Кэролайн Дж. Черри В ТИШИНЕ НОЧИ

Хаут осторожно открыл запечатанное окно в окутанной тьмой комнате с покрытой чехлами мебелью, громоздкими невидимыми стульями и столами, похожими на бледные привидения, которые только теперь снова приняли облик мебели, скрытой в тени. Он не произвел ни звука. Не потревожил заклятий, запечатывающих комнату, и даже не коснулся ажурных ставен, закрывающих окна снаружи. Теперь ветер беспрепятственно мог проникнуть сквозь эти преграды. Первое дыхание с воли, попавшее в этот дом за… долгое время, шевельнуло шторы и принесло душную теплоту в затхлую, спертую неподвижность, в которой обитал Хаут.

Ветерок поднял в воздух несколько пылинок (это был поразительно чистый дом, учитывая, что он был закрыт столько времени и из него уже давно сбежали все слуги). Он прошелся по коридорам, заглянул в соседнюю комнату и коснулся лица человека, который спал… тоже долгое время. В этой темноте, этом холоде, этой тишине, где само появление ветерка было примечательным, холодное красивое лицо потеряло трупную окоченелость; ноздри раздулись. Глаза под длинными ресницами открылись — узкие щелки. Грудь поднялась от глубокого вдоха.

Но Хаут этого не знал. Он был измучен. Проявление колдовских сил сотрясало его тело, заставляло дрожать даже кости. Хаут чувствовал мощь, исходящую от развалин по ту сторону улицы, где целый квартал лучших домов Санктуария превратился в обугленные груды кирпича, строительного камня и головешек; и он чувствовал, как эта мощь разливается повсюду, жуткая, чарующая и пугающая душу. Он склонился, чтобы выглянуть в решетчатое окно, не забыв «укутаться», что было его самым большим талантом — становиться невидимым для колдунов и прочих кудесников. Вот до чего он опустился. Хаут следил за действием магии, которой в настоящее время не мог повелевать. Он сгорал от жажды могущества и от жажды свободы, но не смел взять ни того ни другого.

Он видел, как в темноте сюда пришли все его враги, видел взгляды, направленные на дом, чувствовал, как напряглись заклятия, которые сплела Ишад вокруг его тюрьмы. Стоя здесь и вдыхая ветер, пахнущий давним пожаром и нынешним колдовством, Хаут поежился; он вдруг понял, что это его дом является целью этих приготовлений, и ощутил всепоглощающий ужас, задрожав от ненависти. Мощь росла, и заклятия начали разрушаться…

Паралич охватил Хаута, он застыл от сомнений в самом себе, пока жуткая сила проносилась по всему дому, яркими вспышками разрывая заклятия.

Хаут закричал.

Где-то в доме начал подниматься спящий, но вдруг забился в конвульсиях и задымился с головы до пят, дым от него стремительно понесся по коридору и через трубу в небеса. В тот же миг все живое в доме поразили свет, звук и боль.

Спящий с обмякшими членами упал, не успев подняться, а Хаут рухнул возле окна, выходившего на фасад дома; к тому времени, как он пришел в сознание настолько, что смог приподняться на руках и оценить причиненные разрушения, воздух в доме казался каким-то застывшим. Уши Хаута разорвал звук, который, возможно, вовсе и не был звуком.

Собравшись с силами, он вцепился в подоконник и приподнялся, дрожа всем телом. Он пребывал в таком состоянии до тех пор, пока все снова не стихло, тени фигур не покинули развалины дома напротив, и лишь тогда снова осмелился закрыть окно.

На плечо ему опустилась рука, Хаут стремительно обернулся, испустил крик. Оказалось весьма кстати, что люди уже покинули развалины.

Спокойное красивое лицо, в упор взглянувшее на Хаута, улыбнулось. Это не была улыбка того человека, которому принадлежало тело. Это не была улыбка ведьмы, жившей в этом теле сейчас.

То, что спало за этими глазами, что бродило здесь, иногда в здравом уме, а иногда нет, иногда под действием одного разума, а иногда другого… было смертью. У него были причины, если только оно помнило об этом, приступить к немедленному отмщению; обрушить свою магию на заклятия (Хаут почувствовал, что они восстановились заново), удерживавшие эту душу в…

Взмолившись своим далеким богам, Хаут прижался к ставням, те задрожали, и он снова отпрянул назад. Здесь побывала Ишад. Она была близко и достаточно долгое время, так что нечто в теле Тасфалена смогло уловить ее присутствие и вспомнить свое намерение уничтожить заклятия и людские души.

Блуждающий труп поднял руку и прикоснулся к лицу Хаута так, как это делают влюбленные.

— Пыль, — произнесло существо. Это было его единственным словом; Хаут ежедневно собирал пыль, проникавшую в дом, и перебирал ее в поисках пыли магической — остатков Сферы Могущества; из этой пыли он приготовлял мазь, которую старательно втирал в создание, не забывая украдкой немного припрятывать для себя. Хаут не боялся этого, поскольку много чего перебоялся за эти долгие зимние месяцы, он, Хаут, однажды на несколько незабываемых мгновений ставший верховным магом Санктуария. Единственное, чего он боялся, парализованный сомнением, так это последствий. У него был выбор, но он не смел решиться, настолько глубоким был его страх. Это был его личный ад.

— Все хорошо, — сказал Хаут. — Ложись в кровать. Ложись спать.

Словно обращался к ребенку.

— Хорошо, — ответило существо. Существо нашло новое слово. Передернув плечами, Хаут начал искать способ тихонечко ускользнуть, чтобы существо успокоилось. Но оно не отпускало его.

— Хорошо.

Голос был каким-то прозрачным, словно прежде в нем были глубокие обертоны, а теперь пропали. Словно рассеялась часть безумства. Но только часть.

Хаут не смел что-либо предпринять. Ни кричать, ни бежать, ни сделать что-нибудь, что могло напомнить существу, кем оно было. Хаут умел читать мысли, но пытался удержать себя от этого, возводя в мозгу всевозможные преграды. Он не хотел знать, что происходит за этими глазами.

— Сюда, — сказал он, пытаясь стряхнуть с себя руку и уложить существо. С таким же успехом он мог бы общаться с камнем.

***

В переулке, отражаясь от тесных стен, послышалось неслышное цоканье копыт; любая женщина, застигнутая врасплох в этом черном кишечнике темных улиц Санктуария, наверное, подумала бы о том, чтобы поискать укрытие. Ишад же просто оглянулась и увидела, что какой-то ночной всадник свернул за ней в переулок, медленно приближаясь, но не предпринимая ничего провокационного.

Больше того, она повернулась к нему лицом; будь на ее месте другая женщина, она, узнав всадника, вероятно, бросилась бы стучаться в первую попавшуюся дверь, ища убежища, но Ишад просто тихо вздохнула, запахнулась плотнее в черный плащ и с ленивым любопытством посмотрела на него.

— Ты следишь за мной? — спросила она Темпуса.

Стук копыт треса по брусчатке лениво замер, а вслед за ним замерло и медленное размеренное эхо, отражавшееся от кирпичных стен и булыжной мостовой. Крыса, петляя, пробежала через полосу лунного света и исчезла в щели деревянной двери старого склада. Всадник молча возвышался в тени.

— Не слишком хорошее место для прогулок.

Ишад улыбнулась, и, как большинство ее улыбок, эта улыбка вышла мрачной, заупокойной. Она рассмеялась. В смехе тоже был мрак и слабый укол сожаления.

— Как ты любезен.

— Практичен. Стрела…

— Тебе не застигнуть меня врасплох.

Ишад редко говорила так много. Она не горела желанием вступать в дискуссию, но поймала себя на мысли, что разговаривает с этим человеком, и отстранено поразилась этому. Он был для нее тенью. Она была для него тенью. Они не имели лиц и в то же время обладали всеми лицами Санктуария, города полуночных встреч и постоянной борьбы.

— Я могу исцелять, — сказал он тихим голосом, проникающим до мозга костей. — Это мое проклятье.

— Я в этом не нуждаюсь, — также едва слышно произнесла она.

Некоторое время он молчал. Возможно, обдумывая сказанное. Затем сказал:

— Я говорил, нам надо испробовать их… твое и мое.

Она поежилась. Этот человек шел сквозь сражения и кровь, этого человека всегда окружали другие люди, и он был проклят слишком большой любовью. Он был персонифицированным конфликтом, светом и тьмой. А у нее ничего этого не было. Она была одинока.

— Ты опоздал на встречу, — сказала она. — Я никогда не жду. И не считаю себя связанной никакими соглашениями.

Ишад повернулась и пошла прочь от него. Но Темпус, похожий на тень, послал треса вперед и отрезал ей путь.

Другая женщина, возможно, отпрянула бы назад. Ишад же осталась спокойно стоять на месте. Может быть, он считал, что ее можно запугать, может быть, это было частью темной игры, но в его молчании она прочла еще одно откровение.

Это был вызов. Ее нельзя было удовлетворить. И мужчина (как и многие-многие другие) немного боялся ее, боялся неудачи, боялся, что будет отвергнут; его божественность ставилась под сомнение самим ее существованием.

— Вижу, — сказала она наконец. — Ты покупаешь меня.

После этих слов на мгновение наступила мертвая тишина, потом конь взрывчато захрапел, стал переступать ногами. Но Темпус не потерял контроля над собой, не потерял его и над животным. Он сидел в седле, сдерживая треса, собственную натуру и свою раненую честь.

Обиженный, он стал меньше богом и больше человеком, отдавшим в заклад самоуважение: его мысли действительно были поглощены жизнью и душами тех, кого он дал себе слово купить. Он был двулик: человек и что-то гораздо менее рассудительное.

— Я провожу тебя домой, — сказал он тоном мученической безысходности и отрешенности, словно отвергнутый ухажер дочери мельника. Но это продлится недолго. Ишад не видела будущее, но она знала людей и знала, что Темпус сделал это предложение из-за своей извечной личной войны с Громовержцем. Человек серого, человек полутонов. Он мучил самого себя, это был единственный для него способ побеждать.

Ишад могла понять борьбу подобного рода. Она сама вела такую же внутри своей холодной черноты, только более прагматично. Она откладывала все только на один день, зная, что на следующий день не устоит перед своими аппетитами, а на третий снова обретет контроль; так она и жила, по приливам и колебаниям луны, зная, что именно оберегает она от разрушительных соблазнов. Мужчина же служил более грубым, более хаотичным силам, не имеющим постоянного течения и пульсации; этот человек воевал потому, что не мог найти покоя, не мог найти мгновения, когда что-то, довлеющее над ним, не заставляло бы его рисковать.

— Нет, — сказала Ишад, — сегодня вечером я сама отыщу дорогу. Завтра. Приходи завтра.

Она постояла молча, ожидая, какая из двух половин возьмет верх в душе Темпуса.

Темпус пытался сдержать себя. Ишад не знала, получится ли у него, но была уверена, что он постарается. Она видела зреющий внутри него молчаливый конфликт, борьбу одной половины с другой. Но вот он осадил коня, и Ишад беспрепятственно двинулась дальше. Темпус был в долгу перед ней.

Другая женщина, возможно, почувствовала бы учащение пульса и слабость в коленях, такими глазами смотрел он ей вслед. Но Ишад была уверена: Темпус будет спокойно ждать до тех пор, пока она не скроется из виду. И ждать он будет только для того, чтобы доказать ей, что умеет ждать.

Она уважала его. Она очень многое поставила на кон, решившись взять то, что Темпус пообещал в качестве платы, и не зная, сможет ли кто-нибудь из них пережить это. Возможно, он сознавал опасность, а может, и нет. Она же ощущала лишь слабую тревогу и раздражение.

Ишад выводило из себя то обстоятельство, что ей не хватало Роксаны. И своего дома, кишащего предателями. Ее снедало невыносимое беспокойство, ведь она жила только тогда, когда у нее был враг, постоянно бросающий вызов.

Только любовник мог тронуть ее в минуты самого тяжелого раздражения. Она убивала не за секс. Она убивала за мгновения боли, ужаса, власти, страха, печали — за что конкретно, она не знала. Чувство это никогда не продолжалось настолько долго, чтобы его можно было определить точно. Был лишь один миг, когда нужно было пробовать снова и снова, в попытке понять, что это.

Возможно (иногда гадала она), только в этот миг она и жила.

Тресский конь с грохотом помчался прочь из переулка, всадник ни разу не обернулся; Стратон, пасынок, прижался к стене и смотрел вслед Темпусу до тех пор, пока он и его конь не растворились в ночи.

Затем, быстро обернувшись, он осмотрел темный пустынный переулок, зная, что Ишад уже ушла.

Она обрушит на него настоящий ад, если узнает, что он следит за ней.

Он слышал — слышал! — о боги, он слышал шепот тысячи голосов, по-настоящему не слыша его. Затем — затем он сделал выбор, не тот, затем он провел столько времени в Аду, сколько было достаточно для того, чтобы поколебать у любого человека уверенность в себе, в своем выборе, в том глупом жесте, который в слепой ярости выгнал его на улицу, заставив отбросить соображения осторожности и рассудительности. Теперь, возможно, до конца жизни его будут одолевать приступы боли, простреливающей плечо, когда он повернет руку под опасным углом, — непредсказуемой боли, приводящей в ярость и заставляющей застывать в неестественной позе. Боль нападала так внезапно, что он не мог определить, болят ли это напряженные до предела суставы и хрящи, или же это боль нервная, от которой цепенела рука, в мгновение ока превращая его в человека, теряющего контроль над собой. Стратон выполнял упражнения, терпел что есть мочи, когда рука затекала, и все же в напряженные моменты она его подводила.

Его уверенность в себе умерла тогда, на улице, еще до того, как Хаут прикоснулся к нему. Тело, о котором он так умело заботился и которое некогда было абсолютно здоровым, разваливалось. Теперь он даже на купцов и торговцев, их жен и их детей начал смотреть с какой-то отрешенной завистью. Быть воином — удел молодого мужчины, с могучим телом и рассудком, обладающим волей, опытом и уверенностью…

Таким он был до того момента, когда один безрассудный поступок искалечил его, бросив на обочину жизни на глазах у товарищей, оставил трещину в руке, которая должна держать щит, и поселил страх в его груди. Он подозревал, что заслужил это, Крит был прав: весь его мир — сооружение из паутины и лунного света.

Женщину, чье лицо он видел в моменты любви, прекрасное бледное лицо, черные волосы, шелковыми прядями рассыпавшиеся по подушкам, лицо задумчивое и улыбающееся в мягком свете камина и свечей… он не мог связать с той, что бродила по закоулкам и выбирала себе без разбора одного за другим любовников в самых грязных трущобах Санктуария. И убивала их.

Он следил за ней так, как водил рукой, чтобы определить предел боли и научиться сдерживать ее. Он качнулся в сторону рассудка, к Криту, к тому, чтобы оставить ее, когда пасынки покинут город. Он не обернется ей вслед, и он будет все реже и реже вспоминать о ней. Рука заживет, и он поправится, где-нибудь, когда-нибудь.

Но эту измену он не мог простить эту… двойную… измену; она с его командиром.

Да будут прокляты они оба. Да будут они прокляты. Ему казалось, он перечувствовал все, что только можно было чувствовать. До этого момента он думал, что являлся реальной силой в Санктуарии еще до того, как Ишад пригласила его к себе в постель. И что она почти сделала его великой силой. Но все переменилось. В критический момент он оказался ей не нужен. Поэтому она, раскинув сети, поймала другого, более подходящего ее замыслам.

Стремительно завернув за угол, Стратон бросился вниз по переулку и вдруг вздрогнул. Это была та же самая улица. Его охватила слепая ярость. Повторение пройденного. Гнедой конь ждал его; он всегда ждал — насмешка над преданностью, подарок Ишад, который никогда не покинет его. Страт хорошо помнил, что оставил коня на конюшне. Он часто слышал стук копыт под своим окном среди ночи. Во сне он слышал, как конь переступает с ноги на ногу, шевелится, всхрапывает. У коня на крупе было небольшое пятно, которого раньше там не было. Оно не было окрашено. Это был просто изъян, пятно размером с монету, всмотревшись в которое, казалось, что видишь вовсе не коня, а булыжник мостовой, или стену здания, или какое-то мерцание, сквозь которое виднелась правда. Страт, потерявший уверенность, начал ужасаться верности и настойчивости животного.

Подойдя к коню, Страт подобрал волочившиеся по земле поводья и левой рукой начал мять и трепать его гладкую теплую шею, проверяя, не повернет ли конь к нему оскаленную пасть, доказывая, что он тварь из Ада. Появилась боль, сплетение ноющего зуда и ярости в груди и горле — он, проклятый дурак, стоял на улице, где его уже настиг однажды снайпер.

— Страт,

Он стремительно обернулся, ощутив прилив холодного ужаса, а затем гнева.

— Черт тебя побери, что ты здесь делаешь?

Его напарник Крит, которого он оставил в квартале отсюда, у сожженных домов, стоял у Страта за спиной и глядел на него.

— Как я смог подобраться так близко? — спросил Крит. — Тебе не понять. А вот что ты делаешь здесь?

— Хочу найти ублюдка, стрелявшего в меня, — сказал Страт. — Я хочу найти его.

Крит умел сопоставлять факты. Именно этим Крит и занимался всю жизнь: складывал маленькие кусочки в большой узор. Крит сложил один узор, и тот показал, что Страт дурак. Именно такого человека видел Крит сегодня ночью. Но Страт хотел показать Криту прежней? Стратона, хотел разобраться со своим делом, запечатать наглухо боль и больше не позволять ей вмешиваться в его дела.

Разобраться со своим делом, покончить с ним, чтобы можно было уехать из этого проклятого города вместе с пасынками и без ощущения, что тебя выгнали.

Уехать из города, встав в строй отряда под началом Темпуса, закрыв наглухо рот и покончив со всеми делами. Ему хотелось только этого.

Гнедой ткнул носом ему в ребра, настойчивый в своей привязанности, и облизал руку бархатным языком.

***

Облегчения не было, ни малейшего дыхания ветерка, ничего не проникало через щель приоткрытого окна, выходящего в очень узкую воздушную шахту голого двора. Где-то плакал ребенок. Умирая, вскрикнула крыса, попавшая в челюсти какого-то ночного хищника Санктуария. Прямо над головой зашелестел крыльями суматохи проснувшихся птиц чердак. Они ворковали, ссорились, чистили перья при свете дня, но сейчас должны были спать, вдруг встрепенулись все разом, захлопав крыльями. Стилчо, стоявший обнаженным в темноте у окна, вздрогнул. Крылья бились, сталкиваясь, у узкого отверстия наверху, предоставлявшего охваченной паникой стае единственный выход; и вот они понеслись в ночь, видимо, птиц сорвал с места какой-то охотник. Стилчо поежился, сжимая руками подоконник; оглянулся на распростертую, ничем не прикрытую женщину, на пропитанную потом рваную простыню. Это тело не столько спало в этом аду третьего этажа, сколько находилось в бессознательном состоянии; спертый воздух отдавал человеческими испражнениями и поколениями немытых квартирантов. Таково теперь было все их житие, его и Мории. Мория продала все, что у нее было, и принялась за прежнее занятие, которое приводило Стилчо в ужас: воров вешали, даже в Санктуарии, а Мория потеряла сноровку.

Она зашевелилась.

— Стилчо, — прошептала она. — Стилчо.

— Спи.

Если бы он подошел сейчас к ней, она ощутила бы в нем напряженность и поняла его ужас. Но она встала, заскрипев обтянутыми рогожей пружинами, подошла сзади и, прижав к нему свое потное измученное тело, обвила Стилчо руками. Он вздрогнул и почувствовал, как напряглись ее руки.

— Стилчо, — теперь в ее голосе звучал страх. — Стилчо, в чем дело?

— Сон, — сказал он. — Сон, только и всего.

Схватив ее руки, он наслаждался ее липким убогим теплом, впитывая его. Теплом жизни. Теплом страсти, когда у них были силы. И то и другое вернулось к нему вместе с жизнью. Только глаз, который забрал Морут, продолжал видеть. Стилчо бежал от Ишад, бежал от чародеев, бежал от всех тех сил, которые использовали его как посланца в Ад. Он снова стал живым, но один его глаз остался мертвым; один смотрел на живых, но другой…

В третий раз по телу прошла дрожь. Сегодня ночью он заглянул в Ад.

— Стилчо.

Он прислонился спиной к окну. Сделать это было трудно, его обнаженные плечи были не защищены от ночного холода, и, что хуже, он повернулся лицом к комнате, в глубоком мраке которой его живой глаз был бессилен. Но тут активным стал глаз мертвый, и все движущееся внезапно обрело резкие очертания.

— Что-то выпустили на свободу, о боги, Мория, что-то вырвалось на свободу в этом городе…

— Что, что это? — воровка Мория стиснула ему руки и легонько встряхнула, пытаясь отодвинуть от окна. — Стилчо, не надо, не надо, не надо!

Ребенок захныкал и закричал в окне, расположенном этажом ниже. Бедняки разделяли их гневные вспышки и раздражительный характер, живя в нечеловеческих условиях, где шум, повышенные голоса были слышны во всех квартирах.

— Тише, — сказал он, — все хорошо.

Это было ложью. Его зубы непроизвольно постукивали.

— Нам лучше вернуться к Ней. Нам лучше…

— Нет.

В этом он был непреклонен. Даже если им обоим придется голодать.

Иногда не совсем в снах внутренним зрением он ощущал прикосновение Ишад так явственно, как никогда прежде, и в самых глубинах беспокойства подозревал, что она знает, где именно находятся сбежавшие от нее слуги.

— Мы могли бы иметь дом, — сказала Мория и залилась слезами. — Мы могли бы жить, не опасаясь представителей закона. — Уткнувшись в него лицом, она крепко обняла его. — Я не могу так жить, в этом зловонии, Стилчо, здесь воняет, и от меня воняет, я устала и не могу спать.

— Нет!

Видение вернулось. Красные глаза таращились на Стилчо из темноты. Он попытался отвести взгляд, но видение становилось все более и более явственным. Он попытался оттолкнуть его прочь и повернулся к тусклому свету звезд, стиснув подоконник так, что заныли пальцы.

— Зажги свет.

— У нас нет…

— Зажги свет!

Она оставила его; он услышал, как она завозилась с трутницей и фитилем, и попытался подумать о свете, о любом чистом желтовато-белом свете, об утреннем солнце, пылающем солнце лета, обо всем, что способно рассеять мрак.

Но солнце, которое он представил своим единственным живым глазом, среди тьмы покраснело, раздвоилось, вытянулось и ответило подмигиванием, глубоким, как бездна Ада, засияв ухмылкой удовлетворенности.

Свет от лампы залил комнату. Обернувшись, Стилчо увидел освещенное снизу лицо Мории, осунувшееся, потное и искаженное страхом. Какое-то мгновение она была незнакомым человеком, присутствие которого он мог объяснить не больше, чем разбудившее его видение чего-то, вырвавшегося на свободу и пронесшегося в небе над Санктуарием. Но вот Морил передвинула светильник, поставила его на полочку в нише, от этого ее тело накрыло тенью, а волосы тронулись дымчатой позолотой. Сработанное Хаутом колдовство было безупречным. Мория по-прежнему имела вид знатной ранканки, хотя и павшей.

Он был нужен ей, в этом месте. Он убедил себя в этом. И он нуждался в ней, нуждался отчаянно. Временами он боялся, что сходит с ума. Временами — что уже сошел.

А в худшие моменты ему казалось, что она очнется и обнаружит рядом с собой труп, с душою, утащенной в Ад, и телом, претерпевшим все изменения, которые произошли бы с ним за два года в могиле.

***

День. Невыносимая жара в тяжелом, застывшем воздухе, упавшим на Санктуарий после дождей. Покупатели на рынке немногочисленны и флегматичны; торговцы обмахиваются, стараясь держаться в тени, овощи дозревают и начинают гнить, то же самое происходит и с остатками рыбы. Беда пришла в покрытый шрамами город. Зародившиеся в Подветренной слухи сбежали вниз по холмам, и все закоулки таинственно зашептали одни и те же имена.

На вершине холма офицер городского гарнизона встретился со своим начальством и получил приказ.

У Крысиного водопада началось некоторое шевеление, несколько торговцев получили предупреждения.

Женщина крадучись вышла на улицы, чтобы снова воровать, снедаемая ужасом, сознавая, что ловкость у нее уже не та, что была прежде, и понимая, что мужчина, с которым она связалась, приближается к какому-то кризису, который она не в силах постичь. У этой женщины всегда должен был быть мужчина, ее начинало болтать без опоры, она хотела любви, а потому всегда находила себе мужчин, нуждающихся в ней, или на худой конец просто нуждающихся… не важно в чем. Мория узнавала нужду, когда встречалась с ней, и притягивалась к ней в мужчине, словно железо к магниту, и никак не могла понять, почему мужчины всегда подводили ее, и она всегда заканчивала тем, что отдавала все, что у нее было, мужчинам, не дававшим ей взамен ничего.

Стилчо оказался лучшим из всех, что были у нее, этот мертвец был более нежен, чем кто-либо до него, кроме странного, обреченного на гибель ранканского лорда, наполнявшего ее сны и мечты. Стилчо нежно обнимал ее, Стилчо ничего не требовал, никогда не бил ее. Стилчо отдавал что-то взамен, но он брал — да, брал, Шипри и Шальпу; он истощал ее терпение и ее силы, будил ее по ночам своими кошмарами, истязал своими буйными фантазиями и разговорами про Ад. Она не могла собрать достаточно денег, чтобы вытащить себя и его из этой нищеты, но даже одно упоминание о том, чтобы попросить помощи у Ишад, вселяло в него бешеную ярость и заставляло кричать на нее (что в случае с другими ее мужчинами непременно закончилось бы побоями). Вот почему Мория, сжавшись, молчала, а потом снова шла воровать, уложив светлые ранканские волосы в высокую прическу и обвязав голову коричневым шарфом, с немытым лицом, с телом безликим и бесполым в покрывавших его лохмотьях.

Но сейчас ее гнало отчаяние. Она снова и снова думала о той роскоши, которую имела в прекрасном особняке, и о золоте и серебре, которое должно было расплавиться в огне, перечеркнувшем ту ее жизнь. Нужно было торопиться. Хотя даже самые отчаянные воры Санктуария были охвачены святым нежеланием заходить на обугленные развалины, их, разумеется, это не останавливало. Но они не знали расположения комнат дома, того, где были стены, где стояла мебель.

Поэтому с наступлением вечера она снова и снова приходила на развалины и, прячась от других кладоискателей, начинала поиски среди сажи, головешек и обугленных кирпичей. Она до сих пор ничего не нашла, ни серебра, ни золота, которые должны были быть в виде плоских луж холодного металла где-то внизу; уже многие недели она чистила обугленные руины, обследуя то, что когда-то было залом.

Вот почему она возвращалась домой так поздно. Но в этот раз — о боги, она так дрожала от ужаса на улице, что в ногах почти не осталось сил на то, чтобы подняться по лестнице, — в этот раз она принесла слиток металла размером с кулак. На встревоженное сердитое требование Стилчо сказать, где она была, почему перепачкана в саже (прежде она всегда мылась в бочке с дождевой водой, стирая копоть до обычной грязи на ее одежде) и почему допустила, чтобы клочья волос выбились из-под шарфа…

— Стилчо, — позвала она, протягивая предмет, слишком тяжелый, чтобы быть чем-то иным, кроме золота.

Слезы побежали у нее по лицу. В ее руках было богатство, каким его понимали низы Санктуария. Когда она оттерла слиток, тот сверкнул золотом в тусклом свете лампы, которую, дожидаясь ее, жег Стилчо.

Наконец-то одному из ее отчаявшихся мужчин она дала что-то достаточное для того, чтобы получить взамен нежность, которой жаждала.

— О, Мория! — воскликнул он и все испортил:

— О боги, оттуда! Черт возьми, Мория! Дура!

И все же он обнял ее и держал так, пока ей не стало больно.

***

Дом у реки ждал, отбрасывая свет из незакрытого ставнями окна на заросший сорными травами сад, деревья, кусты и заросли шиповника, увившего чугунную ограду, на охраняемые заклятием ворота.

Внутри, в свете никогда не оплывающих свечей, среди раскиданных шелков и роскошных нарядов, сидела Ишад, совершенно черная: с черными волосами, с черными глазами, в черном платье. В руках у нее был осколок голубого камня, побывавшего в пожаре. Ведьма извлекла его из углей в момент минутной забывчивости: она тоже по истинному своему призванию была воровкой; и когда ее руки пострадали от ожогов углей, камень всосал в себя весь жар и теперь лежал холодным на невредимых ладонях.

Это был самый большой осколок того, что когда-то было Сферой. Это было могущество. Оно слилось с пламенем, а огонь был составной частью колдовства Ишад. Хорошо, что он находится именно там, где он находится, и просто здорово, что никто в Санктуарии не знает, где именно он находится.

За окном послышался стук копыт, отражаясь эхом от стен складов, стоявших напротив ее скромного убежища, а река Белая Лошадь, распухшая от дождей, тем временем журчала мимо черной двери ее дома. Ишад сжала руку так, что пальцы коснулись ладони, и голубой камень исчез — трюк фокусника.

Она открыла перед посетителем калитку, затем, услышав шаги на крыльце, дверь дома. И оглядела комнату, в которой сидела, когда он вошел.

— Добрый вечер, — сказала она. Но так как он продолжал стоять, не обращая внимания на ее слова, слишком откровенно торопясь приступить к делу, добавила:

— Заходи и садись, как и подобает гостю.

— Колдовство, — тихим голосом произнес он. — Предупреждаю тебя, женщина…

— Я полагала… — громким эхом повторив его интонации и с едва уловимой издевкой. — Я действительно полагала, что у тебя больше выдержки.

Он стоял среди раскиданных по ковру шелков и стульев с набросанными на них платками. А она закрыла у него за спиной дверь, по-прежнему не двинувшись с места. Он оглядел ее, и в его глазах сверкнуло раздумье. Или это мерцание пламени свечей заставило побежать тени?

— А я действительно полагал, что ты более гостеприимная хозяйка.

Огонь был тут, внутри ее, он всегда был там; и он зашевелился и разросся так, что вчера ночью едва не послал ее на охоту.

— Я ждала тебя, — сказала она. — Сегодня мне очень плохо.

— Больше никаких уловок.

— Вот как ты оплачиваешь свои долги? Я могу подождать, это тебе известно. И ты можешь, иначе давно стал бы добычей своих врагов. Но ты очень тщеславен. — Она кивнула на стоявшее на столе вино. — Как и я. Подождешь? Или мы оба станем животными?

Он хотел изнасилования, затем убийства; она ощутила, как он качнулся к этому. А потом почувствовала, как он усилием воли двинул себя в противоположную сторону. Удивительно, но он улыбнулся.

И, подойдя, уселся напротив нее и выпил вина в неторопливой тишине у пустого очага.

— Мы уходим, — сообщил он ей, попивая вино. — Мы оставим город местным силам самообороны. Я заберу все свое с собой.

Это был вызов. Он подразумевал Страта. Она молча оглядела его из-под черных бровей, позволяя уголкам рта крепко сжаться. Ее рука легла у ножки бокала с вином. Его рука накрыла ее руку, и это было похоже на прикосновение пламени. Он сидел рядом, нежно двигая рукой и позволяя пламени разрастись.

— Тогда подождем. Наслаждайся ожиданием. — До тех пор, пока не стало трудно дышать ровно и комната не расплылась в ее расширившихся глазах.

— Мы можем ждать всю ночь, — сказал он, и у нее в висках застучал пульс, а в комнате, казалось, стало мало места. Она улыбнулась ему, медленно обнажив зубы.

— С другой стороны, — сказала она, проведя ногой по его ноге под столом, — возможно, утром мы пожалеем об этом.

Поднявшись, он привлек ее к себе. Не было времени раздеваться, думать о чем-то — только влечение к находящейся рядом женщине, торопливые, грубые движения алчных рук. Он лишь сбросил кольчугу, она мешала ее пальцам. Ишад вцепилась в его верхнюю одежду.

— Осторожно, — сказала она, — медленнее, медленнее… — когда он набросился на нее.

Комната стала белой, синей и зеленой, прогремел гром, увлекая во тьму, в теплый летний воздух, в… никуда, до тех пор, пока она не пришла в себя, лежа, обезумев, под звездным небом, а беспорядочный лабиринт строений Санктуария возвышался над нею. Некоторое время она ничего не чувствовала, затем закрыла глаза, открыла, снова взглянула на звезды, ощупывая пальцами то, что должно было быть шелком, но оказалось пыльной булыжной мостовой. Затылок болел от удара при падении. Вся спина, казалось, была покрыта ссадинами, а те места, к которым он прикасался, горели, словно сожженные кислотой.

***

Сознания он не терял. На какое-то мгновение он переместился куда-то еще, затем обнаружил, что лежит, оглушенный, на мостовой и бордюрный камень впился ему в ребра. Ударился он сильно, все тело болело и пылало, в немалой степени от медленного осознания того, что он лежит не в доме у реки, а на полуночной улице где-то в центре города, и охватившая его боль достойна самого Ада.

Он не ругался. Общаясь с богами и колдунами, он выучился хладнокровному терпению. Он думал только о том, чтобы убить: ее, кого угодно, первого, кто попадет под руку, и как можно быстрее, любого дурака, нашедшего в его падении повод для веселья.

Когда он, оторвав лицо от булыжника, поднялся, с трудом сохраняя равновесие, вопроса, в какую сторону пойти, не возникло.

***

Это было переплетение длинных улиц, долгий извилистый путь домой, где у нее будет достаточно времени собраться с мыслями. У нее болела голова. Ныла спина. А от самого нестерпимого неудобства не было избавления до тех пор, пока она не завернула за угол и не столкнулась лицом к лицу с одним из немытых и дурно воспитанных санктуарийцев.

Размахивая ножом, подонок не дал ей выбора, и это безмерно порадовало ее. Она оставила его в том переулке, где он набросился на нее и где скорее всего его сочтут за одного из тех бедолаг, что умирали от многочисленных болезней Санктуария. У него были соответствующие болезни пустые глаза. Через некоторое время он просто перестанет жить, по мере того, как зло внутри его безмерно разрастется. Бедняки и бездомные умирают очень легко: начнем с того, что они, как правило, отличаются более слабым здоровьем, а этот определенно был в плохом состоянии еще до того, как она оставила его лежащим посреди улицы и полностью забывшим о том, что он был с какой-то женщиной.

Из-за этого она пребывала в более хорошем расположении духа, когда пришла на улицу у моста и направилась по дорожке, которой не пользовалось большинство людей, к своей живой изгороди у дома на задворках Санктуария. Но она пришла не первой.

Темпус уже был там, разгуливая с мечом в руке вдоль забора; он остановился, когда она вышла из-за деревьев в слабое сияние звезд над головой и свет, пробивавшийся сквозь ставни. В каждой черточке лица Темпуса сквозила ярость. Но она продолжала идти, слегка прихрамывая, и встала лицом к лицу перед ним. Он оглядел ее с ног до головы. Меч медленно опустился острием вниз и повис в его руке.

— Где ты была? — спросил он. — И, черт возьми, где мой конь?

— Конь?

— Мой конь!

Он указал мечом на ограду, на калитку, словно все было совершенно очевидно. И действительно, нигде не было видно коня, а ведь Темпус приехал верхом, она слышала это. Собравшись с силами, она прихромала к обросшей кустарником изгороди, где земля, все еще мягкая после дождя, была помята и истоптана огромными копытами.

И где был измочален куст шиповника.

Она постояла, разглядывая остатки куста, и свет за закрытыми ставнями замерцал ярче, засиял расслабленным добела металлом. Свет медленно умер, когда она снова повернулась к Темпусу.

— Девушка, — сказала она. — Девушка украла коня. В моем доме. У моего гостя.

— Ты в этом не виновата.

Голос его стал спокойнее, сдержаннее.

— Нет, — тихо и размеренно промолвила она. — Заверяю тебя в этом. — И, выпрямившись во весь рост, когда Темпус прикоснулся к ней:

— С меня уже достаточно, спасибо.

— Тебя это тоже касается.

Раздув ноздри, она со свистом выпустила воздух. Пахло лошадьми и грязью, затоптанными розами и шлюхой. А огромный мужчина был полон гнева и печали, гнева, начавшего приобретать смущенную застенчивость.

— Похоже, наши проклятья несовместимы. Буря и огонь. А начали мы хорошо.

Он ничего не ответил. Его дыхание стало учащенным. Пройдя мимо Ишад по истоптанной земле, он резко и пронзительно свистнул.

Поймав его свист, Ишад внутренне собралась и швырнула его по ветру, заставив Темпуса вздрогнуть и изумленно взглянуть на нее.

— Если свист способен возвратить коня, — сказала она, — моя воля донесет его до него.

— Способен, — сказал Темпус, — если только трес жив.

— Его похитила молодая женщина. Ее запах повсюду. И запах кррфа. Не чувствуешь?

***

Он с силой втянул воздух.

— Молодая женщина.

— Не из тех, кто мне знаком. Но ее я узнаю. Розы мне очень дороги.

— Чертова стерва.

Это прозвучало определенно точно, и глаза его сузились, указывая на понимание происшедшего.

— Горячая особа.

— Ченая

— Ченая.

Повторив это имя, она надежно поместила его в память, затем взмахом руки распахнула дверь в комнату.

— Чего-нибудь выпить, Темпус Тейлз?

Убрав меч в ножны, он пошел рядом с ней, легко поддерживая ее под руку; когда она поднялась на ступени, дверь распахнулась от усилия воли, яркий свет залил заросший сорняком двор.

— Садись, — сказал он, когда они вошли в дом. Голос его был сама сдержанная вежливость; Темпус налил вина ей, затем себе.

— Я должен извиниться перед тобой, — сказал он, словно слова были бесценны сами по себе. И дальше:

— У тебя волосы в грязи.

Она со смехом выдохнула, затем задышала глубже, сильнее и обнаружила, что проснулась. Смех был не из приятных, как не было приятным и выражение лица Темпуса.

— У тебя подбородок в грязи, — сказала она, и он вытер его такой же заляпанной грязью рукой.

От обоих несло запахами улицы. Внезапно Темпус усмехнулся по-волчьи.

— Я бы сказала, — заметила Ишад, — что нам обоим повезло.

Он осушил свой бокал. Она наполнила его снова.

— Бывает так, что ты напиваешься? — прямо спросил он.

— Добиться этого трудно. А ты?

— Нет, — сказал он.

Другой тон. Теперь в нем не было надменности. И гордыни. Он посмотрел ей прямо в глаза, и стало ясно, что в эту ночь, в это мгновение произошло не обычное сближение мужчины и женщины. Лишь что-то напоминающее это. Ишад ощутила, что произошло одно из тех редких мгновений, когда Темпус Тейлз приблизился к тому, чтобы стать мужчиной. А она — к тому, чтобы стать женщиной. Возможно, впервые.

Она вспомнила встречу в переулке, Темпуса верхом на коне, его пытающееся что-то доказать поведение.

Но, потерпев поражение, обворованный и оскорбленный, он стал чувствительным. Он готов был злоупотребить этим, и вновь Ишад ощутила это зыбкое равновесие, полярную противоположность тому направлению, куда звала Темпуса черная ярость. Улыбнувшись, он выпил вина; навечно неразрешимое противоречие.

Можно было бы ожидать, что человек, живущий бурной жизнью, становится сложным. Или безумным, по крайней мере для тех ограниченных, кто лишен воображения Проклятием Темпуса стала его кипучая энергия: в исцелении своих ран, сексе, бессмертии.

Ее же проклятие — разрушение. И сочетание их проклятий невозможно.

Она рассмеялась и, облокотившись на стол, вытерла рот тыльной стороной перепачканной грязью руки.

— Что тебя позабавило?

В ее словах сквозило подозрение.

— Немногое. Очень немногое. Твой конь и мои розы. Мы, — и когда в пределах слышимости по мостовой гулко загрохотали копыта, — отомстим шлюхе?

Темпус услышал топот приближающегося коня. Он оправился, решила она, и снова стал чужаком. Направился к двери.

Неплохо.

Она вышла минуту-другую спустя, когда конь уже грохотал копытами вблизи, с плащом, несколько месяцев провалявшимся под ногами. Он был из бархата, грязный — ведь конь, пробежавший из конца в конец весь Санктуарий, должен был вспотеть.

— Сюда, — сказала она, присоединяясь к Темпусу у открытой калитки — Держи.

Конь вращал глазами, высунув язык, распространяя запах кррфа, пока Темпус возился с подпругой. Стащив съехавшее набок седло, он вырвал из рук Ишад плащ и накинул его на треса.

— Проклятье, — повторял Темпус снова и снова

— Позволь мне.

Она придвинулась, несмотря на то что оба ей мешали, спокойно протянув руку, коснулась склоненной головы животного; это потребовало некоторого напряжения. У нее застучало в висках, ей пришлось потратить больше сил, чем она предполагала. Но конь успокоился, и дыхание Темпуса стало более размеренным.

— Ну же

Темпус тер и скоблил, водил коня по кругу на небольшом пятачке ровной земли. Не произнося ни слова.

— С ним все в порядке, — сказала она.

Ему было известно ее колдовство, способное исцелять, — и другое, причиняющее боль, но сегодня оно было не столь действенным. Он уже видел ее работу прежде.

Темпус посмотрел в ее сторону. Ишад не требовала благодарности, не ждала ее. От этого проклятого коня во рту у нее появилась какая-то горечь. В их личной неудовлетворенности она видела иронию.

Она стояла, сложив руки и закутавшись в плащ, пока Темпус осторожно, без единого слова, накинул ему на спину пропитанную потом попону, затем седло. Трес, опустив голову, потерся щекой о переднюю ногу, словно пристыженный.

Покончив с подпругой, Темпус подобрал поводья, еще раз взглянул в сторону Ишад и вскочил на коня.

И умчался без единого слова.

Подавив вздох, она плотнее закуталась в плащ, несмотря на влажное тепло ночи. Стук копыт по булыжнику замер вдали.

Сосредоточенность исчезла вместе со скукой. Восток заалел. Закрыв за собой калитку, она прошла по дорожке и отворила дверь, не расплетая рук и опустив голову.

Видение улетучилось, как и скука, с того момента, как они встретились в переулке. А после свидания на развалинах Ишад постоянно кололо какое-то предупреждение об опасности, не имевшее ничего общего с людской злостью. Оно имело некоторое отношение к тому, что было совершено у этого дома в центре города, к тому несчастью, затронувшему ее и, возможно, Темпуса.

С той поры, как нисийские Сферы Могущества перестали влиять на город, стали происходить удивительные вещи. Колдуны начали ошибаться, правда, иногда: магия стала в гораздо большей степени, чем прежде, зависеть от случайностей, и простым людям стало больше везти, что было уж совсем поразительно для Санктуария; но, и это хуже всего, колдуны, творящие великую магию, обнаружили, что их могущество ограничено, и стали порой получать неоднозначные результаты.

Поэтому Ишад решила отстраниться от великих начинаний, до того момента, как позволила уговорить себя принять участие в изгнании нечистой силы, позволила сделать это колдуну Рэндалу, чью личную и профессиональную честность считала безупречной — редчайшее качество, волшебник почти без личных интересов.

Теперь же ее одолевало настойчивое чувство беспокойства, усугубленное пережитым ощущением того, что ее швырнуло из одного конца Санктуария в другой, ссадинами и ноющей головой. Дурак! Попробовать такую вещь, такое проклятое, слепое, мучительное заклятие, которое было возможно только некоторое время и только в высших Сферах Могущества Санктуария.

Головная боль — легкая плата. Все могло быть гораздо хуже.

Было бы гораздо хуже, например, если бы она оставила у себя Стратона, позволила слепоте и отвратительной недальновидности вернуть его к себе в постель, вскрыть старую рану.

А утром увидеть его мертвым, как пьяного дурака в переулке Санктуария, который к этому времени уже не был больше ни пьяным, ни дураком и не имел больше возможности увидеть рассвет.

***

— Вдвоем мы уйти не можем, — заключил Стилчо.

Сон покинул их обоих. Раздраженные, с отекшими лицами, измученные, они сидели друг против друга за шатающимся столиком.

— И я не могу оставить тебя здесь одну с этой проклятой штуковиной.

— Я нашла ее, черт побери, — заправив выбившуюся прядь волос, Мория с силой опустила руку на стол. — Не обращайся со мной словно с беспросветной дурой. Стилчо, не учи меня, что делать! Я беспрепятственно пронесла эту вещь через весь город! Мы переплавим ее…

— На чем, во имя богов? На этой чертовой крохотной плитке, на которой мы готовим? У нас, черт возьми, нет даже приличного куска…

— Тсс! — Ее рука ладонью обрушилась на его рот, лицо исказилось от гнева. — Стены! Эти стены, черт побери, сколько раз я должна говорить, чтобы ты понижал голос! Я стащу печку; вспомни, как мы в последнее время приобретаем что-либо: я краду, а ты за счет этого живешь! И не говори, что мне делать! Я слышала это всю свою жизнь и больше не потерплю этого, не потерплю этого ни от тебя, ни от кого бы то ни было еще!

— Не будь дурой! Едва ты пойдешь сбывать золотые слитки в городе, как тебе перережут глотку, это не серебро, черт возьми. Послушай. Послушай! Ты…

Внезапно в сером утреннем свете, пробивающемся сквозь окно, возник образ, созданный утраченным глазом, заслонив картинку здорового. Стилчо умолк, его сердце бешено заколотилось от ужаса.

— Стилчо? — голос Мории прозвучал громче, напугано, — Стилчо?

— Что-то случилось, — сказал он.

Во внутреннем зрении перепачканные прозрачные тени, словно дым, струились в ворота, в ворота — огонь, несбывшиеся надежды…

— Только что умерло много людей.

Он с трудом сглотнул, пытаясь унять дрожь, пытаясь снова вернуть образ Мории, сидящей напротив него, а не это черное видение, оно ждет у реки — в лесу…

— Стилчо!

Ее ногти впились ему в руку. Он заморгал, пытаясь снова сфокусировать взгляд, наконец смог увидеть Морию сквозь вуаль черного газа.

— Помоги мне, М-Мория…

Она поднялась, ее стул опрокинулся, сильно грохнувшись об пол, она подошла, схватила Стилчо, прижала к себе изо всех сил.

— Не надо, не надо, не надо, черт возьми, не надо, возвращайся…

— Я не хочу снова уходить туда, я не хочу опять умирать — о боги, Мория!

Его зубы не могли перестать стучать. Свой живой глаз он мог зажмурить. В отношении мертвого у него такой власти не было.

— Это Ад, Мория, частица меня в Аду, и я не могу моргнуть, Мория, я не могу зажмуриться, я не могу избавиться от этого…

— Посмотри на меня! — дернув его за волосы, Мория уставилась ему прямо в лицо. — Посмотри на меня!

У него прояснилось зрение. Схватив Морию за талию, он стиснул ее, прижав голову к ее груди, в которой, как загнанное, билось сердце. Ее рука гладила его по голове, Мория шептала слова утешения, но Стилчо чувствовал, как колотится ее сердце, грозя разрушить хрупкое тело. Спокойствия нет. До тех пор, пока Мория с ним, для нее спокойствия не будет, а для него спокойствия не будет нигде и никогда.

«Уходи отсюда», — должен он ей сказать. Но он с ужасом думал о том дне, когда оступится, а Мории не окажется рядом, чтобы вернуть его назад; он с ужасом думал об одиночестве, которое сведет его с ума. Если бы у него было мужество, он сказал бы, чтобы она уходила. Но не сегодня. Они вдвоем выберутся из этой дыры, они нужны друг другу — ему нужно ее мастерство, а ей нужны его самообладание и умение использовать золото; но после того, как Мория расправит плечи и он тоже получит шанс, он найдет способ позволить ей уйти.

***

— Проклятье! — прошипел Крит.

Новость спустилась с холма с такой быстротой, на которую способны только плохие новости; но Стратон ничего не сказал. Выйдя из двери барака, Стратон свистнул гнедого; разумеется, он сразу же появился и, устроив суматоху на конюшне, чайкой перелетел через забор, и ничто не сдержало его. Конь появился в предрассветной темноте, и Стратон зашел в кузницу, чтобы забрать все необходимое.

— Куда ты собрался? — спросил Крит, встретив его на улице, когда тот вышел на пыльный двор, правой рукой волоча седло, а предательскую левую нагрузив только уздечкой и попоной.

В последнее время Крит очень осторожно общался со своим напарником, был необычайно терпелив, ходил словно по скорлупе.

— В город, — сказал Страт.

Он тоже культивировал терпение. Он видел проницательный взгляд Крита, читая в нем однозначный вывод о том, какой небольшой домик является целью его путешествия. Он сам не думал об этом до тех пор, пока не увидел, что об этом думает Крит; и тут же стала расти мысль потребовать спокойствия от всех разнородных сил Санктуария…

…проклятие, у нее есть связи во всех нужных местах. Связи с Морутом — царем нищих; если уж об этом зашла речь, с крысами вот в этих самых стенах, с этим сбродом, который, наиболее вероятно, очень плохо воспримет известие о побоище во дворе. Арест Зипа. Это долго не продлится. Но лучше пусть он побудет в тюрьме до тех пор, пока кто-либо не сможет переговорить с ним. Например, Уэлгрин.

— Держись подальше от берега реки, — сказал Крит, беря Стратона за руку и задерживая на мгновение.

В предыдущие месяцы это вызвало бы пожатие плечами, в лучшем случае, угрюмый ответ. Но Крит сражался за душу Страта, и тот постепенно понял это как роковую признательность другу, ведущему борьбу за проигранное дело или, в лучшем случае, за дело, не стоящее сил, которые Крит тратит. «Я искалечен, черт возьми, ты вернул меня, ты рисковал своей чертовой шеей, вытащил меня оттуда, но ты должен найти себе другого напарника, Крит, такого, который не подведет в трудную минуту, и тебе это известно, и мне это известно. Огонь умирает, и я больше не стану таким, каким был, я понимаю это, когда боль нападает на меня. Завтра я скажу тебе это. Когда мы покинем этот проклятый город, я скажу тебе это. И ты скажешь, что я чертов дурень, но ни я, ни ты не дураки. Нам пора расстаться. Предоставь мне стоять самому: ты не должен и дальше нести меня, Крит».

Крит уронил руку. На его лице появилось обеспокоенное выражение. В последнее время оно неизменно появлялось при пристальных взглядах Страта. И у Крита обычно улучшалось настроение, когда эти попытки не приносили успеха. На этот раз он просто промолчал.

— Да, — сказал Страт. — Я собираюсь задержаться на несколько часов на обратном пути. Предупреждаю: мне надо установить кое-какие связи.

Перекинув уздечку через плечо, он накинул попону на спину гнедому, глядя дольше необходимого на пятно размером с монету на крупе коня.

— Я смогу поговорить с ней. Думаю, что я выйду оттуда. Все остыло, она сделала свой выбор, я — свой. — Он положил седло, и гнедой даже не попытался пошевелиться, словно это было просто изваяние, дышавшее и пахнувшее как конь. — Она спит со всеми подряд. У нас есть трупы, подтверждающие это.

— Не будь дураком.

— Эй, — повернув голову, Страт посмотрел на Крита. — Доверь мне сделать то, что необходимо сделать. Хорошо? Ты не моя мать.

Крит ничего не сказал.

«Жуткая ошибка, Крит. Выскажись. Мой разум ведет себя словно проклятое плечо, включается и выключается, когда хочет, и я не могу этого предугадать. Я не могу знать, когда я нормален, а когда схожу с ума.

Она завела себе нового любовника. Такого, с которым я не иду ни в какое сравнение, да?

Я смогу встретиться с ней и уехать от нее. Ты даже не знаешь, как это просто. Я видел ее на улице, Крит. Как обычную шлюху. С сифилисом, который убивает».

Взнуздав коня, он затянул подпругу и вскочил в седло, не испытав ни капли боли в плече.

— Пока, — сказал он и поскакал к воротам.

***

— Где? — рявкнул Темпус, едва войдя во дворец и поднявшись в палаты Молина.

У Молина день тоже был не из лучших, но Темпусу, очевидно, было хуже.

— Когда и кто?

— Шесть «навозников» . Зип жив. Он под замком, ради его же блага. И блага города. Уэлгрин собирается поговорить с ним.

— Кто это сделал?

Осторожно вздохнув, Малин все ему рассказал.

Головная боль ослабла. Но недомогание проявляло настойчивость, не поощряя попытки философски поразмышлять; Ишад не выходила из дома, очень тщательно вымыв волосы, отскоблив грязь с тела, украсив вазу на столе спасенными розами с загубленного куста, не ради их красоты (они были черные, а капельки воды, застывшие на лепестках после полива, порой казались кроваво-красными), а как напоминание о задаче, которую ей не хотелось решать в теперешнем состоянии духа, с постоянной головной болью.

Обладая могуществом, Ишад его строго ограничивала; обладая возможностью уничтожить врага, она удерживалась от этого не из альтруистических соображений, а потому, что для нее было слишком просто убивать. И соблазн мог привести ее к неприятным последствиям, не имеющим решения.

Ишад предприняла редкий осмотр своих запасов и немного прибралась (что случалось еще реже). Хаут поддерживал в доме хоть какой-то порядок. И Стилчо пытался это делать. Ей не хватало их, сейчас она скучала по ним прямо-таки со слезливой сентиментальностью, которая поразила бы обоих.

Стилчо бежал, исчез. Можно было бы, подумала она, отыскать его.

Эта мысль, по мере того, как она стояла, опираясь на метлу, становилась все более и более захватывающей. Стилчо делил с ней ложе — много ночей.

И умер, и пробудился. Но это случилось тогда, когда ее могущество было огромно. Сделать это сейчас — значит подвергнуть Стилчо риску. А он был предан, он спас Страту жизнь, он заслуживал благосклонности судьбы, которая заключалась в том, что он терпеливо, в здравом уме избегал возвращения к Ишад.

Она почуяла чье-то присутствие у садовой калитки. С волнующей дрожью узнала, кому оно принадлежит.

Она внезапно почувствовала, кто это, еще до того, как отчетливо услышала коня и ощутила прикосновение руки к чугунной ограде. Отставив метлу, она распахнула дверь и вопреки обычаю вышла на крыльцо в свет летнего солнца.

— Уходи — сказала она Страту, сдерживая его заклятием. — Прочь!

— Я должен поговорить с тобой. По делу.

— У меня с тобой нет никаких дел. Он протянул вперед обе руки.

— Я без оружия.

— Не приставай ко мне. Я предупредила тебя. Я сказала, что с тобой случится то же, что и со всеми другими.

— Отлично. Открой калитку. Я не хочу кричать на всю улицу. Случилась беда. Ты меня слышишь?

Она заколебалась. Калитка уступила его нажиму, заскрипела, когда он отворил ее. С осунувшимся лицом и сжатым ртом он прошел к самому крыльцу.

— Ну? — сказала она.

— Во дворце произошли убийства. Много.

— Сегодня утром я не выходила из дома.

— Шесть «навозников». Ты понимаешь. Она поняла. Война между группировками вспыхнула вновь. А рука империи уже крепко сдавила город.

— Кто?

— Мне можно войти?

Это было неразумно. Но неразумно было бы и не обратить внимания на это известие. Или не использовать имеющиеся у нее связи. Повернувшись, она вошла в дом, оставив дверь открытой, и Страт последовал за ней.

***

Снова ночь. Качающаяся фигура, спотыкаясь, пробиралась сквозь тростник и кустарник вдоль берега, временами сопя, отгоняя мошкару и прочих насекомых, роящихся вокруг. Знавшие Зипа, возможно, и не узнали бы его подо всеми этими синяками, порезами и ссадинами: один глаз распух и был закрыт, из здорового что-то текло на щеку. Из носа струилось: он тоже распух. А может быть, Зип плакал. Сам он не отдавал себе в этом отчета. Шмыгнув носом, он вытер его вымазанным в грязи локтем, кисть руки уже давно была облеплена грязью от падений.

«Беги что есть сил», — сказали ему конвоиры-пасынки, доставившие его в сумерках к мосту. Зип ожидал получить стрелу в спину, но выбора не было: Уэлгрин сказал, что его отпустят. И он, когда ему предоставили возможность, побежал что есть силы, ломясь сквозь кустарник и обдирая избитое лицо о шипы и сучки. Зип бежал до тех пор, пока не растянулся во весь рост, поскользнувшись на скользком берегу, и бежал опять, пока у него не закололо в боку, после чего побрел в темноте.

«Человек», — говорило ему нечто, только это слово, снова и снова, и указывало направление, так что у него не было необходимости открывать здоровый глаз, а нужно было только отводить руками ветви и идти на этот голос, ведущий его. «Месть», — сказал голос потом; и Зи-пу, несмотря на бред и боль, стало лучше.

Он не понимал, где находится, до тех пор, пока не набрел на груду камней развалившегося алтаря. Он не сразу узнал его, но стоял, шмыгая носом и ощущая во рту привкус крови, моргая и пытаясь сфокусировать взгляд. Это было его личное место, это был алтарь, где он оставлял подношения, потому что был илсигом, а старые боги, которым ранканцы позволили остаться в храмах, все были предателями. Когда-то у Илсига был бог войны. Бог мести. И даже если он умер и изваяния были просто изваяниями, Зип все же испытал какие-то чувства к этому старинному месту, ни разу не оскверненному прикосновением ранканца; никакие силы, кроме землетрясения, не трогали эти древние камни, ни одному ранканцу не было известно имя этого божества, чтобы можно было поиздеваться над ним. И Зип поклонялся ему. Когда-то это было все, что имел Зип, еще до того, как он стал править одним из районов Санктуария.

А теперь ранканцы убили его братьев, другие ранканцы с извинениями освободили его, и вот он здесь, там, где начинал, упавший на колени, с ноющими ребрами, с лицом, превратившимся в сплошную кровавую маску, с локтями и коленями, израненными о мостовую, на которую он упал во время побоища. Зип заплакал, зашмыгал носом, вытер его и глаза, попытался отдышаться.

«Месть», — что-то шепнуло ему. Подняв голову, Зип с хрипом втянул воздух и услышал тихое бормотание и шаги по земле. Что-то было тут, в темноте, прямо за алтарем, смотрящее на него — вызывающая мурашки убежденность присутствия и голос в раскалывающейся голове.

Зип снова заморгал. В темноте появились две красные щелки, такое же свечение озарило человекоподобные ноздри и полоску человекоподобного рта, словно внутри совершенно темного лица запылал огонь. Лицо улыбнулось Зипу.

«Мой почитатель», — сказало оно.

И прошептало другие вещи: о могуществе, о том, как его заперли в Аду, а оно выбралось на свободу. Боль унялась. Но не холодная дрожь.

— Я пойду, — сказал Зип. — Я должен идти к своему народу, я должен сказать ему…

Скажи ему, что у него есть бог. Что бы ты отдал за то, чтобы Илсиг снова возвеличился? Вы заплатили жизнями. Ты готов заплатить своей. Но мне нужно поклонение. Мне не нужны души. Мне нужен храм. Вот и все. Любой храм, который вы захотите возвести на Дороге Храмов. С этого мы начнем. С небольшого. До тех пор, пока в наших руках не окажется власть.

Зип вытер нос, вытер его еще раз. Ему следовало бы бежать, только совсем не осталось сил. Лишь это было настоящим в мире, где правили магия и сила. Оно говорило об Ил сиге, о могуществе, монополию на которое слишком долго держал Рэнке.

«Я, — подумал Зип. — Я и это существо». Он не был уверен, чем оно является. Понятие «бог» не точно определяло его, но честолюбие существа несомненно требовало именно этого.

Храм, который смогут воздвигнуть илсиги. Жрецы, отличающиеся от проклятых евнухов и проституток при храмах, которых, как считают ранканцы, одобрили государство и боги. Жрецы с мечами. И реальной силой.

Зип хлюпнул носом, сглатывая привкус крови, и облизнул распухшие, израненные губы.

— Если ты бог, — сказал он, — скажи моим последователям, чтобы они пришли ко мне. Если ты бог, тебе известно, кто они. Если ты бог, ты сможешь позвать их.

Ты действительно хочешь их видеть здесь, сейчас? Мы должны обговорить стратегию, человек. Мы должны выработать планы. Ты сделал одну большую ошибку. Нельзя собирать все силы в одном месте. Сотрудничай с чужеземцами. Со всеми. Наведи порядок в сведениях, которые к тебе поступают. Общайся только с теми, кто имеет власть, или посылай подчиненных. Тебе нужно научиться передавать полномочия.

— Докажи мне…

Ах, да. Красные щелки сморщились в уголках, рот растянулся в широкую-широкую улыбку. Разумеется, дело дойдет и до этого.

***

Ченая закричала в темноте, в неожиданной бездне, словно весь мир рухнул. Она падала и падала…

…Больно ударилась о поверхность воды, которая окутала ее, забулькала вокруг, сомкнулась над ней, ужасно сдавила. Вода хлынула ей в нос, заполнила рот и уши, угрожая раздавить глаза и барабанные перепонки. Инстинктивно девушка попыталась подвигать конечностями и поплыть, но инерция была слишком большой, она погружалась все глубже и глубже, и давление нарастало.

«Я сплю в своей постели», — пытался убедить ее мозг.

Но холодная сокрушающая сила все возрастала в непрерывно стискиваемом движении вниз после соприкосновения с водой, до тех пор, пока Ченая не замедлила движение настолько, что смогла барахтаться и естественная плавучесть тела не начала неудержимо тянуть ее на поверхность. Соль разъедала глаза и горло; легкие горели жаждой воздуха, желудок порывался подняться по трахее, а девушка била по воде слабеющими руками, барахтала ногами, преодолевая слишком большое сопротивление воды.

…Не смогу, не смогу — серыми и красными вспышками покидало ее сознание, а отравленные легкие требовали исторгнуть отработанный воздух единым спазмом: они после этого вдохнут воду, и это убьет ее.

«Саванкала!» — взвыла она.

Но ничто не могло ускорить ее стремления на поверхность. Она гребла руками, била ногами, ей сдавливало грудь; она выдавила из носа последние пузырьки воздуха, пытаясь выиграть время, борясь с инстинктом, требующим вдохнуть воздух там, где воздуха нет. Она потеряет сознание, отключится, и ее тело вдохнет, повинуясь инстинкту…

Рука рвала поверхность воды, Ченая вцепилась в нее этой рукой и другой, в последнем отчаянном усилии высунув лицо и с шумом набрав пены с воздухом в нос и глотку. Она судорожно закашлялась, замолотив руками и ногами, пытаясь выплюнуть воду и набрать чистого воздуха, и ее виски, казалось, готовы были взорваться, а стиснутый желудок бился о внутренности, пытаясь распрямиться. Отчаянный гребок, еще гребок — Ченая все крепче хваталась за жизнь, вдыхая чистый воздух; ее вырвало, она поплыла, закашлялась вновь в накрывшей ее волне. Глаза показывали ей только темноту, бездонную темноту.

— Помогите! — закричала она диким, звериным голосом. И набрала в рот смесь воды и воздуха, когда через нее перекатилась волна. Ее голос затерялся в ветре и ночном небе.

Восстановив силы, Ченая огляделась вокруг и заморгала, увидев огоньки, отдаленную линию прибоя, бейсибские корабли у причала. На девушке не было ни клочка одежды. Задыхающаяся, в ссадинах, замерзшая и полузахлебнувшаяся, Ченая не имела ни малейшего понятия о том, как она попала сюда. Вообще, не сошла ли она сума.

Она поплыла, делая медленные, причиняющие боль гребки, затем вспомнила, что здешние воды кишат акулами, и что есть мочи устремилась через просторную гавань Санктуария к отдаленным огонькам.

Загрузка...