Следующий день начался неприятным предзнаменованием: когда я выходил к завтраку, навстречу мне попался политрук. Он пробирался наверх, по обыкновению вытянув вперед голову, словно обнюхивая лестницу. Унюхав меня, он ехидно улыбнулся и почти не ответил на мое приветствие.
В столовой я заметил такие же взгляды и улыбки со стороны совершенно незнакомых людей. Это заставило меня быть более непринужденным, чем когда-либо, я нарочно громко говорил, задавал соседям ненужные вопросы. Отвечали мне неохотно, сторонились меня, как зараженного. Я не понимал, что это значит, но мне все-таки было не по себе.
Часам к двенадцати дня приехал Витман. Он был чем-то озабочен и смотрел на меня с сожалением. Я не понимал ни его озабоченности, ни его взглядов, а он долго не мог начать разговора и начал его издали.
— Поверьте мне, — сказал он, — я ваш первый и лучший друг.
Я ответил, что никогда не сомневался в искренности его дружеских чувств.
— А вы подводите меня, — с упреком сказал он.
Я выразил неподдельное изумление. Витман поднял на меня бесстрастные глаза.
— Вы ничего не знаете? — сказал он. — Вы не знаете, что нарушили один из важнейших законов нашей республики?
— Что вы говорите? Какой закон?
Я искренно не знал за собой никакой вины.
— А ваше знакомство с классовыми врагами?
— Какими врагами?
В первую минуту я не понял, на что намекает Витман.
— Не притворяйтесь, — оборвал он, — вспомните лучше, где вы были вчера вечером!
Я невольно покраснел. Витман победоносно посмотрел на меня сквозь монокль.
— Ну и что же из того? — сухо ответил я.
— Вы не должны больше этого делать, — сурово ответил он. Меня взорвало:
— Вы мне запретите?
Жидкая мразь, да я растопчу тебя в одну минуту, думал я. Меня возмутило вмешательство постороннего человека в мою личную жизнь. И потом — откуда он узнал об этом? Следил, что ли?
Он понял мое настроение.
— Да, я имею право запретить вам. И мне именно, как вашему ближайшему другу, поручено сообщить об этом.
Он сильно напирал на слово «поручено».
«Вот как, — подумал я, — кто-то уже успел обсудить мое поведение и вынести приговор!»
Все это по весьма понятным причинам только раздражало меня.
— А мне плевать на ваше запрещение! — грубо ответил я.
Я думал, что он ответит еще большей грубостью — такие разговоры не были редкостью среди подпольных работников в царское время. И тогда товарищи следили друг за другом и останавливали друг друга, если казалось, что один из них делает ложный шаг. Но тогда шла упорная борьба. Этой борьбе мы должны были отдавать все свои силы — без остатка, — а теперь?
Но мое воодушевление снова пропало даром. Витман не ответил на мою грубость. Вместо того он вынул из кармана записную книжечку, сделал в ней какую-то отметку и просто сказал:
— А теперь пойдемте в клуб. Я выполнил свою обязанность и больше не возвращусь к этому вопросу.
Его хладнокровие до того поразило меня, что я подчинился беспрекословно. Я пошел в клуб, выслушал скучнейшую проповедь, подошел после обедни к даме из девятого номера. Та смотрела на меня с сочувствием — она, вероятно, тоже знала, что я совершил нехороший поступок, но не осуждала, как другие, а жалела меня.
«Вот видите, — как будто говорила она, — до чего доводит одиночество». Я ждал продолжения неоконченного в прошлое свидание разговора и не ошибся.
— А вы подумали о моем предложении? — улыбаясь сказала она. — Вы обещали подумать…
Я вспомнил деревянную девицу, и этот образ теперь внушил мне еще большее отвращение.
— Нет, — сухо ответил я.
Дама тотчас же оставила меня и, сохраняя ту же приветливую улыбку, стала разговаривать с другими. Я понял, что совершил большую тактическую ошибку: надо было ответить помягче, надо было оттянуть ответ, но вы знаете мое настроение и поймете, что отнестись к этому повторному предложению иначе я не мог.
Я нажил себе врага. Но я в тот момент не жалел об этом так, как жалею теперь: в ту минуту мне хотелось даже сказать этой даме что-нибудь весьма оскорбительное, мне хотелось выругаться, наконец… Каша в голове была чрезвычайная — хуже, чем после похмелья.
И с тем большим нетерпением я дожидался вечера. К ожиданию радостной для меня встречи присоединялось желание вырваться из насыщенной подозрительностью и чуждой мне атмосферы.
Но до вечера было не близко. Поневоле мне пришлось провести весь день с Витманом, который видел мою нервность, но как будто не замечал ее. Меня злила его невозмутимость и уверенность в своей правоте: меня злило, что он смотрит на меня как на взбалмошного ребенка.
Может быть, теперь мне понятно, что я и был таким в глазах людей, насквозь проникнутых сознанием своей правоты и важности исполняемых ими обрядов, но тогда я не понимал этого. Я сделал еще ряд тактических ошибок: пробовал начать спор с Витманом по поводу какой-то газетной статьи, но он недоумевающе взглянул на меня и что-то записал в книжечку. Книжечка эта стала раздражать меня.
— Что вы записываете? — спросил я.
— Так, — неопределенно ответил Витман, — вспоминаю некоторые дела…
Я был очень рад, когда развязался с этим человеком, и тотчас же стал готовиться к вечернему визиту. Я связал большую пачку книг и хотел уже потребовать автомобиль, но рассчитал, что приеду слишком рано.
— А не пойти ли пешком?
Через пять минут я был уверен, что надо идти пешком. Откуда весь дом узнал о моем путешествии? Ясно, что наболтал шофер. Может быть, он, так же, как и я, заполняет анкету, и на вопрос, что он делал в такой-то промежуток времени, он ответил: возил меня в Лесной.
Я выйду из дома пешком, а на Выборгской сяду на трамвай или возьму извозчика.
Но извозчик, встреченный мною на Финляндском проспекте, отказался везти. Он был прикреплен к определенному дому. На трамвай меня не пустили.
— А у вас есть билет?
— Я могу купить…
Кондуктор засмеялся и дернул звонок. Трамвай показал мне хвост, и я отправился пешком в такую даль, и притом с тяжелой ношей за плечами. Но пока я шел, я не думал о дальнем пути и о тяжелой ноше: я думал только о предстоящем свидании.