Фатальная ссора с моим двоюродным братом Андре де Бриссаком завязалась на маскараде в Пале-Рояль. Сцепились мы из-за дамы. Причинами столкновений, подобных нашему, как правило, становились женщины, которые следовали стилю жизни, задаваемому Филиппом Орлеанским[3]; едва ли сыщется в этом «букете» хоть одна прелестная головка, которую человек, знающий нравы света и не чуждый его тайн, не счел бы забрызганной кровью.
Я не назову имени дамы, любовь которой мы с Андре де Бриссаком решили оспорить, для чего августовским утром, когда только-только занималась хмурая заря, пересекли мост и направились к церкви Сен-Жермен-де-Пре, за которой был пустырь.
В те дни в Париже хватало прекрасных собой гадин, и женщина – объект нашей ссоры – была одной из таковых. До сих пор мое лицо холодит августовский ветер, хотя сам я нахожусь в унылой комнате моего шато Пюи-де-Верден, и сейчас ночь, и нет свидетелей того, как я предаю бумаге престранный случай из собственной жизни. Перед моим взором поднимается над рекой белый туман и вырастают мрачные очертания «Шатле»[4]; квадратные башни собора Парижской Богоматери преувеличенно черны на фоне бледно-серого неба. Еще яснее я вижу красивое юное лицо Андре: он стоит напротив меня, – рядом его приятели, оба они мерзавцы, обоим невтерпеж увидеть развязку этого противоестественного поединка. Странную группу тем ранним утром представляли мы – молодые люди, только-только покинувшие душные и шумные залы, в которых регент задавал бал-маскарад. Андре щеголял в старомодном охотничьем костюме, точь-в-точь таком, как на одном из портретов из шато Пюи Верден; я был одет индейцем, чем намекал на Миссисипскую компанию Джона Ло[5], остальные были в кричащих нарядах с вышивкой и драгоценными каменьями, столь тусклыми в бледном свете зари.
Наша ссора носила жестокий характер и могла иметь лишь один исход, притом самый трагический. Я ударил Андре; след от моего удара алел теперь передо мной на его женоподобном лице. Взошло солнце – и отметина в его лучах сделалась багровой. Но моя собственная душевная боль была свежа, и я еще не ведал, каково оно – презирать себя за вспышку животного бешенства.
Нанести Андре более чудовищное оскорбление я, наверное, и не смог бы. Он был любимцем фортуны и женщин; я – солдатом, загрубевшим в сражениях за Отечество, который в будуаре условной маркизы Парабер[6] держался не многим учтивее дикого кабана.
Итак, мы ринулись в бой, и я смертельно ранил Андре. Жизнь была столь дорога ему; полагаю, отчаяние сжало свои тиски, когда Андре почувствовал, как из раны, пульсируя, хлещет сок жизни – кровь. Распростертый на земле, мой кузен поманил меня, и я склонился над ним, встав на колени, и сказал:
– Прости меня, Андре.
Он обратил на мои слова внимания не больше, чем на плеск речных волн.
– Вот что, Гектор де Бриссак, – заговорил он. – Знай: я не из тех, кто верует, будто человек уходит из этого мира, когда его глаза стекленеют, а челюсти сжимаются. Меня похоронят в древнем фамильном склепе, и ты станешь хозяином шато Пюи-де-Верден. О, мне известно, как легко нынче воспринимают смерть. Дюбуа рассмеется, услыхав, что я убит на дуэли. Меня снесут в склеп, отслужат мессу за упокой моей души, однако наш с тобой спор еще не закончен, дражайший кузен. Я застану тебя врасплох – ты не предугадаешь, где тебе явится мое лицо с безобразным шрамом, то самое лицо, которым восхищались и которое любили женщины. Я навещу тебя в счастливейший твой час и встану между тобой и всем, что будет для тебя бесценно. Моя призрачная рука вольет каплю яда в кубок твоего блаженства. Мой призрачный силуэт заслонит солнце твоей жизни, ибо мужчины, чья воля, как моя, подобна стали, могут делать что пожелают, так-то, Гектор де Бриссак. А я желаю преследовать тебя после смерти.
Эту тираду Андре выдал прерывистым шепотом мне на ухо, ведь я склонился низко – к самым его холодеющим устам, – но стальная воля Андре де Бриссака была достаточно сильна для противостояния самой Смерти. Вот почему я уверен: он сказал все, что хотел, прежде чем навзничь упал на бархатный плащ (который был ему подстелен), чтобы уже никогда не поднять головы.
Так он лежал – с виду хрупкий юноша, слишком красивый и слишком утонченный для борьбы, именуемой жизнью, – но есть люди, которые помнят краткую пору его возмужалости и могут присягнуть, что Андре де Бриссак, этот гордец, обладал пугающими способностями.
Я же смотрел в это юное лицо с безобразной отметиной и, Господь свидетель, сожалел о содеянном.
Кощунственным угрозам Андре я не придал значения. Я был солдат; я веровал в Бога. Сам факт убийства меня не страшил: мне случалось убивать в сражениях, – а этот человек причинил мне зло.
Мои друзья предлагали побег за границу, но я был готов встретить последствия своего поступка и остался во Франции. Двора я чуждался: мне намекнули, что лучше для меня будет скрыться в провинции. Не одна заупокойная месса была проведена в часовне шато Пюи-де-Верден, и гроб с останками моего кузена занял нишу в фамильном склепе рядом с нашими предками.
Его смерть озолотила меня, но сама мысль о богатстве, обретенном таким способом, была мне противна. Я зажил уединенно в древнем шато, почти ни с кем не говорил, кроме слуг, которые, все до одного, служили еще моему кузену, а меня едва терпели.
Жизнь моя была горька. Проезжая по деревне, я исходил желчью при виде ребятишек, которые бросались от меня врассыпную; я замечал, как при моем появлении старухи осеняют себя крестом. Обо мне расползались нелепые слухи: шепотом передавалась история, будто бы я продал душу врагу рода человеческого, желая унаследовать состояние Анри де Бриссака. С детства я имел смуглую кожу и угрюмый нрав – вероятно, поэтому и не мог похвалиться любовью ни одной из женщин. Я помню все оттенки чувств на лице моей матери, но не могу припомнить, чтобы хоть раз ее взор озарила нежность ко мне, ее сыну. Дама, к ногам которой я бросил свое сердце, была довольна моим благоговением, но меня никогда не любила; итогом же стала измена.
Постепенно я сделался противен сам себе и был уже близок к тому, чтобы возненавидеть всех людей, но тут мной овладело яростное желание вновь влиться в шумный и беспокойный мир. И я вернулся в Париж, где удерживался от присутствия при дворе – и где стал объектом сострадания некоего ангела во плоти.
Она была дочерью моего боевого товарища, чьих достоинств двор не замечал, а заслуги игнорировал. Этот человек хандрил в своем неряшливом жилище, будто крыса в норе, в то время как весь Париж сходил с ума по Шотландскому Финансисту[7] – господа и лакеи гибли в давке на улице Кенкампуа[8]. Зато в единственной дочери старого упрямца, капитана драгун, словно был воплощен солнечный луч, взявший себе имя на тот период, пока сияет в мире смертных. Имя это – Эвелина Дюшале.
Она полюбила меня. Небесные дары, притом самые ценные, порой сходят на человека, приложившего для их получения минимум усилий. Лучшие годы юности я потратил на поклонение ничтожной злодейке, которая отвергла и обманула меня, а этому кроткому ангелу досталось всего несколько учтивых слов да капля братской теплоты. И вот любовь зажглась и озарила мое мрачное одинокое существование, и в Пюи-де-Верден я вернулся с прелестной юной женой.
О, что за дивная перемена произошла и с жизнью моей, и с моим домом! Деревенские ребятишки больше не прятались, завидев «темного всадника», и ни одна старая карга не творила крестного знамения, ибо рядом с «темным всадником» ехала женщина, чья сострадательная щедрость завоевала сердца невежественных поселян и чье присутствие в шато превратило угрюмого господина в нежного супруга и милостивого хозяина. Слуги позабыли о безвременной кончине моего кузена, и теперь угождали мне с сердечным рвением – из любви к юной госпоже.
Нет в мире слов, чтобы в полной мере раскрыть, сколь чисто и безоблачно было мое счастье. Я чувствовал себя путником, который преодолел ледовитые арктические моря без поддержки ближних, без единого товарища, и очутился вдруг в цветущей долине, где самый воздух словно шепчет: «Ты дома». Перемена казалась слишком резкой, чтобы быть реальной; я напрасно гнал смутное подозрение, что моя новая жизнь не более чем дивный сон.
Столь кратки были эти Алкионовы часы[9], что ныне, вспоминая их, я почти не удивляюсь тогдашним предчувствиям.
Ни в пору уныния, ни в блаженное время после женитьбы я ни разу не вспомнил о кощунственной клятве своего кузена Андре.
Слова, произнесенные им мне на ухо прежде, чем он испустил дух, ничего для меня не значили. В пустых угрозах он дал выход ярости, но с тем же успехом мог разразиться бранью.
Что и остается умирающему, если не тешить себя клятвами: дескать, не будет недругу моему покоя? Да если бы преследовать врагов после смерти было во власти человеческой, призраки ходили бы по земле толпами.
Три года я прожил один в Пюи-де-Верден: засиживался за полночь у камина, где любил сидеть Андре, ходил по коридорам, которые помнили эхо его шагов, – но воображение ни разу не подшутило надо мной, явив мне тень убитого кузена. Странно ли, что я забыл его зловещую угрозу? Портретов Андре в шато не водилось. Я повествую об эпохе будуарного искусства, когда миниатюрами украшали крышечки золотых бонбоньерок, когда портрет, хитро спрятанный в массивном браслете, ценился дороже холста в громоздкой раме, изображающего модель в полный рост, годного лишь на то, чтобы висеть на стене унылого провинциального замка, куда сам его владелец наезжает от случая к случаю. Свежее лицо моего кузена украсило немало бонбоньерок и притаилось далеко не в одном-единственном браслете, но среди лиц, что глядели с обшитых панелями стен шато Пюи Верден, этого лица не было.
Правда, в библиотеке я обнаружил картину, которая вызвала болезненные ассоциации, ведь Андре, готовясь к маскараду, взял за образец костюм именно этого де Бриссака, современника Франциска Ⅰ[10], а поскольку жизнь моя протекала большей частью в этой комнате, я велел завесить портрет портьерой.
Мы были женаты уже три месяца, когда Эвелина вдруг спросила:
– Кто владеет шато, ближайшим к Пюи-де-Верден?
Я воззрился на нее с недоумением.
– Дорогая моя, разве ты не знаешь, что ближайшее шато отстоит от Пюи-де-Верден на целых сорок миль?
– Неужели? Как странно, – отозвалась Эвелина.
Я спросил, что странного она находит в данном факте. Она долго запиралась, но я все же добился ответа.
Оказалось, весь последний месяц, гуляя по парку и рощам, Эвелина встречала мужчину – судя по платью и манерам, безусловно, дворянского рода. Она думала, что это хозяин шато, которое находится где-то неподалеку, что владения этого человека граничат с нашими. Я терялся в догадках: ведь мое поместье располагалось в сердце безлюдного края; лишь изредка по деревне, громыхая на ухабах, проезжал экипаж какого-нибудь путешественника, а в остальное время шансы встретить дворянина были разве что чуть повыше шансов столкнуться с полубогом.
– И часто ты его видишь, Эвелина? – спросил я.
Моя жена ответила не без тени печали:
– Я вижу его каждый день.
– Где же, родная?
– Иногда в парке, иногда в роще. Помнишь уединенный грот возле водопада? Мне очень нравится этот уголок, и много утренних часов я провела там за чтением. Так вот, в последнее время неизвестный дворянин появляется возле грота каждое утро.
– Дерзнул ли он заговорить с тобой?
– Нет, ни разу. Я просто поднимаю взгляд над книгой, а он уж тут как тут – смотрит на меня. Я продолжаю читать; вновь отвлекаюсь – его нет. Он приходит и уходит поразительно тихо – я ни разу не слышала звука его шагов. Иногда мне почти хочется, чтобы он заговорил со мной. Жутко видеть, как он стоит и молчит.
– Это тебя пугает какой-нибудь нечестивец из деревни.
Моя жена покачала головой.
– Он не простолюдин – я сужу не только по платью. Хоть наряд его и необычен – я такого раньше не видела, – от него, Гектор, веет благородством – ошибиться невозможно.
– Он молод или стар?
– Молод и хорош собой.
Я очень встревожился: подумать только, какой-то чужак вторгается в уединение моей жены, – и немедля отправился в деревню, чтобы разузнать, не видали ли там чужих мужчин. Нет, никто о таковых и не слыхивал. Не дал результатов и опрос прислуги. Тогда я решил сопровождать Эвелину во время прогулок, чтобы самому посмотреть на вторженца. Целую неделю я бродил с женой по парку и рощам, но если кто и встречался нам за это время, так лишь поселянин в сабо или домашний слуга по пути с фермы, куда его отправляли по хозяйственной надобности. Я всегда был человеком деятельным, а утренняя праздность нарушила течение моей жизни. Эвелина поняла это и уговорила меня больше не ходить с ней.
– Отныне по утрам я буду гулять в саду, Гектор, – сказала она. – Здесь, рядом с домом, незнакомец не причинит мне вреда.
– Я уже склоняюсь к мысли, что он лишь плод твоего романтического воображения, – ответил я, улыбаясь навстречу ее открытому, запрокинутому ко мне личику. – Юная хозяйка поместья, которая вечно читает романы, вполне может наткнуться под лесной сенью на красавца кавалера. Пожалуй, за него мне следует благодарить мадемуазель Скюдери[11], а сам он не кто иной, как великий Кир в одежде наших дней.
– Ах, его платье представляет для меня главную загадку, – возразила Эвелина. – Дело в том, что оно вовсе не современное. Незнакомец словно сошел со старинной картины.
Я внутренне вздрогнул, ибо эти слова напомнили мне о портрете, что висел, занавешенный портьерой, в библиотеке; я живо представил причудливый охотничий костюм в оранжевых и пурпурных тонах – тот, который Андре де Бриссак надел на бал-маскарад.
С тех пор Эвелина перенесла свои прогулки в сад, и много недель я не слышал упоминаний о незнакомце. И я бросил думать о нем, ибо теперь у меня была куда как тяжкая забота. Здоровье моей жены пошатнулось. Изменения, ничтожные сами по себе, происходили столь медленно, что их не смог бы заметить тот, кто видел Эвелину изо дня в день. Лишь когда она нарядилась в пышное праздничное платье, которое не надевала несколько месяцев, я увидел, как велик стал ей расшитый корсаж и как потускнели ее глаза, а ведь совсем недавно они своим блеском соперничали с бриллиантами в ее прическе.
Я отправил в Париж гонца с приказанием позвать одного из придворных лекарей, хотя знал: пройдет немало дней, прежде чем столичное светило появится в Пюи-де-Верден.
И в этот период я наблюдал за женой с невыразимым страхом, ибо не только телесное здоровье стало подводить Эвелину. Другая перемена мучила мой взор куда сильнее. Исчезла ее всегдашняя веселость нрава, поник дух, и место юной резвушки заняла женщина, в чьем сердце укоренилась меланхолия. Напрасно искал я источник печали. Моя бесценная жена уверяла, что не имеет причин грустить или сетовать; да, она грустна, но ждет за это прощения. Мне следует жалеть ее, а не корить.
Я сказал, что придворный лекарь живо отыщет средство от ее уныния: скорее всего оно вызвано телесным недугом, ведь для душевного страдания нет никаких причин. Эвелина ничего не ответила, однако я понял: она не надеется на исцеляющую силу медицины, не верит в нее.
Однажды, желая разговорить Эвелину, которая вот уже целый час сидела, погруженная в многозначительное молчание, я со смехом предположил, что она забыла своего таинственного кавалера, да и он ее забыл.
К моему изумлению, бледное лицо стало пунцовым, но прежде, чем я успел сделать новый вдох, опять побелело.
– Ты ведь не встречала его с тех пор, как не ходишь к уединенному гроту, столь тобой любимому? – уточнил я.
Она обернулась ко мне, и от ее взгляда мое сердце едва не разорвалось.
– Гектор, – вскричала Эвелина, – я вижу его каждый день! Именно это меня и точит.
Она разрыдалась; я заключил ее в объятия, будто перепуганное дитя, и приложил все усилия, чтобы успокоить.
– Любовь моя, ведь это безумие, – увещевал я. – Ты сама знаешь, что в сад не могут проникнуть посторонние. Ров имеет ширину десять футов и всегда полон воды, ворота заперты днем и ночью – за этим следит старик Массу. Хозяйка средневековой крепости не должна бояться, что в ее старинный сад вторгнутся чужаки.
Моя жена лишь качнула головой и повторила:
– Я вижу его каждый день.
Из этого я заключил, что она лишилась рассудка. Я не рискнул расспрашивать ее о таинственном госте. Проблема только усугубится, думалось мне, если под моим давлением Эвелина опишет внешность, манеру держаться, повадки незнакомца, – иными словами, если смутной тени будут даны форма и плоть. Я принял меры, чтобы полностью исключить возможность вторжения в сад. Теперь оставалось только ждать лекаря.
Наконец он приехал. Я открылся ему – сообщил, что считаю свою жену безумной, – в этом мое горе. Лекарь провел с Эвелиной наедине целый час, затем вышел ко мне. К моему несказанному облегчению, он уверил меня в том, что жена моя в здравом уме.
– Скорее всего ее мучает некое наваждение – но только одно, ведь по всем остальным вопросам она рассуждает трезво. Вряд ли мы имеем дело с мономанией[12]. Я склонен думать, что ваша супруга действительно видит некоего человека. Она описала его с поразительной точностью. Если мономаны всегда путаются при описаниях своих видений, то ваша супруга говорила со мной так же спокойно и внятно, как я сейчас говорю с вами. Вы уверены, что никто не мог проникнуть в ваш сад?
– Абсолютно уверен.
– А не может ли там бывать какой-нибудь родственник вашего дворецкого или другого слуги – молодой человек с красивым женоподобным лицом? Он очень бледен и имеет алый шрам, похожий на след от удара.
– Боже мой! – вскричал я, ибо на меня снизошло озарение. – И он одет в старинное платье, да?
– Верно: он носит охотничий костюм в оранжевых и пурпурных тонах, – ответил лекарь.
Тогда я понял: Андре де Бриссак сдержал слово. В наисладчайший час моей жизни его тень явилась и встала между мною и счастьем. Я показал Эвелине портрет, все еще питая слабую надежду на собственное заблуждение относительно кузена. Эвелина задрожала как осиновый лист и приникла ко мне.
– Здесь какое-то колдовство, Гектор, – пролепетала она. – Костюм точь-в-точь как на незнакомце, но лицо не его.
Лицо, описанное ею, до последней черточки походило на лицо моего кузена Андре де Бриссака, которого Эвелина никогда не видела во плоти. Особое внимание она уделила безобразной отметине – следу от удара, мною же и нанесенного.
Я увез жену из шато Пюи-де-Верден. Мы отправились в южные провинции, а оттуда – в сердце Швейцарии. Я уповал на расстояние и перемену места – они должны были вернуть покой моей Эвелине.
Но этого не случилось. Куда бы мы ни поехали, призрак Андре де Бриссака следовал за нами. Причем он никогда не являлся мне самому – это была бы жалкая месть. Губительный фантом сделал своим инструментом невинное сердце моей жены. Он разрушал ее жизнь, и мое постоянное присутствие не могло защитить Эвелину от этого нечестивца. Напрасно я не спускал с нее глаз; напрасно пытался утешить ее.
– Он не оставит меня в покое, – отвечала Эвелина на мои увещевания. – Вот и сейчас он стоит между нами. Его лицо с багровым шрамом я вижу четче, чем твое, Гектор.
Однажды ясным лунным вечером, когда мы были наедине в тирольском горном селении, Эвелина бросилась к моим ногам и простонала, что она худшая и подлейшая из женщин.
– Я во всем исповедовалась своему духовнику, – сказала она. – С самого начала я не скрывала свой грех пред Небесами. Но я чувствую, что смерть моя близка, и хочу признаться тебе, Гектор, прежде, чем умру.
– Что еще за грех, любовь моя?
– Первое появление незнакомца – в роще – огорчило и озадачило меня. Я отшатнулась от него в недоумении и страхе. Но он приходил снова и снова, и вот я стала ловить себя на мысли о нем, а там и ждать его. Образ постоянно был предо мною, и напрасно я пыталась закрыть воображение для его лица. Потом он исчез на некоторое время – и, к стыду и ужасу своему, я затосковала. Жизнь казалась мне отвратительной и пустой. Но вот он начал являться мне в саду. О, Гектор, убей меня, если такова твоя воля! Я не заслуживаю снисхождения, ибо в тот период я считала часы до его прихода, ибо ничто меня не радовало, и лишь это бледное лицо с багровой отметиной тешило мой взор. Гость изъял из моего сердца все прежние милые удовольствия, оставив одно-единственное, кощунственное – блаженство от своего присутствия. Целый год я жила от встречи до встречи. Проклинай меня, Гектор, ибо я грешна. Я не знаю, из глубин ли моей души родился грех или он плод колдовских чар. Мне известно только, что я напрасно боролась с ним.
Я прижал Эвелину к груди; я простил ее. По сути, прощать мне было нечего: разве это Эвелина вызвала роковую тень?
Следующей ночью она умерла; я держал ее за руку, и напоследок, всхлипывая и трепеща, она сказала, что гость стоит по другую сторону ее постели.