Памяти Чосера,
во славу Кота Мурра
и Тому, кто стоит по ту сторону Мрака
Сколько же в мире глупцов!
Ярчайшим доказательством справедливости этой мысли должно служить, на мой взгляду основание литературного клуба Верхней Темзы, члены которого собирались в задней комнате таверны «Ученая сорока».
И вину за это я возлагаю на старую каналью, сэра Дэниэла Кресуэла, который сыграл в мерзкую посмертную игру с наследниками, завещав огромные суммы куче подозрительных фондов.
На средства одного из них основали литературный клуб Верхней Темзы.
«Какая чудесная затея, — злорадно повторяю я, — скажите-ка, литературный клуб Верхней Темзы!» Ютился он на мрачной улице, где есть место только конторам маклеров по морским сделкам, барам для моряков, складам, закладным конторам, постам таможни и речной полиции.
И над этим клубом, шедевром душевного расстройства, распростерлась тень зловредного Дэна Кресуэла.
От его завещания несет безумием и хитростью, как от дьявола серой и миролюбием. В нем перечислены двенадцать постоянных членов, в том числе один президент и один секретарь, а также оговорено право выбирать двух или трех почетных членов из иностранцев.
Надлежало собираться по субботним вечерам, посвящая заседания литературным трудам. Участникам дискуссии подавался холодный ужин, три пинты эля и два стакана пунша или грога, одна глиняная трубка, набитая унцией доброго голландского табака, а также один жетон стоимостью в один фунт, который обменивался на деньги в конце собрания, если вы на нем присутствовали.
Поверенным в делах назначали старого адвоката из Твикенхэма, мистера Грейхаунда.
Президенту, мистеру Шилду, полагалось два фунта, а секретарю, Тобиасу Уипу, — фунт и десять шиллингов.
Сим банальным именем меня нарекли при рождении, и оно не доставляет мне ни радости, ни гордости.
В тот памятный октябрьский вечер в клубе собрались: мистер Милтон Шилд, президент, Сэмюэл Джобсон, Герберт Дж. Пэйн, Рейд Ансенк[1], Роберт Литтлтон, Николас Терви, Чарльз Роулидж, Бенджамин Доулер, Френк Гоблинг, Джон Сепсун, Филип Брэдл и ваш покорный слуга Тобиас Уип, секретарь.
На заседании выбрали двух почетных членов: Питера Кюпфергрюна, немца из Ганновера, и доктора Каниве, француза из Тарба.
В честь иностранцев президент угостил всех пуншем, корнуэльскими устрицами и маринованной семгой.
После выборов мистер Герберт Дж. Пэйн — ненавистный тип — взял слово, чтобы сообщить нам о своих трудах:
— Господа, таверна, в которой мы собираемся, расположена, как вы знаете, неподалеку от Саутворк-Бридж. Если перейти мост и пересечь наискосок квартал Саутворк в направлении Блэкфрайерза, попадаешь в лабиринт старинных улочек Боро.
— Чистая правда, — шепнул я на ухо своему соседу Рейду Ансенку. — Очень жаль, что ничего не могу возразить…
— В глубине одного из тупиков сего древнего квартала есть таверна под названием «Плащ рыцаря». В этом переулке торговцы овощами и рыбой оставляют на ночь свои тележки.
Мистер Герберт Дж. Пэйн сделал большой глоток пива и с хитрецой оглядел аудиторию.
— Вы, господа, из тех, кто — увы! — ничего не знает о Чосере…
— Только не я! — проворчал я. — Не я, попрошу вас не забываться!..
— Вот как! — мистер Герберт Дж. Пэйн ожег меня взглядом змеи. — Отлично, готов отдать должное господину секретарю за его обширные познания, но пусть скажет, какие мысли вызывает в его голове название «Плащ рыцаря».
Я не знал, но сосед мой, Рейд Ансенк, тихо подсказал:
— Это — древний постоялый двор в Саутворке, где Джеффри Чосер встретился с паломниками, направлявшимися в Кентербери.
Никто не расслышал уместной подсказки Ансенка, а Герберт Дж. Пэйн, как мне показалось, был весьма раздосадован правильным ответом.
— Хвала господину секретарю, — сказал он, — но знает ли он, что нынешняя таверна «Плащ рыцаря» на границе Боро и Саутворка и та, где Чосер сочинил эти удивительные рассказы, являются лишь…
— Доказательств не существует, — перебил его я. — За шесть с лишним столетий квартал подвергся сильным перестройкам…
Герберт Дж. Пэйн рассвирепел:
— Я знаю, о чем говорю, и другие могут подтвердить мои слова. Прикусите язык, юноша Уип!
Наградил же бог такой фамилией — я вовсе не похож на плаксу! В разговор бесцеремонно вмешался мистер Сэмюэл Джобсон, приятель Пэйна, и обратился к остальным членам клуба:
— А кто принимал в наши ряды этого молокососа Уипа?
— Простите, — гневно отпарировал я, — не считая многочисленных мемуаров, ценимых знатоками, а вы в их число не входите, мистер Джобсон, я опубликовал две сказочки в «Еженедельных рассказах». Очень хорошие сказочки.
— Так считаете только вы, — проворчал Джобсон.
— Мне заплатили по два шиллинга за страничку, кроме того, я удостоился множества похвал.
— Неужели?! — ухмыльнулся мистер Герберт Дж. Пэйн.
Президент громыхнул никелевым колокольчиком.
— Успокойтесь, господа! Здесь у каждого есть заслуги: у Пэйна, Уипа, Джобсона и всех остальных. Регламент клуба категорически требует проявлять во время дискуссий уважение ко всем участникам. Ставим предложение на голосование.
— Но предложения не было! — воскликнул я.
— Было, Уип. Вопрос, можно ли считать нынешнюю таверну «Плащ рыцаря» той, где родились удивительные истории Чосера…
— Та самая и есть, — последнее слово осталось за мистером Пэйном.
Мы проголосовали. Два почетных члена воздержались, и «предложение» было принято единогласно, если не считать двух голосов, моего и Рейда Ансенка, поданных против.
— Решение принято, — сказал президент. — Поручаем секретарю, уважаемому мистеру Тобиасу Уипу, составить письменный отчет о памятном заседании, подчеркнув его литературную значимость.
Пришлось согласиться, хотя я ощущал горечь во рту и ярость в сердце.
Впрочем, утешала мысль, что президент обладал правом оплачивать особо ценную работу, а поскольку он благожелательно относился ко мне, я порадовался неожиданному заработку.
Милтон Шилд не был злобным человеком, но ненавидел пустые склоки, даже если они касались вопросов грамматики или синтаксиса, которые могли возникнуть во время заседаний.
Ему, бывшему профессору риторики в некоем заведении Кенсингтона, мы обязаны изданием прекрасной книги о школе Салерно и исследованием тождественности звуков у знаменитых писателей. Поскольку он осмелился покуситься на Колриджа и Теккерея, его заслуженно назвали мужественным человеком.
Кстати, стоит напомнить, что именно он обрек издателей миссис Беркли на несколько бессонных ночей, процитировав в подтверждение своего тезиса бессмысленную слащавую фразу, сочиненную сим знаменитым синим чулком:
— Пассроуз, угостите пастора пастилкой.
Когда мы с Ансенком направились в Боро, на нас обрушился противный ледяной дождик. Мой низкорослый и нескладный компаньон имел желтую кожу и черные волосы; голос его отличался хрипотцой, но вещи он говорил разумные.
— Единственная литературная заслуга Пэйна в том, что он убедил всех: Чосер родился в 1329 году, а не в 1328, как утверждают классические учебники. Я сказал «убедил», поскольку сам остаюсь сторонником гипотезы, изложенной в учебниках.
Я раскурил трубку, поскольку от реки поднималась ужасная вонь, и с мрачной издевкой перевел разговор на другую тему:
— Оценим заслуги остальных членов нашего клуба, мой дорогой Ансенк. Джобсон перевел страниц тридцать из немецкого труда о Конфуции. Сделал из перевода брошюру и издал на свои деньги, напечатав двести экземпляров.
— Чуть меньше, чем Литтлтон, — усмехнулся мой спутник. — А что сказать о Терви, который вырвал у кенсингтонских маразматиков премию за тоненькую книжонку, где говорится о странных животных Южной Америки, в том числе и о неком подобии курицы, именующейся агами, которая бегает почти с той же скоростью, что и фаворит эпсомских бегов. Что касается остальных… С ними никто не сравнится в умении молчать, курить трубку, пить эль, облизывать тарелки и получать свой еженедельный фунт. Вы это хотели сказать?
— Вы крадете слова с моих уст, Ансенк!
— Мы остались вдвоем, — улыбнулся мой друг. — Я ценю ваши сказочки, Уип, хотя их всего-навсего две. Но меня больше интересует ваш труд о детских песенках «Арфа детства».
Я покраснел от удовольствия.
— Однако, — продолжил Ансенк, — злые языки утверждают, что он списан с «Волшебного рога мальчика» одного талантливого немца — его, кажется, звали Брентано. Книгу издали примерно сто лет назад.
— Неужели, — пробормотал я, словно обожженный ядом гадюки.
— Впрочем, ряд ваших статей о «Магическом кубке Иден-Холла» Мюсгрейва достойны того, чтобы их читать и перечитывать. Но не сочтите упреком, если скажу, что, сочиняя их, вы пользовались небольшой скучной книжонкой сэра Уортона о жизни святого Катберта, которому, кстати, этот кубок и посвящен.
Я окончательно расстроился, а гордость моя растрескалась, как стекло, когда Ансенк заявил — все с той же снисходительностью, — что существует огромное сходство в форме и экспрессии между моей сказочкой «Заклятие лошади» и злой сатирой, которую написал в конце XVI века доктор Донн.
— Черт подери, Ансенк! — проворчал я. — Вы удивительный человек и крайне опасный собрат по перу!
— Не обижайтесь, Уип, — мягко посоветовал Ансенк. — Мы, быть может, созданы для взаимопонимания. Я только хотел доказать, что знаю, как держаться с членами клуба Верхней Темзы, включая и вас, мой дорогой.
Я с видом побежденного опустил голову.
От предложения Ансенка о возможности договориться отказываться не стоило.
Этот коротышка с неприятным выражением лица прославился своим трудом, имеющим подлинную историческую ценность, ибо писал о знаменитых пленниках Тауэра: Дэвиде Брюсе, Уильяме Уоллесе, короле Джоне, Томасе Море, великой Елизавете, Анне Болейн и Кэтрин Говард, Соммерсете, Джейн Грей, Норфолке, Арунделе, Эссексе…
Мы, продолжая разговор, шли по темным улицам и мрачным старым бульварам.
— А вот и «Плащ рыцаря», — вдруг произнес мой спутник.
— Никакого желания начинать работу сегодня, — отмахнулся я.
— Да будет так. Что такое несколько дней безделья в сравнении с шестью веками пыльного забвения? — таинственно кивнул Рейд Ансенк.
Дружески хлопнул меня по плечу и свернул в сторону.
— Ансенк! — воскликнул я. — Еще рано расставаться!
Но он уже растаял в тумане. Издали донесся его смех:
— Отличная ночь для безумцев!
— Я направляюсь в «Плащ рыцаря»! — крикнул я.
Никакого ответа.
Я едва не сломал себе шею во тьме, дважды натыкался на пирамиду пустых бочек, вонявших копченой селедкой и палтусом.
В глубине длинного и темного коридора забрезжил слабый свет. Огонек двигался мне навстречу, и я увидел необъятного толстяка с горящей свечой в руке.
— Значит, и вы добрались? — устало спросил он.
— Откуда, старина? — недовольно осведомился я.
— Из Кентербери.
— Как? Что вы сказали?
— Очень долго плестись по времени, а не по дороге, отсчитывая мили, — простонал он, словно не слыша меня. — Шесть сотен лет… О боже, шесть сотен лет!
Я крепко схватил его за руку и ухмыльнулся.
— Сколько пунша надо было выпить, чтобы настолько опьянеть, Фальстаф?
— Входите быстрее, — продолжил он. — Пора завершить неоконченные дела.
И подтолкнул меня в спину.
Я оказался в низком зале, где в очаге пылали ясеневые поленья, а в железном подсвечнике плакали три жировые свечи.
— Добрый вечер, господин Уип!
Здесь, похоже, собралась приличная компания, но люди прятались во мраке.
— Добрый вечер, Уип!
Два знакомых голоса пожелали мне приятного вечера.
— Мы заждались вас.
Я подошел к двум фигурам, склонившимся над пламенем очага, и узнал в них герра Кюпфергрюна и доктора Каниве.
— Тсс! — остановил меня немец, когда я собрался заговорить. — Мы — иностранцы и из уважения к аудитории первыми расскажем свои истории. Ваш черед еще наступит, мистер Уип.
Из тьмы выплыло бородатое лицо — ко мне с задумчивым видом приблизился толстяк. Указал на деревянную скамью и поставил на стол огромную кружку пива.
— Даем слово нашему дорогому гостю, прибывшему из-за моря, мессиру Кюпфергрюну, — произнес негромкий, печальный голос. — Хотя он и не входит в число святых паломников в Кентербери, мы не можем отказать ему в почестях, положенных гостю. Пусть он станет одним из наших, как и его уважаемый спутник, ученый доктор Каниве.
Я повернулся в сторону говорящего. Человек медленно выходил из тени. Худое бледное лицо, удлиненное бородкой клинышком. Сутулые плечи, похоже, с трудом удерживали тяжелый плащ из коричневого драпа.
— Чосер! — в ужасе воскликнул я.
Он кивнул, но в этот момент одна из свечей погасла, и его лицо растворилось во мраке.
— Да, — пробормотал я, — Ансенк не зря сказал: отличная ночь для безумцев.
Мне на колени вскочил огромный черный кот.
— Не смущайтесь, — проворчал он.
Я завопил от ужаса.
— Говорящий кот!
— Эка невидаль? — ответил он. — Я ведь Кот Мурр Гофмана!
— Ночь безумцев! — в отчаянии повторил я.
— Не принимайте призраков за безумцев, — наставительно посоветовал Кот Мурр. — Когда наступит мой черед рассказывать, вы узнаете, почему я сюда явился.
И снова послышался негромкий, печальный голос.
— Отправляясь в паломничество в святую церковь Кентербери, где нас ждало отпущение грехов, мы дали торжественный обет собраться здесь и продолжить увлекательную беседу. Наконец мы сошлись все вместе. Желаю всем приятного времяпровождения. К нам присоединились иностранцы — мы счастливы принять их с благословения Господа.
— Но вы же ушли отсюда шестьсот лет назад! — воскликнул я.
— Неужели прошло шестьсот лет? — подхватил насмешливый голос. — Ужасное и великое заблуждение считать годы. Кто думает о времени, давая обет перед лицом Вечности? Дорогой чужеземец, куда проще и быстрее преодолевать века и тысячелетия, чем мили, если всегда поминать Бога, который создал пространство, но не время. Саутворк отделяет от Кентербери большее расстояние, чем тысячный год от современности.
— У меня поручение от литературного клуба Верхней Темзы и…
— Мне ясно, что это начало великолепной истории, — прервал меня тот же голос, — но слово предоставляется герру Кюпфергрюну.
Кот Мурр вонзил в меня когти, и я замолчал.
Господин Кюпфергрюн вышел вперед, и сияние одной из высоких свечей залило жидким золотом его хитрое лицо проходимца. Оказавшись на свету, он, казалось, слегка растерялся в этом тонувшем во мраке крохотном театре теней, готовых внимать его словам, а потому отвернулся от аудитории и уставился на единственное окошечко, прорезанное в стене напротив, сквозь которое сочился бледный лунный свет. Потом вздохнул, вежливо поклонился невидимкам и запыхтел трубкой.
— Битте, битте, — пробормотал он.
А когда, наконец, заговорил, я ощутил истинное удовольствие, слушая его жеманную, но все же приятную речь.
— Не выслушай я рассуждений о времени и ничтожестве его, я бы не осмелился раскурить в вашем присутствии набитую вонючим табаком трубку, поскольку сия вредная привычка давно изжила себя. И все же буду курить, ибо поведу рассказ о старых временах. Думаю, не оскорблю вас своим пристрастием, хотя, признаюсь, вначале решил, что попал в гости к призракам, но несколько мгновений назад, господа, понял, вы реальны, вы — живые люди, перенесенные из другой эпохи волей или снисходительностью высшей, божественной Мудрости.
— Превосходно сказано.
— Существо, путешествующее во времени, а вернее, живущее в многовековом настоящем, должно знать обо всем, что произошло за несколько последних сотен лет…
«Ну и белиберда», — подумал я, но Кот Мурр ожег меня своими изумрудными глазами и проворчал:
— Он прав! Остерегайтесь, Уип, ибо вульгарные мысли оскорбляют меня…
— Моя трубка не отвлечет вашего внимания, — продолжал герр Кюпфергрюн, — а потому расскажу историю, случившуюся в первой половине столетия, не рискуя, что меня не поймут, не так ли?
Я возмутился.
— Если, герр Кюпфергрюн, согласиться с вами, эти шестисотлетние люди будут слушать нас и разговаривать с нами. Я не в силах допустить столь еретическую мысль! Куда ни шло призраки: в крайнем случае, можно поверить в тени, выбравшиеся из своих могил. Но разве живые имеют право бросать дерзкий вызов смерти!
— Смерть, — произнес тихий голос, — пустое слово, мистер Уип, и оно оскорбительно и неприемлемо для вечной Мудрости! Впрочем, можно допустить, что всему виной заблуждение, упрямство людей вводить жалкое понятие времени в любые свои дела.
— Если так будет продолжаться, наша встреча обречена на провал, — разозлился Кот Мурр. — А мы собрались…
— Чтобы завершить… — подхватил я.
Герр Кюпфергрюн улыбнулся и вновь поклонился.
— Простите… — начал он по-немецки и спохватился: — Я решил, что небольшая преамбула необходима. Кто смирится с моей трубкой, тот смирится и с образами, возникающими при виде паровой машины и даже самолета.
Во тьме соударялись кружки; пиво было замечательным, и я громко потребовал еще одну кружку.
Герр Кюпфергрюн замолчал.
Во тьме послышалась возня, и я попытался разглядеть, что происходит. Тщетно! Глаза не могли пронзить столь плотный мрак, несмотря на яркое пламя очага и колыхание огоньков трех свечей.
К счастью, мне на помощь пришел видящий в ночи Кот Мурр.
— Хм, — возмутился он, — нарушен заведенный порядок. Я знаю классиков. Вы этого сказать не можете, Уип, и, изучи вы шедевр Чосера так, как я, вам бы было ведомо, что еще должны взять слово Франклин, шкипер, красильщик и пристав церковного суда. Но я их здесь не вижу. Я различаю во мраке отвратительные лица, но мне они незнакомы. Быть может, с нами сыграл злую шутку сам дьявол… Вернее, не с нами, а с нашим замечательным Чосером, и такое происходит не впервые. Вам понятно?
— Нет, — жалобно простонал я. — Нет и нет!
— Ну и дела, — проворчал Кот Мурр, — мне бесконечно стыдно лежать на коленях непроходимого тупицы, пропахшего грошовым табаком и кислым пивом, к тому же одетого в дешевую колкую шерсть!
Я уже не слушал его: мои глаза свыклись со скупым светом и стали различать неясные формы.
В зале присутствовали не только люди, но и какие-то странные существа с неясными очертаниями. Мне даже показалось, что в отблеске очага или свечи возникало издевательское лицо Рейда Ансенка. Я поделился наблюдением с Котом Мурром. И тот ответил:
— Само собой разумеется. Он у себя дома.
Я хотел убежать, но не смог даже привстать — Кот Мурр, устроившийся на моих коленях в позе Сфинкса, весил целую тонну.
— Господа, — произнес наконец герр Кюпфергрюн, печально всхлипнув, — я расскажу вам ужасную историю…
Окончилась война 1914 года, мир, пребывавший в печали по жертвам, по-прежнему терзали беспокойные события. Над многими странами продолжали реять черные птицы несчастья… В том числе и над Ирландией… Кошмар смутных годов, 1919 и 1920, призывал новые кошмары…
Ирландское жаркое — Бараньи отбивные — Лепешки с телятиной или беконом.
Меню было написано мелом на школьной доске. Доска вместе с фонарем, источающим синеватое пламя, и вырезанной из жести вывеской, с которой дожди смыли название, выглядела своеобразной рекламой нищеты на углу Найт-Рэвен-стрит.
Только название улицы и было забавным: Найт-Рэвен-стрит — улочка Ночного Ворона, и над ней нависало тяжелое, дождливое и закопченное небо Лимерика.
Дейв Ламби поднялся по нескольким ступенькам и попал в многоугольную прихожую, настоящее логово паука.
Из-за неприятных ассоциаций в голове сразу возник образ гнусного насекомого. Но привычная тяжесть револьвера в кармане у левого бедра успокоила. Он пожал плечами и шагнул в темную щель, оказавшуюся коридором с тусклой коптящей лампой.
Аппетитный запах горячего рагу встретил его, как гостеприимный хозяин гостя, вымокшего под октябрьским дождем.
— Что-нибудь съем, — пробормотал он.
И тут же мысленно отметил странную атмосферу заведения — свет, шумы, запахи.
Лампа оказалась единственным кружком света, лучиком, пробивавшимся сквозь дырку в занавеси.
— Взгляд одноглазого кота, — усмехнулся Дейв, отбросив ее.
В глубине коридора колыхалось пламя печей — красная заря в конце туннеля. Из кухни доносились приятные звуки — шкварилось горячее сало, булькала вода в кастрюлях, потрескивало мясо на сковородах, звякали тарелки, из бутылок с бульканьем лилась жидкость, словно пародируя влажные поцелуи взасос.
Исходя голодной слюной, он принюхивался к аромату горячего мяса и острых приправ, к которому примешивался странный сладковатый запах.
— Он знаком мне, — прошептал Дейв.
Вдруг перед его глазами побежали кадры немого кино — залитые грязью траншеи, где кровью истекали трупы томми и серо-зеленых.
— Здесь пахнет смертью и кровью… Фу!
На улице от порыва ветра грохнула вывеска; вдалеке хлопнул выстрел, и кто-то пронзительно взвыл от боли.
Красные отдушины печей ответили эхом предсмертного хрипа. Но тут в стене открылась дверь, из проема хлынул свет, и донеслась разудалая музыка модного регтайма, звон треугольников, колокольчиков и ксилофона.
— Нигде, — убеждал Дейва сосед по столу, — вы не получите столько мяса за десять пенсов.
Но длинные розовые ломти мяса сразу отбили аппетит у Дейва — коричневый соус с тонко нарезанным жареным луком уже успел застыть.
— Ах! — пробормотал сосед. — Телячье жаркое с луком… Деликатес!
— Вы действительно считаете, что это телячье жаркое? — робко спросил Дейв.
— А если даже мясо кита, шакала или белого медведя? — огрызнулся собеседник. — Его величество желают получить за десять центов осетрину на вертеле или молочного поросенка под острым соусом?
Дейв Ламби обратил внимание, с какой жадностью люди набрасываются на мясо, топчась перед небольшими железными столиками.
Они торопливо пожирали порции розового мяса, залитого бурым соусом, и запивали мутным пивом горы тушеной баранины с луком. Чавканье и сытая отрыжка изредка прерывались веселыми возгласами, рассекавшими тяжелую атмосферу зала:
— Всего за десять пенсов… Всего за десять пенсов!
В толпе людей, чьи внутренности точил вековой, наследственный голод, мелькал силуэт странного человечка в синем рединготе и цилиндре из розовой бумаги.
— Чокнутый? — осведомился Дейв Ламби.
Его сосед вскинул гневные глаза.
— Спятил, что ли! Скотти Белл чокнутый? Оригинал и наверняка филантроц. Он-то и кормит нас мясом за десять пенсов. Гип-гип-гип-ура Скотти Беллу!
Весь зал подхватил клич.
Цилиндр из розовой бумаги наклонился, отзываясь на безыскусный порыв посетителей. Музыкальная машина сухо щелкнула, внутри нее послышалось ворчание, и грянул дикий марш гвардейцев, размывая вековую печаль обездоленных людей.
— Фиалки, сэр?
Крохотная белая ручонка протягивала Дейву букетик замасленных бумажных фиалок, пропитанных дешевыми духами. Над жалким букетиком сияли два печальных синих глаза.
Несмотря на бедность, Дейв сохранил обходительность бывшего лейтенанта Рочестерского гвардейского полка.
— Мне больше нравится цвет ваших глаз, а не цветов, мисс, — улыбнулся он, протягивая девушке шиллинг.
Наградой ему была робкая чарующая улыбка.
— Могу ли я вас угостить? — спросил бывший офицер и указал на порцию дымящегося мяса, которую старый официант с внешностью злобного клоуна водрузил перед его соседом.
Цветочница бросила странный взгляд на сочные ломти мяса.
— Нет, только не это, — шепнула она. — Лучше пива.
Дейв осторожно накрыл ладонью ее белую лапку и ощутил сильную дрожь; он проследил за взглядом цветочницы и не без отвращения заметил, что тот прикован к лицу Скотти Белла.
Скотти Белл не походил на сурового и сухого шотландца, высеченного из горной скалы. Он был низок и толст; в его совиных глазах, круглых и неподвижных, зеленью стыл свет лампы.
— Мне хочется уйти, сэр, — шепнула девушка. — Прошу вас, проводите меня.
Как все случилось?
Дейв Ламби не узнал этого никогда.
Он смутно помнил, как шел по темному коридору вместе с испуганно дрожащей девчонкой и получил болезненный удар по затылку, — затем шум яростной борьбы и бесконечное падение во тьму.
Но в памяти навсегда остался женский вопль, вопль ужаса и боли, и предсмертный хрип.
Очнувшись, он увидел вокруг мундиры хаки конной полиции Ирландии.
— Вам невероятно повезло, лейтенант, — раздался над ухом дружеский голос. — А того вы не упустили.
Дейв Ламби узнал в сержанте полиции своего бывшего ординарца Бига Джонса. В двух шагах от Дейва из пробитой головы официанта с лицом клоуна на пол текла струйка крови.
— К счастью, не упустили, — повторил полицейский.
Только теперь Ламби ощутил, что мертвой хваткой сжимает рукоять револьвера.
— А туда смотреть не стоит! — воскликнул Биг Джонс. — Хватит ужасов на сегодня.
Но Дейв успел разглядеть труп цветочницы с перерезанным горлом… Вдали, в красноватом свете лампы, полицейские складывали на стойку ужасные предметы — руки, ноги, женские груди, человеческую голову с отвратительной ухмылкой…
На улице Ночного Ворона топталась молчаливая испуганная толпа. Дейв Ламби видел, как уводили Скотти Белла в наручниках. На черепе шотландца висел клок розовой бумаги.
— Клиент для виселицы! — крикнул кто-то.
— Он кормил своих клиентов человечиной! — воскликнул другой.
Бывший офицер заметил соседа по столу. Тот стоял с печально опущенной головой и в отчаянии бормотал:
— У нас больше никогда не будет столько мяса за десять пенсов.
Когда напьешься ты кларета,
Закружится голова, ах, закружится голова.
Когда напьешься ты кларета,
Чей-то хриплый голос затянул песню, едва господин Кюпфергрюн кончил говорить.
— Принесите мне твердые орешки, кусочек мягкого хлеба и семечки. Вы знаете, кого называют «каниве»? Огромного американского попугая размером с орлана-белохвоста, который устраивает гнезда в дымящейся земле холмов на Антильских островах. Каниве прослыл умелым логиком, знает таинственные и опасные языки, короне говоря, он — колдун и весьма ученая персона.
Такие речи повел господин Каниве из Тарба во Франции. Не испытывая уважения к присутствующим и греша пошлыми шуточками, он поспешно развязал галстук и бросил его в огонь, скинул редингот, накинул его на голову герра Кюпфергрюна и, наконец, предстал…
…в облике громадного злого попугая с взъерошенными перьями и грозно сверкающими глазками.
— Слушайте! — прохрипел он. — Мерзавцы, бродяги, подонки и прочая шелупень. Слушайте правдивую историю великого доктора Каниве!
Шел 1880 год. Однажды туманным утром в конце зимы из Америки прибыл парусник. Его взял на буксир крохотный голландский пароходик, отвел вверх по морскому каналу Тернезен и подвел к причалу Коммерческой гавани благородного и мужественного города Гента, что во Фландрии.
В полдень старший рулевой Тиест де Вильдеман покинул судно со всем своим скарбом, уложенным в большой мешок из индийского полотна. За шестнадцать месяцев плавания ему заплатили золотыми и серебряными монетами, которые весело бренчали в его карманах. Кроме того, Тиест де Вильдеман почти волочил по земле необычную клетку из железного дерева, где в полной неподвижности сидел замызганный серый попугай, больше похожий на замасленную тряпку.
— Это — антильский каниве, — сообщил он господину Волдерсу, чиновнику таможни. — Я продам его за приличные деньги господам из зоологического сада.
— Пошлина за ввоз двенадцать франков, — сказал таможенник.
— Ни в коем случае, — заупрямился Тиест де Вильдеман, — но готов поставить стаканчик в заведении мадам Ландшеер.
— Договорились, — согласился таможенник.
Они пропустили не по одному стаканчику и вскоре завели дружескую беседу.
— Я покинул Гент четыре года назад и скоро встречусь с женой.
— Ха-ха! — ухмыльнулся господин Волдерс.
— Что смешного? — обиделся Тиест, которому не понравилась издевка собутыльника.
— Молчу, вернее, пока молчу.
— Выкладывай?
— Впрочем, слушай, Тиест, — с показным сочувствием произнес господин Волдерс. — Ваша жена сошлась с Тоном Босмансом, и они с большим прибытком содержат кабачок «Зеленая бутылка» на Канальной улице.
— Так-так! — воскликнул Тиест де Вильдеман. — Вот, значит, как обстоят дела?
И заказал бутыль доброй голландской можжевеловки. Расстались они поздним вечером. Тиест с мешком за плечами и клеткой с попугаем в руке поплелся по указанному адресу.
— Клянусь серебряными галунами фуражки, там сегодня будет большая разборка, — философски изрек господин Волдерс, — но это не мое дело.
И отправился в подвальный кабинет на складе составлять протокол на некого Тиеста де Вильдемана, обвиняя моряка в контрабанде антильского попугая и неуплате двенадцати франков пошлины таможенной службе.
Утром по городу разнеслась страшная весть.
— Слышали? Тон Босманс и жена Тиеста де Вильдемана расплатились за содеяное. Боже, «Зеленая бутылка» за ночь стала красной! Бойня, да и только! А Тиеста поймали на набережной Пеердемеерш — он сошел с ума и кричал: «Это не я… Это попугай… Говорю вам, это попугай!»
Когда полицейские вошли в помещение, то вместо Тона Босманса и его сожительницы увидели кровавое месиво. На стойке стояла клетка из железного дерева — попугай невозмутимо заканчивал завтрак, доедая четвертинку апельсина.
Но стоило полицейским взять клетку в руки, как он завопил изо всех сил:
— Любовь!.. Это — любовь!..
На углу Канальной улицы, в глубине сада с кустами ранней сирени, припущенными зеленью, прятался дом мадемуазель Сильвии Бонвуазен, высокой и чернявой женщины, походившей на закутанную в ткань огромную булавку. Она и купила клетку с попугаем за сто су на аукционе таможни, а господин Волдерс, умело помешавший честным торгам, получил в подарок коробку с дюжиной сигар.
После тщетных попыток женить на себе члена Церковного Совета, разорившегося шляпника и коротышку-глашатая, объявлявшего о приливах, мадемуазель Сильвия Бонвуазен дала зарок навсегда остаться в девах.
И когда на следующий день после воцарения в доме попугай принялся повторять глупый рефрен: «Любовь!.. Это — любовь!..», хозяйка возмутилась и попыталась заткнуть ему глотку.
Но попугай разорался пуще прежнего.
Разозлившись, Сильвия просунула в клетку руку, чтобы удавить болтливую птицу.
Каниве не обладает ни мягкостью жако, ни наглой крикливостью ара, ни показной яростью гвинейского попугайчика. Он зол и крепок и, как Давид из мира пернатых, готов сражаться с Голиафом.
Ударом клюва он сломал безымянный палец на левой руке мадемуазель Бонвуазен.
Хозяйка захлопнула дверцу, забинтовала палец и прониклась уважением к храброй птице.
Вскоре она привыкла к странным призывам говорящего попугая: «Любовь!.. Это — любовь!..»
Тем более что в голосе птицы появились странные нежные интонации.
— Хотелось бы знать… — часто начинала Сильвия, но не осмеливалась закончить мысль.
Мадемуазель была начитанной женщиной; многие считали ее сведущей во многих вещах.
Она начала верить в переселение душ.
Однажды вечером, когда лампа рассеивала по комнате розовый свет, мадемуазель приблизилась к клетке и прошептала:
— Я… вас… люблю…
Каниве скосил на нее громадный круглый глаз, в котором сверкали зеленые огоньки.
— Я… вас… люблю…
Птица нахохлилась и хрипло выдавила:
— Я… вас…
Часом позже попугай без всякого приглашения вдруг сообщил:
— Я… вас… люблю…
— Боже! — вскричала мадемуазель Сильвия.
Так с ней еще никто не разговаривал.
Отныне каждый вечер мадемуазель Бонвуазен беседовала с попугаем о любви.
Но око ада никогда не дремлет — старая дева свела знакомство с Константеном Ханнедушем, священником-расстригой, бесчестным, отвратительным существом, бабником и попрошайкой, который брался отслужить черную мессу за пятнадцать су.
Однажды в полночь он дал ей взглянуть на стеклянный шар, наполовину прикрытый черной тканью. Она увидела в нем лицо мужчины.
— Красив, как Люцифер, — произнес Ханнедуш. — Пожертвуйте три золотых монеты, и я открою вам его имя. Мартен Каниве (мошенник жадно схватил желтяки). Пожертвуйте еще три, и я соединю вас в браке. Этот человек — воплощение вашего попугая.
Старая дева согласилась, сходя с ума от неразделенной любви к существу, которое однажды произнесло и ежедневно повторяло: «Я вас люблю!»
В ближайшую ненастную ночь Константен Ханнедуш назначил старой деве свидание на паперти церкви Святого Иакова, попросив захватить попугая.
Она принесла клетку с птицей, накрытую черной материей, чтобы предохранить попугая от ветра и ливня.
Расстрига взломал дверь колокольни, провел Сильвию через темную церковь, где рубином сверкал глазок лампадки, велел ей преклонить колени перед алтарем и зажег свечу из черного воска.
— Хотите ли вы взять в мужья Мартена Каниве?
— Да, — с трудом выдавила несчастная, потеряв от нежности и ужаса разум.
Как ни странно, но птица на тот же вопрос выкрикнула:
— Да!
— Соединяю вас в браке! — объявил Ханнедуш и надел одно крохотное золотое колечко на лапку попугая, а другое — на поврежденный палец мадемуазель Бонвуазен.
В тот же миг красное зарево осветило церковь — из чаши со святой водой взметнулось высокое пламя. Ханнедуш с криком убежал, а мадемуазель Сильвия с попугаем неведомым образом очутилась дома.
— Муж мой… Муж мой… — икала она.
В прекрасном господском доме, расположенном в благородном и мужественном городе Генте, проживает почти столетний врач, принимавший необычные роды пятидесятилетней женщины. У нее родился уродец с головой и клювом попугая, а его бесформенные конечности заканчивались когтями хищника.
Чудовище хрипело и издавало ужасающие вопли, больше похожие на рев хищника, чем на плач новорожденного. Врачи, считая, что существо не жилец на белом свете, велели тут же окрестить его.
Но едва святая вода коснулась бесформенной головки, чудище скрючилось, взревело и испустило дух.
Врачи без промедления сунули трупик в бутыль с формалином, намереваясь сохранить удивительный экземпляр для потомства.
Увы!.. Они не ведали о тайне, окружавшей эту невероятную историю! Раствор вспыхнул, бутыль взорвалась, как бомба, ранив присутствующих, а синее пламя пожрало чудовищные останки.
Мать выжила, но разучилась говорить. Она навсегда лишилась разума.
Как-то ночью она исчезла, и никто не знал, что с ней сталось.
Звали безумную старуху Сильвия Бонвуазен.
Народ приписал отцовство вероотступнику Ханнедушу, хотя спустя несколько дней после святотатственного бракосочетания труп негодяя нашли на пустыре Пеедермеерша — лицо его было изодрано в клочья…
— Словно его исклевали птицы, — сказал полицейский.
Господин Каниве закончил рассказ.
Он уже не походил на гигантского попугая и постепенно принимал человеческий облик.
Но Кот Мурр вдруг спрыгнул с моих колен, схватил существо и свернул ему шею.
В пламени свечей закружились окровавленные перья. Из тьмы высунулась чья-то рука, схватила взъерошенный труп птицы и бросила в очаг.
Мертвая плоть с треском сгорела, распространяя жуткую вонь.
Чей-то голос воскликнул:
— Вам слово, аббатиса!
На фоне красного пламени очага мелькнул силуэт женщины — до сих пор она стояла на очажном тагане.
Я удивился, увидев существо женского пола, хотя добряк Чосер допустил женщин в компанию набожных паломников. Когда она приблизилась к канделябру, я увидел одутловатое задумчивое лицо. Женщина была одета в бумазейное платье с небольшим кружевным воротничком, волосы ее скрывала аккуратная шапочка.
Гостья вскинула удлиненное запястье с невероятно острыми ногтями на пальцах к волосам и сообщила:
— На самом деле, я имею право на квадратную шапочку… Вы вскоре сами убедитесь в этом!
— К черту ученых женщин! — вскричал чей-то голос во мраке.
— Вам повезло, что не встретились мне на пути, — ухмыльнулась женщина, и взгляд ее мгновенно стал жестоким, — в те времена, когда площадь Тайберн была самым страшным местом в Лондоне.
Мурр весь сжался, и по его загривку пробежала дрожь. Он тихо прорычал:
— Призрак… Призрак…
— Я родилась в Эппинг-форест, где родители с трудом зарабатывали на жизнь, изготовляя древесный уголь. Знания я добыла в трудном учении, а также с помощью таинственного растения фунарии, что произрастает на месте потухших угольных ям.
В возрасте двадцати лет я вызнала все секреты этой рожденной от огня травки и прослыла в крае целительницей. Я не любила лечить, ибо равнодушна к страданиям человеческим, но больные щедро платили за советы и лекарства. Собрала достаточно денег, чтобы осесть в Лондоне, купила роскошный дом на углу Спайт-стрит в непосредственной близости от площади Тайберн, на которой то возводили эшафот или виселицу, то устанавливали колесо или дыбу, то складывали костер.
Я могла, глядя из окон, наслаждаться последними муками людей, коих королевский суд отправлял на позорную смерть.
Поскольку один и тот же ритуал кровавых празднеств навевал скуку, я с помощью чудодейственной травки нашла иные способы развлечения.
В мае месяце 1601 года лондонский палач по имени Беснэч соорудил высокий эшафот, украсив его дорогой красной тканью с золотой бахромой — предстояла казнь знатной персоны.
Персона прибыла в сопровождении шести вооруженных солдат и двух священников. Ею оказалась девушка с длинными и пушистыми светлыми волосами, заплетенными в косы; тело красавицы облегала белая туника из чистого льна, а, по привилегии, ей оставили на ногах обувь из тонко выделанной кожи. Священнослужители расстались с ней у подножия эшафота, а вверх по крутой лестнице, покрытой алой шерстяной тканью, ее сопроводили только два стражника. Потом солдаты поспешно спустились вниз и заняли место в тени эшафота.
Хью Беснэч, палач, усадил девушку на скамеечку с мягкой подушечкой из красного шелка и застыл в ожидании.
Толпа начала роптать, ибо ей не терпелось насладиться мучениями красотки. Я не знала, какое преступление она совершила. Впрочем, меня это не интересовало.
Наконец, короткий призыв трубы возвестил о прибытии человека, которого ждали. То был судья Хандрингэм — ему вменялось зачитывание приговора и утверждение порядка казни.
Я ненавидела тщеславного судебного чиновника, похожего на уродливого и жирного енота. Он, прихрамывая, подошел к осужденной и помахал пергаментом, который держал в руке, перед ее лицом.
Поступок возмутил меня своей бестактностью.
Беснэч рассмеялся, также нарушив правила приличия и гражданский долг.
Не знаю, что провозглашал судья, водя пальцем по строкам на пергаменте, но приговор, несомненно, содержал ужасные вещи, ибо девушка принялась испускать жалобные стоны и ломать от отчаяния руки.
Увидев, что Беснэч протянул руку к сумке из красной кожи, висящей у него на поясе, я поняла, что он собирается извлечь стальные инструменты, предназначенные для сдирания кожи с лица жертвы.
Он выхватил длинное шило, которым собирался проткнуть щеки осужденной, но в этот миг меня осенила замечательная мысль.
Я призвала дух травки и устремила пристальный взгляд на Хандрингэма, Беснэча и тяжелые светлые косы девушки.
Косы немедленно взметнулись вверх, словно плети хлеща воздух и издавая сухие щелчки — ха-ха, меня разбирал смех! — потом оплели шеи судьи и палача.
Осужденная потеряла сознание, но косы держали крепко и трясли парочку, будто судья и палач были соломенными куклами, пока не удавили их.
— Чудо! Чудо!
В дело вмешалась толпа и с криками, что вершит правосудие, прикончила солдат и священнослужителей, освободила девушку и на руках унесла прочь.
Не знаю, что с ней сталось: впрочем, это меня не интересует.
Стоял жаркий июньский день, когда на площади Тайберн собирались отрубить голову малышу Уинтерсету.
Скажу откровенно — я недолюбливала Уинтерсета. Ибо худшего висельника не было в квартале между Кингстоном и Тауэр-хилл. Прибегнув в тот день к колдовству, я не собиралась наказывать палача, которому предстояло отрубить столь отвратительную голову.
Но, будучи не в силах справиться с игривым настроением — я пила из серебряного кубка свежий камденский эль и наслаждалась вкуснейшим паштетом из жирных куропаток. Кроме того, под моими окнами расположился шут по прозвищу Чокнутая Ворона и до колик в селезенке рассмешил меня.
Столь хорошо начатый день требовал достойного завершения.
Уинтерсет смело взошел на эшафот, стал на колени и широкий меч палача обрушился на его шею.
— Клинг! — звякнуло дрожащее лезвие, и голова покатилась по настилу эшафота.
Но в тот же момент палач и два его помощника испуганно вскрикнули — Уинтерсет стоял по-прежнему на коленях… с головой на плечах!!!
К счастью, присутствующий на казни судья отличался редким здравым смыслом.
— Колдовство! — рявкнул он и приказал. — У него вновь отросла голова! Палач, исполняйте долг! Прикончите эту гидру!
Меч просвистел вновь, и с колоды скатилась вторая голова.
— Кол… — заикнулся судья.
Больше из его глотки не вырвалось ни звука, ибо он испугался, увидев на шее Уинтерсета крепко сидящую голову.
— Клинг! — голова отскочила в третий раз.
Палач с помощниками и судья кубарем скатились по лестнице, а Уинтерсет встал с колен и сказал:
— Хватит!
Но я недолюбливала Уинтерсета и не стала вызывать дух фунарии, когда три часа спустя его заживо сожгли на костре, обильно полив маслом и варом.
Увы! Даже самая лучшая жизнь надоедает.
Однажды я заставила одного висельника с затянутой на шее петлей два часа подряд трубить в рог.
Я раскидала полдюжины костров или заливала их водой, когда палач поджигал дрова.
Некого Твикенхэма должны были разорвать на части четыре мощных сассекских жеребца, но те внезапно обратились в голубок, и негодяй, воспользовавшись всеобщей сутолокой, скрылся с места казни.
Забавы пришлось прекратить, ибо Парламент собирался объявить площадь Тайберн непригодной для исполнения смертной казни, что лишило бы меня занимательного зрелища.
Я перестала мешать исполнению правосудия, но как-то с помощью фунарии на два дюйма удлинила носы всем обитателям Спайт-стрит.
Хотя по рассеянности забыла проделать ту же операцию с собственным носом, и была немедленно брошена в тюрьму по обвинению в преступной ворожбе. Как понимаете, задерживаться в темнице я не стала и сбежала, обернувшись мышкой…
Что за черт дернул меня за язык:
— Прекрасная и могущественная дама, вам не удастся повторить подвиг!
— Ошибаетесь, юный хвастун. Я еще не забыла заклинания. Раз!
Ее массивная фигура растаяла, как дым. Маленькая серая мышь вскарабкалась по канделябру и с видимым удовольствием принялась грызть жирные слезы свечей.
— Два! — взревел Кот Мурр, прыгнул вперед и в мгновение ока сожрал зловредную мышь.
— Мяу! — мяукнул мой компаньон и, облизнувшись, снова устроился у меня на коленях. — Ничего нового. Мой приятель Кот в сапогах уже проделывал такое.
— Галлахер, если вам угодно… Чарльз Галлахер…
Если когда-либо под небесными сводами жил столь ничтожный человечек, его, несомненно, звали Чарльз Галлахер.
Увидев это существо, я ощутил горячее желание раздавить каблуком сию мокрицу, смешать ее с землей, презрительно фыркнуть и бросить грязное ругательство в пасть ветру.
Тощий гном, от которого, наверное, несло кислятиной и прогорклым салом.
Какой дьявол раздобыл ему такую дурацкую шляпу, нахлобученную на голову?
Почему он завязал галстук, как Роберт Пил[2]?
Почему его голос напоминал одновременно треск сверчка и писк свирели?
— Чарльз Галлахер, к вашим услугам…
Представляясь, он покачивался на коротеньких ножках, словно его трясла лихорадка, но я сообразил, что он злоупотреблял крепкими напитками и крупно нарезанным нюхательным табаком, крошки которого пристали к его жилету в цветочек. Долг обязывает меня пересказать его отвратительную историю, но я приступаю к ней, ощущая презрение и отвращение.
Таракан, дьявольское отродье!
Его облик вызывал тошноту, ибо, казалось, человечка слепили из бледно-желтой гнойной плоти шлюх-утопленниц, извлеченных драгами между Лаймхаусом и Шэдуэллом.
Да поможет мне Господь!
Я — ничтожный человек и всю жизнь испытывал страх перед Богом. Главной заповедью своего существования я считал порядочность, стремился делом доказать свое христианское милосердие, ибо не считая раздавал милостыню обделенным, а если изредка грешил, тут же исповедовался и искренне раскаивался в содеянном. Я верю в Его справедливость и Его доброту. За что Он ниспослал мне испытания, оказавшиеся превыше моих сил?
Господи, почему Ты отказываешь моей душе в праве восхвалять Тебя? Могу ли я просить о снисхождении? Я попал в особое… положение — вы поймете, выслушав мой рассказ.
Трепещите все, кто собрался здесь, ибо не стоит зарекаться от сумы и тюрьмы.
Меня зовут Чарльз Галлахер — я уже имел честь представиться, — и до того ужасного дня обитал на тихой Стенуорт-стрит в Бермондси, продолжая дело отца и расширяя прибыльную торговлю скобяным товаром.
Моего дядю, Барнэби Галлахера, с почестями проводили на пенсию и поселили за казенный счет в Виндзорском замке в одном из очаровательных коттеджей, предназначенных для отставных военных, ибо он преданно служил Ее Очаровательному Величеству, заработав в награду дворянство. Он был беден, но горд, и каждую пятницу вечером я принимал заслуженного ветерана в кругу семьи.
Ах, моя семья!.. В каких глубинах ада ее подвергают незаслуженным и ужасным мукам?
Представляю вам своих родичей… Увы!.. Вы испытаете ужас и сострадание, поскольку члены моего семейства превратились в безутешные окровавленные тени. Вот они: Джейн, урожденная Уэйр, моя ненаглядная супруга; юный сын Майкрофт, нежный и прекрасный отрок, похожий на одного из сыновей Эдуарда на портрете кисти Хильдебрандта из Дюссельдорфа; любимая свояченица Эльфрида Уэйр, старшая сестра моей чудесной жены; Дайтон, долгие годы служивший нам верой и правдой и ставший членом нашей дружной и любящей семьи. Не стану исключать из нее и важного Грималкина, преданного кота, который защищал дом от пиратских набегов крыс и мышей.
Мой дом!.. Тихий вековой дом на Стэнуорт-стрит, пропитанный запахами чудесных кушаний, которые стряпала Эльфрида, и горьким ароматом лавра, растущего в саду, где с мирным журчанием по увитым лианами камням стекали струи фонтана…
В тот пятничный вечер меня ожидали суровые испытания.
Старый мистер Панкейдроп отошел от дел и угощал всех пуншем в таверне «Длинная змея» в Докхиде, и я не мог, не нарушив правил приличий, отказаться от его сердечного приглашения.
Весь вечер я ощущал себя мучеником.
Празднество началось с того, что в честь старика Панкейдропа нас угостили вином, до того кислым, что оно драло глотку, затем полились скучные речи, в которых я ничего не понял. У меня слабый желудок, и горячий пунш, похожий на фейерверк, крутил мне внутренности.
Я с печалью думал о своем чудесном доме, где сейчас принимали достойного Барнэби. Уходя из дома, я заметил на кухне жирный паштет с золотистой корочкой и словно чуял запахи жареной телятины и окорока, которые обожаю.
Когда старик Панкейдроп стал прощаться, меня охватила радость, что я не очень припозднился.
— Вернусь как раз к десерту, — сказал я себе. — Горячие пироги с яблоками и пудинг с клубникой.
Знаете ли вы блюдо вкуснее, чем пудинг с клубникой, крем которого полит выдержанным киршем? Я не знаю…
От Докхида до Стэнуорт-стрит идти не далеко, особенно если сократить путь по проулкам. Кажется, я даже бежал, ибо, добравшись до дома и ковыряясь ключом в замочной скважине, тяжело дышал.
— Ку-ку! Вот и я! — крикнул я из коридора.
Никто не ответил.
В вестибюле не было света.
Газовый рожок не горел. Ни единый лучик света не просачивался из-под двери столовой.
А где аппетитный запах горячего соуса и паштета?
По спиральной лестнице в углу прихожей стекала мертвая тишина.
— Эй! Почему молчите, словно умерли?
Я толкнул дверь столовой, и в лицо мне пахнуло ледяным ветром.
Я зажег свет.
В холодной и мрачной комнате было пусто.
Как и во всем доме.
Куда подевались Джейн, Майкрофт, Эльфрида, Барнэби, Дайтон и кот Грималкин?
Почему кастрюли и блюда были пусты и вычищены, словно никогда не служили для приготовления вкусных сочных яств? Почему очаг заполняла холодная зола?
Почему?
Я задавал эти вопросы себе и задаю всем, кого интересует моя таинственная история.
Вопросы остались без ответа.
Через полгода я превратился в грязного пьянчужку — меня ежедневно подбирали на улице, а судья из Олд-Бэйли, едва скрывая отвращение, приговаривал к штрафам.
Однажды в пятницу вечером, когда я перебрал в таверне «Длинная змея» в Докхиде, появился мистер Панкейдроп и угостил пуншем. Бармен принес полную салатницу, и я, похоже, вылакал большую часть пойла. Мистер Панкейдроп выразил недовольство мною и заработал пощечину.
Меня выставили за дверь.
Но настроения не испортили.
— Во всем виноват этот старый дурак! — вслух повторял я про себя. — Без того поганого пунша в его честь сидел бы в кругу семьи, наслаждаясь жареной телятиной и окороком, объедаясь пирогами с яблоками и пудингом с клубникой. Нет ничего лучше пудинга с клубникой!
Я вернулся на Стэнуорт-стрит и вошел в дом.
В воздухе носился чудесный запах жаркого, а из-под двери столовой тянулась полоска света.
— Ку-ку! — вскричал я, толкнув створку.
Меня встретил радостный хор приветственных криков.
У залитого светом стола собралась вся семья.
Но Джейн с торчащим языком висела на люстре. Эльфрида, скорчившись на плюшевом кресле, усмехалась, и руки ее удерживали кишки, выползавшие из распоротого брюха.
Посреди стола в кровавом соусе плавала голова Барнэби — искаженный рот изрыгал ужасные ругательства.
Невероятно бледный Майкрофт красными от крови руками заканчивал обдирать труп Грималкина.
Я бросился назад с воплем ужаса и едва успел увернуться от розового призрака. Однако успел узнать Дайтона — со слуги живьем содрали кожу.
И это кровавое адское сборище, воя в один голос, упрекало меня в том, что я опоздал к десерту…
Разрешите, господа, удалиться. Меня ждут. Чистая правда. Кое-где ждут.
Я поджег свой любимый дом на Стэнуорт-стрит.
Вместе с ним сгорели семь соседних жилищ.
В огне погибло множество людей.
Меня повесили.
Теперь вы понимаете, почему я говорю, что меня ждут…
— Господа!
Голос ее зазвенел как яростный удар гонга.
— Господа! Я явилась сюда не ради того, чтобы поглощать неудобоваримые напитки и развлекаться в компании случайных людей. Уходя, суну, если надо, мелкую монетку одному из слуг в оплату за ваше короткое гостеприимство. Темные улицы вымерли — промозглая погода и сырость от ночного тумана разогнали людей по домам. От Монтэгю-стрит, где живу, я разглядела всего три освещенных окна, но они, увы, соседствовали с закрытыми дверями. А на пороге этого дома, размахивая фонарем и приглашая зайти, стоял человек — так я оказалась среди вас.
Я вас не знаю, и вы не возбуждаете во мне особого любопытства, а потому не собираюсь вглядываться во тьму, которая ревниво скрывает ваши лица. Я, мисс Грейс Аберкромби, не прячу лица, ибо происхожу из знатного мидлендского семейства. Мой долгий путь не завершен. Но боги наделили меня упорством и терпением.
Я ищу герра Хазенфраца.
Однажды вечером, сидя на террасе боннского университета, я смотрела, как на другом берегу реки в лунном свете проступают семь башен Зибенгебирге.
Я смотрела, а не любовалась, ибо сердце мое воспринимает лишь внутреннюю красоту и величие духа. В тот вечер, как в никакой другой, я избрала для размышлений исключительно трудную и увлекательную тему.
Доктор Далмейер, чью память ученого я чту до сих пор, сообщил в одной интереснейшей лекции о мирном договоре, заключенном между карфагенянами и царем Сиракуз Геоном. Среди прочих условий выставлялось требование покончить с обычаем приносить в жертву Ваалу, или Молоху, своих собственных детей.
Далмейер, заядлый спорщик, внимательно выслушал мои доводы.
— Если в 311 году до нашей эры карфагеняне, осажденные Агафоклом, были близки к гибели, то только потому, что настроили против себя великого бога Ваала, жертвуя детей рабов или чужеземцев, а не своих собственных.
— Значит, вы, мисс Аберкромби, верите в могущество Молоха? — в раздумье спросил профессор.
— Иначе, герр доктор, история Карфагена пошла бы по иному пути, — убежденно ответила я.
— Вы разделяете идеи герра Хазенфраца, — пробормотал он.
— У меня свои идеи, — оскорбленно возразила я. — А кто такой этот герр Хазенфрац?
— Да так, — уклончиво ответил профессор, — один странный тип. Он неоднократно путешествовал по Сардинии и привез оттуда любопытное исследование о сардоническом смехе. Вам, мисс, наверное, известно, что в Кабинете Кальяри на острове Сардиния есть несколько бронзовых статуэток Молоха. Жрецы-сардинцы Ваала делали предсказания по искаженным страданиями устам жертв, брошенных в огненное чрево бога. Они утверждали, что последняя гримаса на лице была улыбкой величайшего блаженства, наступавшего в момент воссоединения жертвы с огненным божеством.
— Хотелось бы познакомиться с герром Хазенфрацом.
Далмейер любил иногда пошутить.
— Быть может, ему удастся покорить ваш разум, мисс, но никак не сердце. Он низок, черен волосом, желт кожей и хром. Крайне неприятный тип.
В тот вечер, глядя на феерию реки и гор, я повторяла про себя: «Хочу познакомиться с герром Хазенфрацом».
Утром я оказалась в поезде, идущем в Базель, а через три дня добралась до Генуи, где села на грузовой пароход, направлявшийся в один из портов Сардинии. В Кальяри ознакомилась с произведениями сеньора де ла Мармора, ученого антиквара из Пьемонта, который в деталях описал бронзовые фигурки бога Ваала, найденные во время раскопок на диком острове. Но почти ничего не узнала о герре Хазенфраце; хранитель Кабинета Кальяри повторил слова Далмейера: низенький невзрачный хромоножка с черной шевелюрой и болезненно желтой кожей.
Я вернулась домой в Мидленд.
Недалеко от истоков реки Оуз мне принадлежит большой замок Аберкромби-Манор, к сожалению, пришедший в жалкое состояние из-за отсутствия надлежащего количества слуг.
Однако его изолированность и запущенность могли послужить моим замыслам.
Я тайно выписала из Италии рабочих-специалистов, по реке Оуз несколько раз по ночам прошел с грузом меди и олова зафрахтованный мною коф[3], такелаж которого я велела усилить шпринтовом[4] и марселем.
Рабочие разместили в подземельях Аберкромби-Манора литейную и кузнечную мастерские. Они работали с предосторожностями, используя экраны и дымопоглотительные трубы, и в окрестностях никто не заметил ни вспышек света, ни сажи, ни дыма. Через полгода в большом оружейном зале замка, на укрепленном железобетоном полу, возник бронзовый идол, высотой в тридцать шесть футов.
Коф совершил последнее путешествие и доставил из Ньюкасла уголь и нефть.
Полая статуя бога Ваала была выполнена точно по описаниям ученого антиквара де ла Мармора. Идол с человечьим туловом и бычьей головой — символ мужской силы и могущества. Разведя руки в стороны, божество с семью отсеками в чреве — каждый для одной живой души — наклонялось немного вперед, чтобы без помех заглатывать жертвы.
Я уволила всех рабочих и дала денег на дорогу в Америку.
Оставила при себе лишь мавра гигантского роста и невероятной силы.
Мне с трудом удалось вдолбить в его голову, что требовалось исполнить, ибо он говорил на ужасном диалекте, но, когда подручный понял замысел, затея ему, похоже, понравилась.
Помощь мавра оказалась неоценимой.
За пару недель он добыл семерых детишек, ловко похитив их вдали от Аберкромби-Манора.
Он докрасна раскалил огромную статую Молоха, хотя работа потребовала немалых усилий.
И без устали развлекал детишек, строя гримасы и выделывая акробатические трюки. Наблюдая за ним, я поняла, что мавр очень любил детей. Мне нравилось, как идут дела; однако тревога не покидала меня, и я неустанно повторяла:
— Ах! Если бы удалось встретиться с герром Хазенфрацем!
Мавр почти с материнской лаской опустил детишек в огненное чрево бога. И я увидела на их лицах долгожданную гримасу сардонического смеха.
О, если бы рядом был герр Хазенфрац!
Когда статуя Молоха остыла, а прах семи жертв был пересыпан в серебряные урны, мавр покинул замок с карманами, набитыми золотыми соверенами.
При расставании я долго наставляла его, но он, увы, либо не внял предостережениям, либо не понял моих слов.
В Лондоне он напился, поссорился с полицейским и убил его.
Его приговорили к смерти и повесили в Пентонвилле.
Но перед казнью он проболтался…
Как-то утром, когда, сидя перед богом Ваалом, я до блеска начищала серебряные урны, полицейские окружили замок, выломали двери, заковали меня в позорные кандалы и увезли.
Я представила бирмингемским судьям научное объяснение своих исследований, но те не оценили глубины моих познаний, объявили виновной в «жестоком преступлении, постыдном для человечества» и приговорили «повесить за шею до тех пор, пока не наступит смерть».
В тюрьме, несмотря на строгие правила, я написала эссе о сардоническом смехе и отправила свой труд профессору Далмейеру в Бонн с просьбой по возможности передать его герру Хазенфрацу.
Накануне казни в камеру ввели худющего пастора с бледным лицом.
— Дитя мое, — произнес он, давясь слезами, — готовьтесь представить отчет о своих проступках Всевышнему. Покайтесь, пока еще есть время, ибо завтра станет вашим последним днем на земле. Да смилуется Господь над вашей заблудшей душой!
— Сэр, — возмутилась я, — думаю, всемогущий Ваал вознаградит меня за веру и поддержание его культа. Я принесла ему такую жертву, какой он не удостаивался с древних времен, когда его ублажали великие жрецы.
Священнослужитель убежал прочь, стеная от печали и гнева.
Наступила ночь. Тюремщики приковали меня цепями к отвратительному ложу и, решив, что темнота полезна для покаяния, погасили свет и удалились.
В полночь начали бить часы.
— Один, два… одиннадцать, двенадцать…
Вдруг, к моему неописуемому удивлению, раздался тринадцатый удар.
Но тринадцатый удар прозвучал иначе. Словно кто-то глухо застонал. От могучего удара распахнулась дверь темницы, и на пороге возникла тень.
Незнакомец подошел к ложу, наклонился и сказал:
— Пойдем!
Оковы пали, и я оказалась на ногах.
Я шла по пустым, едва освещенным коридорам, тяжелые, окованные железом двери бесшумно распахивались передо мной на смазанных маслом петлях, а тень шествовала рядом.
Через мгновение я вдохнула восхитительно свежий ночной воздух и услышала шелест ветра в ветвях деревьев.
Свобода — стены темницы растаяли позади.
Вдали раздались ритмичные удары молота по дереву.
— Кто вы? — спросила я у тени-спасительницы.
Она исчезла, но вдали прошелестел странный, словно ночное дыхание ветерка, голос:
— Я — герр Хазенфрац!
— Господа! На Монтэгю-стрит стоит принадлежащий мне господский дом, старинный и просторный. В его глубоких и темных подвалах легко заблудиться. Я спрятала там семерых детишек.
А теперь ищу герра Хазенфраца!!!
Тонкая темная фигура на миг заслонила окошечко и скользнула к двери.
Но в то же мгновение из мрака, скрывавшего таинственных гостей, сгустилась еще одна фигура и прошла мимо пламенеющего очага.
— Рейд Ансенк! — воскликнул я.
Коготь Кота Мурра впился в мое бедро.
Ужасающий крик агонии разорвал ночное безмолвие безлюдных улиц.
— Позвольте мне?..
Тот, кто просил слова, казалось, искал света, ибо тщательно очистил свечи от нагара, чтобы пламя их залило его от шляпы до грациозных туфелек.
Какой прелестный человечек! Я ощутил к нему столь же внезапную, сколь и великую симпатию.
На нем были камзол из полосатой тафты, украшенный помпончиками, галунами и блестками, штаны до колен из серебряного муара с шитьем в виде длинных и узких листьев и ярко-красные рейтузы.
Глядя на незнакомца, я вспомнил, что некогда тщеславная и развратная французская знать, входившая в свиту Маргариты Валуа, одевалась таким же образом.
Позже эту глупую моду переняли щеголи Букингемского дворца, чем сначала вызвали восхищение, а потом презрение простого люда… Впрочем, неважно. Новый гость очаровал меня нежным кукольным личиком, мелодичным голоском с пленительными интонациями и очевидным намерением доказать свою воспитанность и обходительность.
— Господа, — продолжил он, сделав изящный поклон, — воздаю почести сеньору Коту, который справедливо отомстил паршивой колдунье за ее дела и одновременно…
— …сожрав ее, — пробормотал я, вспомнив о некогда прочитанной басне.
— Надеюсь, пищеварение почтенного сеньора Кота не пострадает от столь грубой пищи, пропитанной к тому же худшими ядами ада. Но если вдруг он почувствует недомогание, готов предоставить в его распоряжение мои скромные познания. Поскольку среди вас нет моих современников, то обязан представиться: Бенджамин Типпс, возведенный в дворянское достоинство за многочисленные верноподданнические услуги. Я служил государю все двенадцать лет Его августейшего правления. Многие звали меня сэром Бенджамином Типпсом, а то и просто сэром Бенджамином, но не осмеливаюсь просить вас об этом, хотя, признаюсь, питаю слабость к подобным знакам внимания. Я служил хирургом и цирюльником Его Высочества сэра Биллоуби, пока Брэм Беснэч, сын Хью, властитель площади Тайберн и палач правосудия Его Величества, не почил страшной и насильственной смертью на дороге в Верхний Кенсингтон. Ненавистная колдунья — ее звали Деборра Мапп, и пусть ее имя вечно останется проклятым в памяти людей — обесчестила Тайберн своим гнусным колдовством. Да будет мне дозволено, господа, реабилитировать сию благородную и увенчанную славой лондонскую площадь, где столетиями суровое Правосудие лишало жизни преступников, еретиков, богохульников и врагов Его Величества.
В то время, когда площадь Тайберн не облачалась в суровые одежды вершителя правосудия, она олицетворяла мир и спокойствие.
Треугольной формой она напоминала шапку булочника, уложенную на землю, причем скрытый яркой зеленью зарослей крепостной вал Гровс был бы тульей, а превосходная таверна «Раскаявшийся грешник» — кисточкой.
Восславьте милость судей и членов городского совета, которые позволили несчастным сводить последние счеты с жизнью в столь очаровательном уголке столицы.
Когда я вешал знаменитого разбойника с большой дороги Тэда Фенуика, он умолял о разрешении повернуться лицом к таверне «Раскаявшийся грешник».
— Типпс, я выпил там немало галлонов доброго пива, — сказал он мне. — В Лондоне не сыщешь харчевни лучше — в ней не иссякают запасы отличной контрабандной можжевеловки и потчуют лучшим индюшачьим паштетом с испанским вином…
Разве можно отказать в такой просьбе, а потому утверждаю, Фенуик умер счастливым и довольным, ибо я повесил его на самой верхней перекладине, и он смог заглянуть в низкий зал таверны и даже в кухню, освещенную веселым пламенем очага.
Вижу, вам нравится моя одежда; я ношу ее с огромным удовольствием, ибо она напоминает о прекрасном и благородном поступке достопочтенного сэра Уэрлоу, который умер от моей руки на площади Тайберн.
Сего еретика приговорили к обезглавливанию, обвинив в предательстве, взяточничестве, симонии и заговоре против Короны.
— Сэр Типпс, — сказал он мне, — будьте любезны развернуть плаху на юго-запад, ибо в этом направлении я вижу в окне красивую девушку. Невежливо умирать, повернувшись спиной к столь свежей и хорошенькой мордашке.
— Готов услужить вашей чести, — ответил я и тут же развернул тяжеленную плаху, обитую медью.
— Вы унаследуете шесть моих наилучших костюмов, — сказал он, и, повернувшись к исповеднику, заявил, что выражает свою последнюю волю.
Когда я хотел завязать ему глаза повязкой из черной тафты, он воскликнул:
— О нет! Тайберн — сказочное местечко. Жалею, что редко захаживал сюда в былые времена, и хочу любоваться им до последнего мгновения.
Во время казней и публичных пыток площадь кишела народом и была шумной, но после разборки эшафота ее несправедливо забывали, и она становилась тихой и пустынной.
Такое отношение людей печалило меня, ибо мне казалось, что прекрасная площадь Тайберн страдала от людской неблагодарности, а потому я отдавал ей лучшие часы отдыха.
Завсегдатай таверны «Раскаявшийся грешник», я часто обедал там, особенно в те дни, когда подавали паштет из индюшки с испанским вином.
На одном углу Спайт-стрит находилась кондитерская почтенного булочника Миффинса, постоянным клиентом и другом которого состоял. По праздничным дням он выпекал для меня пряничные виселицы, и я до сих пор с волнением вспоминаю о том дне рождения, когда получил в подарок карающий меч из посеребренного сахара, на котором запеклась злодейская кровь из клубничного сиропа.
Беднякам, ютившимся в лачугах близ Уордэр-хэм, я позволял забирать несгоревшие или превратившихся в уголь поленья от костров. И отдавал им старые пеньковые веревки, негодные для повторного употребления. Из благодарности они вскоре стали величать меня «уважаемым сэром Бенджамином» и даже назвали первым благодетелем после Бога и короля.
Торговцы и лавочники вели себя сдержанней, хотя не отрицали, что «в конце концов, уважаемый сэр Типпс кормит весь квартал, умерщвляя всяческих злодеев». Я соглашался, что «злодеи прибывают на площадь Тайберн лишь затем, чтобы умереть». И эти мои слова вошли в поговорку.
Я имел право на казенную квартиру в Тауэре; однако, честно говоря, Парламент поскупился, ибо домик, расположенный позади конюшен, состоял из двух крохотных комнатушек, и мне приходилось вести нескончаемую войну с крысами и мухами. В конце концов, я отказался от столь сомнительной привилегии и за весьма умеренную плату снял у галантерейщицы, миссис Скуик, соседки булочника Миффинса, пустовавшую квартиру. И с этого дня стал счастливейшим из людей, живущих на площади Тайберн. Да что я говорю? В Лондоне, а то и на всей земле!
Мне приписывают множество остроумных выражений. Увы, моя прирожденная скромность не позволяет настаивать на авторстве. Но взаймы дают лишь богатым, не так ли?
Однажды какой-то осужденный начал громко стенать, увидев поднятый топор.
— Ай-яй-яй, — с укоризной покачал я головой, — так-то вы приветствуете ключи от рая?
Смертный приговор ужасному убийце Бобу Смайлсу включал не только дыбу, но и ослепление рукой палача.
Судья, который читал указ у подножья эшафота, уважаемый сэр Брикноуз, славился своим уродством.
Поэтому когда я поднес двойные клещи к глазам Смайлза, то шепнул ему на ухо:
— Счастливчик! Ты больше никогда не увидишь сэра Брикноуза!
Зрителям показалось, что несчастный скорчился от боли, когда орудие пытки коснулось его глаз. Они жестоко ошибались. Он буквально трясся от смеха — так его развеселили мои слова! А священник Пиппи восхвалял меня в таких выражениях:
— С тех пор, как Бенджамин Типпс состоит на службе, о правосудии нельзя сказать, что оно имеет тяжелую руку. Сей палач необычайно ловок и весьма тактичен.
Площадь Тайберн, которая кормила и вознесла меня на вершину славы, наделила меня и наивысшим счастьем — любовью.
Моя почтенная хозяйка, миссис Скуик, которая вдовствовала пятнадцать лет после безвременной кончины мужа, обратила свое благосклонное внимание на меня, отвергнув других претендентов на ее руку.
Я помогал ей за прилавком в дни, когда долг не призывал меня на площадь. Я быстро наловчился мерить толстый шотландский драп, мягкое принстонское полотно, тафту, сатин, газ, штофные французские ткани.
Иногда благородные дамы, желавшие подчеркнуть блеск туалетов, спрашивали, что им лучше к лицу, серебряная или золотая сетка, вытканная с зелеными либо с вишневыми нитками. Они требовали советов по поводу кисточек, жемчужных ожерелий, кошельков и муаровых браслетов, предназначенных для окончательной отделки туалетов.
И вскоре я прослыл не только остроумным палачом, но и человеком с отменным вкусом.
Дважды в месяц миссис Скуик запрягала в повозку кобылу Уипи и в сопровождении верного слуги, старика Ника Дью, отправлялась на ярмарку в Кингстон, Дептфорд, Саутворк либо в Сток-Ньюингтон. Во время ее многодневных поездок я замещал ее в лавочке и ни разу не ущемил интересов клиентов.
Ах, как прекрасен и памятен тот день, когда я предложил ей свою руку и имя, а она, порозовев от счастья, дала свое согласие.
В тот день я облачился в лучший костюм, завещанный уважаемым сэром Уэрлоу. Его украшали розочки из голубой ленты с оранжевыми нитями и серебряной бахромой; склонившись в глубоком поклоне, я поднес избраннице сердца букет пурпурных роз, за который заплатил новенькую серебряную крону садовнику сэра Виллоуби. На следующий день после официального сообщения о помолвке состоялось веселое празднество.
Утром я сварил в кипящем масле знаменитого фальшивомонетчика, с которым, перед тем как столкнуть его в котел, поделился своей радостью. И сей достойный клиент пожелал поздравить мою невесту, стоявшую у окна бельэтажа и учтиво ответившую на приветствие.
— Это принесет счастье, — сказал я себе.
И действительно, преступник перед смертью раскаялся в грехах столь искренне, что рассеял всяческие сомнения в спасении души. Убежден, что, пребывая среди избранных, он вспоминает о прекрасных манерах моей будущей супруги.
Помолвка поразила всех роскошью. Но с еще большей помпой прошло наше бракосочетание. Нас благословил капеллан Пиппи, а судья Брикноуз прислал собственный перевод трактата Цицерона «О пытках» с хвалебным автографом. Владелец таверны «Раскаявшийся грешник» изготовил паштет из тридцати двух индеек и двенадцати бутылок прекрасного испанского вина. Миффинс же ошеломил гостей, подав к десерту позорный столб из сахара и нуги в половину натуральной величины.
Некий оксфордский бакалавр произнес спич, последняя фраза которого навсегда врезалась в мою память:
— Сэр Бенджамин, в сей торжественный день Правосудие, чьим достойным и верным слугой вы являетесь, снимает с глаз повязку, чтобы с нежной улыбкой наблюдать за вашим счастьем. Оно кладет на чаши своих весов ароматные плоды апельсинового дерева и увивает свой меч розами и лавровыми ветками.
После наступления ночи площадь осветили сто восемьдесят лампионов, заправленных маслом, оставшимся после казни раскаявшегося фальшивомонетчика.
Как говорится в Священном Писании, сердце мое распустилось, словно роза, и благоухание этого чудесного цветка заполнило площадь Тайберн, свидетельницу моей удачи и счастья.
Через несколько месяцев после свадьбы заболел мой коллега, кингстонский палач Дик Уоллет, и попросил заменить его, дабы вздернуть на виселицу трех головорезов, бандитов из кровавой шайки «Ножи и топоры», наводившей ужас на окрестности.
Я не мог отказать в услуге старому приятелю, хотя день казни не устраивал меня.
Моя нежная супруга собиралась на дептфордскую ярмарку, и нам с тяжелым сердцем пришлось временно закрыть торговлю.
Наш отъезд задержался из-за опоздания охраны, шести солдат и сержанта, а потому мы тронулись в путь поздно вечером.
— Поедем кратчайшим путем, через Хэмптон, — сказал сержант. — Придется пересечь Башайский лес глубокой ночью, а у него дурная слава.
Я вздрогнул: логово банды «Ножи и топоры» находилось именно в этом густом и темном лесу с одной-единственной дорогой.
Но шесть солдат под командой сержанта — отличный конвой, с ним нечего бояться кровавых разбойников с большой дороги. Ночь была темной, хоть глаз выколи, а когда мы добрались до опушки зловещего леса, с соседних болот пополз густой туман.
После двух часов тяжелого пути сержант решил устроить привал.
— Готов поставить на кон недельное жалованье, если мы не заблудились в этом проклятом лесу! — проворчал он.
— Дорога сузилась, — заметил один из солдат. — Думаю, мы сбились с пути, и тропинка ведет прямо в сердце адского леса!
— Ба, — возразил я, пытаясь шутить, — если все дороги ведут в Рим, то они должны привести и в Кингстон.
После сих превосходных слов, подбодривших нас, мы снова пустились в путь.
— Еще час к тем двум, — проворчал сержант.
Вдруг шедший впереди солдат подбежал к нам.
— Туман расходится, и, кажется, меж деревьями мерцает огонек.
— «Ножи и топоры»! — испуганно прошептал кто-то.
— Тише! — приказал сержант. — Приготовить оружие. Если захватим Серебряную кошку, честь нам и хвала, а к тому же и денежки!
— Серебряную кошку? — переспросил я.
— Прозвище предводителя — вернее, дьяволицы, которая возглавляет банду. Да, мой дорогой мистер Типпс, это чудовище в юбках искусно владеет ножом и топором, убивает, режет и выпускает кишки бедным путешественникам, попавшим в ее сети.
Солдат, посланный на разведку, доложил:
— Впереди лужайка и подозрительная хижина!
Я вдруг задрожал и едва сдержал крик отчаяния.
Издали донеслось неистовое ржание лошади, и я без труда узнал голос нашей славной кобылы Уипи, ибо храброе животное, которое я холил, узнало меня и призывало на помощь.
— Моя бедная жена попала в лапы бандитов, — взмолился я. — Господин сержант, поспешим. Надо освободить ее, если еще есть время!
У меня вылетело из головы, что моя дорогая супруга отправилась в Дептфорд, а не в Кингстон…
Один из солдат одолжил мне саблю, и мы, крадучись, подобрались к таинственному лесному убежищу.
Уипи больше не ржала, а яростно била копытом; умное создание ощущало скорую развязку и освобождение любимой хозяйки.
— Похоже, все тихо, — прошептал сержант.
Едва он произнес эти слова, дверь распахнулась, и прогремели два пистолетных выстрела. Один солдат рухнул на землю.
— Вперед! — крикнул сержант. — Никакой пощады канальям!
Я ворвался в дверь одним из первых и успел разглядеть в темноте силуэт человека, целившегося в меня. Моя сабля сверкнула словно молния, и бандит свалился с перерезанным горлом.
В этот момент прибежал солдат с громадным смоляным факелом, от которого во все стороны летели искры. Красный отблеск упал на лицо негодяя, над которым я совершил акт правосудия.
Я завопил от ужаса, не в состоянии понять, что происходит: чудовищно скалящийся труп у моих ног был нашим слугой Ником Дью…
Позвольте не продолжать описание ужасного происшествия, ибо оно пробуждает во мне боль и стыд.
Серебряная кошка и вся банда были схвачены.
Я прятался в тени, глотая слезы и не сдерживая рыданий, ибо закованная в цепи женщина, которую взяли в плен солдаты и с уст которой срывалась ужасная брань, была миссис Скуик… вернее, бывшая миссис Скуик, а ныне миссис Бенджамин Типпс, моя супруга…
Судьи проявили снисхождение и великодушие.
Учитывая мою верную и беспорочную службу, они приговорили миссис Типпс к повешению, а не сжиганию на костре. И не подвергли пыткам.
Капеллан Пиппи исповедал ее и примирил с небесами — она покаялась в грехах.
И на казнь отправилась с достоинством и бесстрашием.
— Бенджамин, — сказала она, — не надо так дрожать. Вы произведете плохое впечатление на начальство, если выкажете слабость. Судьи были великодушны, ибо не конфисковали мое имущество, которое я завещала вам в надлежащей форме. Не забудьте, любезный друг, отнести шесть локтей розовой тафты мисс Парсонс и получить с миссис Биттрстоун три кроны и два шиллинга за кружева и шнуры для свадебного платья ее дочери. Я заказала у Миффинса черный венгерский мед, который вам следует пить каждый вечер, ибо последнее время у вас появилась склонность к простудам. До свиданья, мой друг. Я буду присматривать за вами и за нашей лавочкой из загробного мира.
Господа, уверен, эта грешная женщина, сторонница строгого порядка, очень любила меня.
Отказавшись от места в пользу одного из дальних родственников, кузена с незапятнанной репутацией, — он, по моему разумению, не мог посрамить чести Тайберна, я купил небольшую ферму в окрестностях Далвича… Да, господа, меня терзала тоска, но я мужественно расстался с любимым уголком.
Я разводил кур и уток, и каждое лето в моем саду цвели пурпурные розы, чьи саженцы происходили из теплиц сэра Биллоуби.
В 1783 году площадь Тайберн перестала существовать и исчезла с карты Лондона. Так как я уже был в мире ином, это не принесло мне страданий, ибо там, где нам суждено пребывать вечно, иная суть забот и радостей.
На месте, где некогда стояла галантерейная лавка миссис Скуик, построили большой красивый дом; я посещаю его ежегодно в день, а вернее, в ночь ужасной драмы в Башайском лесу. Вначале владельцы дома пугались, но потом привыкли к миролюбивому призраку. И если в полночь сталкиваются со мной в коридоре, учтиво здороваются:
— Доброй ночи, сэр Бенджамин!
Я отвечаю вежливостью на вежливость и кланяюсь им.
Сегодня вечером этих славных людей не было дома, а мне хотелось провести время в доброй компании. Я доверился своей звезде и с большим удовольствием общался с вами. Доброй ночи, господа, а если здесь были дамы, которых я не заметил, мой нижайший поклон им, коли они не колдуньи и не испорченные девицы.
Мистер Типпс обратился в белое облачко: оно на мгновение зависло над пламенем очага и, словно нехотя, вылетело в трубу.
— Я — Майе… Ой! Что я говорю? Я же Урия Чикенхэд!
Слово взял смешной полишинель, ростом с три яблока, горбатый и кривоногий, одетый по ужасной моде 1830 года.
— Граждане, признайте во мне человека Майе, родившегося во Франции в тени Лувра… Хотите маринованной семги?.. Простите, вы не в силах понять меня! Я сказал «Майе», поскольку вынужденная эмиграция позволила получить вид на жительство в Англии! И если иногда моя речь перемежается предложениями ничтожных услуг и восхвалениями гастрономических изделий, не обращайте внимания на эти слова! Они составляют тайну моей личности.
… Тихий голос прошептал слова приветствия и добавил:
— Говорите, господин Майе. Заметьте, я сказал «господин Майе», а не «Урия Чикенхэд»…
— Ах! — воскликнул карлик. — Вы, наверное, великий чародей, ибо мысли мои вдруг воспарили, а дух просветлел. Наконец-то мои слова не будут расходиться с мыслями.
Но сначала обязан сделать небольшой экскурс в историю.
1830 год! Вечный и славный год! Покачнулся трон — Карл X свалился с лошади, и пришел Луи-Филипп с зонтиком под мышкой. Добропорядочный и солидный буржуа, как и я!
Ибо я — французский буржуа, здравомыслящий и уравновешенный духом гражданин. Атлас в рединготе — часть мира лежит на моих преданных плечах.
Дабы покарать меня за добродетели, злые силы создали меня таким, каким видите — горбатым, колченогим, с гноящимися глазами, смешным и отвратительным, как телом, так и одеждами. Ибо я был смешной карикатурой, недвижным двухмерным существом, символом позора. Меня отпечатали на бумаге по тридцать су за пачку, чтобы все прониклись ненавистью и презрением к буржуа.
Я оставался пугалом до того дня, когда король, бессильный перед большинством, бежал в 1848 году в Англию.
А теперь послушайте, как презренная карикатура превратилась в человека, страдающего от унизительной жизни.
В 1849 году я был всего-навсего мерзкой картинкой в пятнах ржавчины и масла, пришпиленной к дверце шкафа в кухне замка Клермон, что в пяти французских милях от Лондона.
Повар Трошар, сражавшийся под Вальми за половину жалованья, преданный королю-изгнаннику и разделивший его судьбу, в минуту злобной вспышки приковал меня к этому месту, как к позорному столбу.
— Ты, проклятый дрозд, глупец и болтун, виноват в падении короля, — кричал он мне после каждой крепкой выпивки. И поносил грязными словами, бросая в безответную карикатуру объедки и помои.
Историк, несомненно, осудил бы его, но Трошар едва разбирал названия газет, приходящих из Франции.
К счастью, идеально плоские создания не знают страданий и горестей трехмерных существ, а потому я не возмущался и не собирался мстить.
До того дня… вернее, до той ночи…
В Клермоне обитал призрак.
Прошло немало времени, пока я не узнал, почему он бродит по ночам и влачит столь жалкое существование.
Бледное и хилое создание бесшумно скользило в лунном свете и иногда издавало вздохи и стоны.
Полагаю, вначале оно пугало всех слуг, за исключением Трошара, который, засиживаясь допоздна за бутылкой джина, обзывал его плесенью и пытался прогнать с помощью половой тряпки.
Однажды в особо противную и туманную ночь призрак прошел сквозь закрытую дверь и остановился перед шкафом, к дверце которого было пришпилено мое карикатурное изображение.
— Здравствуйте, — сказал он.
Жалкие двухмерные существа не наделены даром речи, а потому я не мог ответить вежливостью на вежливость.
— Почему вы заняли мое место? — жалобно спросил он. — Оно по праву принадлежит мне.
Мое молчание, похоже, расстроило его.
— Меня зовут Чикенхэд. Урия Чикенхэд… Со слов грубияна и нахала Трошара я знаю, что вас именуют Человечком Майе. Здравствуйте, господин Майе!
Часы пробили час, и он удалился.
Через несколько ночей он направился прямо ко мне и продолжил:
— Это мой шкафчик, господин Майе, ибо в нем я сознательно свел счеты с жизнью. Я был лакеем в замке Клермон и влюбился в кухарку Сару Пинкслоп, но она отдала сердце и руку местному здоровяку, фермеру Паркинсону. Я не пережил жгучей ревности и покончил с собой, повесившись на галстуке из коричневого шелка. Не знаю, почему еженощно возвращаюсь на место своих мук, но, кажется, господин Майе, я обязан делать это.
С этой ночи я стал как бы доверенным лицом привидения Урии Чикенхэда, но должен признать, речи его особого интереса не вызывали. Однако в одну из ночей мне показалось, что его хилый дух обрел уверенность.
— Я говорил с призраком, обладающим обширными познаниями, — поделился он новостью. — Похоже, вы, заняв мое место в шкафу, стали моим должником. К примеру, я могу заставить вас бродить по замку вместо меня, но предпочитаю заключить с вами в договор, будучи по натуре добрым и честным призраком, противником ненужных ссор.
Прошло немало времени прежде, чем он продолжил монолог.
— Один и два равны трем!
Эта арифметическая истина и решила нашу общую судьбу, судьбу карикатуры Майе и призрака Чикенхэда.
Туманная фигура моего полуночного компаньона повторяла математическую аксиому, словно пересказывала магические заклятия. С уст покойника срывались вещие слова:
— Один и два равны трем! Мой ученый коллега из загробного мира, знаток — так нашептывает мне память, хотя дух мой ничего не понимает, — древних и новых наук, составляющих безмерное сокровище божественного знания. Он изучил Тантры, вник в герметические обряды жрецов, и стал посвященным… Он сообщил, что привидения, простейшая форма мыслящей жизни, населяют одномерный мир. Вы же, господин Майе, рождены богатой человеческой мыслью и обрели двухмерность… Не гордитесь, ибо каждое из измерений только усложняет нашу суть!.. Человек и вещи, относящиеся к его сфере, трехмерны, а потому тяжелы и грубы в отличие от тех, что созданы воображением. Быть может, некая наука будущего познакомит людей с существами, перемещающимися в пока еще неизвестном измерении, четвертом, и последнем. Мечтатели, которые приобретут невероятные атрибуты богов, умрут от ужаса и страданий, оказавшись в миллионы раз плотнее железа и свинца. Они будут раздавлены материей, не успев обратить взгляд к свету… Господин Майе, я в последний раз держу речь существа, близкого к божественной сути. Но мне все равно! Я не смог освободиться от земного тяготения и радуюсь, что цепи удерживают меня в этом мире… В данное мгновение вам дана невероятная привилегия приподнять завесу над величайшим людским заблуждением.
Призрак Урии Чикенхэда помолчал. А когда вновь заговорил, казалось, голос его сплетался из вибраций бледных лунных лучей:
— Один и два равны трем! — Его горящие зеленым огнем глаза не отрывались от моего неподвижного силуэта. — Мысль вскоре превратит вас в человека, господин Майе, и я возвращу свой облик, ибо наши измерения воссоединятся.
Он начал странно жестикулировать, словно неумело выделывал гимнастические упражнения — вздымал руки, закидывал голову, покачивался на ногах, тряс запястьями.
Он на моих глазах медленно растаял в лунном свете. Дохнул ледяной ветер, сорвал с дверцы бумажку с моим плененным изображением и погнал по полу, как опавший лист.
Я вдруг упал плашмя на пол из красной плитки и впервые в жизни ощутил боль от падения с трехфутовой высоты.
Картинка после волшебного слияния измерений стала господином Майе, человеком.
Хромая, я взошел по лестнице из голубого мрамора, где состоялась моя первая встреча. Человек стоял на лестничной площадке в конусе розового света от лампы. Он опирался на тяжелую палку с набалдашником из слоновой кости.
Вначале я узнал кружевное жабо, затем редингот и, наконец, одутловатое лицо, на котором оставили свои следы разочарования и заботы. Король-изгнанник Луи-Филипп.
Он заметил меня и бесстрастно оглядел с ног до головы.
— Человечек Майе, — с болью в голосе произнес он. — И вы вступили в ряды жалкой армии призраков, предсказывающих мне скорую кончину.
— Сир, я не призрак, но, по правде говоря…
Он, похоже, не услышал меня.
— Я заслужил наказание — ваш последний визит, господин Майе. Вы — символ моего падения, причина моего разорения, отвратительное воплощение моего отчаяния. Я безмерно ошибся, не приняв уродливую карикатуру всерьез. Вы — грязный буржуа, кривоногий горбун, который по собственной глупости разрушил свое государство, пытаясь подмять под себя всех и вся.
Он грубо расхохотался и повернулся ко мне спиной.
— Сир, — вскричал я. — Вы ошибаетесь. Я… Урия Чикенхэд!
Он, не слушая меня, удалился, постукивая палкой в такт шагам.
В ту же неделю он скончался.
Я перебрался жить в Боро, где открыл бакалейную лавку.
Не помню а может, не знаю, кто дал мне большой кредит.
Меня не покидало ощущение, что в душе моей сталкиваются противоположные силы.
Я собирался написать на вывеске, висящей на фасаде дома: «Майе — Приправы — Вина, напитки, французская кухня».
А художник намалевал крупными разноцветными буквами: «Урия Чикенхэд — Бакалея».
Тщетно я представлялся клиентам, называя себя господином Майе, они с вежливым упрямством величали меня мистером Чикенхэдом, а поставщики, не обращая внимания на письма, подписанные именем Майе, присылали счета на имя Урии Чикенхэда.
Я — большой любитель произносить речи, а поскольку у прилавка слушателей всегда хватало, зычно восклицал: «Граждане!»
Я хотел восхвалять хартии и свободы, а с моих уст срывалось: «Гуталин Уоррен — самый лучший в мире!»
Во Франции я знавал красивого парня, бледного и нежного, как девушка. Его звали Альфред де Мюссе, и писал он милые стишки, которые до сих пор сидят у меня в памяти.
Бледная вечерняя звезда,
Далекая посланница.
Я стремился прочесть их людям, а из моей глотки вырывался клич разносчика:
Гуталин Уоррен так хорош,
Что не нужно вам калош.
Однажды какой-то пьянчужка распахнул дверь моей лавочки таким сильным ударом ноги, что оторвался звонок.
— Черт подери, клянусь Вальми! — воскликнул он, увидев меня. — Человечек Майе!
Я узнал мерзкую рожу Трошара.
— Боже! — с гневом вскричал я. — Вы ответите за грубость, бурдюк с прокисшим вином!
И схватил палку…
То есть… На самом деле я поклонился и пробормотал:
— Вы ошибаетесь, сэр, меня зовут Урия Чикенхэд.
И вместо того, чтобы преподать ему надлежащий урок палкой, угостил сигарой.
Такова история человечка Майе… нет, нет… Урии Чикенхэда…
— Месье Майе, — осведомился Кот Мурр, когда странное существо собиралось уйти в тень, — помните ли вы те жесты, которые проделал призрак Урии Чикенхэда в ту памятную ночь, когда ваши измерения слились?
Человечек почесал подбородок.
— Наверное… Это не так уж сложно.
Он начал извиваться, как кролик в руках живодера, переступал кривыми ножками, приседал и кланялся и… вдруг пропал.
В воздухе парил квадратик бумаги, на котором можно было различить краски и контуры злобной карикатуры.
Рисунок скользнул к очагу, и пламя пожрало его.
— Три! — вздохнул Кот Мурр.
У Чосера среди паломников был славный бородач, пропахший варом и пенькой, который внимательно слушал истории своих компаньонов, но сам слова не брал.
Моряку, как правило, есть, что рассказать удивительного людям, которые заперты в тесных горизонтах суши.
Перед нами вместо немногословного коллеги, затерявшегося в глубине веков, предстал другой моряк.
История его показалась нам странной и невероятной, хотя ее не наполняла магия дальних морей и неизвестных земель.
«Приключение частенько ходит на костылях, а в качестве судна выбирает кресло у жаркого комелька».
Сократ Бедси задумчиво покачал головой и сказал мне:
— Жаль, Бидди, что не уходишь с нами. Нет, нет, старина, никаких обещаний! Когда мы вернемся, тебя здесь не будет… Ты не первый, кого свели с ума эти проклятые каолиновые карьеры.
Гоорман, рулевой-фламандец, кивнул:
— Мы вчетвером доведем «Майского жука» от Фоуи до Роттердама с полным грузом фарфоровой глины. Судно не перегружено, ветер дует попутный, море спокойно. Ты не самый лучший моряк, Бидди, но образован, и твои рассказы помогали коротать долгие часы штиля и отлива. Ты поделился со мною знаниями о сухопутных вещах, что же касается моря… Не злись, что я частенько посмеивался, слушая тебя, но в морских делах ты разбираешься, как зебра, а бегаешь не так быстро…
Сократ Бедси, хозяин, пожал мне руку.
— Пора сниматься с якоря… Через пару часов надо покинуть бухту. Если хочешь прислушаться к совету не совсем глупого человека, повернись спиной к этому местечку, засыпанному рисовой пылью, и отправляйся на запад к Солсбери или на восток к Винчестеру.
Я ответил стихом, который справедливо или нет, считал принадлежащим перу Колриджа:
Мне путешествие не светит,
Но скажет кто, куда сердечко метит?
— Хватит, — сказал Гоорман, — когда ты начинаешь говорить, как шуты на день Святого Валентина, пора прощаться.
Целых пятнадцать месяцев я состоял членом экипажа небольшой шхуны «Майский жук», которая возила каолин из Фоуи и портландский цемент в Голландию и Бельгию. Капитан и его помощник неплохо относились ко мне, хотя мой послужной список был не ахти какой.
— Кстати, — посоветовал Сократ, — не стоит слишком много общаться со священником из Барнстэйпла. По-моему, этот человек из Северн…
Он хотел закончить фразу, но не найдя достойного завершения, пошел прочь, печально и задумчиво покачивая головой, что случалось с ним в минуты серьезных раздумий.
Я остался на причале в одиночестве; над волнами пронеслась чайка, а позади меня засвистел локомобиль, с помощью которого в карьере выбирали лебедки.
Сердце мое сжалось от чувства одиночества. Мне захотелось пуститься вдогонку за бывшими попутчиками, чьи силуэты исчезли за молом, но самолюбие удержало меня на месте.
Я еще стоял на причале, когда шхуна с надутыми парусами скользнула по волнам, держа курс к французским берегам.
— Интересно, что собирался сказать Сократ по поводу человека из Барнстэйпла…
Чайка с криком развернулась на крыле и растворилась в беспредельной синеве моря.
— Ах, какая чудесная синь! — воскликнул я, вглядываясь в просторы моря и неба и стараясь не отводить глаз в сторону, ибо знал, на земле синь исчезнет, уступив место цепкому и всесильному розовому цвету: розовая дорога, проложенная сквозь дюну и покрытая чертополохом такого оттенка, который не встретишь в иных местах, два семафора, выкрашенных розовой известью, розовые флажки на сигнальной мачте и, наконец, гигантский карьер розового каолина, ныне заброшенный, поскольку из-за превратностей спроса и предложения заграницы на суда теперь грузили только белую и желтую глину.
— Я знаю, что это такое, друг мой. Это начинается с безграничного очарования. Ощущаешь себя в сердце рая, внутри гигантского, драгоценного камня с востока. Вас покорила магия розового и держит в плену, воздействуя на ваши чувства и вашу душу…
Накануне, прощаясь, именно эти слова произнес священник из Барнстэйпла, против которого меня настраивал в момент разлуки славный Сократ Бедси.
Розовый не является истинным цветом, он — незаконное дитя ликующего красного и греховного света; он зачат в кровосмешении, в его появлении одинаково замешаны ад и небо, а потому он символизирует стыд. Но это я ощутил позже, когда не нашел сил выбраться из геенны огненной.
Знание, приходящее слишком поздно, чтобы обеспечить спасение души, напомнило, что розовое повенчано с ужасом.
Кровавый цветок чахоточных легких, пена на губах агонизирующих с пробитой грудью, липкие ткани зародыша, отвратительные зрачки умирающих альбиносов, индикатор вирусов и спирохеты, спутник сукровицы и воспалений. Только невинность и восхищение детей и девушек превратили его в цвет желания и любви, что лишний раз доказывает, розовый цвет хитер и темен по своей сути.
Карьер грозил небу разверстой пастью, его глубина превышала сто двадцать футов, а на дне собрались дождевые воды, образовав озеро цвета зари — единственное, что могло принести прощение этому чудовищному цвету.
Отвесные стены карьера пробуждали ужас — стоило глянуть вниз, и вас охватывало смертельное головокружение.
Машины выгрызали куски плотной жирной глины, как из громадного торта, не оставляя ни борозд, ни выступов, где могли бы прятаться тени.
Взгляду было не за что уцепиться — он падал в озеро с прямотой нити отвеса.
Я возвращался к выработкам десять дней подряд и со странным лихорадочным чувством волнения склонялся над ужасным феерическим зеркалом, вглядываясь в крохотный, темный кружок, отражение моего лица.
Каждое утро я поспешно завтракал в расположенной в полулье от карьера таверне, сложенной из розового известняка, жевал волокнистое розовое мясо, розоватый от спорыньи хлеб, пил розоватое пиво, похожее на дешевое вино, — все это подавала служанка с розовыми, розовыми, розовыми щеками, губами и руками.
Я убегал, едва сдерживая тошноту, и, проклиная себя, занимал место в сердце этого сладковатого великолепия.
Человек из Барнстэйпла появился лишь в тот час, когда в голове моей зародился весьма странный проект.
— Что вы собираетесь делать с этой удочкой, наживкой и куском сырого мяса? Розового мяса?
Он стоял рядом, не глядя в глубины озерка, и я был благодарен ему за черное облачение священника, а не мерзкий розовый наряд редких жителей острова, предпочитающих этот цвет любому другому.
— Хочу заняться рыбной ловлей. Насажу мясо на крючок и заброшу наживку, благо у меня длинная леска.
Он провел ладонью по взмокшему лбу.
Фу!.. Огромные, розовые капли блестели на его висках, и меня чуть не вырвало от отвращения.
— Вы ничего не поймаете, — с усилием произнес он. — Эти воды препятствуют появлению жизни.
— Безусловно, — согласился я.
И забросил удочку. Она оставалась в таком положении трое суток, а когда я выбрал леску, наживка осталась нетронутой, но, пробыв на дне столь долгое время, пропиталась нежно-розовым цветом.
Полагаю, розовое колдовство, как я его называл, постепенно стало терять хватку, освобождая мой дух; в голове постепенно складывались мысли об уходе отсюда; я даже начал письмо Сократу Бедси с просьбой взять меня на борт «Майского жука».
Вечером я снова встретил человека из Барнстэйпла — его звали Тартлет, занятное и смешное имя. Это случилось в таверне, неподалеку от карьера белого каолина, где можно было укрыться от розовых объятий и где подавали отличное темное пиво из Портленда.
Постепенно наш разговор отклонился от первоначальной темы, и как-то вечером Тартлет вдруг крикнул и так стукнул кулаком по столу, что опрокинул стаканы.
— Оно не берет наживку, и этому есть причина!
— Что вы хотите сказать? — спросил я, ибо мысли мои витали в тысячах миль от места неудачной рыбной ловли.
— Оно не клюет, потому что вы пользуетесь розовой наживкой. Почему лягушка не хватает кусок зеленой ткани, а жадно бросается на красную шерсть? Почему бык не замечает синий шарф, а с яростью кидается на пунцовый плащ? Почему оранжевый тукан яростно преследует серых воробьев, оставляя в покое птиц в наряде Арлекина? Завтра я пойду удить, и наживкой будет черная ткань. Я выманю это оно из укрытия и отомщу за все страдания от всевластия мерзкого розового цвета!
Он заикался от гнева, на губах его пузырилась пена.
Видя его странную ярость, я не осмелился спросить, кем было таинственное оно, которое он обвинял в своих страданиях.
Рано утром, карабкаясь на дюну, я увидел Тартлета — тот подошел к краю карьера и насадил наживку.
Заря только занималась, и его силуэт отлично вырисовывался на розовом горизонте.
К счастью, я держался поодаль, иначе бы разделил его ужасную участь.
Он решительно забросил удочку. Черная ткань высоко взлетела и исчезла в глубине.
И тогда…
Мне показалось, что задрожала твердь, ибо меня бросило ничком на землю. Когда я поднял глаза, то увидел темный силуэт в ужасе воздевшего руки Тартлета — он отчетливо вырисовывался на утреннем небе.
Но изменился карьер.
В его центре вздымался гигантский ярко-розовый конус, словно из внезапно родившегося вулкана изливалась лава. Лава жила невероятной жизнью; казалось, ее толща складывалась из искаженных человеческих лиц… Конус рос, поднимаясь к небу.
Я стал свидетелем невыразимо ужасного зрелища.
Начал расти Тартлет. Превратился в гиганта; его голова вонзилась в облако и исчезла в нем. Увеличиваясь в размерах, его тело меняло консистенцию, становилось туманным и прозрачным, и вскоре превратилось в громадную тень.
Гигантская вспышка разорвала небо, землю сотряс сильнейший взрыв, меня перебросило через дюны — они провалились и засыпали песком берег, на который накатывались бурные водные валы.
Следует думать, что Бесконечная Мудрость решила сохранить жизнь единственному свидетелю ужасного события.
Разрушительное торнадо опустошило местность, Солсбери и Винчестер лежали в руинах, пострадал даже Лондон. Невероятная приливная волна подхватила в Ла-Манше суда водоизмещением до двух тысяч тонн и выбросила на сушу вдали от берега.
Во время бедствия погибли тысячи человек, а я отделался только страхом, не получив ни единой царапины. Но не обмолвился ни словом об этом приключении, ибо сумасшедший дом Бедлам всегда готов принять неразумных болтунов.
Через два года, снова плавая на «Майском жуке», я оказался проездом в Алтоне, когда столкновение с шведским пароходом отправило нашу несчастную шхуну на три недели в док. Мои друзья уехали в Англию, а я остался сторожить суденышко.
Я не большой любитель шляться по тавернам и предпочитаю посещать маленькие гостеприимные залы, где выступают с лекциями ученые люди.
Вскоре я завязал дружбу с одним толстяком-профессором, бородатым и волосатым человеком. Лицо у него было жуткое, но характером он отличался тишайшим.
Герр доктор Граупилц двадцать лет работал в обсерватории Трептов, а после выхода на пенсию стал делиться знаниями со скромными гражданами родной Алтоны, уроженцем которой был.
Как-то за выпивкой я рассказал ему о своем приключении, и, к моему удивлению, он воспринял его серьезно.
— Припоминаю, — сказал он изменившимся голосом, — два года назад во время великого катаклизма, о котором вы рассказали, в районе созвездия Козерога появилось громадное космическое облако. Мы сфотографировали его и с удивлением обратили внимание, что оно напоминает человеческую фигуру. В то же время Хоппе из Маунт-Уилсон наблюдал в этом же созвездии сверхновую и отметил, что облако с невероятной скоростью направлялось к ней. Аппаратура не позволила проследить за дальнейшими событиями, но Хоппе пришел к выводу, что в этой пустынной области космоса родилась новая галактика.
Доктор Граупилц говорил больше для себя, и я почти не понимал его ученых речей.
Однако он снизошел до моего уровня знаний и разъяснил:
— Предположив, что человек был разложен не на атомы и не на электроны, а превратился в чистую энергию, из которой, быть может, состоят некоторые космические объекты, он в пространстве принял форму галактики. Быть может, Высший Разум так поступил с мятежниками во время первого Творения… Но дух — если хотите, душа — вряд ли участвовал в этом чудовищном преображении. Я в это не верю.
— Значит, — пробормотал я, — Тартлет?..
— Быть может, способствовал рождению нового мира. Через миллиард или десяток миллиардов лет — время едва заметный фактор в жизни Небес — Тартлет-галактика обзаведется обитаемыми мирами, множеством солнц, спутниками, планетными системами, а дух его задаст свои законы, добрые или дурные, в зависимости от его ума.
— Бог! — вскричал я.
— Тартлет-Бог, — с улыбкой подхватил ученый. — Почему бы и нет?..
— А розовый конус? — пробормотал я.
Он пожал плечами.
— Не задавайте лишних вопросов, дорогой мой. Назовите это, если хотите, розовым катализом. Я всегда распознавал в том, что некоторые ученые называют тайной, некий холодный и упорядоченный разум.
— Мерзкий розовый цвет!
— Кстати, — сказал профессор Граупилц, — помню, что в спектральном анализе облака присутствовал в основном именно этот цвет, но разве это доказательство? Закончим дискуссию, ибо развитие знания проходит через множество ошибок и неверных гипотез…
В дрожащем пламени свечей появился человек, в котором с первого взгляда угадывался безумец…
Компаньоны мои были пьяны.
— Хотелось бы знать, — начал я.
Вскинулось шесть подозрительных голов.
Ни моряки, ни люди побережья не любят, когда им задают вопросы, даже если их внутренности омыты виски, бесплатным, как святая водица.
Особенно если в прибрежных водах рыскают подозрительные шхуны, а из тумана доносятся таинственные призывы. В такое время никто никому не доверяет.
— Может, расскажете…
Из шести глоток вырвался звериный рык — меня обожгли двенадцать ненавидящих и испуганных глаз.
Мы сидели на пыльных скамейках в нищенской припортовой таверне-развалюхе, где виски наливали в оловянные стаканчики из пропитанной мазутом бочки, стойкой служило нагромождение красноватых деревянных ящиков, а хозяин с безумным взглядом — горбатый карлик, приземистый и черный, как локомотив — был уродливее экспоната кунсткамеры. Убогая обстановка была залита кроваво-красным светом гигантской медной лампы, в которой сиял адский шар пламени размером с яблоко.
— Хотелось бы знать…
Разъяренные тем, что, согласившись на угощение, попали в ловушку, пьянчуги отодвинули в сторону виски, черное, как плохой рассол.
Жалкая таверна торчала на обширном пустыре с жадными вонючими болотами, которые еще ни разу не выпустили из цепких объятий свою добычу. Серые камышовые заросли кишели прожорливыми птицами — стоячие воды были пристанищем для вестников смерти кроншнепов с их кошмарными клювами, лысух, крикливых бекасов, бесстрашных гаршнепов, суетливых чирков, пьяных от гнили свиязей, бдительных и таинственных пеганок, воинственных турпанов, меланхоличных улит, жалких выпей, плаксивых ржанок, вонючих и когтистых камышниц, ловких чибисов и грязных пастушков.
На севере тянулась бледно-чернильная полоса моря; на западе торчали крыши трех или четырех домов, где жили рабочие с торфяников. Над пустошью висело пустое небо, хотя на горизонте изредка возникали величественные косяки перелетных птиц.
— Послушайте! — начал я. — Хотелось бы знать… Прошу вас, расскажите об Уху.
— Проклятье!
Ругательство вырвалось из всех шести глоток; крохотные оконца, в которые заглядывала ночь, зазвенели. Я опустил голову и прошептал:
— Я не знал…
— Надо знать — сказал один.
— Вы осмелились, — добавил другой.
— Вы — дрянь и безумец.
— Если что-нибудь случится, мы вас прикончим.
— Как пить дать, прикончим.
— Но… — едва слышно возразил я. Сердце тоскливо защемило.
— Говорить о нем этой ночью!
— Именно этой ночью!
Под порывами ветра гремели ставни, снаружи доносились голоса, издевающиеся над нашими страхами.
— Пеганки, — сказал один.
— Нет, начинающаяся буря, — возразил второй.
— Пеганки!
Все вдруг успокоились.
— Налейте еще виски, — велел я хозяину.
— Лучше помолиться, — предложил один из присутствующих.
Комнату наполнило пчелиное гуденье: оно взвилось к потолку и закончилось сухим «амен», словно лязгнула челюсть.
Воцарилось гнетущее молчание, более ужасное, чем ураган гневных восклицаний, — все лица повернулись к черному окну.
Окно, глядящее в беспросветную ночь, всегда вызывает страх. Я знал людей, которые сошли с ума, опасаясь, что возникшее из мрака кошмарное чудище прижмет уродливое лицо к стеклу. Безлунная ночь за окном тянула в комнату черные щупальца, словно пытаясь украсть у нас свет и тепло.
Вдруг с наших уст сорвался вопль ужаса.
По пустырю кто-то бежал.
— Боже!.. Шаги снаружи, — выдохнул кто-то.
— Они не похоже на шаги человека! — простонал второй голос.
— В эту ночь, Господи!
— Именно в эту ночь!
В дверь забарабанили, послышались крики, рыдания, мольба.
— Не открывайте, — потребовали пьянчуги.
— Помогите, ради Бога! — взвыл за дверью женский голос.
— Женщина! — воскликнул я. — Откройте…
— Нет, — в один голос взревели собутыльники. Глаза их стали жестокими и злыми. — Это ваша вина! Говорить этой ночью о…
Но я уже откинул тяжелую задвижку и под испуганную брань собутыльников распахнул дверь — в комнату вкатилась, словно ей дали пинка под зад, женщина.
— Боже, — воскликнул один из присутствующих. — Маргарет!
— Что ты делала?..
Все внезапно замолчали. Глаза испуганной женщины — невероятные глаза, которые видели воплощение Ужаса — широко открылись. Маргарет вздрогнула, ее зубы застучали, и она прошептала:
— Уху…
— Проклятье!
Маргарет рухнула на пол и осталась лежать, как груда старых тряпок. Пустырь наполнился невероятным ревом.
— Господи, спаси нас! — взмолились мужчины.
— Боже, мы пропали, — прошипел владелец таверны.
— Уху, — взвыла Маргарет.
— Заткнись, потаскуха, рвань, сука! — завопили все шестеро.
— Поминать его имя в такую ночь, — жалобно пробормотал кто-то.
Рев нарастал и внушал ужас — разум отказывался воспринимать поступь неведомого чудовища, великана, которое головой доставало до туч.
— Мираж, — заявил я.
От страха взвыл весь пустырь.
Адская какофония криков, свиста, жалоб, биения крыл — хижину накрыла ревущая буря.
Одно стекло лопнуло с барабанным грохотом, затем другое — на полу в крови билась чайка.
— Погасите свет! — крикнула женщина. — Он манит их! Они летят…
Мы не успели шелохнуться — из мрака к свету рванулась бесчисленная армия белых чудовищ.
В вихре безумного маскарада взвился вопль. Я едва успел заметить, как громадный кулик точным ударом клюва пронзил глаз карлика-хозяина. Хлынула кровь, по потолку побежало голубое пламя, со всех сторон доносились жалобные стоны.
Вокруг хаотически бушевала жизнь — ее ужасал неведомый, ночной кошмар.
Я в безумном ослеплении сворачивал шеи в перьях, ломал хрупкие лапки, ногти мои сладострастно терзали горячую плоть и внутренности.
Я не жалел бедных птиц, хотя в эту ночь они по-братски делили страх вместе с нами.
Женщина снова закричала.
— Вот он…
Хижина сотряслась от ураганных порывов ветра. Великан занес над ней гигантскую стопу, опустил… Треск, хруст, бульканье, меня прижало к полу, словно вдавливая в утоптанную глину.
Отовсюду доносились глухие стоны умирающих.
Не знаю, сколько времени я разгребал обломки дерева, грязь и камни, отталкивал от себя что-то омерзительное и скользкое, пока, наконец, не увидел грязный проблеск рассвета.
Ощутил дыхание свежего воздуха, йодистый запах моря и тухлую вонь болота. Земля звенела, звенела и звенела от далеких шагов.
Я закрыл глаза, собрался с духом и решился…
Боже! Надеюсь, это неправда, ибо виденье было кратким, и я тут же зажмурился.
Хочется верить, что это было облако, дымка, туман, последний лоскут мрака.
Вдали, занимая весь горизонт, застыла ужасная маска… Два громадных глаза в упор разглядывали пустырь, словно из-за края стены выглядывал кровожадный бродяга…
Два чудовищных блеклых зрачка на востоке в тени исчезающей ночи… Я успел заметить только их и ничего больше: облака часто принимают самые невероятные формы… И с тех пор как заклинание повторяю: я видел облака и ничего больше, ибо уверен, подобное чудовище не пощадит лицезревшего его человека.
Иногда, в часы вахты в пустынном сером море, неведомое оно поднимается из глубин на поверхность вод, чтобы разглядеть, что за жалкие муравьи тревожат его покой. Шаги чудовища звенят на дне бездны, как тогда на пустыре…
Нет, я не видел его!.. Я не желаю видеть Уху!..
Джентльмен с добрым лицом наградил аудиторию широкой улыбкой.
— С удовольствием сообщаю, что припас не одну историю, а целых три. Видите ли, в благословенные времена сухого закона в Америке мы с друзьями заработали немало денег, занимаясь контрабандой спиртного для бедных янки. Вам известен Ромовый путь? Ромовая авеню? Путь возник в мгновение ока за пределами территориальных вод США.
Там вставали на якорь шхуны с трюмами, набитыми бочками с ромом, огромные суда с грузом дешевого виски ожидали благоприятного момента, чтобы обвести вокруг пальца американских таможенников и полицейских и освободиться от мерзкого пойла. Господа, то была прекраснейшая из авантюр со времен великих флибустьеров. Ромовый путь обзавелся своими каторжанами, палачами, предателями и доносчиками и не обошелся без поэтов и хроникеров. Сегодня ночью я представлю на ваш суд творения этих заблудших, но в глубине души превосходных парней, чем и заплачу за ваше внимание и гостеприимство.
Моряк Ромового пути заговорил…
Море… море… ночное море.
Голос ужаса взмывал с палубы, влажной, как лицо осужденного на смерть. Был и осужденный на смерть, ибо Тедди Раддл умирал, моля о помощи на краю вечности.
Выпейте за упокой его души еще стаканчик этого чудесного напитка.
Тедди Раддл ждал, когда его упакуют в полотно и отправят к акулам, как Людвига Шнабеля и Герцлиха, двух славных немцев из Алтоны или Бремена, Джека Брасса и негра Самми Коу, уже ушедших в последний путь.
Тедди Раддл видел странные вещи. Представьте, каждый раз, когда он открывал глаза, являлись два или три человечка ростом с бутылку виски в плащах из рыбьей чешуи и говорили неприятные вещи.
Ему казалось, что его преследует кошмар, и он исторгал пронзительный стон, похожий на вой ветра, который доносится из-за слюдяного экрана камина в вечернюю непогоду.
Море… море… ночное море…
Странное дело — после смерти Тедди Раддла эти три человечка остались на борту, крайне огорчив меня.
Они запутывали лини и фалы, проделывали дыры в фоке и хохотали, когда под напором бурного ветра парус срывался и улетал, как огромная черная птица, готовая проглотить часть тучи.
Я внушал им, что они ведут себя не по-джентльменски, но они смеялись еще громче, как дурно воспитанные и лишенные самолюбия люди низкого происхождения.
Но я отвлекся. Быть может, еще доведется рассказать о трех злобных паяцах в другой вечер, когда таверна наполнится стонами моря, а ветер, дождь, град и прочая дрянь, наполняющая грозовые тучи, устроят свару, как драчливые пьянчуги, которых бармен выбрасывает на улицу в холод и ночь.
Господа, я поведаю вам свою историю и историю «Майской улыбки», ведь и у вас есть маленькая дочка, которую зовут… Как ее зовут?
У меня была маленькая дочка. Самая красивая девочка в мире по имени Уинни. Сейчас она спит, и я прошу вас понизить голос, ибо, если вы разбудите ее, я ударю вас этой бутылкой.
Когда умерла Айви, мать Уинни, мы в безысходной нищете жили в грязной комнатке в Бромли.
Моя нежная Айви рассказывала Уинни прекрасные сказки из книжки «Дети в лесу», и теперь малышка плачет, поскольку нет матери, чтобы утешить ее, и повторяет, что ей хочется иметь замок в зеленом лесу, а также овец, карету и пажей.
Я пообещал ей, что у нее все будет, и, видит бог, дал клятву.
Я отправился к ростовщику Исааку Пфейлю и сказал, что хочу заработать кучу денег.
— Отлично, — обрадовался этот негодяй, которого Бог обязательно накажет, — вы смыслите в морских делах?
— Нет, — ответил я.
— Тем лучше, — усмехнулся он, — у меня есть подходящее дельце…
И разъяснил, что надо делать.
— Ладно, — согласился я, — я поведу твою гнилую шхуну на Ромовый путь, но поклянись содержать Уинни, как принцессу, если я не вернусь.
Он поклялся так, как я потребовал.
— Сначала плюнь на землю, — велел я, — любая предосторожность не будет лишней.
Он плюнул на землю и еще раз поклялся.
Я успокоился.
Но он не сдержал слова, хотя и плюнул на землю. Бог покарает его. Но меня осенила удачная мысль поговорить с Кролом, любителем виски и завсегдатаем бара «Волшебное местечко».
Крол умеет давать полезные советы, а познания его не имеют границ.
К примеру, он может одним духом выпалить названия всех виски в мире и мест, где их пьют. Знает он про голландский шидам, шведскую аквавиту, русскую водку, немецкий шнапс… Вот какой знаток!
— Крол, вы очень умный человек… — я запнулся, подыскивая уместное слово, чтобы понравиться ему, — и злокозненный…
Злокозненный очень трудное для произношения слово и может польстить человеку с обширными знаниями.
Крол сурово глянул на меня и приказал угостить лучшим виски, какое было в этом заведении.
— Исаак Пфейл дает мне шхуну «Майская улыбка», груженную виски и ромом, чтобы я отвел ее на Ромовый путь. Старая посудина пропускает воду, как дуршлаг. Она не отойдет от Гэлуэя и на сотню миль, как затонет, словно свинцовое ядро. А мы будем ждать в шлюпке, пока нас не спасет пароход. Когда вернемся, проклятый ростовщик выдаст нам премию.
— Прекрасно, — кивнул Крол, — страховку, конечно, выплатят, но можно сделать и кое-что получше.
Он склонился к моему уху и минут десять шептал наставления.
— Потребуй наполнить бутылки в ящиках и бочонки настоящим виски, а не водой, как не преминет сделать этот паршивец. Он не останется в накладе, когда получит страховку за «Майскую улыбку».
Так я и поступил. Исаак клялся, стенал и плакал, но я настоял на своем, говоря, что морские течения частенько прибивают ящики и бочонки к земле и у меня нет желания объясняться с канальями из морского суда.
Сучий сын загрузил судно спиртным под завязку, а затем застраховал на такую сумму, какой оно и не стоило.
Но это уже не мои дела.
Неделю спустя Крол и трое его помощников покинули судно, пожелав нам удачи.
— Поверь, — сказал на прощание этот выдающийся человек, — теперь шхуна выдержит любую бурю и вернется домой, ибо хороший ремонт есть хороший ремонт.
Той же ночью я забрал экипаж, трех матросов и кока-негра, а на восходе солнца шхуна «Майская улыбка» уже летела навстречу приключениям.
Едва туманы проглотили тень Уэссана своими ненасытными белыми глотками, я выбросил в море три спасательных круга, шлюпку, обломок доски с надписью «лыбка» и несколько бутылок с письмами, что капитан шхуны Мэппл Раллиш принял достойную смерть, как и положено моряку.
Пфейл вписал в фальшивые документы имя Мэппла Раллиша, а подделаны они были на славу, даю слово.
Затем я на люльке спустился за борт с банкой белой краски, и наша шхуна стала называться «Милая Уинни».
Мы чудесно завершили вечер, распив ящик виски и поколотив негра Самми Коу.
А теперь…
Боже! В моей голове словно образовалась дыра — сквозь нее видны море, небо и птицы.
Однажды утром мы бросили якорь в виду Лонг-Айленда. Там стояло множество пароходов и шхун в ожидании хорошего настроения и смелости бутлегеров.
Мы ждали долго. Но никто не явился.
На горизонте тянулись длинные шлейфы дымов. Проклятая флотилия береговой охраны следила за нами.
Но разразилась буря.
Она обрушилась на нас мраком и грохотом, словно небесам вспороли брюхо, и они растеряли все свои внутренности.
Я приказал Самми Коу читать молитвы, а матросам намертво закрепить груз, а потом вежливо произнес:
— Господи, вручаем свои жизни в Твои руки.
И буря шарахнула нас под зад.
Благословенная ночь!
Три американских патрульщика и пять катеров таможни затонули вместе с экипажами, а шхуна бросила якорь в чудной бухточке к северу от Провиденса, где милые люди купили весь груз по королевским ценам, хотя Герцлих рыдал целый час, сожалея, что мы не запросили больше. Пришлось призвать его к порядку, отходив веревкой с двумя узлами.
Затем подул ветер с запада, сухой, как ирландское виски, и понес нас к Англии. Словно мы его заказали на нужный час и день, как говорил Тедди Раддл.
Я настроился на философский лад.
Я по Гамбургу гуляю,
Дев чудесных созерцаю,
Но прекраснее тебя
Не найду я никогда…
Так напевал Герцлих.
— Герцлих, — спросил я, — у нас много денег. Что ты сделаешь со своей долей?
— Куплю серебряную окарину, — тут же ответил он.
— Это же пустяк.
— Тогда засяду с окариной в пивнушке и не выйду из нее, пока у меня будет хоть один пфенниг.
— А я куплю замок. Замок в лесу для крошки Уинни. Она самая красивая девочка в мире…
— Тебе не хватит денег, — ухмыльнулся он. — Замки дорого стоят. Лучше пропей барыш.
Я мог бы растянуть свой рассказ, изложив планы Брасса, Шнабеля, Раддла и негра, но зачем. Их желания не шли дальше выпивки и гулянок с девицами. Раддл собирался играть на бегах. Я понял, что только мои планы чисты и прекрасны и Бог простит отцу, совершившему преступление ради самой красивой девочки в мире.
Я налил им в суп отравы.
Первым сдох негр Коу, он корчил ужасные гримасы, от которых мы едва не умерли со смеху, но через час стонали и плакали все, не отставал от них и я.
— Лихорадка… Желтая лихорадка, — икал Шнабель.
И я икал, передразнивая его.
Он умирал у трапа на палубе.
Затем стоны затихли, и слышался лишь шорох парусов.
Герцлих упал на руль.
Глаза его были широко открыты. Окоченевшие ноги Джека Брасса торчали из-за огромной бухты канатов и просмоленного полотна.
Закутанному в одеяло Тедди Раддлу удалось выбраться на палубу — он бредил и нес полную чушь.
Я похоронил остальных по морскому обычаю, зашив в мешки и прочитав положенные молитвы.
Разве можно было сделать больше?
Море… море… ночное море.
День был прекрасным — солнце и лазурное небо, — но в каюте царил полумрак.
Из-за отвратительной привычки Раддла и Брасса плевать в иллюминаторы стекла помутнели.
Я с осторожностью приоткрывал дверь и заглядывал в окно, но напрасно — ничего необычного не замечал.
Тедди Раддл никак не хотел умирать, но я видел по его лицу, что дела моряка плохи — его рвало черной жидкостью.
— Три человечка… размером с бутылку, — икал умирающий.
А я видел лишь двух черных тараканов, которые обменивались любезностями на краю котелка.
— Их трое… Их трое…
Его слова звучали с неумолимостью боя часов в комнате, где спят уставшие от жизни старики.
— Их трое…
На этот раз запел большой парус; я свирепо глянул на него, но он продолжал бубнить:
— Их трое…
Теперь проклятый рефрен повторяли все волны Атлантики, потом его проскрипел руль, просвистел ветер, завывавший в такелаже, и подхватили странные голоса из граммофона в трюме, где скопилась гниль последних тридцати лет плавания.
Я вышел на палубу, где Раддл продолжал вспоминать об отвратительном ночном призраке, не находящем сна, и нанес ему сильный удар бутылкой по голове.
Бутылка с радостным звоном разбилась. Раддл затих.
И тогда на палубу спрыгнули три маленьких человечка и завопили пронзительными голосками:
— Твоя душа! Твоя душа!..
А потом скрылись в наступающей ночи.
На шхуну обрушился ветер.
Ветер!
Он взвыл, словно пар в пароходной сирене.
«Милая Уинни» заскрипела, затрещала, легла на правый борт, мачты ее ударили по воде.
Бушприт, обмотанный рваным фоком, висел, как сломанная рука в грязной рубашке.
А я, кипя от ярости, гонялся за тремя человечками — они плясали и поносили меня отборными ругательствами.
Я вернулся!
Вернулся один!
Я не спал, я не ел, я починил бушприт, проделав каторжную работу.
Я мертвой хваткой держал руль, я ставил паруса…
Я…
Все это не имеет значения… Я без устали обращался к Богу:
— Господи! Накажи меня, сломай руки, выколи глаза, но помоги добраться!
«Папа везет дочке замок в лесу с каретой и пажами на запятках. Он везет подарок самой красивой девочке в мире».
Господь привел «Милую Уинни» в Гэлуэй.
Я слово в слово пересказал то, что поведал мне Боб Бансби в роскошной палате, которую занимает в санатории доктора Мардена для умалишенных.
Бансби вернулся с Ромового пути со сломанной левой рукой, начинающейся гангреной стопы, с выбитым правым глазом, опустошенный, как брюхо голодной рыбы, и привез сотню тысяч фунтов стерлингов… Этот Бансби покупал самолеты, поезда и автомобили, чтобы быстрее добраться до Бромли.
Он вернулся, — Боже, сохрани в моем сердце тех, кого люблю! — и узнал, что Уинни, самая красивая девочка в мире, умерла от холода и голода в грязной комнатенке. Бедная душа ее ушла в мир иной без горячих рыданий, ласковых слез, нежных слов сочувствия, а похоронили ее в общей могиле.
Сто тысяч фунтов стерлингов!
Проклятье!
Десять тысяч орхидей на могилу людей, умерших потому, что у них не хватило одного пенни на суп.
Двадцать тысяч церквям, дабы их башни гудели от лихорадочного перезвона колоколов, а в небеса возносились песнопения, молитвы и просьбы даровать несчастной Уинни замок в зеленом лесу, карету и пажей.
Клянусь вечным спасением, что Бансби-разбойник, Бансби-пират в один прекрасный день вознесется к Богу в ярком ореоле света, и архангелы своими крылами сметут звездную пыль с небесных ступеней, на которые ступит его нога.
Простите рассказчику — поверьте, я без малейшего упрека совести измордую вас, если нужно, — простите, если я, бросив стакан в огонь, закрою ладонями глаза и зареву, как дитя.
Ненавижу предисловия и преамбулы.
Да здравствуют истории, в которые входишь, как нож в плоть!
Я всегда любил лачуги, которые, стоит лишь распахнуть дверь, встречают вас теплом очага, улыбкой обитателей и ароматом кастрюль.
Длинные коридоры, столь же фальшивые, как смех женщины, сразу отбивают желание попасть в курительные комнаты или на веранды, пристроенные в их конце.
Если хотите что-нибудь понять в глупом происшествии с Ньюменом Болканом Саллом, следует пояснить, что такое плавучий клозет с романтическим именем «Русалка».
Ньюмен Болкан Салл, такой же мультимиллионер, такой же идиот, такой же фат и такой же лицемер, как любой осел-янки…
Однажды, на горизонте Нантакета, очерченном синим и розовым цветами, появился пароход, плюющийся сажей, и тут же всплеск невероятной радости сотряс всю флотилию, стоящую в тоскливом ожидании на Ромовом пути.
«Русалка», дырявое корыто, которому давно пора покоиться на дне на глубине в пятьсот футов, явилась в новом обличье. В трюмах настелили полы из сосновых досок, к нему прикрепили столики, выкрашенные в голубой и кремовый цвет, в углу соорудили огромную стойку из непробиваемого, стального листа, иными словами, настоящую крепость, откуда бармен мог швырять в клиентов пустые бутылки, а иногда выпускать из револьвера пулю, сплав мельхиора и свинца.
«Русалка» стала плавучим дансингом, ибо между столиками и стойкой-крепостью ритмично отплясывали несчастные девицы, раскрашенные в красные и бело-кремовые цвета.
Они торговали усталыми ногами, бедрами и губами под звуки ста двадцати фокстротов, которые исторгал гигантский граммофон.
Клиентами «Русалки» были честные моряки, терпеливо ожидающие за пределами территориальных вод Штатов, иногда разбогатевшие на незаконной торговле спиртным бутлегеры, шпики американской полиции, которых узнавали по привычке обшаривать карманы пьяных моряков, а также наглые владельцы яхт, предпочитающие напиваться вне действия строгих законов.
Ньюмен Болкан Салл относился к последней категории клиентуры.
Ночью, когда яхта «Причуда» пристает к «Русалке», дансинг полон народу, а виски льется рекой.
— Думаю, мистер Ньюмен Болкан Салл допускает ошибку, собираясь в одиночку отправиться на этот плавучий притон, — замечает капитан Арчибальд Мидлей.
— Конечно, ошибка, — поддерживают его механик Кентакки Джонс и матрос Бредфорд Пилл.
— Словно нельзя выпить у себя на борту, — жалуется стюард.
Но экипаж тут же замолкает, ибо Ньюмен Болкан Салл выходит из крохотного роскошного салона, покашливая от промозглого морского бриза. С высоты своей щуплой и хлипкой фигуры бонвивана он окидывает взглядом темную массу «Русалки», высящуюся перед носом яхты.
«Тысяченожка, бросающая вызов бронтозавру».
Если такой образ и возникает в голове капитана Мидлея, он не высказывает своей мысли вслух. Его рука подобострастно взлетает в военном салюте к морской фуражке.
— Могу ли я напомнить мистеру Ньюмену Болкану Саллу об опасности, которая…
— Причаливайте, — приказывает щуплый миллионер тихим надтреснутым голоском.
Ньюмену Болкану Саллу не по себе, хотя перед ним водрузили ведерко со льдом, из которого торчит тонкое золотое горлышко бутылки, похожее на головку глупой водяной курочки, а у столика в приступе морской болезни сотрясается танцовщица.
Переборки трюма украшены крикливой рекламой и гирляндами дешевых цветов, перевитых лентами цветной бумаги.
Редкие лампочки, мигающие по воле кашляющей динамомашины, не в силах разогнать полумрак.
Огоньки сигар и сигарет превращают лица в чудовищные маски с провалами недобрых ртов с гнилыми зубами.
Два матроса-китайца с застывшими лицами цвета серы вслушиваются в меланхоличный припев, несущийся из граммофона:
Прошлой ночью
На заднем дворе.
Ньюмен Болкан Салл с ужасом замечает, что за соседним столиком сидит богатырского сложения альбинос с маленькой головкой на плечах. Его налитые кровью глазки неприязненно сверлят миллионера.
— Официант, шампанского! — приказывает он.
Прошлой ночью
На заднем дворе.
У громилы удивительно белые волосы. «Белые, как мясо рыбы, — думает про себя владелец „Причуды“, и сравнение вызывает тошноту, — а глаза…»
Что за глаза…
Эдип-пират.
Их следует выколоть, ибо красный цвет вызывает ужас, а темные мешки под ними похожи на сгустки крови.
Ба!.. Ньюмен Болкан Салл выдавливает из себя улыбку — у левого борта дансинга стоит «Причуда», яхта с экипажем крепких парней, вооруженных револьверами.
Но…
Надежное прикрытие исчезает — сирена тает в морском просторе.
— Сирена… яхты… — испуганно бормочет беззащитный Крез.
— Поймите, — объясняет бармен, — поднялось сильное волнение. Очень опасно для стоящих впритирку судов. Судно мистера отплыло. Но оно вернется за мистером.
Понимает ли Ньюмен Болкан Салл его слова!
Он остается в одиночестве и отдан на растерзание преступной толпы. Ему придется умереть, его убьют, как старого парижского консьержа.
Прошлой ночью
На заднем дворе.
Китайцы не сводят с него своих антрацитово-черных глаз.
Девицы толпятся прямо перед ним — плотная масса разрисованной плоти, на которой вспыхивают блестки и бриллиантовая пыль юбчонок.
Движимый фанатичным желанием выжить, богатый коротышка бросается к громиле с пурпурными глазами, сует толстый бумажник ему в руки, опускает в карман его замызганной куртки булавку с тяжелым бриллиантом, сыплет сверкающие кольца на замызганный стол.
Громила сверлит кровавым взглядом бледного недоноска и скрипучим голосом произносит:
— Гад! Зачем мне это барахло.
И принимается бить его.
Покрытый синяками Ньюмен Болкан Салл, хныча, возвращается на место.
Молодой человек в матросском берете, зловеще улыбаясь, подходит вплотную к столику миллионера, вытаскивает из кармана никелевый футляр, извлекает помаду и начинает красить губы и подводить глаза.
— А я не такой… — сюсюкает он с акцентом обитателя дна, хватая бумажник и булавку.
Вспыхивает зеленая лампочка.
Она словно плавает в плотном дыму — призрачный огонек в сумрачном небе.
Ньюмен Болкан Салл с ужасом созерцает зал — он попал в страну смерти.
Все умерли!
Все — матросы, официанты, посетители, бармен, девицы. Все мертвы, позеленели и разлагаются.
Зеленая лампочка убила всех.
Боже!
Судно заполонила гниющая человеческая плоть из морских бездн.
Вся та плоть, которая уцелела после клешней крабов, присосок спрутов, медленного и неотвратимого поглощения моллюсками, не попала в пасть прожорливых акул и избежала неумолимого заглатывания вязким илом, вырвалась на поверхность, прорвав водосвод, чтобы послушать фокстроты, поглазеть на танцы оголодавших девиц и выпить виски.
Ньюмен Болкан Салл поспешно схватил бокал и тут же с отвращением поставил на место.
Он заполнен темной жидкостью, мутной и тусклой, — в него налили желчь.
Фу!
— Зеленый свет, — шепчет он. — Противно, но куда деваться.
— Официант, ша…
Он не успевает заказать шампанское, чтобы подавить страх, — в зале появляется новая танцовщица, высокая-высокая, стройная, нереальная.
«Ниточка худющей плоти», — говорит он про себя и хочет засмеяться, но понимает, что сравнение не так уж забавно.
Душам, обитающим в стройных и прекрасных телах продажных девиц, первыми предстоит нырнуть в звездную бездну, где их ждет Господь.
Граммофон замолкает, словно его медная пасть поперхнулась дымом.
Только звучит вечный стон моря, израненного людскими судами.
Девушка начинает танец без музыкального сопровождения, ей подыгрывает лишь ритмичный стон океана и болезненный звон натянутого гафеля, задетого беспокойным ветром.
Ньюмен Болкан Салл видит, как расслабляются удлиненные тугие мышцы, словно просыпаясь после тысячелетнего сна. Танец убыстряется, становится жгучим, как лихорадка, заламываются руки, грудь яростно вздымается от дыхания, пальцы рвут воздух, глаза разрывают тьму огнями, как зарницы в небе.
Вдруг страстный вихрь замедляется — томные движения танцовщицы сродни вкрадчивой поступи тигра в джунглях или едва заметному колыханию спрутов, затаившихся в морских безднах.
К окаменевшей статуе страсти и ярости приближается мрачная группа. Два человека в черном толкают перед собой мужчину в белом костюме с невероятно бледным лицом: тот пошатывается, умоляет, но из зеленой тьмы появляется рука. В руке танцовщицы сабля.
Короткое, тяжелое и неумолимое лезвие. Смертный приговор исполняется зеленоватой сталью.
«Фантазия, — хочет выкрикнуть Ньюмен Болкан Салл. — Слишком мрачная фантазия…»
Стальное лезвие остро заточено, и жертва корчится в безмерном отчаянии.
— Аха! Ах! Ах!
Танцовщица закричала, танцовщица прыгнула, танцовщица нанесла удар.
Над залом взлетает невыразимо печальная мелодия, плач невидимой скрипки.
Дарительница смерти кладет отрубленную голову на серебряное блюдо и с безумными рыданиями начинает гладить губы, волосы, кровоточащую рану.
У ног Ньюмена Болкана Салла судорожно подрагивает обезглавленное тело мужчины, а из ровного среза хлещет, хлещет и хлещет черный поток.
— Еще! Еще! Еще! — вопит толпа. — Еще!
Танцовщица исчезла в зверином прыжке, унося отрубленную голову, а люди в черном убирают обезглавленное тело.
— Повторить!
Жестокая и высокомерная танцовщица возвращается. И ждет с саблей наготове.
Ньюмена Болкана Салла охватывает ужас — его поднимает рука демона и бросает к ногам кровожадной ведьмы.
— Пора отрубить кочан этому недомерку, — приказывает хриплый голос.
Несчастный миллионер узнает громилу с красными глазами.
— Хочу видеть его мерзкую голову на блюде, — кричит безумец.
— Браво! Да, да! — подхватывает толпа.
Танцовщица занимает исходную позицию. Море издает жалобный стон.
Вновь вспыхивает зеленая лампа.
— Прочь, мерзавцы!
В зал врывается экипаж «Причуды»: капитан Арчибальд Мидлей, Кентакки Джонс, Бредфорд Пилл и стюард.
— Подумаешь, — ворчит громила, — и пошутить нельзя!
Удар дубинки расплющивает ему нос. Он возвращается за свой столик, вытирает кровь с лица и всхлипывает.
Посетители разражаются громогласным хохотом.
— Я, — усмехнулся Крол, — хорошо знаю этот трюк. В качестве жертвы всегда выбирают человека очень маленького роста.
Одевают в длинную белую рубашку и закутывают от макушки до пят, на голове крепят небольшое блюдо красного цвета, а на него приклеивают восковую голову.
Думаю, в голове есть какая-то механика, и она вращает глазами, как шестишиллинговая кукла.
Когда девица наносит удар саблей, приклеенная мастикой голова слетает на пол, а недомерок в ночной рубашке катится по полу. За каждое представление он получает полкроны и бесплатную порцию виски.
Вот и весь секрет трюка.
Быть может, ваше сеньорство угостит меня виски, ведь я раскрыл профессиональную тайну?
Оказавшись на полу, человек давит на резиновую грушу, спрятанную под рубахой, и через три или четыре дырки в подносе изливается черный кофе.
«Кофе?» — спросите вы. — Почему бы и нет? В зеленом свете кровь выглядит черной, как сок жевательного табака. А кофе меньше пачкает рубаху, чем вода с красной краской.
Соображения экономии.
Иногда танцовщица наносит удар ниже блюда, и тогда актер вопит и истекает кровью по-настоящему. Это повышает привлекательность танца, но актер все равно получает только пол кроны.
Справедливо ли это? Нет! Может, поговорим о социальных требованиях?
Авеню, пересекающая Бродвей.
На огромной низкой кровати, застеленной белыми простынями, как моржонок на полярном бархате льдины, бьется Ньюмен Болкан Салл.
— Не хочу! — вопит он. — Не хочу, чтобы моя голова попала на блюдо.
В спальню входит холеный и презрительный лакей-француз:
— Сэр, успокойтесь, время ленча прошло.
— На блюде, — стонет несчастный.
— Сэр, вам известно, с каким уважением я отношусь к вам, а потому тоже отказываюсь от еды.
— Правда? — недоверчиво спрашивает Ньюмен Болкан Салл.
— Даже соус берси не попробую, клянусь вам, сэр.
Ньюмен Болкан Салл успокаивается и засыпает: ведь француз сожрет и подошву сапога под соусом берси.
Танцовщица закричала, словно раненое животное, и разорвала на себе платье из розового шелка.
— О, Господи! Не могу больше!
Бармен схватил стакан виски и выплеснул его содержимое в лицо девушке.
Спиртное обожгло широко раскрытые глаза, и несчастная взвыла от боли.
— Ах, как нехорошо, — с укоризной сказал Септимус Камин.
Могучей рукой сгреб бармена за грудь, выволок из-за стойки, встряхнул и швырнул в кучку недовольных пьяниц.
Послышались крики, ругань, стоны, зазвенело битое стекло.
— Соблюдайте тишину, — вымолвил приятный, почти печальный голос, — иначе я всех вас отделаю вот этим железным столиком.
Рядом с Септимусом Камином вырос Джим Холлуэй, гигант-матрос, известный всему Ромовому пути. Публика стихла — Джима всегда окружало боязливое почтение.
— Если не оставите в покое малышку и не дадите ей залечить бобо, я натру вам морду битым стеклом, — пообещал Септимус Камин.
Кто-то завел граммофон.
Дело было на «Русалке» — я уже упоминал об этом грязном плавучем дансинге.
Народу собралось немного, потому что над морем висел черный и жирный туман.
Редкие люди решились выйти в море на яликах в эту густую, словно яблочный джем, ночную тьму. Уже дважды с моря доносился ужасный скрежет, вопли гибнущих и равнодушное чавканье винтов, взбивавших воду, пену, туман и кровь.
Таков финал короткой драмы — столкновение в тумане ялика и быстроходного океанского судна…
— Даже если дела идут из рук вон плохо, с дамами следует вести себя учтиво, — назидательно промолвил Септимус Камин, укладывая танцовщицу на узкую койку в каюте машиниста.
— Ой-ой! — простонала женщина. — Не оставляйте меня одну… Я вот-вот…
— Мы рядом, малышка, если тебе от этого легче, — проворчал Холлуэй.
— Ах! Ох! Ох! Ой!..
— Ну и песни, — проворчал Септимус Камин. — Может, хотите выпить?
Танцовщица отрицательно помотала головой. И вдруг застонала так сильно, что матросы вздрогнули.
— Дело-то нешуточное, — встревожился Холлуэй.
Септимус молчал. Он окаменел, увидев нечто невообразимое.
И тут же разразился самыми непристойными ругательствами…
Его глаза были прикованы к чему-то красному и липкому, испачкавшему кровью бежевые чулки танцовщицы. Раздался слабый писк.
— Ничего себе… — пробормотал Джим.
— Мой малыш. Я его не ждала так рано… Боже! Как больно! — Личико матери перекосили страдания. Она всхлипнула. — Пришлось танцевать… до последней минуты. Деньги нужны для двоих…
— Танцовщицу! Танцовщицу! — взревели голоса по ту сторону переборки.
— Минуточку, — крикнул в ответ Септимус.
— Надеюсь, парни, все ясно? Сидите тише мыши в богатом доме. Это — наша девочка. Я пойду с шапкой по кругу, чтобы собрать приданое новорожденной. Каждый дает, сколько хочет, но тому, кто положит меньше пятерки, я что-нибудь расквашу.
— Ура малышке!
— Назовем ее Русалка!
— Слышишь, хозяин, — торжественно объявил Септимус, — твоему плавучему бочонку оказывают честь. Но я согласен!
— Да здравствует принцесса Ромового пути!
— Она станет нашим талисманом!
Шапку наполнили с верхом, хотя посетителей было раз, два и обчелся. Комочек плоти, в котором тлела божественная искорка жизни, пробудил в давно зачерствевших сердцах небывалую нежность.
— Септимус! Эй, Септимус! Как быть? — расстроенный Холлуэй дернул Септимуса за рукав. — Мать-католичка хочет тут же окрестить малышку.
— Черт подери! — вздохнул Септимус. — Ну и дела.
— Она права, — подал голос один матрос. — Если малышка помрет некрещеной, то не попадет на небо, и ее несчастная душа будет стенать за бортом судов Ромового пути.
— Джентльмен прав, — кивнул Джим Холлуэй.
— Как же быть? — спросил Септимус Камин бармена.
— Обычно на голову льют воду и говорят: крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа.
— Воду? — недоверчиво переспросил Септимус.
— Воду! — подтвердил бармен.
— Быть того не может!
— Сам видел.
— Скупердяй, — отрезал Холлуэй. — Хочешь, чтобы наша крестница была неправильно окрещена, а обряд не стоил тебе ни гроша. Получай, бутылочная душа.
Лицо бармена хрупнуло, как раковина моллюска, и он скошенным колосом рухнул за стойку.
— Неплохо, — сказал Септимус Камин, — но как же окрестить малышку? Впрочем, кажется, знаю, чем можно достойно восславить Бога и нашу крестницу.
— Браво!
— Официант, — крикнул Септимус. — Подай бутылку самого дорогого виски. И не вздумай надуть! Лучшего и самого дорогого! Или отправишься в воду, как тухлая треска.
— Вы же читайте те молитвы, которые знаете. И пойте псалмы, — добавил Холлуэй. — Не верю, что для крещения принцессы Ромового пути достаточно трех слов.
— Справедливо, — кивнул Септимус Камин.
Он до последней капли вылил бутылку виски на новорожденную, поминая Бога-отца, Бога-сына и Святого духа, а остальные молились и пели псалмы. Заря с трудом окрасила грязный туман в желтоватый цвет… На прощание каждый неловко чмокнул в лобик лежащую на руках усталой, но счастливой матери плачущую крестницу.
Когда Септимус Камин и Холлуэй возвращались в ялике на свое судно, из мрачной стены тумана внезапно вынырнуло громадное чудовище. Сухой треск дерева, два вопля, гигантская тень, прошитая тысячью светящихся иллюминаторов, холодная вода… смерть.
Эгей, сотоварищи Ромового пути! Приспустите флаги — пучина морская проглотила еще двоих.
И их души воспарили к небу.
— Это ты, Септимус?
— Я, дружище Холлуэй.
Земной шар потускнел, перед их взорами мерцали новые огни. Мимо проносились молчаливые тени с умоляющими или испуганными глазами.
— Души умерших, — прошептал Холлуэй.
— Как и мы, — добавил Септимус.
Их окружала лазурно-голубая бесконечность.
— Смотри-ка, — сказал Холлуэй.
— Порт приписки.
Мириады душ ударялись о гигантские златые врата, застывшие в сапфировой голубизне, и срывались вниз, словно обожженные огнем мотыльки. Их уносило туда, где в бесконечной лазури чернело мрачное пятно, на которое оба моряка не осмеливались взглянуть, предчувствуя, что там их ожидают ужасные муки.
Но перед ними врата распахнулись.
Распахнулись и пропустили их в голубые просторы, где звучала дивная музыка.
— Это рай? — спросил Холлуэй.
— Надо думать, — ответил Септимус.
И в низком поклоне склонился перед пустой бесконечностью.
Они прислушались. Со всех сторон доносились звучные и мелодичные хоралы.
— Как красиво, — воскликнул Холлуэй. — Что это?
— Опера, — произнес Септимус.
— Может, слетаем посмотреть? — предложил Холлуэй. — Я-то больше люблю дансинг, но…
— Помолчи, трепло, — прервал его приятель. — Глянь, вон там что-то новенькое.
В сказочной небесной глубине вспыхнул яркий недвижный огонек. Потом дрогнул, словно слеза на реснице, и начал расти, закрывая даль.
— Господи… — пробормотал Холлуэй и замолк.
Бедняги почувствовали, что наступает Наивысшее Вечное Мгновение.
Огонек заиграл всеми цветами радуги, темп песнопений убыстрился. Казалось, дрожал каждый атом бесконечности, рождая свет и звуки.
— Узнаю песню, — сказал Септимус Камин. — Мне ее когда-то напевала мать… Слушай, это же голос моей матери…
— Нет, — возразил Холлуэй, — это — песня старого учителя из Криклвудской школы. Моя первая песня…
— Нет, нет, эту песню мы хором пели по вечерам на нашей тихой улочке. Я тогда был еще совсем маленьким. Господи! Как я любил петь!
— Быть того не может! Эти куплеты распевал мой отец, крася зеленой краской садовую изгородь.
— Это…
— Это…
— Ты плачешь, Септимус?
— А ты намочил себе щеки слюной?
— Но… О, Септимус, смотри какой свет.
— Черт подери! — вскричал Септимус.
И больше ничего не добавил, чувствуя, что слова здесь лишние.
А двум морякам было, чему удивляться.
Свет вдруг прекратил пляску… И на лазурном занавесе бесконечности появилась громадная, сверкающая жарким блеском тысяч солнц бутылка виски!
И раздался Глас.
Гимн гимнов, мелодия мелодий, песнь песней.
— Септимус Камин и Джим Холлуэй! За единственную бутылку виски, которую вы не выпили в прошлой жизни.
За бутылку, которая подарила крохотную душу моему царству. За бутылку, которую вы пожертвовали ради вящей славы Моей, вы взойдете в царствие Мое и пребудете в нем любимыми гостями до Страшного суда.
Самые льстивые хвалы, возносящиеся из Моих церквей, не замутят стекла этой золотисто-солнечной бутылки.
Тысячелетиями короли, кардиналы, князья и прочие великие мира сего будут в напрасной надежде биться о врата неба, которые распахнулись для вас.
Сквозь слезы счастья матросы-грешники узрели божественную фигуру Христа, который шел, простирая к ним светоносные руки.
И тогда Септимус Камин, побаиваясь собственной смелости, тихим голосом спросил:
— О, мистер Иисус Христос, может быть, вы разрешите нам изредка прикладываться к ней…
Эту историю рассказал мне Крол.
Он очень много выпил, но разве пьяная речь меняет смысла рассказа.
Крол — выдающийся человек обширных познаний; однако сомневаюсь, что Господь держит его в курсе своих дел.
Септимус Камин и Холлуэй действительно погибли в густом тумане, под винтами трансатлантического лайнера.
Быть может, молитвы бедной девицы, несчастной матери, к которой в особо ужасный вечер они отнеслись с истинным состраданием, едва скрасившим ад ее жизни, помогли приотворить тяжелые створки небесных врат перед душами двух заблудших парней?
Устают даже тени.
Когда мысль отделяется от образа, слабеет внимание, а мозг перестает воспринимать речь, приходит непонимание — самый опасный враг повествования.
В темном уголке, где скрывались призрачные тени, внезапно разгорелся спор — стоял такой шум и гам, словно нас перенесло в дансинг.
— Говорю вам, своими собственными глазами видел на паперти храма Святого Павла человека без кадыка. Он продавал лекарство от худшей болезни…
— Саргассово море, или море Водорослей! Геродот говорил о нем, но ничего не знал. В 1375 году, когда появился складной Каталонский атлас, нарисованный на кедровом дереве…
— Будь палач Тайберна еще здесь, он бы подтвердил мои слова. Тех черных куриц и одноглазого петуха приговорили за колдовство к сожжению живьем. Когда костер разгорелся, они взорвались, как гранаты, и унесли за собой в могилу двенадцать сотен людей!
— Настань мой черед рассказывать историю, я бы поведал вам о Питеркине Хивене, который сварил мандрагору, чтобы ее съесть.
— Кто ее не знает. Его желудок и кишки превратились в золото, от тяжести которого у него лопнуло брюхо.
— У призрака Грейсток-Манора было семь голов, по одной на каждый день недели. Шесть уродин и одна красавица, которую он надевал по воскресеньям.
Из мрака вышел герр Кюпфергрюн и, прерывая бессмысленную перепалку болтунов, вновь взял слово.
Я поведаю об удивительном приключении моего деда по матери, Бернхарда Клаппершторха, одного из рядовых громадной армии немецких эмигрантов, покинувших Мангейм и отправившихся в Австралию после великого пожара Гамбурга.
Бернхард Клаппершторх по прозвищу Бери — оно сопровождало его до самой смерти — был вынужден прервать успешное обучение в Бонне, ибо фортуна повернулась к нему спиной.
Стоял унылый облачный день, когда он вместе с сотней крепких крестьян из южных краев, людей незлобивых, сильных и честных, покинул прекрасный и гостеприимный город Мангейм на борту парохода, спускавшегося вниз по Рейну. По пути к эмигрантам присоединились обездоленные жители Бибриха, Кобленца и Кельна.
Во время короткой стоянки в сказочном городке Дом он познакомился с доктором Иземгримом, который тоже навсегда расставался с родиной по тайным и, несомненно, неблаговидным причинам. То был высокий тощий человек с желтыми глазами, одетый по моде 1830 года. Он отличался учтивыми манерами и приятным голосом; здравые речи и суждения о превратностях жизни, четкие и ясные, сразу покорили моего деда.
В Деце, на последней стоянке парохода, когда до Бремена оставалось пятнадцать часов хода, к ним присоединился невысокий толстяк с приятным выражением лица. Так образовалась неразлучная троица друзей.
Толстяка звали Питер Хольц. Он прибыл из Мекленбурга-Штрелица и знавал Фрица Ройтера в те дни, когда тот в Нойе-Штрелице писал очаровательный роман «Его маленькое Величество».
По словам Хольца, именно он сообщил автору главные детали милой, нежной истории.
Питер, человек весьма состоятельный, желал посмотреть другие края и начал путешествие с Австралии, вытянув по жребию короткую соломинку, а не длинные, означавшие Китай и Мексику.
В Бремене эмигрантов обещали пересадить на отличный четырехмачтовик «Тасмания», а обманом загнали на борт паршивого трехмачтового барка «Флора Бушманн» водоизмещением 500 тонн.
Обычные проделки эмиграционных компаний, норовивших нажиться на обмане бедняков, которых в чужих краях ждали тяжкие труды и приключения.
Три дня они потратили на то, чтобы без всяких удобств разместиться на нижней палубе, пока матросы наполняли мутной илистой водой Везера огромные бочки и устанавливали их в трюме. Сомнительного качества питье предназначалось для эмигрантов на все время долгого путешествия.
Буксир довел судно до устья Везера и покинул, как только в грудь паруснику ударили первые волны Северного моря.
Какое мрачное плавание…
Триста шестьдесят человек в межпалубном пространстве, где места не хватало даже для двухсот. Первую неделю пассажиров кормили сносно, а потом пища стала отвратительной и скудной.
В ежедневный рацион входили твердая, как камень, морская галета, кусочек прогорклого сала, литр постного варева и кружка пойла, называемого по воле кока чаем или кофе. Два раза в неделю меню разнообразили миской гороха, риса в шелухе или красной чечевицы, сдобренных тараканами.
К счастью для доктора Иземгрима и Берри Клаппершторха, добряк Питер Хольц позвенел горстью звонких талеров около уха боцмана. Трое друзей выбрались из межпалубного ада и разместились в закутке с тремя койками и квадратными иллюминаторами, который помпезно величали «каютой первого класса». Их стол пополнился солониной, маринованной птицей, сухими овощами, лепешками на масле, ромом и даже кисловатым красным вином.
Бискайский залив встретил ужасной непогодой. Пришлось даже заколотить досками иллюминаторы, чтобы высокие волны не залили судно. Пятнадцать эмигрантов, в том числе две женщины и шесть детей, умерли от удушья. Одного марсового унесло в море сильнейшим порывом ветра, а помощнику капитана сломало ноги упавшей реей.
Питьевая вода кишела моллюсками и толстыми красными червями. Капитан пообещал сделать остановку в Рио-де-Жанейро, чтобы пополнить запасы воды.
Но когда судно почти дошло до берегов Бразилии, начались сильные дожди, позволившие команде собрать достаточно воды, чтобы наполнить резервуары, и обещанную стоянку отменили.
Впрочем, вода, вначале сносная, вскоре испортилась, превратившись в негодный для питья рассол.
Судно неторопливо шло вперед. Безжалостное солнце раскалило палубу. Несчастных путешественников мучила жажда. Еще тридцать эмигрантов умерли от лихорадки и заразных болезней.
Берри, Иземгрим и добряк Питер Хольц особых тягот не испытывали, поскольку боцман исправно снабжал их вином и пивом, а если случайно удавалось поймать дораду, они получали добрую половину рыбы.
Несмотря на традиционные опасения и угрожающие пророчества, мыс обогнули при отличной погоде, и Индийский океан встретил судно прохладными ветрами, как бы проявив сострадание к находившимся на борту.
Месяцем позже из вод возникла Земля Ван-Дамена, печальный красноватый островок. Мрачная скала Кинг осталась по правому борту, а вскоре гостеприимно засверкали огни мыса Отви.
Перед нами лежала Австралия… Земля обетованная, и все забыли о тяготах путешествия.
После ста тридцати суток мучений показались белые дома Сиднея, его семь колоколен и три дюжины высоких труб. Город оказал пассажирам «Флоры Бушманн» радушный прием.
Впрочем… Не стоит удлинять рассказ, знакомя вас со всеми неприятностями, поджидавшими моих соплеменников на этой недавно открытой суше.
Большинство пассажиров отправили в Синие горы, часть подрядилась на расчистку «буша», австралийского леса, а остальные, поддавшись на соблазнительные обещания золотодобытчиков, сгинули на приисках.
Питер Хольц внимательно изучил несколько проспектов и уговорил друзей отправиться в порт Маккуэри, где снял домик, решив несколько недель отдохнуть.
Там они познакомились с Родом Перкинсом.
Берри Клаппершторх одной удачной фразой описал Рода Перкинса, сказав, что тот вписывался в монотонную печаль австралийского ландшафта.
По закону контраста Род сразу сошелся с Питером Хольцом.
Их первая встреча состоялась на крохотном причале порта Маккуэри, где Перкинс ловил лангустов.
Он познакомил немца с нехитрым спортом, восхваляя тонкий вкус рагу из печеных лангустов.
Питер Хольц в ответ рассказал об обычаях и привычках жителей Нойе-Штрелица, а Род Перкинс впервые в жизни скорчил ужасающую гримасу, которая, как он считал, являлась улыбкой.
Они договорились свидеться вечером, а потом стали регулярно встречаться у стойки единственного портового кабачка крохотного приморского города. Иземгрим и Берри присоединялись к компании, наслаждаясь превосходным австралийским вином, которым по очереди угощали Перкинс и Хольц.
Душевные беседы привели друзей к решению совершить путешествие. Род Перкинс несколькими фразами изложил суть предложения.
— Мне, — сказал он, — нечего жаловаться на судьбу, пока здесь водятся лангусты. Вы, герр Клаппершторх, мечтаете вернуться в Германию с честно нажитым капиталом, заработав деньги либо более или менее продолжительным трудом, либо в результате везения на золотоносных приисках.
Устремления доктора Иземгрима можно выразить латинской пословицей: Urbi bene patria[5].
А мой друг Питер Хольц, к которому я отношусь с особым почтением, желает посмотреть страну, но ему хочется увидеть такое, что не каждому дано.
Полагаю, что, присоединившись к Питеру Хольцу, доктор Иземгрим не поставит под удар свою фортуну, а герр Клаппершторх получит шанс реализовать свою мечту.
Перкинс замолчал, некоторое время курил, трижды опустошил стакан и продолжил:
— Я был сопливым мальчишкой, когда в Австралию прибыл Мэтью Флиндерс и занялся исследованием самых диких уголков Австралии. Он путешествовал по юго-востоку и случайно добрался до Карпентри и до устья странной реки Гуру-Гура, которой позже дали его имя.
Флиндерс ничего особого там не обнаружил, но то, что увидел, побудило спешно вернуться в Англию.
Гуру-Гура означает на языке туземцев Колдун и Колдунья. Аборигены, первобытные дикари, влачили жалкое существование, жили в пещерах и даже не знали огня. Питались не рыбой, а тем, что добывали на земле. Все племя погибло во время внезапного наводнения, когда река Флиндерс вышла из берегов и залила пещеры.
— Очень жаль, — сказал Питер Хольц. — Хотелось бы познакомиться с туземцами.
— Еще как жаль, — добавил Род Перкинс, — ведь бедолаги оставались последними хранителями великой тайны.
— Печально, — задумчиво заметил Питер Хольц.
— Дикарей нет, — вдруг воодушевился Перкинс, — но река Флиндерс осталась.
— А… тайны?
— Не все умирает со смертью их хранителей.
Вокруг стола, уставленного бутылками, воцарилась тишина.
— Река Флиндерс… — несколько раз повторил Питер Хольц.
Потом налил себе полный стакан вина и затянулся трубкой, набитой тасманским табаком.
Через несколько дней, в том же кабачке, он окончательно сформулировал свои мысли.
— Я прибыл к антиподам из любопытства, а теперь хочу попытаться разгадать тайны реки Флиндерс.
Род Перкинс посмотрел на него с серьезным выражением лица.
— Вскоре в порт прибудет шхуна шкипера Снаббинса «Серебряная метка». Он хороший парень и еще не забыл, что я некогда оказал ему важную услугу. Не думаю, что он запросит много, чтобы доставить вас до Карпентри и даже до устья реки. У меня есть разборная лодка, могущая ходить под парусом. Я отдам ее вам, Питер Хольц, и вашим спутникам.
Так Хольц, не спросив мнения Иземгрима и Берри, решил совершить это путешествие. Откровенно говоря, они и не собирались возражать: разве можно было оставить Хольца наедине с опасностью.
Оставалось убедить шкипера Снаббинса.
Пата Снаббинса, огненно-рыжего гиганта с силой гориллы и любезностью удава, уговорить оказалось нелегко.
Едва зашла речь о реке Флиндерс, как с его уст сорвались громогласные ругательства, сотрясшие стены кабачка, где Перкинс и трое немцев обрабатывали моряка.
— Может, лучше повеситься на первом эвкалипте? — орал он. — Это более прямой и быстрый путь, чтобы попасть в ад и познакомиться с Сатаной и его ста тысячами демонов.
Часом позже он с недовольством пробормотал, что не может ни в чем отказать Роду Перкинсу, даже если тот предлагает путешествие в один конец в страну загубленных душ.
Разборную лодку погрузили на судно, и две недели спустя шхуна, дождавшись попутного ветра и хорошей погоды, снялась с якоря. Она двинулась в сторону Брисбейна, Рокхемптона и Куктауна, без труда обогнула Соммерсет в проливе Торреса, попала в переплет в Карпентри, но все же бросила якорь в живописной бухте Эйландта.
Перед расставанием Пат Снаббинс произнес перед своими пассажирами речь:
— Джентльмены, ветер дует с Арафура, что благоприятствует вашему безумному проекту. Через двое суток мы окажемся в устье Флиндерс. Однако дабы избежать тяжелой участи, ждущей вас, еще есть время отказаться от похода в неизвестность. Если вы высадитесь на берега этой проклятой реки, я каждый вечер буду молиться за вас и просить у Бога и всех его святых, чтобы вы не слишком дорого заплатили за свое любопытство. Надеюсь вновь увидеть вас и подойду к устью реки через полтора месяца после посещения островов Новой Гвинеи.
Питер Хольц горячо поблагодарил моряка и предложил щедрую надбавку, но Снаббинс отказался взять даже лишний фартинг сверх оговоренной суммы.
Река Флиндерс появилась с правого борта по ветру. Выглядела она совершенно мирной. На берегах росли тощие кустарники, в прозрачных водах скользило множество рыб.
Лодку собрали за несколько часов, матросы поставили квадратный парус и вручили путешественникам две пары весел и шестов.
Снаббинс лично проверил крепление ящиков с припасами и попрощался с троицей, едва сдерживая слезы. Они отплыли, и вскоре береговой туман поглотил шхуну.
Первопроходцы разбили лагерь на пляже красного песка. Ночь оказалась тихой, только где-то в зарослях пел таинственный австралийский соловей.
На заре ветер подул с моря, и лодка без труда пошла вверх по ленивому течению реки. Зеленые берега, холмы на гори-зонте. В прибрежных кустах возились утки и альбатросы. Вдали виднелся лес.
На третий день ветер переменился, и лодка замедлила ход. Берри и Иземгрим сели на весла, а Питер Хольц встал у руля. Парус спустили, поскольку приятели мало смыслили в морском деле и не умели ходить против ветра.
Путешественники с трудом управлялись с длинными и тяжелыми веслами.
Река Флиндерс не долго скрывала свои тайны: первая обнаружилась, когда Иземгрим заводил часы.
— Слышите! — вдруг вскричал он.
Издали, из легкого тумана, стелившегося впереди, донесся тихий призыв: «Гура! Гура!» Через некоторое время ему ответил басистый голос: «Гуру! Гуру!» Голос быстро приближался, и вдруг раздался у самого борта лодки.
Вода вскипела, и на расстоянии трех весел появилось чудовище.
Огромная голова, покрытая густым волосом, а вернее, черно-серыми иглами дикобраза; на отвратительной морде тускло светились неподвижные жестокие глаза.
Иземгрим убрал часы и схватился за шест, но Питер Хольц удержал его и тихо спросил:
— Зачем начинать войну. Это существо уродливо, но оно, быть может, не питает злобных намерений.
Чудовище оглядело людей и суденышко, нырнуло и почти тут же появилось у берега, на который неловко взобралось.
— Ну и ну! — воскликнул доктор. — В воде оно казалось более крупным.
Ком шерсти с двумя могучими перепончатыми лапами и парой атрофированных ног пополз, виляя среди редких кустов.
— Что я говорил! — вскричал Питер Хольц. — Нас приглашают в гости!
И действительно, странное животное жестами призывало следовать за ним, изредка негромко вскрикивая: «Гуру! Гуру!»
Питер Хольц направил лодку к берегу, выскочил на сушу и двинулся вслед за существом, которое назвал «водяной обезьяной».
Иземгрим и Берри колебались недолго. Им не хотелось оставлять Питера Хольца наедине с неизвестным зверем.
Они привязали лодку к деревцу, взяли огнестрельное оружие и двинулись вперед, не теряя из виду странного проводника.
Тот полз, призывно махая лапами, обогнул холм из красного песка, пересек рощицу азалий и выбрался на круглую лужайку, окруженную деревьями с пышной листвой.
Три немца не удержались от удивленного восклицания: перед ними высился прекрасный дом, сложенный из белых и розовых камней.
Обезьяноподобное существо несколькими прыжками миновало травяную лужайку, вскарабкалось на крыльцо, распахнуло дверь и обернулось к людям.
Ловко пригладило мокрую шерсть, несколько мгновений молча глядело на трех онемевших друзей, потом медленно, как бы подбирая слова, произнесло:
— Входите, пожалуйста, и пользуйтесь гостеприимством.
— Господи! — вскричал Иземгрим. — Оно говорит по-немецки.
— Вы у себя дома. Желаю хорошего отдыха, — закончило чудовище.
Прыгнуло в сторону деревьев и исчезло.
Дом поражал своим уютом. На столе в гостиной их ждал обед и лучшие вина Франции и Германии.
— Нет, нет и нет, уверяю, нам ничего не снится, — бормотал Иземгрим, накладывая на тарелку куски мяса в пряном соусе и в третий раз наполняя бокал желтым, как жидкое золото, хохеймером.
Спали они в королевских покоях, а утром их разбудил аппетитный запах кофе и жареного хлеба.
Иземгрим съел шесть кусков хлеба с сосисками, Питер Хольц проделал огромную брешь в мюнстерском сыре, а Берри наслаждался бутербродами с медом.
«Водяная обезьяна» так и не появилась.
— Пора вспомнить о путешествии, — сказал на восьмой день Питер Хольц, переварив тридцатую или сороковую порцию волшебной пищи. — Которую ночь я сплю урывками, чтобы увидеть, как накрывают стол, но ничего не узнал. Мне кажется, эта страна молочных рек и кисельных берегов может открыть нам и другие чудеса.
Они решили продолжить странное путешествие.
На границе лужайки Берри обернулся: таинственный и гостеприимный дом исчез.
— Случается, — заявил доктор Иземгрим, — что моряки и путешественники подхватывают под чужими небесами ужасные болезни, но еще никогда лихорадка Козерога не потчевала свои жертвы горячими сосисками, кроликом и копченым гусем и не поила лучшими винами.
— Гура! — послышался нежный голосок.
Над водой взлетели две перламутрово-белых руки, и редкой красоты женщина в мокрой короткой шелковистой тунике, облегавшей тело с пропорциями греческой статуи, ловко взобралась на суденышко и заняла место на передней скамье.
— Вы у меня в гостях, — сказала красавица на немецком языке и заливисто рассмеялась.
Позже Берри утверждал, что описать ее было под силу только поэту.
— Глядите! — воскликнула она, подняв руку.
— Мираж! — удивился Питер Хольц.
Облака, застилавшие небо, внезапно расступились, и путешественники увидели в просвете улицы и дома, а поскольку видение приближалось, и людей, занятых повседневными делами.
— Нойе-Штрелиц! — снова воскликнул Хольц, и по его щекам потекли слезы.
Фея — а как назвать ее иначе? — быстро взмахнула руками, и троица ощутила толчок и внезапное головокружение.
Они очнулись в сумрачной таверне с низким потолком. Высокий улыбающийся человек ставил на их стол кружки с пенистым пивом.
— Кунц! — вскрикнул Питер Хольц.
— Герр Хольц, — произнес владелец таверны, — рад новой встрече с вами и вашими почтенными друзьями. Надеюсь, вы останетесь до вечера. Сегодня угощаю пуншем. Соберутся корректор Апинус, советник Альтманн, доктор-весельчак Хемпель, Ранд и булочник Шульц. Придет и адвокат Кагебейн, обещавший прочесть свои последние стихи.
— Герои книг… Фрица Ройтера! — пробормотал Хольц.
Они засиделись до зари — Нойе-Штрелиц не помнил более веселого празднества.
— Друзья мои, — сообщил Питер Хольц, когда трое путешественников направлялись на рассвете в «Красную гостиницу», где их ждали мягкие постели, — друзья мои, думаю, мне будет тяжело вновь покидать Нойе-Штрелиц. Только подумайте, сам советник Альтманн обещал представить меня Его Величеству Адольфу-Фредерику, четвертому в династии с таким именем, и его очаровательной сестре, принцессе Христине. Признаюсь, я всегда был в нее влюблен, а если Его Величество возведет меня в дворянское достоинство, как намекнул Альтманн, то передо мной открываются невероятные возможности…
В воздухе что-то просвистело, словно из пращи выпустили камень.
Иземгрим и Берри сидели в лодке. Хохочущая фея брызгала в них водой.
Питер Хольц исчез.
Весь следующий день до заката ундина провела в лодке.
Потом вдруг вскочила, ее очаровательное лицо посуровело. Женщина испуганно всплеснула руками и прыгнула в реку.
Раздался хриплый клич: «Гуру! Гуру!», и на берег выползло волосатое чудовище. И вновь пригласило выбраться на сушу.
Но Берри Клаппершторх словно ослеп от странного волнения. Его сердце щемило от внезапной любви. Он не отрывал взгляда от воды, проглотившей фею, даже не заметив, что Иземгрим в одиночку последовал за «водяной обезьяной».
Действия доктора Иземгрима привели к короткой и странной развязке.
Он вернулся с тяжелым предметом и бросил его на дно лодки.
— Быстрее, — крикнул он, — дайте ружье!
С берега доносились яростные вопли.
Иземгрим стрелою бросился в кусты.
Через мгновение раздался выстрел — хрип агонии и невероятно тоскливая тишина, словно саваном накрывшая тайну смерти.
Берри хотел выскочить на берег, но из реки вдруг вынырнула фея и вскочила в лодку.
— Гляди, — сказала она, показывая на потемневшее небо.
На небосводе вновь возник чудесный мираж.
— Мангейм! — воскликнул Берри Клаппершторх.
Почувствовал уже знакомое головокружение, словно куда-то падал, и оказался на Везерштрассе с тяжеленным пакетом в руках.
А когда окончательно пришел в себя, понял, что сидит в укромном уголке пивной «Хофбрау» за пальмовой перегородкой. Рядом на бархатной скамье сидела молодая дама, одетая просто, но элегантно, и улыбалась ему.
— Не забудьте пакет, — сказала она.
В пакете лежал отвратительный предмет: огромная и невероятно уродливая золотая человеческая голова с пустыми глазницами.
Продав ее ювелирам-евреям, Берри стал владельцем громадного состояния.
Герр Кюпфергрюн надолго замолчал.
— Мой дед стал одним из богатейших граждан Мангейма и, быть может, самым счастливым.
Бабка, женщина редчайшей красоты, родила ему чудесных детей.
Но однажды во время прогулки на судне по Везеру она упала за борт и утонула.
Дед обещал огромные деньги тому, кто отыщет ее тело, но его так и не нашли.
Свечи догорали, их дрожащее пламя потускнело, и толстяк, который, казалось, следил залоговом теней, поднял вверх пузатую лампу, залившую зал спокойным желтым светом.
— Это ты, Фальстаф! — послышался злобный голос.
Толстяк недовольно кивнул.
— Я надеялся остаться незамеченным, — пробормотал он. — Уже несколько веков меня унижают, словно забыв о моей военной славе. Хотя я вправе рассчитывать на справедливость.
Вы назвали меня Фальстафом? Еще одно заблуждение. А вина лежит на великом Вилли, беспутном писаке и скоморохе, который безнаказанно глумился над репутацией покойников. Мое настоящее имя Фастольф, ибо так было записано в церковных книгах Вейстер-Кастл в тот счастливый 1378 год, год моего августейшего рождения.
— Лучше расскажите о Дне Селедок, сир-толстяк, — перебил его издевательский голос, словно не слыша доводов говорившего.
— Лучше промолчу, хотя то был славный день, как для меня, так и для нашего оружия во время осады Орлеана. Почему меня продолжают преследовать, хотя все забыли, где находится моя могила? Я надеялся на заслуженную память после смерти, ибо ничье другое имя не чернили столь бессовестно оскорблениями и издевательствами… Почему моя нежная современница, знатная Кристина Пизанская, которая написала «Книгу дел и хороших манер короля Карла V», не оставила никаких записей, чтобы сохранить добрые воспоминания обо мне? По слухам, она питала ко мне нежные чувства… Негодяй Вилли и презренный актеришка Гаррик долгие годы со сцены обвиняли меня в неодолимом обжорстве и дурных повадках… Хотя мне не раз приходилось довольствоваться ужином из отвратительного мяса крохаля и вонючей поджарки из пищухи!
Я мог питаться непропеченным хлебом и без ропота соглашался есть жаркое с жухлой зеленью! Я, потомок королевской династии, имел право на ковер из лучшей шерсти для украшения своего шатра, а пользовался жалкой истертой подстилкой! Господа, пожалейте меня и наградите покоем мою довольно внушительную персону, несмотря на ее тончайшую потустороннюю суть.
— Что не мешает тебе, жирняга, дуть в темном уголке далеко не призрачное пиво и обжираться доброй закуской!
— Ваша правда, — согласился Фальстаф, — сегодня ночью призраки пользуются несколькими весьма приятными привилегиями.
— Некогда, Ваше Толстячество, вы славились тем, что были любителем и рассказчиком занимательных, пикантных историй, полных прекрасных шуток и двусмысленностей.
— Я немного их подзабыл, а когда они случайно всплывают в памяти, то почти не доставляют мне удовольствия. Однако, если соблаговолите выслушать одну из них, только что пришедшую на ум, с удовольствием займу место рассказчика.
Крохотный Денхэм напоминает очаровательную миниатюру с изображением города. По королевскому указу вокруг поселения возвели мощные каменные стены, а на них установили различные военные приспособления, обеспечивающие защиту и безопасность.
Вдоль улиц стоят уютные, словно выпеченные из камня домики. Их розоватые фасады напоминают аппетитные французские сухарики, которые я так любил в дни моей славы.
В одном из них проживал почтенный сэр Уоллесби, известный хлебосол, пригласивший меня на пиршество. Дюжину дней и ночей он с помощью трех секретарей и кулинарных советников составлял меню, которое должно было украсить веселое празднество…
Разве забудешь тот пир!.. Даже вечность не может вытравить из памяти подробности славного гулянья!
Хотя в ту эпоху Англия еще не знала или презирала суп, гостям для пробуждения аппетита предложили семь его видов. Их сварили специально выписанные из Франции три повара, которые разливали вкуснейшее варево половниками из чистого золота. Подали суп из южных пород рыб, суп из славки, суп из красного перца, суп со свежими сливками, суп с ореховой кашицей, суп с нежнейшим мясом черепахи и раковый суп с португальским вином.
Длинный стол ломился от изобильных закусок: привезенное с норвежских ледников гертфордское масло, оливки с анчоусами, тунец в масле с пряностями, фрикадельки из дичи, утиная печень, засахаренная репа, яйца чибиса, сосиски, мясное заливное, беляши с палтусом, фаршированные трюфели, сардины в желе, севрюжья икра, жареные голуби, кабаньи головы, омары, печеные свиные ножки, телячьи головы, тушеное мясо и острые приправы.
Закуски пробудили волчий аппетит, позволив нам приступить к многочисленным жарким и прочим блюдам с пылу-жару, сотворенным гением знаменитого Руби из Карлайля. Угощали жареными карпами, бараньими седлами и окороками с приправой из дикого чеснока, маринованными кроликами, печеными фазанами, овсянками на вертеле, павлинами в соусе, оленьими и козьими окороками, паштетами из палтуса, поросенка и шотландской перепелки.
К этим восхитительным яствам добавили тушеных куропаток, соте из кроликов, каплунов в испанском вине, индеек в водке, заливных рябчиков, телячий паштет и рагу из жареной дичи.
Поразил великолепием десерт: двадцать два сорта сыра, выложенные пирамидами пышки на масле с анисом, мятой, майораном, мед в деревянных бочоночках, желе, омлеты с красным сахаром, миндальные пирожные, рис со сливками, вымоченные в водке фрукты, горячие макароны и тридцать два компота! Вина подносили в графинах, кувшинах, амфорах и бочонках. К величайшему моему сожалению, я забыл названия тринадцати напитков, которыми наполняли чашечки из драгоценной пурпурной эмали.
Гости были люди уважаемые, благородного происхождения или почтенными коммерсантами. Дабы не погрешить против истины, признаюсь, что до завершения пиршества, которое длилось двадцать шесть часов без перерыва на от-дых или сон, часть гостей унесли слуги, а многие уснули под столами.
Сэр Уоллесби протянул мне кубок, источавший крепчайший аромат пряностей, со словами:
— Ваше здоровье, капитан!
Странно, но чудесный тост произнес не хозяин, а тощий человек с длинным лицом, на котором выделялись желтые зубы.
Подобного гостя за этим сказочным столом я встретить не ожидал.
— Взаимно! — ответил я, принимая его предложение. — Но нас, кажется, друг другу не представили.
— Простите за небольшое опоздание, — извинился он. — По правде говоря, кроме вас, капитан, уже никто не воздавал должное десерту, когда я попал в этот зал, вход в который никто не охранял.
Вдруг я осознал, что в зале царила мертвая тишина, хотя только что его наполняли крики, песни и громкое рыганье. Я был единственным, кто поднимал кубок к люстре с догорающими свечами.
Хотя одежды незнакомца показались мне тусклыми и без изыска, я пожелал ему счастья.
— Ненавижу пить в одиночку, — сообщил я, чокаясь с ним. — А куда подевался наш милый сэр Уоллесби?
— Если свернете направо из коридора, ведущего из зала, — сообщил тощий тип, — найдете его на дубовом сундуке. Он лежит с посиневшим лицом, а руки сжимают брюхо, которое нещадно разболелось перед самой смертью.
— Дьявол! — вскричал я. — Уоллесби умер?
— Объелся кишок, фаршированных фисташками.
— Я к ним не прикоснулся, поскольку не люблю столь грубых блюд, — обронил я.
— Верю вам, капитан, иначе лежать вам рядом с ним на сундуке. Я начинил кишки замечательным ядом, доставленным из Италии.
— Надо сообщить об этой печальной новости. А где Хиллоу, Мортон, Кресбери, Банхоуп, Литтлброк, Беверхерст, Барнэйдж и Сандрингем?
— Валяются под столом или где-то в доме — их сразил паштет из камбалы под арманьячным соусом с той же итальянской приправой.
— Не люблю этот паштет, а потому даже не отведал.
— Потому и сидите здесь, целый и невредимый, как белый карп в бассейне.
— Не позвонить ли в колокол, чтобы предупредить челядь? — спросил я.
— Бесполезно. Эти мародеры — служанки и золушки, повара, поварята, слуги, гардеробщики, часовые с алебардами, лакеи, конюхи, кучера и стремянные, а также четыре негритенка, таскавших шлейфы, опились сицилийским вином…
— Фу! Терпеть его не могу!
— А в нем был венецианский яд.
— Хм, — промычал я. — Даже не знаю, как воспринять эту новость. Ее последствия пока ускользают от меня, но в этом благословенном городке поднимется шум. Думаю, весть о происшедшем докатится и до Лондона.
Я снова пригубил напиток с пряностями — вкус был просто превосходен.
— Благородный сеньор, — сказал я, — хотелось бы знать, с кем я пью и чокаюсь.
— Я — Руби, — ответил мой визави. — Шеф-повар из Карлайля. Сэр Уоллесби унизил меня и, недооценив мои знания и труды, оскорбил гонораром в пятнадцать королевских экю, семь из которых были фальшивыми, а восемь — изрядно подточены.
— Руби, — сказал я, — не будучи сеньором и капитаном, отдаю должное решительному человеку, способному на смелые поступки. Обязан похвалить вас, ибо все, что здесь отведал, честное слово, приготовлено истинным художником от кулинарии. Но если горожане узнают о гекатомбе, боюсь, вам не поздоровится.
Он весело рассмеялся:
— Не волнуйтесь, капитан. Как только началось ваше пиршество, в Денхэме разразилась эпидемия черной оспы. Люди мрут, как мухи. Как вы знаете, людей в этом городке раз, два и обчелся, а оставшиеся в живых, лежат с раздутыми животами, высунув черные распухшие языки.
— Охотно убрался бы отсюда, — сообщил я, — здесь не осталось ни еды, ни выпивки.
— У меня две добрых лошади и коляска на высоких колесах…
Мы покинули город, переехав через безжизненное тело часового у южных врат.
За городом Руби, который казался ловким кучером, опрокинул коляску в ров.
Левая лошадь погибла, но я выбрался из-под обломков без синяков и царапин.
Проломив повару череп двумя ударами оглобли, ваш покорный слуга выпряг правую лошадь и в прекрасном настроении вернулся в Лондон.
— Заря несется вслед за ночью, как кошка за мышью, — вдруг произнес Кот Мурр.
Одним прыжком соскочил с моих колен и занял место в круге света на столе.
— Как только ночь сереет с рассветом, — продолжил волшебный кот, — туман застилает мне глаза, а мысли и окружающие предметы теряют четкость.
Если этой ночью я оказался среди вас, то только потому, что природная любознательность вывела меня на след одного незаконченного произведения, автор которого с лихорадочным нетерпением ждет его завершения.
Мой незабвенный хозяин, удивительный Гофман, посвятил мне одно из своих лучших творений, но смерть остановила его руку, и он не дописал страницу. Закон подобия призвал меня сюда.
На заре, когда многие из вас, обратившись в дым, покинут сей мир, я присоединюсь к великим покойникам, неустанно ведущим беседы в Царстве Вечных Теней, и представлю отчет своему дорогому творцу. Это будет легкой задачей, ибо гений Гофмана сотворил меня преданным и внимательным писарем, наделенным некоторыми оккультными способностями. Однако опасаюсь, что разочарую его.
Произведение Чосера, который, как и Гофман, был божественным рассказчиком, не будет завершено этой ночью, несмотря на чаяния автора.
Потому что я изо всех сил, когтями и клыками, постараюсь пресечь поползновения некого Тобиаса Уипа, который намеревается использовать в своих корыстных целях произведение, где великий Гофман не поставил финальную точку.
Не следует потакать умершим людям, которые продолжают в отчаянии тянуть руки из потустороннего мира к своим незаконченным произведениям. Их призрачные персты не должны хватать оброненные перья, а угасшие зрачки — проливать посмертные слезы на оставшиеся чистыми страницы.
Не следует позволять им пользоваться последними крохами могущества, пытаясь побудить живых взяться за их неоконченные произведения, ибо смерть отлично справляется со своим делом. Таков урок этой ночи. Тот, кто не согласен со мной, напишет жалкие подделки, угодные главному врагу, князю безграничного мрака и геенны огненной.
Неблагодарность не свойственна мне, а потому расплачусь историей, как в других местах платят песней.
Не ждите продолжения прекрасных приключений мага Крейслера, мэтра Абрахама, Бензон…
Я — Кот и расскажу историю про кота…
Нет в Германии более очаровательного городка, чем Хильдесхайм, что в Ганновере. Его омывает тихая Иннерсте, спокойная и серая речушка, питаемая таинственными подземными источниками, один из которых снабжает прозрачной ледяной водой фонтан на Брюннен-плац.
У домов суровые, но красивые фасады; чувствуется, что их владельцы гостеприимны и радушны.
Жители Хильдесхайма дают милостыню с великодушной улыбкой. Путешественнику, у которого в кармане звенят всего два гроша, обеспечен кров и отличная еда; его встретят добрыми словами и с открытым сердцем.
К сожалению, в семье не без урода — в доме с высоким крыльцом и узкими окнами на Дойчштрассе жили четыре сестры-скупердяйки Пюсс. Весь город осуждал эту семейку за невероятную алчность. Сестры набили сундуки тугими мешочками с талерами, их шкафы ломились от тяжести столового серебра и тонких полотен. Тем не менее они ели скудную пищу, пили сырую воду и разбавленное молоко и неохотно тратили запасы дров и бурого угля. Никогда дубовая дверь, обитая черным железом, не распахивалась перед нищими, и даже пастор-добряк Каге, деливший свой хлеб и вино собственных виноградников с бедняками и побирушками, не мог добиться от них пожертвований хотя бы на одну свечку.
Двери и ставни в доме сестер Пюсс были крепки и надежны, но и они не смогли преградить путь жалкому бродяге, который однажды перескочил через садовую ограду и юркнул в отдушину погреба. То был худющий, серый кот, который никогда не наедался досыта. Ведь с тех пор, как гаммельнский крысолов прошел по Германии, там не осталось ни крыс, ни мышей.
Бедняга обшарил все закоулки подвала, подолгу караулил у подозрительных дыр, однако не нашел ничего съестного. И тогда отчаянно замяукал, не в силах терпеть ужасный голод.
Сестры Пюсс услышали его вой, и в их черных душах сумрачным пламенем разгорелась неуемная радость.
— Два гроша за шкурку, — алчно сказала старшая.
— Три пфеннига за когти для суеверных людей, которые считают их средством от мигрени, — радостно вскричала средняя сестра.
— Фрикасе! — зачмокали две младшие.
Вооружившись светильниками и палками, они спустились по стертым ступеням в подвал, изловили и безжалостно убили несчастное животное.
— Какая мягкая и красивая шкурка! — обрадовалась старшая сестра, освежевав жертву.
— Я сделаю ожерелье из когтей и продам в аптеку на углу, — решила вторая.
— Мм! Мм! Как вкусно пахнет, — шептали две младшие сестрицы, склонившись над кастрюлькой, где вместе с тонкими кружочками лука, крупинками тимьяна и лаврового листа тушились жалкие останки животного.
Вечером, обгладывая кости и вылизывая тарелки, сестры Пюсс считали и пересчитывали гроши и пфенниги, что прибавились к их состоянию.
А душа убиенного вознеслась к небесному трону Великого Кота, который правит миром маленьких кошек, и пожаловалась на своих мучителей.
Великий Кот поместил невинную душу среди святых, восседавших по правую лапу его, и решил наказать виновных.
— О-хо-хо! — пробормотала старшая из сестер Пюсс, ворочаясь в постели, — как душно! Еще никогда мне не было так душно… Я не брала второго одеяла из шкафа, иначе оно слишком быстро износится. И вряд ли сестры подбросили лишнюю горсть угля в печку. Уф, как жарко!..
Она провела рукой по телу и вместо ночной сорочки нащупала шелковистую шерстку.
— О-о-о! — закричала в тот же миг вторая сестра. Ее укусила блоха, и она, желая почесать вскочивший волдырь, расцарапала себя до крови. Забыв о том, сколько стоит свеча, зажгла огонь, и ужасные вопли обеих сестриц разнеслись окрест. Вместо старшей в простынях бился огромный черный кот, а у средней на пальцах отросли чудовищные когти.
В тот же самый час две младшие сестры Пюсс выскочили на улицу и бросились к полю. Они неслись вдоль леса в лучах лунного света; пока их не заметил браконьер Грюн.
— Какие прекрасные кролики! — радостно вскричал он.
— Мы сестры Пюсс! — воскликнули они.
— Как странно кричат эти кролики! — удивился Грюн. — Ну и черт с ними! Они не станут хуже, когда попадут в котел…
Он вскинул двустволку: Бах! Бах!
— Уж очень тощие, — проворчала его жена, засыпая луком, тимьяном и лавровым листом мясо и ножки, плавающие в жиру на сковородке.
— Зато какой аромат! — повел носом Грюн.
— Тигр!
— Тигрица!
— Черная пантера…
— Уж я-то знаю!
Со всех сторон раздавались выстрелы; люди тяжелыми палками добили отвратительное животное, которое издохло в крови на берегу Иннерсте.
Последнюю сестру Пюсс нашел на рассвете Зигра, цыган, водивший напоказ медведей. Фургон его стоял на обочине дороги.
— Чудеса! — вскричал он. — Женщина-лев с когтями!
И избил ее, дабы усмирить и сделать послушной. А потом затолкал в крохотную клетку на колесах, где сидел медведь.
— Мартин — славный зверь. Дикие звери хорошо уживаются друг с другом.
Но ошибся, ибо Мартин, считая, что ему тесно в этой клетушке, загнал когтистую даму в угол и удавил.
— Тобиас Уип, друг мой, вот и утро наступило…
Очаг погас, а в лампе на краешке почерневшего фитиля агонизировало пламя.
Кто в этой ночи, побежденный первыми лучами света, называл меня своим другом? Кот Мурр по-прежнему сидел на моих коленях, но весил всего несколько унций.
Мрак в углу, где прятались ночные гости, рассеивался. Свет от пепельных лучей луны завоевывал помещение, охотясь за тайнами и слизывая последние призраки, как капли росы.
— Тобиас Уип у друг мой…
Я шагал по Марроу-стрит, которая просыпалась под низким гудением Биг-Бена.
Перед красноватой отдушиной булочной стоял черный кот, но это не был Кот Мурр.
И все же в торжествующем свете зари состоялась волшебная встреча: Чосер в плаще, чьи полы крыльями развевались под порывами утреннего ветра, шел рядом и называл меня другом.
— Кто ответил на ночные приглашения, Уип? В глубине души я надеялся на возвращение своих милых паломников из Саутворка, а явились призраки, болтливые духи Гептамерона, и несколько смертных, зачарованных причудами ночи. Было мгновение, когда я задрожал от страха, заметив опасные контуры саламандры в пылающем очаге и услышав, как мне показалось, доносящийся издали грохот разгулявшихся стихий… Уип, вам следует знать, что в своем одиноком убежище в Вудстоке, я написал больше сказок для духов, чем для смертных. Они были невидимы, но окружали меня, и я их боялся… Я спрашивал: «Что вы требуете? Молитв?» Они гудели как разъяренные пчелы, и я понял, что они ближе к человеку, чем к Богу, и не ждут ничего хорошего от священных слов. Они походили на детишек, жадных, жестоких или наивных, разъяренных или нежных. Я сочинял истории о чудесных приключениях и, похоже, сумел подружиться с ними, доставляя удовольствие своими рассказами… Но никогда не видел их лиц, если таковые у них есть, с опаской ощущая застывшие взоры, обращенные в мою сторону, и печальное или счастливое биение сердец… Такова цена, заплаченная за право жить без особого страха и спокойно умереть.
— Тобиас Уип, друг мой…
— Чашечку горячего чая или стаканчик джина?..
Печальная девушка в розовом пеньюаре и сандалиях держала меня за руку и пыталась увлечь в таверну с приоткрытыми ставнями.
Я последовал за ней, и она сказала, что в день Святого Валентина ей исполнилось двадцать лет, а зовут ее Грейс Пиготт.
Так закончилась странная ночь.
Я был доволен собою.
Когда я широким росчерком подписал рукопись, кончик пера отвалился — хорошее предзнаменование.
— Книга понравится! — сказал бы мой старый школьный учитель, который верил в хорошие и плохие знаки, приравнивая их к пророчествам.
Я выпросил у домохозяйки — муж ее был главным кожевником у Патни Коммонс — печать корпорации и красный воск, запечатал бандероль и отправил ее в литературный клуб Верхней Темзы.
Но из скромности не предварил рукопись своим амбициозным девизом: «Честь и Выгода».
И лихорадочно стал ждать будущей субботы.
Нередко в часы бездумного отдыха ноги сами несли меня к застоявшимся водам Собачьего острова, где еще водится рыба. Старый китаеза по имени Су устроил на берегу Лайм-хауз Рич садок с вершами, где держал серебристых хеков, палтусов, морскую камбалу и куньих акул.
Я подружился с проницательным стариком, чей говор был не лишен очарования, и рассказал о пережитом приключении.
Он задумчиво покачал головой, пососал старую черную трубку и сказал:
— Мистер Уип, лучший рассказчик в мире — дьявол. А посему берегитесь. Боюсь, вы, пользуясь пером, чернилами и бумагой, вряд ли совершили богоугодное дело, рассказывая истории, рожденные ночным временем и страхом.
— Ба! — махнул я рукой. — Решать литературному клубу.
Члены клуба уже собрались в таверне «Ученая сорока», когда появился я, хотя пришел раньше назначенного срока.
Президент Милтон Шилд с серьезным видом посасывал длинную гудскую трубку. Моя рукопись лежала перед ним.
— Мистер Уип, — сказал он, — может, объясните, что вы понимаете под фондом Дэна Кресуэла?
Я удивленно вытаращил глаза, когда мистер Герберт Дж. Пэйн, нарушив регламент, взял слово и выкрикнул:
— Тобиас Уип оскорбил нас. По его словам, мы пьем эль, закусывая маринованной селедкой и холодной бараниной, и курим голландский табак за счет старого безумца, который существовал лишь в больном воображении этого юного проходимца. Нет, мистер Уип, только вы пируете здесь, даже не развязав кошелька, и то потому, что мы проявили глупость, избрав вас секретарем клуба.
— Ого, — проворчал я, — он сошел с ума… от ревности.
Я взглядом поискал Рейда Ансенка, от которого ждал немедленной поддержки, но, к сожалению, он отсутствовал.
— Еще одно оскорбление, — продолжил Пэйн, кипя от ярости, — называть наш клуб «литературным клубом Верхней Темзы»… Что у нас общего с такой дорогостоящей и ненужной безделицей, как «литература»? Здесь собрались люди уважаемые и серьезные, противники вранья. Само собой разумеется, за исключением мистера Тобиаса Уипа!
Я не выдержал.
— Вы забываетесь… — вскричал я и, не переводя дыхания, в нескольких словах изложил суть своей миссии.
— Да сожри меня акула, — бесцеремонно перебил меня Сэмюэл Джобсон, — если я когда-либо слышал подобную чушь!.. А ложь, касающуюся лично меня, непременно доведу до суда. Кто, юноша Уип, позволил вам обзывать меня переводчиком какого-то немецкого или китайского текста? К тому же следует доказать, что я напечатал двести экземпляров этого перевода за свои деньги.
Буря криков и протестующих восклицаний поддержала его возмутительное выступление — гнев аудитории был направлен против меня и только против меня.
— Он обвиняет меня в сочинении стихов, в том, что я воспел в какой-то песне смерть Калигулы! — взревел Литтлтон. — Как я связан с рождением какого-то Чосера? Нас друг другу не представляли… Конечно, я веду торговые дела с фирмой Чосера и Белла, которая продает зерно оптом… Разве Уип не причинил мне вред, утверждая, что, ведя переписку с поставщиками, я занимаюсь не своим делом? Обещаю, вы мне заплатите за это, малыш Уип.
Наконец президенту удалось успокоить присутствующих и взять слово. Он выглядел печальным и усталым.
— Мистер Уип, — начал он, — вы утверждаете, что я человек незлобивый. Это — единственная правда в тех странных писаниях, которые вы мне прислали. Я не чувствую себя оскорбленным за то, что меня обозвали бывшим преподавателем красноречия. Но, мистер Уип, вы не можете не знать, что я стою во главе почтенной торговой компании, занимающейся продажей шляп и кепок на Ламбет-Уок, и никогда не писал ничего, кроме счетов и деловых писем. К тому же большую часть переписки ведет бухгалтер. Беру всех этих господ в свидетели, что здесь никогда не заходила речь о какой-то таверне под названием «Плащ рыцаря» в Саутворке и вам никто не поручал писать… хм… литературное… произведение о джентльмене по имени Чосер… Признайте свою вину, мистер Уип, согласитесь, что вели безумные речи в пьяном виде, а я попытаюсь утихомирить своих друзей, если вы принесете надлежащие извинения, а они их примут… Вы нанесли урон чести уважаемого общества любителей шашек, участника самых трудных чемпионатов Англии, обозвав его литературным клубом! Как я жалел вас, мистер Уип, и как сжималось мое сердце при чтении этого сочинения, которое, несомненно, вам нашептал дьявол!
— Хотелось бы услышать мнение Рейда Ансенка, — умирающим голосом произнес я, — но, к несчастью, его здесь нет.
Глаза мистера Милтона Шилда светились состраданием.
— И никогда не будет, ибо Рейд Ансенк никогда не состоял членом нашего клуба, как, впрочем, мы никогда не приглашали иностранцев по имени Кюпфергрюн и Каниве.
Я растерялся, подавленный всем, что услышал.
— Господа, — пробормотал я, — сожалею, что огорчил вас, приношу извинения тем, кто счел себя оскорбленным, и прошу мистера Шилда немедленно принять мою отставку.
Когда я направлялся к двери, мистер Джон Сепсун, который до этого не произнес ни слова, взял меня за руку и тихо сказал:
— Бедняжка Уип, вы знаете, что я врач. Зайдите ко мне в кабинет. Я смогу кое-что сделать для вас… Нет, пока не благодарите. Надеюсь вылечить вас.
Всю ночь, бродя по Саутворку и Боро, я искал и не находил таверну «Плащ рыцаря».
На одной из поперечных улиц Лоуэр-Кенсингтон-лейн, ведущей к Дрилл-холлу, я столкнулся с Рейдом Ансенком.
Вам знакомы эти узкие городские улочки с плохо освещенными лавочками, набитыми разными нужными и ненужными товарами. Это — своеобразный край хаотического изобилия, прячущийся за почерневшими от сажи и влаги фасадами.
В витрине, изготовленной из стеклянных ромбов, кружком сидела дюжина черных марионеток в пунцовых тюрбанах с позолоченными трезубцами в руках. Вывеска призывала приобретать новую игрушку для детей: «Покупайте Старину Ника!»
— Папа! Купи мне дьявола!.. Погляди, какой он красивый!
Прилично одетый рабочий недоуменно рассматривал странных кукол.
— Слишком дорого, малышка! — наконец сказал он.
У девочки были огромные черные глаза и прекрасные волнистые волосы.
— Слишком дорого за такого красивого дьявола?! — захныкала она.
— Ваша дочка права, дружище, дьявол красив и вовсе не дорог, а потому позволю себе предложить его вам.
Какой-то прохожий сунул в руку ребенка купюру в десять шиллингов и со смехом удалился.
— Прекрасный жест, радующий сердца людей, — произнес я. — С точки зрения Бога, эти деньги являются хорошим вложением капитала.
Ускорив шаг, я догнал щедрого прохожего и громко повторил:
— С точки зрения Бога, ваши деньги являются хорошим вложением капитала, сэр!
— Эх, — печально вздохнул он, — если бы это было правдой!
— Ансенк! — воскликнул я.
— Уип, — он не удивился, — благодарю за добрые слова; только жаль, что они исходят от вас, иначе я бы обрел надежду. Но с уст поэтов и глупцов срываются лишь пустые слова, а Тот, о Ком вы только что упомянули, давно их не слушает.
— Вот как! — меня вновь охватило раздражение. — Мне кажется, вам пора объясниться.
— Старина Уип, мы встретились в исключительный день; меня посетила печаль а значит, в душе моей засиял отблеск счастья.
— Прошло время, когда я понимал вас, Рейд Ансенк!
— Сегодня я стал свидетелем трех событий, — спутник не слушал меня. — Любовался двумя влюбленными — они со слезами на глазах расставались на перроне вокзала; наблюдал за старой матерью — женщина разговаривала с сыном, прекрасным молодым человеком, опершись на его руку; радовался за отца с маленькой дочерью — они веселились, как сумасшедшие, играя со «Стариной Ником».
— Я вижу такое ежедневно.
— Возможно, но я ощущаю мир по-иному.
— Почему?
— Потому что… произношу чудовищные слова, Уип. Иногда проходят тысячелетия, пока мне дозволяют держать подобные речи… Потому что эти три события… божественны. Понятно?
— Понятно, но…
— Не понятно. Так и должно быть! Иначе ваше знание заставило бы звезды содрогнуться от ужаса, — он говорил очень тихо, его слова были едва слышны; казалось, что они доносятся из бездны, укрытой черным туманом. — В подобные мгновения я думаю, что Другой забыл… Влюбленные, которые проливают слезы, потому что пространство и время на краткий миг разлучают их; мать, которая ощущает гордость за сына; отец, который доставляет дочке безграничное счастье… Так вот, Уип, я ощутил невероятную значимость этих слез, этой гордости, этого счастья, и мне довелось познать глубочайшее счастье, дарованное человеку, которое зовется печалью.
— Ансенк, я отказываюсь вас понимать, — меня не устраивал оборот разговора. — Вы отличаетесь от других и…
— …и это первейшая из истин, потому что…
— Потому что?
— Я — дьявол.
У меня вырвался оскорбительный смех.
— Хватит, Ансенк. Было время, когда я верил в дьявола, но вера эта раздражала и вносила разлад в душу. Теперь ее нет.
— Значит, — ухмыльнулся Ансенк, — в который раз придется прибегнуть к вечному способу убеждения.
Я взвыл от ужаса.
Мой компаньон превратился в чудовище: черная харя изрыгала синее пламя в футе от моего лица, огромный драконий хвост рвал воздух, лапы заканчивались длинными когтями, а двурогая маска светилась серой и фосфором.
— Вы этого хотели?.. Мистера Уипа обслужили в соответствии с его пожеланиями? — спросил Рейд Ансенк, вернув себе человеческий облик.
Я рыдал от ужаса, но Рейд дружески похлопал меня по плечу.
— Забудем об этом, Тобиас, а вернее, забудем о жалком шарлатанском фокусе, чью бесполезность я готов признать первым. Вспомните, Уип, на заре кинематографа на экран вышла комическая фантазия «Дьявол развлекается». Дьявол, явившись на землю, заставляет сифоны всасывать воду, поджигает напитки в стаканах и похищает целую свадьбу. Словно Ночной Разум способен радоваться пустым проделкам! Впрочем, название клоунады выбрано удачно… Иногда Сатана позволяет себе развлечься. Должен признаться, Уип…
— …что однажды он посмеялся надо мной?
— Прекрасно сказано, дружище!
— Сатана лишил меня места секретаря, а оно устраивало меня.
— Но подарил вам книгу, даже не потребовав взамен душу. Уип, девочка порадовала меня, утверждая, что дьявол красив; не опускайтесь ниже уровня ребенка и признайте, выражение «добрый дьявол» не всегда ложно…
Внезапно открылась широкая подворотня, темная и безлюдная; Рейд Ансенк бросился в провал и сгинул.
Я несколько мгновений стоял в растерянности, а потом, осмелев, крикнул:
— Ансенк, вы не дьявол.
Я ждал возвращения огненного чудовища, но подворотня осталась темным и пустым проходом; мой нос втягивал приятный запах жареной картошки, а издали доносились обрывки школьной песенки:
День вручения наград,
И учитель очень рад,
На чело мне возложив
Венчик нежных листьев ив…
На некотором расстоянии от садка китайца Су, где шхуны разгружают исландскую треску, находится забытый скверик с вековыми деревьями и каменной скамьей. Иногда, когда выглядывает капризное солнце, Су присаживается рядом со мной.
Однажды мое место занял неизвестный старик с черным котом.
Пока я шел по аллее, они не отводили от меня взгляда. Глаза джентльмена были серьезными и ласковыми, хотя в них ощущалась великая печаль; глаза кота напоминали глубинную зелень горного озера.
Когда я подошел ближе, таинственная парочка исчезла. Из-за кустов показался Су.
Я рассказал ему о странной встрече, выразив сомнение в реальности видения.
— В Книге Мудрости сказано, что не надо искать общения с призраками, — ответил он.
С тех пор я часто возвращался в скверик, издали наблюдая за аллеей и скамьей, но старик с котом больше не приходил.
В те времена я занимал комнату в одном пустующем доме на Нидл-стрит.
Однажды в коридоре послышались смех и разговоры.
Я взял лампу и смело вышел на лестницу.
По ступенькам степенно спускался большой черный кот, постепенно тая во мраке и глядя на меня яркими зелеными глазами.
— Вам знаком мужчина с седой бородой, одетый в просторное пальто из темного драпа, идущий вслед за мной? — спросил я одинокого полицейского на Райдер-лейн.
Коп сурово глянул на меня.
— Возвращайтесь домой, сэр, и не несите вздор; за вами никто не следит. На улице ни души, кроме вас и меня.
Ночью я услышал шелест страниц, а утром заметил, что бумаги на столе сдвинуты в сторону и на пере еще не просохли чернила.
Неужели невидимки пишут во мраке невидимые истории?
Су нанес мне визит; он принес стеклянный кубок, до краев наполненный тушью.
В мерцающем мраке вазы появились три фигуры.
— Мертвец, волшебный кот и дьявол, — сказал Су и, ничего не добавив, опрокинул содержимое кубка в рукомойник.
Я слышу, как из глубины тройной ночи — ночи Смерти, ночи Творения и ночи Зла — доносятся три призыва, обращенных ко мне.
Кто зовет меня? Кто зовет меня?
Чосер, умерший от отчаяния, что не завершил свое произведение?
Кот Мурр, плод тоскливого предчувствия умирающего гения?
Дух Бездны, зловещий символ безысходности?
В горстку дорожного песка я вложил сверкающий солнечный луч, шорох поднимающегося ветра, каплю проворного ручья и содрогание моей души, чтобы замесить тесто, из которого пекут истории.