всех остальных. Виктор – голубоглазый кастрированный сиамский кот, которому шел тогда третий год. Он, как всегда, заскочил в комнату с таким видом, будто за ним кто-то гонится, будто он удирает от преследователя, который не представляет, быть может, непосредственной угрозы, но от которого лучше будет поберечься на всякий случай. Заметив мое присутствие, Виктор приблизился, опять же с характерным для него выражением неуверенности, как будто задаваясь вопросом: кто я такой, а вернее, что я такое? – при этом давая свободу самым смелым догадкам. То ли я нитрат калия, то ли октябрь будущего года, то ли христианство, то ли шахматная головоломка, требующая, возможно, знания одного из вариантов контргамбита Фалькбеера? Подойдя ко мне вплотную, Виктор перестал задавать себе вопросы и повалился на мои туфли, как слон, получивший смертельное ранение от прямого попадания пули. Виктор был одной из причин того, что в гостиницу «Лесовик» не допускали собак. Мысленное усилие, необходимое для их идентификации, могло оказаться для него непомерной нагрузкой.
Отец плотно закрыл за собою дверь и кивнул безучастно в мою сторону. Обликом я весь в него: такого же роста и с той же легкой склонностью к полноте, и цвет его волос, каштаново-рыжий, вкрапления которого местами сохранились в седине, тоже унаследован мною. Но его крупный вздернутый нос и широкие ладони с сильными, как у пианиста, пальцами уступили во мне место менее мужественным чертам, доставшимся от матери.
Безучастность, с какой он кивнул мне, была следствием совсем не характерного для него приглушенного беспочвенного недовольства, с которым он смотрел в последнее время по сторонам, как будто охватывая взглядом сразу весь мир. Вот еще один человек, чья жизнь была для меня загадкой. Распорядок дня – жесткий, с единственной поблажкой чуть дольше полежать в постели по воскресеньям; а так – в любую погоду, ровно в десять – пешком в деревню: «взглянуть, что там и как» (хотя там ничто и никогда не менялось, по крайней мере для глаза такого горожанина, как я или он), покупка сигарет («Пиккадилли», по десять штук в пачке) и свежего номера «Таймс» (он возражал против доставки газеты на дом) в магазинчике на углу, посещение чайной «Дейнти», где он заказывал чашку кофе с шоколадным печеньем, обстоятельное ознакомление с газетой (он прочитывал ее от первой до последней страницы) и затем, в двенадцать ноль-ноль, две кружки светлого эля «Каридж» в «Королевских шпагах», первые отгаданные слова в кроссворде и дружеская болтовня «кое с кем из старых хрычей» на темы, которые остались недоступными для меня, когда в одно ленивое воскресное утро я составил ему компанию, прогулявшись вместе с ним по его любимому маршруту. Возвращение в «Лесовик» в час пятнадцать с точностью до секунды, обед из холодных блюд в своей комнате, после чего можно немного подремать, дорешать частично или до конца кроссворд, почитать книжонку в мягкой обложке про преступников и детективов – я покупал их время от времени для него в Ройстоне или Болдоке. К шести или к половине седьмого – здесь допускалось некоторое послабление – он перекочевывал в гостиную, настраиваясь на стаканчик виски – первый из двух перед ужином – и настраиваясь также, полагаю, на общение с людьми, потому что он ничего с собой не приносил, даже кроссворд. Но все мы, и Джойс, и Эми, и я, занятые своими делами, не находили возможности посидеть и поговорить со стариком, так что он посылал за газетой, как сегодня, или развлекал себя разглядыванием обоев. Если мне случалось заглянуть в гостиную и я находил его в таком вот состоянии (что повторилось и сегодня), у меня невольно опускались руки: не могу же я силой усаживать человека за чтение, подсовывать ему головоломки с акростихами, требовать, чтобы он изучил латынь или взялся за конструирование моделей; и пусть ему лучше нашпигуют голову кабачковой икрой (это его собственное выражение), чем он согласится смотреть телевизор. Он оглядел столовую – теперь его недовольство обрело более определенную направленность, и казалось, еще секунда, и он поймет, что именно в окружающей обстановке раздражает его больше всего. Взгляд отца упал на обеденный стол и скользнул по приборам.
– Гости, – сказал он, продемонстрировав неожиданную сдержанность.
– Да, зайдут Джек Мейбери с Дианой. Точнее, они уже…
– Знаю, знаю, ты говорил мне утром. А он тот еще гусь, тебе не кажется? Непростой тип, я хочу сказать. Этакий вид у него всегда: я самый добросовестный, я самый способный из практикующих специалистов, во всей Англии такого не сыщешь, каждому я лучший друг, и это все, чем я могу похвастать. Он мне не нравится, Морис. Хотелось бы, честное слово, чтобы было наоборот, потому что мне от него только польза – как от врача, я имею в виду, здесь у меня к нему никаких претензий. Но чтобы он понравился мне как человек – не думаю. Я как-то не замечаю большой любви между ними. Вполне объяснимо. Эти ее манеры – будто сейчас она скажет: «Ты просто прелесть», тогда как ты калека, у тебя ни рук, ни ног. Ну, я в свои восемьдесят в какой-то степени заслуживаю такого отношения, но она ведет себя так со всеми. Внешность – да, очень привлекательная, с этим не спорю. Кстати, а ты не того… а?
– Нет, – сказал я, мечтая выпить поскорей. – В этом плане ничего такого.
– Я видел, как ты пялишься на нее. Ты нехороший человек, Морис.
– Что особенного, если я и смотрел на нее?
– Особенное в том, что ты бабник. Но в любом случае не связывайся с ней, послушай моего совета. Не стоит того, чтобы потом из-за такой вот потаскушки нажить кучу хлопот. Когда имеешь дело с женщиной, есть много другого помимо постели. Кстати, пока не забыл: я собирался поговорить с тобой о Джойс. Она несчастлива, Морис. Нет, я не утверждаю, что она совсем несчастное существо, я не в этом смысле, и она действительно отдает всю себя делам и заботам о гостинице – тут тебе крупно повезло. Но настоящего счастья у нее нет. Я вот что хочу сказать: она явно думает, что у тебя с ней никогда не дошло бы до свадьбы, если б тебе не понадобилась женщина, которая стала бы матерью для Эми. Но проблема с Эми осталась, хотя можно было бы ее решить, а ты взвалил это на нее, вместо того чтобы прийти ей на помощь и вместе разобраться. Джойс – молодая женщина, не забывай об этом. Я понимаю, у тебя много дел, на твоих плечах гостиница, и ты добросовестно относишься к своей работе. Но нельзя за своими делами не замечать остального. Возьмем, к примеру, сегодняшнее утро. Какой-то гусь поднял шум из-за того, что Магдалена капнула немного чаем в его апельсиновый джем. И Джойс, да будет тебе известно, черт возьми, утихомирила его очень даже искусно, а чуть позже она сказала мне…
Он замолчал: до его слуха, не менее чуткого, чем мой, донесся звук – открылась дверь на нашу половину. Затем, услышав голоса, он поднялся из-за стола, чтобы быть на ногах к тому моменту, когда в комнату войдут.
– Потом доскажу, – сказал он громким шепотом, выразительно работая губами.
Вошли супруги Мейбери и Джойс. Я направился к буфету – позаботиться о напитках для сегодняшнего ужина и заметил, что Диана последовала за мной. Джек переключился на моего отца, проявляя к нему снисходительную терпимость; в его понимании – не может быть и речи о том, чтобы человек находился в добром здравии, когда ему семьдесят девять лет. Джойс оставалась с ними.
– Занят делом, Морис? – то ли утвердительно, то ли вопросительно сказала Диана, умудряясь превратить даже короткое высказывание в образчик преувеличенно отчетливой дикции, даже интонацией давая понять, что она без особых усилий возвысила нас до уровня, весьма далекого от банального обмена заезженными фразами, характерного для обычных бесед.
– Привет, Диана.
– Морис… я хотела спросить у тебя, если ты, конечно, не возражаешь…
И опять, даже в малом, вся она здесь, Диана. Так и подмывало ответить: «Да, возражаю, если тебе так хочется знать, еще как возражаю!» – и это было бы почти правдой, но я поймал себя на том, что мой взгляд блуждает по глубокому вырезу ее серпентиново-зеленого шелкового платья, где истинная суть Дианы предстает в куда более выпуклой форме, и только прокряхтел что-то в ответ.
– Морис… почему у тебя постоянно такой вид, будто кто-то преследует тебя, а тебе необходимо скрываться? – Она выговаривала слова очень отчетливо, будто в мои обязанности входило их считать. – Откуда в тебе это чувство загнанности?
– Разве? Почему загнанность? Что ты хочешь этим сказать? Насколько я знаю, у меня нет причин от кого-то скрываться.
– Тогда откуда этот загнанный вид, будто тебе все время что-то не дает покоя?
– Не дает покоя? А что может не давать мне покоя? Есть заботы: налоги, счета за каждый месяц, старость и кое-что еще в том же роде, но, в конце концов, все мы…
– Все же от чего именно ты хочешь спрятаться?
Снова подавив в себе искушение ответить колкостью, я скользнул взглядом по ее плечу, покрытому ровным загаром. Джек с моим отцом говорили одновременно, а Джойс пыталась слушать их обоих. Я сказал, понизив голос:
– Расскажу тебе обо всем как-нибудь в другой раз. Например, завтра после обеда. Жди меня на развилке в половине четвертого.
– Морис…
– Что? – спросил я, почти процедил сквозь зубы.
– Морис, чем объяснить эту твою невероятную настойчивость? Чего именно ты добиваешься от меня?
Я чувствовал, как крупная капля пота стекает у меня по груди.
– Я настойчив потому, что хотел бы получить кое-что от тебя, и, если ты не догадываешься, что это такое, я, может быть, скоро объясню тебе. Придешь завтра на развилку, договорились?
В эту секунду Джойс обратилась ко всем:
– Прошу за стол. Наверное, все уже умирают от голода. Я-то уж точно сейчас умру.
Даже и не стараясь скрыть своего торжества по поводу того, что обстоятельства вдруг преподнесли ей подарок, что-то вроде уважительной причины оставить мой вопрос без ответа, Диана отошла от меня. Я открыл бутылочку уортингтонского пива «Белый щит» для отца, подхватил бутылку «Батар-Монтраше» урожая 1961 года, уже откупоренную для нас официантом из бара за полчаса до этого, и двинулся следом за ней. Каких-то пять секунд – и шансы на то, что она придет завтра на встречу со мной, упали почти до нуля, поскольку теперь она оказалась в удивительно выигрышном положении: в следующий раз ей можно смотреть без стеснения мне в глаза и отвергать любые обвинения в нарушении данного слова. С другой стороны, вполне можно было ожидать, что она рассудит по-иному и придет в условленное место у развилки, с тем чтобы, не застав меня там, зачислить меня в разряд беспардонных обманщиков, после чего непременно устроить мне допрос – это почему я не держу своего слова, и почему я такой эгоист, и не считаю ли я, что подобное поведение объясняется отсутствием у меня уверенности в себе? – и этот допрос мне придется вытерпеть, как и весь спектакль в целом. Если Диана с ее характером зайдет так далеко, что явится на свидание, это будет означать, что она и от меня ожидает (впрочем, вполне неосознанно) таких же смелых действий. Поэтому в любом случае мне придется ехать на развилку. Честно говоря, я и так не сомневался все это время, что поеду туда.
Я налил всем и занял свое место в резном кресле орехового дерева эпохи королевы Анны; хотя в доме имелись и более старинные вещи, для меня это кресло оставалось самым любимым. Диана сидела справа от меня, за ней, лицом к двери, сидел отец, затем Джек, а Джойс была от меня по левую руку. Когда мы ели холодный картофельный суп, отец сказал:
– Такое впечатление, что все кому не лень свободно разгуливают по гостинице. Я хочу сказать, разгуливают здесь, наверху, где им вообще нечего делать, когда в банкетном зале не проводится никаких мероприятий. Полчаса назад какой-то гусь вышагивал взад-вперед по нашему коридору, будто по собственной квартире. Я уже вскочил и собрался посмотреть, какого дьявола он тут топчется, но этот тип уже убрался. И это уже не первый случай за неделю. Морис, неужели нельзя что-нибудь сделать? Повесь какую-нибудь табличку, что ли.
– Но у входа в коридор уже висит…
– Нет, я имею в виду – повесь внизу у лестницы, чтобы вообще не лезли сюда, наверх. Превратили гостиницу в сумасшедший дом. Ты сам разве не замечал ничего, Морис? Наверное, замечал.
– Да, помню пару случаев, – сказал я равнодушно, думая о Диане и наблюдая за ней краем глаза. – Кстати, раз уж ты заговорил об этом, какая-то женщина болталась тут у нас на этаже около лестницы часа четыре назад. – Мне только теперь пришло в голову, что после нашей встречи я больше не видел женщину ни в баре, ни в обеденном зале, ни где-нибудь еще. Она нашла, вероятно, то, что искала – женский туалет, – на первом этаже и затем ушла, когда я замещал Фреда за стойкой. Очевидно, так все и было. Краем глаза я увидел, что Диана положила ложку и принялась пристально изучать мое лицо. Меня не прельщала перспектива снова выслушивать ее вопросы, продиктованные размеренным слогом: это почему я такой, да из-за чего я вдруг стал каким-то другим, да понимаю ли я, что я теперь какой-то не такой. Я встал, сказал, что мне надо заглянуть к Эми и пожелать ей спокойной ночи. Направившись в ее комнату, я нажал по ходу дела на звонок, чтобы Магдалена поднялась к нам наверх.
Выражение лица и поза Эми изменились лишь в том смысле, что в прошлый раз она сидела на краю кровати, а в данный момент – в самой кровати. На экране телевизора молодая женщина обвиняла в чем-то пожилую женщину, которая всю передачу сидела к ней спиной, и дело не в отсутствии такта и воспитания – просто нужно, чтобы зрители постоянно видели ее лицо наряду с лицом ее обвинительницы. Я смотрел на экран несколько секунд в надежде дождаться того момента, когда они, закончив разговор, повернутся друг к другу. Мне в голову пришла странная мысль: как изменились бы отношения между людьми, если бы установился такой обычай – приступая к разговору, вы и ваш собеседник всегда разворачиваетесь и смотрите в одну и ту же сторону.
Затем я подошел ближе к Эми:
– Когда кончается эта передача?
– Уже почти кончилась.
– Смотри, сразу потом выключай телевизор. Ты почистила зубы?
– Да.
– Умница. Ты не забыла, завтра утром мы едем в Болдок.
– Я помню.
– Тогда спокойной ночи.
Я наклонился и поцеловал ее в щеку. И в ту самую секунду из столовой донеслись, быстро сменяя друг друга, звуки: то ли негодующий, то ли болезненный выкрик моего отца, неразборчивые торопливые слова Джека, глухой звук – будто что-то ударилось о мебель, громкие голоса. Я велел Эми оставаться в кровати и вернулся бегом в столовую.
Когда я открыл дверь, мимо меня проскочил Виктор, его хвост стоял трубой, а шерсть поднялась дыбом. Прямо напротив входа Джек с помощью Джойс тащили моего отца под руки к ближайшему креслу. Около обеденного стол, там, где отец сидел до этого, лежал опрокинутый стул, на полу валялось что-то из посуды и столового серебра. Растеклось немного спиртного. Диана, наблюдавшая за действиями остальных, повернулась ко мне с испугом в глазах.
– Он вдруг посмотрел пристально в угол, потом встал, что-то выкрикнул, а потом ноги у него будто подкосились, он ударился об стол, а Джек подхватил его, – тараторила он, забыв на этот раз о размеренной дикции.
Я прошел мимо нее.
– Что с ним?
Джек опускал тело отца в кресло. Уложив его, он сказал:
– Кровоизлияние в мозг, судя по всему.
– Он умрет?
– Вполне возможно.
– Скоро?
– Не знаю.
– Что-нибудь можно сделать?
– Если он действительно умирает, я здесь бессилен.
Я посмотрел на Джека, он на меня. На его лице ничего не было написано. Он держал руку на пульсе отца. Мне казалось, что все мое тело, весь я состою из лица и груди, а ниже живота уже ничего нет. Я встал на колени перед креслом и услышал тяжелое, хриплое дыхание. Глаза отца были открыты, неподвижные зрачки скошены влево. Никакой реакции. В остальном выглядел он вполне нормально – будто просто присел отдохнуть.
– Отец, – позвал я, и мне показалось, что он слегка пошевелился. Но я не знал, что еще сказать. Я задавал себе вопрос: что происходит в его мозгу, что он думает, какая картина стоит в его воображении, – возможно, нечто не имеющее отношения к трагедии, нечто приятное – поля и солнце. Или что-то неприятное, что-то уродливое, что-то загоняющее тебя в угол. Я представил себе отчаянное, затянувшееся усилие понять, что же происходит, и огорчение, настолько огромное, что перед ним меркнет сама боль, потому что недостает спасительного свойства боли отключать сознание, отключать ощущения, чувство собственного «я», чувство времени – все, кроме себя самой. Эта мысль привела меня в ужас, но она также подсказала мне – четко и неоспоримо, какие именно слова мне следует сказать теперь.
Я наклонился ниже:
– Отец! Это я, Морис. Ты слышишь меня? Ты понимаешь, где находишься? Отец, это я, Морис. Скажи, что происходит вокруг тебя в данный момент? Ты видишь что-нибудь? Опиши, что ты чувствуешь? О чем ты думаешь?
За моей спиной Джек заметил холодно:
– Он не слышит тебя.
– Отец, ты слышишь меня? Кивни головой, если да.
Медленным механическим голосом, словно граммофонная пластинка, которую проигрывают на слишком маленькой скорости, отец проговорил:
– Морис…
Затем, менее отчетливо, он произнес несколько слов, которые, похоже, были «кто» и «там напротив».
Затем он умер.
Я встал и отвернулся. Диана посмотрела на меня, в ее глазах уже не было прежнего страха. Прежде чем она успела что-то сказать, я прошел мимо и остановился рядом с Джойс, которая, опустив голову, смотрела на сервировочный столик. На нем стоял поднос с пятью приготовленными блюдами и несколькими салатницами.
– Я не могла сообразить, что надо делать, – сказала Джойс, – поэтому и попросила Магдалену, пусть пока все остается здесь. Он умер?
– Да.
Она сразу разрыдалась. Мы обнялись.
– Ему было уже много лет, и все случилось очень быстро, так что он не мучился.
– Мы не знаем, мучился он или нет, – сказал я.
– Он был таким приятным стариком. Просто не верится, что его больше нет в живых.
– Надо пойти и сказать Эми.
– Хочешь, я пойду вместе с тобой?
– Нет, лучше я сам.
Телевизор был включен, Эми сидела в кровати, но поза изменилась.
– Дедушке стало плохо, – сказал я.
– Он умер?
– Да, но все случилось в одно мгновение, и ему не было больно. Он даже не понял, что с ним происходит. Ты сама знаешь, он был очень старый, этого следовало ожидать в любую минуту. Так всегда бывает с очень старыми людьми.
– А я собиралась поговорить с ним, мне очень многое надо было ему сказать.
– Поговорить с ним?
– О разных вещах. – Эми встала, подошла и положила руки мне на плечи. – Жалко, что твой папа умер.
Я заплакал после этих слов. Я сел на кровать и сидел несколько минут, а Эми держала мою руку и гладила меня по голове. Когда я перестал плакать, она отослала меня, сказав, что не надо волноваться за нее, с ней все в порядке и она прощается со мной до завтра.
В столовой обе женщины сидели на подоконнике, Диана обнимала Джойс за плечи. У Джойс голова была опущена, белокурые волосы упали на лицо. Джек подал мне высокий стакан, до половины наполненный виски, слегка разбавленным водой. Я выпил его разом.
– Как Эми? – спросил Джек. – Ладно, загляну к ней через минуту. Теперь надо будет перенести твоего отца в спальню. Ты поможешь мне или, может, позвать кого-нибудь снизу?
– Я сам. Перенесем его вместе с тобой.
– Тогда поехали.
Джек взял моего отца под мышки, а я – за ноги. Диана пошла вперед открыть для нас дверь. Прижимая голову отца к своей груди, Джек следил, чтобы она не слишком моталась из стороны в сторону. Он продолжал говорить на ходу:
– Уложим его в кровать, и, если не возражаешь, я скажу Палмеру, пусть поднимется сюда и просто побудет рядом с ним. Сегодня мы больше ничего не сможем сделать. А завтра утром первым делом я вызову нашу фельдшерицу, чтобы подготовить его к похоронам. Я тоже подъеду со свидетельством о смерти. Кому-то нужно будет отвезти свидетельство в Болдок и там зарегистрировать, а также договориться в похоронном бюро. Ты сможешь съездить?
– Смогу. – (Мы уже находились в спальне.) – Что ты ищешь?
– Одеяло.
– Вон там, в нижнем ящике.
Мы накрыли отца одеялом и вышли из спальни. С остальными делами вскоре было покончено. Все поели немного, Джек больше других. Дэвид Палмер появился, выслушал нас, высказал свои соболезнования и ушел. Я позвонил своему двадцатичетырехлетнему сыну Нику, ассистенту на кафедре французской литературы в одном из университетов Средней Англии. Он сказал, что попросит кого-нибудь присмотреть за Джозефиной, моей двухлетней внучкой, а он завтра утром возьмет машину и они с женой, Люси, будут у нас где-то после обеда. С ужасом я обнаружил, что больше некому сообщить о смерти отца: его брат и сестра умерли, не оставив после себя никого, и у меня тоже не было других родственников. К половине двенадцатого, чуть ли не за час до того, как посетители, не проживающие в гостинице, обычно разъезжаются по домам, известие о смерти отца разлетелось по дому, и бар опустел. Наконец и Джек с Дианой простились со мной и Джойс у дверей нашей жилой половины.
– Не надо спускаться вниз, – сказал Джек. – Фред выпустит нас. Сейчас самое главное – как следует выспаться; Джойс, тебе одну красную «бомбочку», а ты, Морис, примешь то, что я тебе прописал: успокоительное, три таблетки. – Он добавил без обычной своей деловитости и предвзятости: – Поверь, мне жаль, что его не стало. Он был славный старик, всегда очень здраво рассуждал. Конечно, это большая утрата для тебя, Морис.
Для меня было чем-то новым услышать от него это умеренное проявление сострадания, сопровождаемое взглядом, в котором читалось сочувствие – не в адрес конкретного человека, без привязки к только что случившемуся, а сочувствие вообще, высказанное, правда, весьма лаконично. Он пожелал нам спокойной ночи ровным голосом, как это сделал бы, скажем, Фред из-за стойки бара, и первым направился к лестнице. Диана двинулась за ним, поцеловав Джойс и бросив взгляд в мою сторону, но не прямо на меня. Я был почти тронут, отметив, что она не стала напускать на себя многозначительный вид, будто ее молчаливый взгляд таит некое послание, более красноречивое, чем могут выразить какие бы то ни было слова. Надо добавить, что и до этого момента она вела себя с удивительной сдержанностью. Я подумал, что стану судить слишком строго, если начну гадать, как долго продлится эта простота общения, для нее нетипичная, однако вопрос возник сам собой. Известно, что только сильным физическим воздействием можно изменить манеру поведения и взгляды человека.
– Давай сразу ляжем, – сказала Джойс. – Ты, наверное, неважно себя чувствуешь.
И действительно, я чувствовал неимоверную усталость во всем теле, как будто простоял весь день в одной и той же позе, но мне совсем не хотелось спать или лежать в темноте, дожидаясь, когда придет сон.
– Еще глоток виски, – сказал я.
– Только самую малость, Морис. И остановись на этом, – сказала умоляюще Джойс. – Не засиживайся за бутылкой. Налей себе и принеси сюда в спальню.
Я сделал так, как она просила, сначала заглянув к Эми, которая спала, ее лицо не сохранило даже следа каких-либо переживаний; на нем отсутствовало, так сказать, выражение сосредоточенности или грусти, которые я наблюдал у взрослых женщин. Оставит ли кончина моего отца какую-то пустоту в ее детском мирке? Я попытался представить себе хоть что-нибудь из того, что, по словам Эми, она не успела сказать деду, и не смог; его отношение к внучке можно было назвать ненавязчиво добродушным, она отвечала ему тем же, только это был как бы детский вариант добродушия, живость с оттенком рассеянности, сосредоточенность на самом себе, и они никогда, насколько я мог судить по собственным наблюдениям, не вели долгих бесед. Но с тех пор, как после смерти матери Эми переехала жить ко мне, вот уже целых полтора года каждое мгновение из жизни деда протекало на ее глазах, и я замечал не раз, что в маленьком мире любая маленькая пустота – это не такое уж малое дело.
– Как она там? – спросила Джойс, когда я вернулся со своим виски в нашу спальню, устроенную рядом со спальней Эми. Обе комнаты одинаковы в ширину – от двери до окна, только в длину наша будет побольше. Стоя на этих дополнительных квадратных футах, Джойс бросила в рот одну из своих красненьких таблеток снотворного и глотнула воды.
– Спит, это уже хорошо. Ты не видела мои успокоительные?
– Вот они. Сразу три таблетки – тебе не многовато будет? При том что ты много выпил сегодня. Надеюсь, Джек все правильно тебе объяснил.
– В конце концов, это не барбитурат.
Я запил белые таблетки своим виски, наблюдая, как Джойс сбросила туфли, стянула через голову платье и повесила его на плечики в стенной шкаф. Того короткого момента, когда она отступила назад и повернулась, было достаточно, чтобы заметить под белоснежным лифчиком мягкое колыхание ее грудей, безупречно пропорциональных развороту плеч и пышной полноте грудной клетки. Она не сделала и трех шагов к кровати, как я поставил стакан на туалетный столик и обнял ее за голую талию.
Она прижалась ко мне быстро и крепко – как человек, который утешает другого. Но очень скоро поняла, что я ищу не утешения – по крайней мере, не в обычном понимании этого слова, – и тут же ее тело напряглось.
– Морис, ты с ума сошел, только не сейчас!
– Именно сейчас. Немедленно. Иди ко мне.
До этого лишь однажды мне случалось испытать подобное необоримое, всеохватывающее желание обладать женщиной, когда твое сознание плывет и впадает помимо воли в полудрему, а в теле само по себе начинает нарастать возбуждение, опережая привычный ход событий. Первый раз такое случилось в доме моей любовницы: я наблюдал, как она режет хлеб на кухне, в то время как ее муж накрывал на стол в комнате в конце коридора, так что моему сознанию и телу нужно было без малейшего промедления возвращаться в нормальное состояние. Я не мог допустить, чтобы сегодня все повторилось в точности, как в тот раз.
Джойс была совершенно голой, я еще местами одет, и, откинув край стеганого одеяла, я повалил ее на кровать. К тому моменту она уже отвечала на мои ласки томными, замедленными движениями; дышала глубоко, но в чуть учащенном ритме, с силой прижимая меня к себе, обнимая руками и ногами. Я полуосознанно чувствовал необходимость спешного конца, который, как мне казалось, можно до бесконечности оттягивать. Это было, конечно же, неосуществимо, и по какому-то едва уловимому сигналу – шуму далекой машины на дороге, или воспоминанию, или очередному движению, сделанному кем-то из нас двоих, – я довел ее и себя до крайней точки – раз, а потом еще и еще. После чего события последнего часа предстали передо мной с такой четкостью, будто до сих пор я только слышал о них в невнятном изложении с чужих слов. Мне показалось, что сердце остановилось в груди, а затем зашлось в неровном, отчаянном биении.
– Что с тобой? – спросила Джойс.
– Ничего, все в порядке.
Некоторое время я стоял не двигаясь, потом разделся полностью, накинул пижаму и отправился в ванную. Заглянув в гостиную, я увидел там вечернюю газету, аккуратно сложенную, на низком столике в том углу, где сидел отец, а в столовой все так же стояло кресло, в котором он умер. Обыденность этой картины на какое-то время успокоила меня. Вернувшись в спальню, я заметил, что Джойс, обычно общительная после любви, лежит, натянув простыню с одеялом на лицо. Это подтверждало мою догадку, что ей стыдно – не потому, что она занималась любовью в день смерти моего отца, а потому, что это доставило ей удовольствие. Однако, когда я залез в постель, она заговорила со мной голосом, в котором не было и намека на сонливость:
– Наверное, в этом нет никакого разврата, что мы с тобой вот так, поддавшись инстинкту… Природа заботится, чтобы жизнь продолжалась? Хотя и странно, у меня было такое ощущение, что инстинкт здесь ни при чем. Больше похоже на то, о чем пишут в книжках. Сама эта идея, я хочу сказать…
Я как-то не задумывался о подобном объяснении и теперь почувствовал легкое раздражение от ее проницательности или от того, что могло показаться проницательностью стороннему глазу. Все же утешала мысль, что мне приходится обсуждать этот вопрос с Джойс, а не с Дианой, которая пришла бы в восторг от такой возможности пофилософствовать и поковыряться у меня в душе.
– Я же не разыграл все это, – сказал я. – В таких ситуациях мужчина просто не способен притворяться.
– Милый, я знаю. Я другое хотела сказать. Просто, если взглянуть со стороны… – Она нащупала мою руку под одеялом. – Как думаешь, тебе удастся заснуть?
– Надеюсь, удастся. Только объясни мне одну вещь. В двух словах.
– Что именно?
– А то никак из головы не выходит. Расскажи по порядку, что произошло, когда я вышел. Если не узнаю все в точности, этот вопрос так и будет мучить меня все время.
– Ну, он заговорил о чем-то – в том смысле, что никто не имеет права беспокоить человека в его собственном доме, и вдруг замолчал, встал, но не так, как он обычно поднимается со стула, а резко, и стоит, и смотрит…
– Куда смотрит, на что?
– Не знаю. Смотрит в пустоту. В сторону двери. Затем он что-то воскликнул громко. Джек спросил, в чем дело, похоже, отцу стало плохо, и он упал на стол, а Джек подхватил его.
– Что именно он воскликнул?
– Я не поняла. Какие-то звуки. Затем Джек и я, мы вместе понесли его, и тут вернулся ты. Похоже, он не почувствовал никакой боли. Выглядело так, будто он сильно удивился.
– Может, испугался?
– Ну… если только самую малость.
– Самую малость?
– Ну, наверное, даже и не малую. Должно быть, он почувствовал, что приступ приближается; нарушение в головном мозге, сам понимаешь.
– Да. От таких вещей еще бы не испугаться. Ну ясно теперь.
– Не надо мучить себя. – Джойс крепко сжала мою руку. – Ты бы ничем не смог помочь, даже если б находился в тот момент рядом с ним.
– Да, боюсь, что не смог бы.
– Конечно, не смог бы.
– Я забыл сказать Эми, где мы его… что он в своей комнате.
– Она не войдет туда. Я прослежу за этим завтра утром. Еще минута, и я засну. Эти таблетки просто валят тебя наповал.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и каждый выключил лампу у себя в изголовье. Я перевернулся на правый бок, в ту сторону, где окно, хотя его совсем не было видно в темноте. Ночь оставалась такой же теплой, но за последний час духота ощутимо спала. Подушка, казалось, накаляется, едва коснешься ее щекой, и постепенно превращается в конструкцию из жестких валиков и угловатых пластин. Сердце в груди билось тяжело и учащенно, будто перед испытанием средней тяжести, вроде зубного врача или торжественной речи, которую тебе нужно произнести. Я лежал, ожидая, когда произойдет очередная задержка и последующее учащенное биение – тот сбой ритма, который случился десять минут назад, а до этого еще раз двадцать в течение дня. Я как-то упомянул об этом явлении в разговоре с Джеком, а он ответил – скорее снисходительно, чем раздраженно, но во всяком случае с особой интонацией, – что это пустяк, что просто сердце периодически дает само себе сигнал сделать дополнительный удар, поэтому следующий толчок получается с задержкой и кажется слишком сильным. Все, что я мог возразить (про себя), так это то, что лично мне эти чертовы сбои кажутся далеко не пустяком. Минуты через две произошло то, чего я ждал: сердце екнуло, за этим последовала пауза, длительность которой заставила меня втянуть в себя воздух и задержать дыхание, а затем – несильный, но ощутимый удар в грудную клетку. Я сказал себе, что не стоит волноваться, это нервы и все пройдет, как в прошлый раз (я по природе ипохондрик), а через минуту начнет действовать успокоительное, все идет естественным образом и не следует слишком уж зацикливаться на самом себе. Видишь, уже легче, уютнее, прохладнее, умиротвореннее, уже стало дремотно и туманно…
Картина, появившаяся после того, как я сомкнул веки, представляла собой обычную зыбкую пелену темно-пурпурного, темно-серого и других оттенков, которые невозможно различить настолько, чтобы назвать их каким-то конкретным цветом. Пелена как была с самого начала, так и останется, но я начал вглядываться в нее, зная, чего ждать, не в состоянии теперь что-то изменить, потому что это просто ожидание следующего события. Почти сразу же появилось туманное желто-оранжевое свечение. Оно окрасило нечто имеющее гладкие, закругленные и удлиненные формы, какую-то деталь человеческого тела, но без какой-нибудь подсказки невозможно было определить, нога или нос передо мной, рука или палец, грудь или подбородок. Вскоре сероватый мужской профиль, почти полностью очерченный, неся на себе печать то ли озадаченности, то ли глубокого раздумья, медленно проплыл перед этой картиной и стер большую ее часть. Верхняя губа задергалась, внезапно увеличилась и стала медленно раздуваться, неторопливо набухая, пока не превратилась в обрубок толстой кишки. Второе оранжевое пятно начало вспыхивать с неравномерными промежутками в нижней части картины, и в эти моменты можно было разглядеть, как на обрубке набухли вены и он влажно поблескивает. Лицо запрокинулось и исчезло из виду. Когда оранжевое свечение потухло, все повторилось как бы заново: зыбкая коричневато-желтая пелена появилась и быстро исчезла, открыв вход в мрачный грот, стены и потолок которого показались бы живой плотью, если бы не полное отсутствие узнаваемых подробностей, только характерный внешний признак – по-луматовый-полулоснящийся отлив, присущий голой коже.
Предметы увеличивались в размере, кружились, меняли очертания, и я не смог бы определить с точностью, как долго длился этот сеанс, – возможно, пять минут или, что тоже возможно, не больше полминуты. Некоторые из видений вызывали удивление, но удивлять всегда было их свойством, хотя до сих пор я не сталкивался с чем-нибудь таким, что удивило бы меня сверх меры. Они даже начали слабеть, ужались, стали трудно различимыми. Затем мятый лоскут коричневатой плоти содрогнулся в конвульсиях и начал складываться гармошкой. Обозначились продольные полоски, они окрасились в оливково-зеленый цвет, образуя очертания молодого дерева, его ствол и ветви – из той породы деревьев, у которых множество отростков тянутся вверх более или менее вертикально и параллельно друг другу: нечто новое в среде, имеющей исключительно антропоидные формы, новое и в какой-то мере снимающее напряжение. Древовидный образ унаследовал конвульсивные, резкие движения той мясистой массы, которая его породила. Постепенно его сучья и менее крупные отростки срослись в нечто приблизительно сходное – по тем не особо строгим меркам правдоподобия, применимым в данной ситуации, – с мужскими бедрами, половыми органами и торсом примерно до уровня сосков. Выше находилось что-то плохо различимое. Каждый из этих органов сохранял свою первоначальную растительную индивидуальность, продолжая функционировать как тесное единение ствола, веток, стеблей и листьев. Я попытался вспомнить, чей рисунок или чью картину напоминает этот агломерат, но меня отвлек шум, далекий, но вполне узнаваемый: шорох листьев и потрескивание веточек, – такой звук слышен, когда человек или крупный зверь пробирается сквозь чащу. И в то же самое время освещение картины начало сдвигаться, и выступила из темноты верхняя часть груди, горло и шея, острый выступ деревянного подбородка.
Я прижал пальцы к векам и потер с ожесточением глаза: у меня не было ни малейшего желания увидеть лицо, которое увенчивало собой подобную тушу. В одну секунду, буквально в долю секунды, все исчезло – и шум, и остальное. Чтобы успокоиться, я убедил себя в том, что меня встревожил какой-то наружный звук, но я, однако, знал наверняка, что это потрескивание веток донеслось изнутри. Раньше у меня никогда не возникало сомнений, что все «виденное» мной на самом деле не существует, и теперь я был уверен: все только что «услышанное» – тоже галлюцинация. Завтра меня, может, и ужаснет перспектива регулярных или спорадических слуховых «сопровождений» моим ночным видениям, но сейчас мне было не до этого: я устал. Закрыв глаза опять, я сразу увидел, что сеанс закончился: весь накал, вся напряженность исчезла из картин, создаваемых моими глазными нервами, и колыхание темной пелены перед моим взором слабело и слабело с каждым вдохом и выдохом.
Я приблизился к самой кромке сна. Началось то, что, как я знал, неизбежно последует: судорожные подергивания. Правая ступня, вся правая нога, голова, рот и подбородок, верхняя губа, потом как будто вся верхняя половина тела выше пояса, левое запястье приходили в движение сами по себе, резко подергиваясь; пару раз этому предшествовало неуловимое, едва заметное ощущение, дающее знать о приближающемся толчке, но чаще совсем ничего нельзя было предугадать. Иногда сон на мгновение пропадал после сдвоенных, как я полагаю, конвульсий, хотя я не успевал установить, где именно дергает, а потом сразу трижды толкнуло в плече – будто чья-то рука встряхнула меня спящего, и, если бы я не помнил схожих острых ощущений, случавшихся ранее, это сильно встревожило бы меня теперь. А потом образы – и мысли и слова – появились неизвестно откуда, и все смешалось в нечто новое, имеющее все более отдаленное отношение ко мне: красивое платье, извините, вас просят к, вам следует понять, очень вкусный суп, если в моих силах, давным-давно, быть очень пыльным, не соглашаться с тем, как он, в ту секунду, как она оказалась там и впоследствии, вода с чем-то, там у камина, милая, дерево, ложа, окно, плечи, лестничные ступени, жарко, извини, человек…