Книга 1 Голубь



1


Когда мой дядя Камлах вернулся домой, мне едва исполнилось шесть лет. Хорошо помню, каким я увидел его впервые — высокий молодой человек, вспыльчивостью похожий на моего деда, голубоглазый и с рыжеватыми волосами, которые так мне нравились у моей мамы. Он явился в Маридунум сентябрьским вечером, перед самым закатом; с ним прибыл маленький отряд. Я был еще мал и сидел с женщинами в длинной, старомодно обставленной комнате, где они ткали. Моя матушка сидела у ткацкого станка; помню ту ткань, алую с узким зеленым узором по краю. Я сидел у ее ног на полу, играя в бабки — правая рука против левой. Солнце бросало сквозь окна косые лучи, разливая лужи сияющего золота по растрескавшейся мозаике пола; снаружи в траве гудели пчелы; все, даже щелканье и потрескивание ткацкого станка навевало сон. Женщины переговаривались друг с другом поверх веретен, но тихонько, склоняясь головой к голове, и Моравик, моя няня, мирно дремала на своем табурете, прямо посреди одной из луж солнечного света.

Когда во дворе послышался топот, а затем и крики, ткацкий станок вдруг остановился, тут же оборвалась и тихая болтовня женщин. Всхрапнув и вытаращив глаза, проснулась Моравик. Моя мать сидела неестественно прямо, высоко подняв голову и прислушиваясь. Челнок выпал из ее руки. Она встретилась взглядом с Моравик. Я был уже на полпути к окну, когда Моравик резко окликнула меня, и было в ее голосе что-то, заставившее меня остановиться и вернуться к ней, не переча. Няня начала спешно поправлять на мне одежду, расправлять складки на тунике и приглаживать мои волосы, из чего я заключил, что приехавший — важная персона. Я был взволнован и удивлен тем, что меня явно собирались кому-то представить; в те дни ко мне обычно старались не привлекать внимания. Я терпеливо стоял, пока Моравик продиралась расческой сквозь мои волосы и обменивалась с матушкой поверх моей головы быстрыми, невнятными репликами, на которые я не обращал внимания и которых не понимал. Я прислушивался к конскому топоту во дворе и крикам мужчин, время от времени отчетливо доносились слова на языке не валлийском или латинском, а на кельтском с акцентом, похожим на говор Малой Британии, который был мне понятен, ибо моя няня, Моравик, была бретонкой, и ее язык я усвоил как родной.

Послышался громкий смех деда, ему вторил другой голос. Затем дед, должно быть, повлек пришельца за собой в дом, ибо голоса удалились и со двора доносилось теперь лишь бряцание металла и перестук копыт лошадей, которых уводили в стойла.

Я перебежал от Моравик к матери.

— Кто это?

— Мой брат Камлах, сын короля.

Она не глядела на меня, но указала на упавший челнок. Я поднял его и подал ей. Медленно и как-то механически она снова привела в действие ткацкий станок.

— Значит, война закончилась?

— Война давно закончилась. Твой дядя был с Верховным Королем на юге.

— И теперь ему пришлось вернуться домой, потому что умер мой дядя Дивед?

Дивед был наследником, старшим сыном короля. Он скончался внезапно и в великих муках от колик в желудке, и вдова его Элен, не имевшая детей, вернулась к своему отцу. Пошли, конечно, обычные толки об отравлении, но никто к ним серьезно не прислушивался; Диведа любили, он был хорошим бойцом и осторожным человеком, а также великодушным — в подобающих случаях.

— Говорят, ему придется жениться. Он женится, мама? — Я был возбужден, зная так много, чувствуя свою значимость и думая о свадебном пире. — Он женится на Кэридвин, теперь, когда мой дядя Дивед…

— Что? — Челнок замер, и она резко повернулась ко мне, чем-то напуганная. Но то, что она прочла на моем лице, успокоило матушку, потому что в голосе ее больше не звенел гнев, хотя она по-прежнему хмурилась, а за спиной у меня кудахтала и суетилась Моравик. — С чего ты это взял? Понимаешь ты это или нет, но ты слишком много слышишь. Забудь об этих делах и придержи язык. — Челнок снова пришел в движение, на сей раз неторопливо. — Послушай, Мерлин. Когда придут взглянуть на тебя, будь добр, веди себя тихо. Ты понимаешь меня?

— Да, мама. — Я все прекрасно понимал. Я привык уже не попадаться на глаза королю. — А они придут посмотреть на меня? А почему на меня?

С налетом горечи, сразу как-то состарившим ее — казалось, она сравнялась возрастом с Моравик — мать произнесла:

— А как ты думаешь, почему?

Станок снова щелкнул, на этот раз резко. Она продевала зеленую нитку и я видел, что она делает ошибку, зеленой нитке здесь было не место, но получалось красиво и я промолчал, наблюдая за ней и стоя поблизости, пока наконец прикрывавшая дверь материя не отдернулась и не вошли двое мужчин.

Они, казалось, заполнили собой комнату, свет лился сверху на их головы, рыжую и седую. Мой дед был наряжен в синее с золотой каймой. Камлах был во всем черном. Позднее я обнаружил, что он постоянно одевался в черное; на запястьях и у плеча сияли драгоценности, и рядом со своим отцом Камлах выглядел хрупким и юным, но хитрым и изворотливым, как лис.

Моя мать поднялась на ноги. На ней было темно-коричневое платье торфяного цвета, оно оттеняло сиявшую золотом копну ее волос. Однако вошедшие в ее сторону даже не глянули. Можно было подумать, что в комнате нет никого, кроме меня, маленького мальчика рядом с ткацким станком.

Мой дед мотнул головой и бросил лишь одно слово: «Прочь!» — и женщины, шурша платьями, молчаливой стайкой торопливо покинули комнату. Моравик осталась на месте со смелостью куропатки, отвлекающей внимание от выводка, но яростный взгляд голубых глаз задержался на ней на секунду, и она вышла. Презрительное фырканье, когда она проходила мимо них — вот и все, на что она осмелилась. Глаза вновь обратились ко мне.

— Пащенок твоей сестры, — сказал король. — Полюбуйся. В этом месяце ему исполнилось шесть лет, вырос как сорняк и похож на кого-то из нас не больше, чем какое-нибудь дьявольское отродье. Ты глянь на него! Черный волос, черные глаза, и холодного железа боится не меньше какого-нибудь оборотня из полых холмов. Скажи, что его породил сам дьявол — поверю!

Мой дядя произнес только одно слово, обращаясь к моей матушке:

— Чей?

— А ты думаешь, дурачина, мы не спрашивали? — сказал дед. — Ее били кнутом, пока женщины не сказали, что может случиться выкидыш, но она так ни слова и не сказала. Уж лучше бы сказала — а то болтают тут всякую чепуху, все эти бабьи сказки о дьяволах, приходящих во мраке, чтобы возлежать с юными девами — увидишь этого, и поверишь.

Сияющий золотом Камлах посмотрел на меня с высоты своих шести футов. Глаза его были ясными, голубыми, как у моей матушки, и веселыми. На его мягких, оленьей кожи сапогах желтели комья засохшей грязи, от него пахло потом и лошадьми. Он пришел глянуть на меня, даже не смыв дорожную пыль. Помню, как он глядел на меня сверху вниз, а моя матушка молча стояла, а мой дед сердито смотрел из-под насупленных бровей, и его дыхание становилось хриплым и частым — так бывало, когда у него начиналась вспышка гнева.

— Подойди, — сказал мой дядя.

Я сделал к нему шагов шесть, ближе подойти не посмел. Остановился. С расстояния в три шага он казался еще выше. Возвышаясь надо мной, он доставал головой до балок под потолком.

— Как тебя зовут?

— Мирддин Эмрис.

— Эмрис? Дитя света, принадлежащее богам… Не очень-то похоже на имя дьявольского отродья.

Мягкость тона подбодрила меня.

— Меня еще называют Мерлинус, — рискнул сказать я. — На языке римлян это сокол, корвалх.

— Сокол! — рявкнул мой дед и с отвращением фыркнул; на его руке звякнули браслеты.

— Маленький сокол, — сказал я, оправдываясь, и замолк под задумчивым взглядом дяди.

Он потер подбородок и затем, приподняв брови, посмотрел на мать.

— Странные имена — все сплошь странные для христианского дома. Может это был римский демон, а, Ниниана?

Она вздернула подбородок.

— Возможно. Откуда мне знать? Было темно.

Кажется, на его лице мелькнуло выражение веселья, но король яростно рубанул ладонью воздух.

— Видишь? И ничего другого от нее не добьешься — лишь ложь, сказки о волшебстве да дерзости! Садись-ка лучше за работу, девчонка, да держи своего ублюдка подальше от меня! Теперь, когда брат твой вернулся, уж мы найдем мужчину, который заберет вас обоих, чтобы вы не путались здесь под ногами! Камлах, теперь, надеюсь, ты согласишься, что не худо бы тебе взять жену и произвести на свет пару сыновей, потому что кроме вот этого у меня никого нет!

— Ну, за мной дело не станет, — просто сказал Камлах. Их внимание обратилось на иной предмет. Они уходили и никто из них не тронул меня. Я разжал кулаки и стал медленно отступать — на полшага, еще на полшага.

— Но ведь ты и сам недавно еще раз женился, господин, и говорят, новая королева в тягости?

— Это не имеет значения, тебе нужно жениться, да поскорее. Я уже стар, а времена тревожные. А что до этого мальчишки, — я замер, — забудь о нем. Кто бы ни зачал его, если уж он не объявился за шесть лет, то теперь и подавно не объявится. И даже будь то сам Верховный Король Вортигерн, из щенка ничего не выйдет. Это угрюмое отродье знает лишь прятаться в одиночку по углам. Даже не играет с другими мальчишками — похоже, просто боится.

Дед отвернулся. Взгляды Камлаха и матушки встретились поверх моей головы. И что-то эти взгляды сказали друг другу. Затем Камлах снова посмотрел вниз, на меня, и улыбнулся.

До сих пор помню, как комната, казалось, осветилась, хотя солнце уже село и в комнате становилось прохладно. Скоро должны были принести свечи.

— Ну, — сказал Камлах, — в конце концов этот сокол ведь едва начал оперяться. Не будь слишком суров к нему, господин; в свое время тебя боялись люди и покрепче него.

— Говоришь о себе? Ха!

— Уверяю тебя.

Стоя в дверном проеме, король окинул меня взором из-под нависших бровей, затем с тяжелым вздохом перебросил мантию через согнутую в локте руку.

— Ладно, ладно, пусть так и будет. Клянусь смертью господней, я голоден. Время ужина уже прошло — но, верно, ты сначала захочешь пойти умыться по твоему треклятому римскому обычаю? Предупреждаю, со времени твоего отъезда мы не разу не топили печи…

Он повернулся так, что крутнулась пола мантии и, продолжая что-то говорить, вышел. Я услышал, как за моей спиной мать выдохнула воздух и ее платье зашуршало, когда она садилась. Мой дядя протянул мне руку.

— Пойдем, Мерлинус, и поговорим, пока я купаюсь в вашей холодной валлийской воде. Нам, принцам, нужно узнать друг друга поближе.

Я стоял будто вкопанный, чувствуя, как напряженно молчит мать, как неподвижно она сидит.

— Пойдем, — мягко сказал мой дядя и снова улыбнулся мне.

Я бросился к нему.

* * *

Той ночью я прокрался в ходы старой отопительной системы. Это был мой собственный путь, мое тайное убежище, где я мог скрываться от мальчишек постарше и играть в собственные одинокие игры. Говоря, что я «прячусь в одиночку по углам», мой дед был прав, но поступал я так не из страха, хотя мальчишки из благородных семей следовали — по-детски — его примеру и преследовали меня в своих грубых играх, если, конечно, им удавалось меня поймать.

Да, поначалу тоннели неиспользуемой отопительной системы действительно служили мне убежищем, потайным уголком, где я мог прятаться и оставаться один; однако вскоре я почувствовал необычайное удовольствие от исследования этой огромной системы темных, пахнущих землей камер под полами комнат дворца.

В прошлом дворец моего деда был огромной усадьбой, что принадлежала какому-то римскому аристократу, владевшему землей и обрабатывавшему угодья в долине реки на несколько миль вверх и вниз по течению. Главное строение усадьбы все еще стояло, хотя сильно пострадало от времени, войн и по меньшей мере от одного разрушительного пожара, уничтожившего крыло главного здания, а также часть боковых пристроек. Старые жилища рабов сохранились и по-прежнему окружали внутренний дворик, где работали повара и домашние слуги, а также находилась баня, хоть и побитая, вся в заплатах штукатурки; наиболее пострадавшие участки ее крыши были кое-как покрыты соломой. Банную же печь для подогрева воды на моей памяти не топили ни разу, воду грели на огне во внутреннем дворике.

Пробраться в мой тайный лабиринт можно было через отверстие топки в доме, где раньше грели воду. Это был люк в стене под треснувшим и проржавевшим котлом; высотой взрослому по колено, люк скрывался в непролазных зарослях щавеля и крапивы позади огромной гнутой металлической крышки, свалившейся с котла. Забравшись внутрь, можно было пробраться под банные помещения, но этим ходом не пользовались так давно, что пространство под полом стало слишком узким и грязным даже для меня. Я пробирался иным путем, он вел под главное здание дворца. Здесь старая система воздушного отопления была построена столь хорошо и содержалась в таком порядке, что даже сейчас пространство под половицами высотой по колено было сухим, воздух свежим, а с поддерживавших пол сложенных из кирпича столбиков не осыпалась даже штукатурка. Местами, конечно, тот или иной столбик развалился, или сверху насыпался мусор, но проходы, ведущие из одной камеры в другую, были сделаны в форме арок и совершенно безопасны, и я был вполне волен доползать, невидимым и неслышимым, даже до покоев самого короля.

Обнаружь здесь меня кто-нибудь, я, пожалуй, не отделался бы уже поркой: хотя и без злого умысла, но я, должно быть, подслушал десятки секретных совещаний и, несомненно, стал свидетелем некоторых очень личных сцен, но тогда это мне и в голову не приходило. Никто не опасался подслушивания и в том не было ничего странного: в старые времена эти воздушные проходы чистили мальчики-рабы, и вряд ли кто старше десяти лет от роду вообще мог пробраться сквозь некоторые из перемычек; там была пара мест, где даже мне было непросто пролезть. Лишь раз возникла опасность, что меня обнаружат: однажды днем, когда Моравик думала, будто я играю с мальчиками, а они в свою очередь полагали, что я прячусь у нее под юбками, рыжий Диниас, мой главный мучитель, дал мальчишке помладше такого тычка, что тот упал с конька крыши, где они играли, и сломал ногу; поднялся такой вой, что Моравик примчалась на место происшествия, и, не найдя меня, поставила на ноги весь дворец. Я услышал шум и появился из-под котла, грязный и запыхавшийся, как раз когда она дошла в своих поисках до этой части бани. Мне удалось отговориться и отделаться надранными ушами и руганью, но случай тот послужил предупреждением; я никогда больше не забирался в тоннели днем, а только вечером, когда Моравик собиралась ложиться спать, или пару раз когда я не спал, а она была уже в постели и мирно посапывала. Когда случался пир или к моему деду приезжали гости, я слушал шум голосов и пение, а иногда подбирался к самой комнате матушки и слышал звуки ее голоса, когда она разговаривала с женщинами. Но однажды я услышал, как она молится вслух, так иногда бывает, когда человек остается один, и в той молитве было мое имя, «Эмрис», а потом она заплакала. После этого я стал ползать другим путем, под комнатами королевы, где почти каждый вечер молодая королева Ольвена играла на арфе среди своих дам, и музыка прекращалась, лишь когда в коридоре раздавалась тяжелая поступь короля.

Но не ради всего этого я туда забирался. Мне было важно — и сейчас я это сознаю вполне отчетливо — оставаться одному в потаенной тьме, где у человека лишь один повелитель — он сам, не считая смерти.

Чаще всего я пробирался в ту часть отопительной системы, которую называл своей «пещерой». Это был участок главного дымохода, и верхняя часть его обвалилась так, что в пролом было видно небо. Для меня здесь таилось волшебство с того дня, как в полдень я посмотрел вверх и увидел, пусть едва заметную, но несомненно — звезду. Теперь, когда я забирался сюда ночью, то сворачивался на подстилке из украденной в конюшне соломы, смотрел, как во вращении небосвода звезды медленно переваливают через край отверстия и загадывал, глядя на небо, что если луна появится над краем, пока я еще здесь, то завтра выполнится все, что я пожелаю.

В ту ночь луна была тут как тут. Полная и сияющая, она стояла точно в центре отверстия, и лившийся на мое обращенное вверх лицо свет ее был так бел и чист, что, казалось, можно пить его, как воду. Я не двигался, пока луна не ушла и пока не ушла та маленькая звезда, что ходит за ней по пятам.

Возвращаясь, я прополз под комнатой, которая до того пустовала, но теперь в ней звучали голоса.

Это была, конечно, комната Камлаха. Говорил он и еще один мужчина, чьего имени я не знал, но кто, судя по акценту, был одним из прибывших сегодня с Камлахом; по их разговору я понял, что прибыли они из Корнуолла. Голос у него был из числа густых, громыхающих, и из того, что там говорилось, я время от времени улавливал лишь отдельные слова — стараясь быстро пробираться под полом между столбиками, я думал лишь о том, чтобы меня не услышали. Я добрался уже до противоположной стены и искал в ней наощупь арку прохода в следующую камеру, когда задел плечом сломанный участок трубы дымохода, и непрочно сидевший обломок керамики со стуком упал вниз.

Голос корнуэльца неожиданно смолк.

— Что это?

Затем послышался голос моего дяди — так отчетливо слышный под проломленным дымоходом, что, казалось, он говорит прямо в ухо.

— Ничего. Крыса. Под полом. Я же говорю, этот дворец уже разваливается.

Затем послышался звук передвинутого стула и удаляющиеся в другой конец комнаты шаги. Голос зазвучал глуше. Мне показалось, что донеслось звяканье кружки и бульканье льющейся жидкости. Я начал понемногу продвигаться вдоль стены к проходу.

Шаги возвращались.

— …И даже если она откажет ему, это уже не имеет значения. Здесь она все равно не останется — во всяком случае, не дольше, чем мой отец сможет сдерживать епископа и оставлять ее при себе. Послушай, пока рассудок ее обращен к тому, что она называет вышним светом, мне нечего бояться, даже если он сам сюда приедет.

— Это если ей верить.

— О, я ей верю. Я тут кое-кого порасспросил, и все твердят одно и то же. — Он засмеялся. — Кто знает, может, мы еще будем благодарны ей за то, что получим заступника перед этим ее вышним светом прежде, чем закончится эта игра. А она, говорят, достаточно ревностна, чтобы снискать спасение многим из нас — если только пожелает.

— Тебе это может пригодиться, — сказал корнуэлец.

— Может быть.

— А мальчик?

— Мальчик? — повторил мой дядя. Он помолчал, затем в комнате вновь зазвучали неторопливые шаги. Я напряженно вслушивался. Мне следовало это слышать. Это было важно, но почему, я тогда не представлял. Я не очень огорчался, когда меня называли ублюдком, бастардом, трусом или дьявольским отродьем. Но ведь сегодня мне светила полная луна.

Он вернулся. Голос его звучал ясно, беззаботно и даже извиняюще.

— Ах да, мальчик. Его здесь недооценивают, а это, по-моему, умный ребенок, и в нем заключено больше, чем полагают… и достаточно приятный, если говорить с ним вежливо. Я оставлю его при себе. Помни, Алун, мне нравится этот мальчик…

Он кликнул слугу, чтобы снова наполнить кувшин с вином, и под этот шум я уполз.

Так это начиналось. Я дни напролет ходил за ним следом, куда бы он ни пошел, и он терпел, даже поощрял меня, а мне никогда и в голову не приходило, что мужчина в двадцать один год не всегда может быть рад повсюду таскающемуся за ним шестилетнему щенку. Моравик ругалась, когда ей удавалось до меня добраться, но матушка моя, похоже, испытывала удовольствие и облегчение, и просила няню оставить меня в покое.

2


Лето выдалось жарким, войны в том году не было, и первые несколько дней по возвращении Камлах провел праздно, отдыхая, или вместе с отцом либо со своими людьми объезжая поля со зреющими хлебами и долины, где с яблонь опадали уже спелые яблоки.

Южный Уэльс — прекрасный край с зелеными холмами и узкими долинами, с желтыми от цветов ровными заливными лугами, на которых пасутся тучные стада, с дубовыми зарослями, где в изобилии водятся олени, и высокими голубыми нагорьями — там по весне кричат кукушки, с приходом зимы рыщут волки, а молнии мне приходилось видеть даже во время снегопада.

Маридунум лежит там, где река — на военных картах она названа Тобиус, а валлийцы называют Тиви — выходит к морю. Здесь ее долина становится ровной и широкой и Тиви течет глубокими и плавными извивами через болота и заливные луга между отлогими холмами. Городок расположен на возвышенности, на северном берегу, земля здесь суха, а воды отведены; с центром страны он связан стратегической дорогой, идущей из Каэрлеона, а с югом — посредством доброго каменного моста в три пролета, от которого мощеная улица ведет в гору мимо королевского дома на площадь. Не считая дома моего деда и казарм римской крепости, где дед разместил своих солдат и которые поддерживал в хорошем состоянии, лучшим зданием в Маридунуме был христианский женский монастырь поблизости от дворца, на берегу реки. Там жило несколько святых женщин, и именовали они себя Общиной Святого Петра, хотя большинство жителей города называло это место Тир Мирддин, по названию старого святилища этого бога, стоявшего в незапамятные времена под дубом, недалеко от врат обители Святого Петра. Еще ребенком мне доводилось слышать, как горожане называли свой город Каэр-Мирддин; неверно, будто его так назвали в память обо мне, как сейчас иногда утверждают. Истинно же то, что и я, и город, и холм со священным источником за городом носили имя бога, которому поклонялись на возвышенных местах. С тех пор как произошли события, о которых я далее поведаю, название города стало связываться со мной, однако бог был первым, и если я сейчас живу в его холме, то лишь потому, что он делит со мной жилье.

Дом моего деда стоял среди фруктовых садов, прямо у реки. Если вскарабкаться, пригнув яблоню, на верхушку стены, то можно было усесться высоко над тропой, по которой буксируют корабли и наблюдать за мостом через реку, высматривая прибывающих с юга или суда, поднимающиеся по реке с приливом.

Хотя мне не разрешали лазить на деревья за яблоками — это вынуждало меня довольствоваться плодами, сбитыми ветром — Моравик никогда не препятствовала мне забираться на гребень стены. То, что я сидел там, как часовой на посту, помогало ей узнавать о новоприбывших раньше всех во дворце. На краю сада располагалась слегка приподнятая терраса, упиравшаяся в изгиб кирпичной стены, а на ней защищенное от ветра каменное сиденье, и она просиживала там час за часом, задремывая над своим веретеном, а солнце светило в этом углу так жарко, что ящерицы выбирались из своих укрытий полежать на камнях, и я выкрикивал свои донесения со стены.

Однажды, когда солнечный день клонился уже к вечеру, дней через восемь после прибытия Камлаха в Маридунум, я сидел на своем обычном месте. Никто никуда не ехал ни по мосту, ни по дороге в верховья реки, только местная баржа для перевозки зерна грузилась у причала, на это глазела горстка бездельников, да старик в накидке с капюшоном неторопливо брел вдоль стены и подбирал сбитые ветром яблоки.

Я глянул через плечо в угол, где сидела Моравик. Она спала, веретено выскользнуло из ее рук и лежало на коленях, пушась белой шерстяной пряжей, словно раскрывшийся камыш. Я швырнул вниз недоеденное яблоко-паданку, которое грыз, и задрал голову, чтобы рассмотреть запретные для меня верхние сучья деревьев, где на фоне неба висели скопления желтых кругляшей. До одного я, кажется, мог дотянуться, это яблоко было округлым и глянцевым, оно почти на глазах поспевало на жарком солнце. Мой рот наполнился слюной, я нащупал опору для ноги и полез вверх. Мне оставалось еще две ветки до плода, когда со стороны моста донесся крик, затем послышался быстрый перестук копыт и звон металла, заставивший меня прекратить попытки забраться выше. Цепляясь как обезьяна, я устроился понадежнее, затем протянул руку, отодвигая мешающие листья, и вгляделся в сторону моста. По мосту, направляясь к городу, скакал отряд всадников. Один из них с непокрытой головой ехал впереди на большом гнедом коне.

Это был не Камлах, и не мой дед, и не один из местных благородных господ, ибо люди носили цвета, которые мне не были знакомы. Затем, когда они подъехали к ближней оконечности моста, я увидел, что во главе их отряда незнакомец, черноволосый и чернобородый, в одеянии иноземного вида и с блещущим на груди золотом. Браслеты на его руках также были позолочены и не меньше пяди в ширину. В отряде его было, по-моему, человек пятьдесят.

Король Горланд Ланаскольский. Откуда взялось это имя — а пришло оно столь ясно, что ошибки быть не могло — я не имел ни малейшего представления. Может быть, что-то услышанное в моем лабиринте? Или неосторожная обмолвка в присутствии ребенка? А может даже, это пришло из грез? Щиты и наконечники копий вспыхивали на солнце и блики резали мне глаза. Горланд Ланаскольский. Король. Приехал, чтобы жениться на моей матери и увезти меня с собой за море. Она станет королевой. А я…

Он уже направлял лошадь на холм. Я начал полусоскальзывать, полуспускаться с дерева.

А если она откажет ему? Я узнал этот голос, он принадлежал корнуэльцу. А затем голос моего дяди: Даже если так, это вряд ли будет иметь значение… Мне нечего бояться, даже если он явится сам…

Отряд неторопливо пересекал мост. Бряцание оружия и гулкий перестук копыт наполняли шумом покой залитого солнечным светом дня.

Он явился сам. Он здесь.

До верха стены оставалось не больше фута, когда я потерял опору и чуть не свалился. К счастью, руки не разжались и, осыпаемый листьями и мхом, я благополучно соскользнул на парапет, как раз когда зазвучал пронзительный голос няни.

— Мерлин? Мерлин? Господи спаси, где нее этот мальчишка?

— Здесь… Здесь, Моравик… Уже спускаюсь.

Я спрыгнул в высокую траву. Она бросила веретено и, подобрав полы своих юбок, бежала ко мне.

— Что там творится на дороге у реки? Я слышала лошадей, судя по шуму там целый отряд — да сохранят меня святые, дитя, посмотри на свою одежду! Ведь из этой только неделе зашила тебе тунику — а теперь посмотри на нее! Такая дыра, что кулак можно просунуть, и весь в грязи с головы до ног, как оборванец какой-то!

Она потянулась ко мне, но я увернулся.

— Я упал. Прости. Я спускался вниз рассказать тебе. Там конный отряд — чужестранцы! Моравик, это король Горланд Ланаскольский! У него красный плащ и черная борода!

— Горланд из Ланасколя? Да это ведь всего миль пятнадцать от моих родных мест! Интересно, зачем он сюда приехал?

Я воззрился на нее.

— А ты разве не знаешь? Он приехал, чтобы жениться на моей матери.

— Чепуха.

— Это правда!

— Вовсе это не правда! Будь так, думаешь, я бы не знала? Ты не должен говорить о таком, Мерлин, а то будут неприятности. Ты где это слышал?

— Не помню. Кто-то сказал мне. Мама, наверное…

— Это неправда, и ты это знаешь.

— Значит, я что-то такое слышал.

— Что-то слышал, что-то слышал. Есть поговорка — у поросят уши длинные. А уж твои, верно, до земли достают, столько ты всего слышишь! Чему это ты улыбаешься?

— Ничему.

Она уперлась руками в бока.

— И слышишь ты то, чего тебе не положено. Я тебе уже это говорила. Неудивительно, что о тебе идет такая молва.

Обычно, когда мне случалось себя выдать, я сдавался и старался уйти от опасной темы, но возбуждение сделало меня опрометчивым.

— Это правда, вот увидишь, это правда! Не все ли равно, где я это услышал. Сейчас я толком не могу это вспомнить, но я знаю, что это правда! Моравик…

— Что?

— Король Горланд — мой отец, мой настоящий отец.

Что?

На этот раз слово прозвучало остро, как зуб пилы.

— Разве ты не знаешь? Даже ты?

— Нет, не знаю. И ты не знаешь. И если ты только заикнешься об этом кому-нибудь еще… Откуда ты имя-то узнал? — она взяла меня за плечи и встряхнула. — Откуда ты вообще знаешь, что это король Горланд? О его приезде не говорили, даже я не ведала.

— Говорю же тебе, я не помню, что я слышал или где. Просто слышал где-то его имя, и все, и я знаю, что он приехал говорить с королем о моей маме. Мы отправимся в Малую Британию, Моравик, и ты тоже можешь поехать с нами. Ты ведь хотела бы, да? Это ведь твоя родина. Может, мы окажемся недалеко…

Ее хватка усилилась, и я замолк. С облегчением я увидел одного из личных слуг короля, торопившегося к нам через яблоневый сад. Он подбежал к нам, тяжело дыша.

— Он должен явиться к королю. Мальчик. В большой зал. И торопитесь.

— Кто приехал? — спросила Моравик.

— Король велел поторопиться. Я везде искал мальчика…

Кто приехал?

— Король Горланд из Бретани.

Она тихонько зашипела, как испуганная гусыня и опустила руки.

— Что ему нужно от мальчика?

— Откуда мне знать? — Слуга с трудом переводил дыхание — день был жарким, а сам он дородным — и отвечал Моравик отрывисто, поскольку ее влияние на слуг, как моей няни, было немногим выше моего собственного. — Я знаю лишь, что послали за леди Нинианой и за мальчиком, и полагаю, что кое-кто будет бит, если его не окажется под рукой, когда он понадобится королю. Он сейчас, когда приехали эти, как никогда выходит из себя, вот что я могу сказать.

— Ладно, ладно. Возвращайся и скажи, что мы придем через несколько минут.

Слуга убежал. Она резко повернулась ко мне и схватила за руку.

— О, всеблагие святые небесные! — Моравик обладала самым большим собранием заклинаний и талисманов в Маридунуме, и ни разу на моей памяти не прошла мимо придорожного святилища, не оказав почестей обитавшему в нем божеству, кто бы это ни был. Официально, однако, она считалась христианкой, а когда ей случалось попасть в трудное положение, становилась очень благочестивой.

— Всеблагие херувимы! И надо же было этому дитяти именно сегодня после обеда оказаться в лохмотьях! А ну, давай быстро, а то нам обоим влетит! — Она подталкивала меня вверх по тропинке по направлению к дому, непрестанно поминая всех своих святых и заклиная меня поторопиться, определенно отказываясь в то же время как-либо комментировать то, что я оказался прав, говоря о прибывших. — О, всемилостивый святой Петр, и зачем я только съела на обед тех угрей, а потом так крепко заснула? И именно сегодня! Давай, — и она втолкнула меня перед собой в мою комнату, — снимай свое рванье и надевай хорошую тунику, и мы сейчас узнаем, зачем повелитель посылал за нами. Быстрее, детка!

Комната, которую я делил с Моравик, была маленькой, темной и находилась по соседству с комнатами слуг. С кухни постоянно доносились запахи приготовляемых блюд, но мне это нравилось, как нравилось замшелое грушевое дерево — его ветви свисали сразу за окном и на них летними утрами пели птицы. Моя кровать стояла как раз под этим окном. Кровать представляла собой просто ровные доски, уложенные поперек деревянных брусьев и не имела ни резьбы, ни даже спинок в ногах или изголовье. Я слышал, как Моравик ворчала, говоря с другими слугами, когда думала, что я не слышу, что это неподходящее жилье для внука короля, мне же она говорила лишь, что ей удобно жить поближе к другим слугам. На самом деле мне жилось неплохо, так как она следила, чтобы у меня была чистая солома в тюфяке и шерстяное одеяло ничуть не хуже, чем на кровати моей матери, жившей в соседней с дедом большой комнате. У самой Моравик было соломенное ложе на полу у двери; иногда его делил с ней большой волкодав, ерзавший и вычесывавший блох у ее ног, а иногда Сердик, один из конюхов, сакс, давным-давно попавший в плен во время налета и решивший жениться на одной из местных девушек. Она умерла при родах год спустя, с ней умер и ребенок, но он все равно остался, явно полностью удовлетворенный свой жизнью здесь. Однажды я спросил Моравик, почему она, вечно ворчащая из-за запаха псины и блох, все-таки позволяет собаке спать в комнате. Я забыл, что она ответила, но мне и без того было ясно, что пес должен предупреждать, если бы кто-то проник в комнату ночью. Сердик, конечно, был исключением — пес встречал его постукиванием хвоста об пол и уступал ему место на тюфяке. Сердик, я полагаю, также был чем-то вроде сторожевого пса — но не только. Моравик никогда не заговаривала о нем, молчал и я.

Считается, будто маленькие дети спят крепко, но даже тогда, сколь мал я ни был, я все же просыпался иногда среди ночи и лежал без единого звука, глядя в окно возле кровати на звезды, подобные искрящимся серебром рыбам в сетях грушевого дерева. То, что происходило между Сердиком и Моравик, значило для меня не больше, чем то, что он помогал охранять мои ночи, как она мои дни.

Моя одежда хранилась в деревянном сундучке у стены. Он был очень старый, со стенками, разрисованными изображениями богов и богинь и, по-моему, некогда его привезли из самого Рима. Краска со временем загрязнилась, стерлась и местами отстала, но по-прежнему на крышке можно было разобрать призрачную сцену, происходившую в месте, напоминающем пещеру, там был бык, и человек с ножом, и кто-то, державший сноп пшеницы, а выше, в углу, какая-то фигура, почти полностью стершаяся, с чем-то вроде солнечных лучей вокруг головы и посохом в руке. Сундучок был обшит кедром, и Моравик, сама стиравшая мою одежду, складывала ее затем в сундучок, перекладывая ароматными травами из сада.

Теперь же она откинула крышку так грубо, что та ударилась о стену, и выволокла лучшую из двух моих хороших туник, зеленую с алой каймой. Она крикнула, чтобы принесли воды, и одна из девушек бегом принесла воду и была отругана за то, что наплескала на пол.

Толстый слуга, задыхаясь, снова явился поторопить нас и тоже был за свое усердие руган, но уже очень скоро меня опять подгоняли тычками вдоль колоннады и, через большой сводчатый дверной проем, в основную часть дома.

Зал, где король принимал приезжих, был длинной высокой комнатой с полом из черно-белого камня, образующего мозаичное изображение бога с леопардом. Оно было сильно поцарапано и разбито при перетаскивании тяжелой мебели и от постоянного хождения в обуви. Одна часть комнаты открывалась в сторону колоннады и здесь, прямо на полу, в ограждении из свободно лежащих камней зимой разводили огонь. Пол и колонны поблизости потемнели от дыма. В дальнем конце комнаты находилось возвышение с большим креслом моего деда и еще одним, поменьше, для королевы.

Там он и сидел сейчас, справа от него стоял Камлах, а слева сидела жена его Ольвена. Она была его третьей женой и годами моложе моей матери, мрачная, темноволосая, молчаливая, довольно глупая девушка с кожей цвета свежего молока и косами до колен; она пела как птичка и хорошо вышивала, но этим ее таланты исчерпывались. Моя мать, я думаю, ее одновременно и любила, и презирала. Во всяком случае, против всех ожиданий они весьма терпимо относились друг к другу, и я слышал, как Моравик говорила, что жизнь моей матери стала намного проще с тех пор, как год назад умерла вторая жена короля, Гвиннет, и меньше, чем через месяц, ее место в кровати короля заняла Ольвена. Даже если бы Ольвена шлепала меня и насмехалась надо мной, как Гвиннет, мне она все равно нравилась бы за ее музыку, но она всегда была добра ко мне на свой рассеянный, безмятежный лад, а когда короля не было поблизости, учила меня нотам и даже разрешала мне пользоваться ее арфой, пока я не научился кое-как играть на этом инструменте. Я хорошо чувствую арфу, говорила она, но мы оба знали, что скажет король о таком глупом капризе, поэтому доброту ее хранили в секрете даже от моей матери.

Сейчас она не заметила меня. Никто не заметил, кроме моего кузена Диниаса, стоявшего на возвышении рядом со стулом Ольвены. Диниас был бастардом моего деда от рабыни. Крупный мальчик семи лет, унаследовавший от отца рыжие волосы и вспыльчивость, он был силен для своих лет и совершенно бесстрашен, и пользовался благоволением короля с тех пор, как в пять лет забрался на одного из коней отца, необъезженного жеребчика гнедой масти, который пронесся с седоком через весь город и лишь тогда смог избавиться от наездника, когда тот направил коня прямо на насыпь высотой по грудь. Отец собственноручно выпорол его, а затем подарил ему кинжал с позолоченной рукоятью. С этого времени Диниас претендовал на титул принца — по крайней мере, в ребячьей компании — и относился к такому же бастарду, то есть ко мне, с величайшим презрением. Он глядел на меня безучастно, как статуя, но левой рукой — той, что подальше от отца — погрозил мне кулаком, а потом молча, выразительно рубанул ладонью сверху вниз.

Я задержался в дверном проеме, и руки няни сзади одернули на мне тунику, а потом толкнули между лопаток.

— Иди вперед. Выпрями спину, он тебя не съест.

И, как будто опровергая ее собственные слова, позади звякнул амулет и послышалась читаемая торопливым шепотом молитва.

В комнате яблоку негде было упасть. Многих из присутствовавших я знал, но были и чужаки, должно быть, из того отряда, который я видел. Их предводитель, окруженный своими людьми, сидел справа от короля. Это был тот крупный смуглый мужчина, которого я видел на мосту, с окладистой бородой, хищным крючковатым носом и огромными конечностями, закутанный в алый плащ. По другую сторону короля, но ниже возвышения, стояла моя мать с двумя из своих женщин. Мне нравилось смотреть на нее, когда она, как сейчас, была одета в одежды принцессы и ее длинное шерстяное платье цвета сливок достигало самого пола — казалось, оно только что вырезано из цельного куска дерева. Волосы ее не были заплетены и спадали на спину подобно дождю. На ней была голубая накидка с медной застежкой. Лицо ее было бледным и неподвижным. Я был так занят своими страхами — знаком Диниаса, повернутым в сторону лицом и опущенными глазами матери, молчанием присутствовавших и пустой серединой зала, через которую мне предстояло пройти — что даже не посмотрел на деда. Я шагнул вперед, все еще незамеченный, когда вдруг с грохотом, подобным удару лошадиных копыт, он обрушил обе руки на деревянные подлокотники кресла и так яростно вскочил с него, что оно отодвинулось на шаг назад и его ножки процарапали борозды на дубовых досках помоста.

— Клянусь светом! — лицо его пошло алыми пятнами, и рыжеватые брови выпятились узлами мышц над горящими яростью маленькими голубыми глазами. Он глянул сверху вниз на мою мать и так втянул воздух, чтобы заговорить, что вдох этот был ясно слышен даже у дверей, где я остановился в страхе. Затем бородач, поднявшийся вместе с ним, что-то сказал с выговором, которого я не разобрал, и в тот же момент Камлах прикоснулся к его руке и что-то зашептал. Король сделал паузу и затем невнятно сказал:

— Как хочешь. Позднее. Уберите их отсюда. — Затем отчетливо, обращаясь к матери: — На этом дело не кончено, Ниниана, обещаю тебе. Шесть лет. Хватит, клянусь богом! Пойдемте, милорд.

Он перебросил край накидки через руку, мотнул головой, затем, сойдя с помоста, взял бородача за руку и широко зашагал с ним по направлению к двери. За ним смиренно последовала его жена Ольвена со своими женщинами, а следом Диниас с улыбочкой на лице. Моя мать осталась неподвижна. Король миновал ее, не сказав ни слова и не глянув, и толпа расступилась между ним и дверью, как стерня под лемехом плуга.

Я остался стоять один, пригвожденный к месту, глядя широко открытыми глазами, в трех шагах перед дверью.

Когда король наткнулся на меня, я пришел в себя и повернулся, чтобы убежать в переднюю, но было уже поздно.

Он вдруг остановился, отпустил руку Горланда и резко повернулся ко мне. Голубая накидка мелькнула в воздухе и краем задела мой глаз, который тут же заслезился. Я заморгал, глядя на него. Рядом с ним остановился Горланд. Он был моложе моего дяди Диведа. Он тоже был зол, но скрывал это, и злился не на меня. Когда король остановился, Горланд удивился и спросил:

— Кто это?

— Ее сын, которому ваша милость дала бы имя, — ответил мой дед, и его браслет сверкнул золотом, когда он взмахнул огромной рукой и запросто сшиб меня на пол, как мальчишка сбивает муху. Затем мимо моего лица пронеслась его голубая накидка и прошагали обутые в сапоги ноги короля, и почти сразу же ноги Горланда. Ольвена сказала что-то своим приятным голосом и остановилась надо мной, но король сердито окликнул ее, и рука королевы отдернулась от меня. Ольвена зашагала за ним вместе с остальными.

Я с трудом поднялся с пола и огляделся в поисках Моравик, но той не было. Она сразу же подошла к моей матери и даже не видела случившегося. Я стал пробираться сквозь гомонящую толпу, но прежде, чем я смог приблизиться к матери, окружившие ее плотной и молчаливой группой женщины вместе с ней покинули зал через другую дверь. Ни одна из них не оглянулась.

Кто-то заговорил со мной, но я не ответил. Я пробежал мимо колоннады, через большой двор и дальше, в покой залитого солнечным светом сада.


Мой дядя нашел меня на террасе Моравик.

Я лежал животом на горячих плитах и наблюдал за ящерицей. Из всего дня это воспоминание сохранилось как самое живое: ящерица, распластавшаяся на камне не далее, чем в футе от моего лица, с неподвижным телом цвета зеленой бронзы — лишь горло слегка пульсирует. У нее были маленькие темные глаза, тусклые, как грифельная дощечка, а рот цветом напоминал тыкву. Изо рта быстро, как бич, вылетел длинный и тонкий язык, а лапки ее тихо прошелестели по камню, когда она перебежала через мой палец и исчезла в расщелине между плитами.

Я обернулся. По саду спускался мой дядя Камлах. Поднявшись на три маленькие ступени, он взошел на террасу, мягко ступая в своих изящных шнурованных сандалиях, и остановился, глядя вниз. Я отвернулся. На мху между камнями светились крохотные белые цветочки — не больше глаза ящерицы, а формой совершенные, как резная чаша. До сего дня я помню их так, как будто сам их изваял.

— Дай и мне посмотреть, — сказал он.

Я не двинулся. Он подошел к каменной скамейке и сел лицом ко мне, раздвинув колени и сцепив между ними руки.

— Посмотри на меня, Мерлин.

Я подчинился. Какое-то время он изучал меня.

— Мне всегда говорили, что ты не играешь в грубые игры, что ты убегаешь от Диниаса, что из тебя никогда не выйдет ни солдат, ни даже мужчина. И в то же время, когда король сбил тебя с ног ударом, который заставил бы его гончую с визгом убраться в конуру, ты не издал ни звука и не проронил ни слезинки.

Я промолчал.

— Я думаю что, возможно, ты не совсем тот, за кого тебя принимают, Мерлин.

Снова молчание.

— Ты знаешь, зачем сегодня приехал Горланд?

Я предпочел солгать.

— Нет.

— Он приехал просить руки твоей матери. Если бы она согласилась, ты уехал бы с ним в Бретань.

Я тронул указательным пальцем одну из чашечек на мху. Она сникла, как гриб-дождевик, и исчезла. Я тронул на пробу еще один. Камлах спросил, на этот раз резче, чем обычно:

— Ты слушаешь?

— Да. Но если она ему отказала, это уже не имеет значения. — Я поднял глаза. — Разве не так?

— Ты хочешь сказать, что не желаешь уезжать? Я бы подумал… — Он нахмурил свои красивые брови, такие похожие на брови деда. — С тобой обращались бы почтительно, ты был бы принцем.

— Я и сейчас принц. И в большей степени принцем мне не стать.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Раз она ему отказала, — пояснил я, — значит, он не может быть моим отцом. Я думал, что он — мой отец. Я думал, именно потому он и приехал.

— Почему у тебя появились такие мысли?

— Не знаю. Показалось… — Я остановился. Я не мог объяснить Камлаху, что имя Горланда явилось мне во вспышке света. — Я просто подумал, что это, должно быть.

— Это лишь потому, что ты ждал отца все это время. — Его голос был спокоен. — Ждать глупо, Мерлин. Пора взглянуть правде в глаза, твой отец умер.

Я опустил руку на поросль мха, сминая ее. И видел, как пальцы белеют от усилия.

— Она тебе так сказала?

— Нет. — Он пожал плечами. — Но будь он жив, он бы давно приехал. Ты должен понять это.

Я молчал.

— А если он не умер, — продолжал дядя, не спуская с меня глаз, — но все же не приехал, то вряд ли кому-то стоит об этом сильно жалеть, верно?

— Да, если не считать, что каким бы низким он ни был, это могло бы уберечь кое от чего мою мать. И меня.

По мере того, как я убирал руку, мох снова постепенно разворачивался, будто рос, но крошечные цветочки исчезли. Дядя кивнул.

— С ее стороны, быть может, было бы мудрее принять предложение Горланда или какого-нибудь другого принца.

— Что с нами будет? — спросил я.

— Твоя мать хочет уйти в общину Святого Петра. А ты — ты сметлив и умен, и, говорят, умеешь немного читать. Ты мог бы стать священником.

— Нет!

Его брови вновь нависли над узкой переносицей.

— Жизнь их достаточно хороша. Ты определенно рожден не для воинских дел. Почему бы тебе не жить так, как тебе угодно и там, где ты будешь в безопасности?

— Не нужно быть воином, чтобы хотеть оставаться свободным! Быть запертым в таком месте, как община Святого Петра — это не выход. — Я замолк. Я говорил горячо, но понял, что мне не хватает слов. Я не мог объяснить нечто, чего и сам еще не знал. Я с надеждой посмотрел на него. — Я останусь с тобой. Если ты не найдешь мне применения, я — я убегу и буду служить другому принцу, но я хотел бы остаться с тобой.

— Но об этом сейчас рано говорить. Ты очень молод. Лицо не болит?

— Нет.

— Его нужно осмотреть. Пойдем со мной.

Он протянул руку, и я пошел с ним. Он вел меня вверх по саду, затем под арку, которая вела в личный сад деда. Я потянул руку назад из его руки.

— Мне сюда не разрешают.

— Конечно, но ведь я с тобой? Твой дед со своими гостями, он не увидит тебя. Пойдем. Я приготовил тебе кое-что получше, чем опавшие яблоки. Уже собирают абрикосы, и я отложил из корзин лучшие, прежде чем спуститься к тебе.

Он двинулся вперед своей грациозной кошачьей походкой, по бергамоту и лаванде, туда, где распятые на солнце у высокой стены росли абрикосовые и персиковые деревья. Здесь дурманяще пахло травами, и из голубятни доносилось воркование голубей. У моих ног лежал спелый абрикос, казавшийся на солнце бархатным. Я подцепил его носком сандалии, перевернул и там, на обратной его стороне, открылась огромная гнилая дыра, в которой копошились осы. На нее упала чья-то тень. Надо мной стоял дядя, держа в каждой руке по абрикосу.

— Я же говорил, у меня есть кое-что получше. Вот, — он протянул мне абрикос. — А если тебя будут бить за воровство, то им и меня придется побить. — Он осклабился и впился в плод, который оставил себе.

Я стоял неподвижно, с большим ярким абрикосом на ладони. В саду плыло жаркое марево, было очень тихо и спокойно, если не считать гудения насекомых. Плод сиял золотом, пах солнечным светом и сладким соком. Его кожица на ощупь напоминала пушок золотой пчелы. Мой рот наполнился слюной.

— В чем дело? — спросил дядя. Вопрос прозвучал нетерпеливо и резко. Сок абрикоса — его абрикоса — струился по его подбородку. — Не стой, глядя на него, парень! Съешь его! С ним ведь все в порядке, верно?

Я посмотрел вверх. Голубые глаза, злобные, как у лиса, смотрели на меня сверху вниз. Я протянул плод обратно.

— Я не хочу. Он внутри черный. Посмотри, его же видно насквозь.

Он глубоко вдохнул, будто собирался заговорить. Вдруг из-за стены послышались голоса, может быть, это садовники несли пустые корзины, готовые к утренней работе. Дядя нагнулся, выхватил плод из моей руки и с силой швырнул его о стену. Тот разлетелся золотым всплеском мякоти по камню и сок потек вниз. Потревоженная оса слетела с дерева и пролетела между нами. Камлах отмахнулся от нее каким-то странным резким жестом и обратился ко мне голосом, в котором кипела злоба:

— После этого держись от меня подальше, дьявольское отродье. Понял? Держись подальше.

Он вытер рот тыльной стороной ладони и пошел от меня к дому размашистым шагом. Я остался где был, глядя, как сок абрикоса струйкой стекает по горячей стене. Оса приземлилась на нее, припала, и вдруг упала и зажужжала, лежа на земле. Ее тельце сложилось вдвое, жужжание сделалось пронзительным от усилий, и наконец она затихла.

Я едва замечал ее, потому что какой-то комок набухал у меня в горле, пока мне не показалось, будто я задыхаюсь, и золотой вечер поплыл, лучась в наполненных слезами глазах. Это первый на моей памяти случай, когда я плакал.

Садовники уже миновали розовые кусты, неся на головах корзины. Я повернулся и бросился прочь.

3


В моей комнате не было никого, даже волкодава. Я забрался на кровать и, опершись локтями о подоконник, долго сидел так в одиночестве, а в это время снаружи, в ветвях грушевого дерева пел дрозд, со стороны внутреннего дворика сквозь закрытую дверь доносился монотонный звон кузнечного молота, да поскрипывал ворот, по мере того, как мул неторопливо брел вокруг колодца.

Здесь память мне изменяет. Я не могу припомнить, сколько прошло времени, прежде чем звон посуды и гул голосов дали мне понять, что начались приготовления к ужину. Не могу и припомнить, сильно ли мне досталось, но когда Сердик, конюх, толчком отворил дверь и я обернулся, тот замер на месте и сказал:

— Да будет милостив к нам Господь. Ты чем это занимался? Решил поиграть в загоне для быка?

— Я упал.

— Ах да, ты упал. Интересно, почему для тебя пол становится вдвое тверже, чем для кого-то еще? Кто тебя так отделал? Этот дикий кабанчик Диниас?

Я промолчал, и он подошел к кровати. Сердик был маленький, кривоногий, с загорелым морщинистым лицом и копной светлых волос. Когда я стоял на кровати, как тогда, мои глаза оказывались почти вровень с его.

— Вот что я скажу, — начал он. — Когда ты чуток подрастешь, я научу тебя паре хороших штучек. Чтобы побеждать, не обязательно быть большим. У меня есть в запасе один-два приема, которые, поверь, стоит знать. Мне пришлось обзавестись ими, раз уж вышел я ростом с курицу. И не думай, я могу завалить мужика раза в два тяжелее себя — да и бабу тоже, если дело дойдет.

Он засмеялся, отвернулся было, чтобы сплюнуть, но тут вспомнил, где находится и вместо плевка прокашлялся.

— Когда ты вырастешь, мои приемчики уже не понадобятся такому высокому парню, да и к девчонкам их применять не придется. Лучше займись-ка своим лицом, если не хочешь их напугать. Вот тут, похоже, может остаться шрам. — Он глянул на тюфяк Моравик. — Где она?

— Пошла к моей матушке.

— Тогда пойдем-ка со мной. Я сам о тебе позабочусь.

Так вышло, что порез у меня на скуле был смазан мазью для лошадиных ран, и я разделил с Сердиком его ужин в конюшне, сидя на соломе, а рядом со мной тыкалась мордой в надежде на угощение гнедая кобыла, и мой собственный лентяй пони, подойдя, насколько ему позволяла привязь, провожал скорбным взглядом каждый отправленный нами в рот кусок. Сердик и на кухне был явно человеком не случайным — лепешки на пивных дрожжах оказались свежими, нам досталось по половине куриной ножки и по куску соленой ветчины, а пиво было прохладным и ароматным.

Когда он вернулся с едой, по его виду я догадался, что ему рассказали обо всем. Наверное, весь дворец уже судачит. Он, однако, ничего не сказал, просто дал мне еду и уселся на солому рядом.

— Тебе рассказали? — спросил я.

Он кивнул, жуя, и пробормотал набитым хлебом и мясом ртом:

— Рука у него тяжелая.

— Он разозлился, потому что она отказалась пойти за Горланда. Он хочет выдать ее из-за меня, но до сих пор она отказывалась и думать о замужестве. А теперь, когда мой дядя Дивед умер и остался только Камлах, они обратились к Горланду из Малой Британии. Обратиться к нему моего деда уговорил, я думаю, Камлах, ведь он боится, что если она выйдет за кого-то из принцев в Уэльсе…

Здесь он прервал меня, и вид у него был изумленный и испуганный.

— Откуда тебе все это ведомо, дитя? Где ты услышал все это? Я думаю, твои родичи не болтают при тебе об этих высоких материях. Если это Моравик распускает язык там, где лучше бы его придержать…

— Нет. Не Моравик. Но я знаю, что это так.

— Так откуда же, во имя Громовержца, ты все это знаешь? Уж не сплетни ли это рабов?

Я скормил кобыле оставшийся кусочек хлеба.

— Если ты клянешься языческими богами, Сердик, то у тебя будут неприятности — от Моравик.

— А, да. Ну, эти неприятности несложно одолеть. Скажи, кто рассказал тебе все это?

— Никто. Я знаю, и все. Я… я не могу объяснить, как… А когда она отказала Горланду, мой дядя Камлах разозлился не меньше деда. Он боится, что вернется мой отец, женится на ней, а его выгонит. Но в этом он, конечно, деду не признался.

— Уж конечно. — Он глядел на меня во все глаза, забыв даже жевать, и из уголка его открытого рта стекала струйка слюны. Он торопливо сглотнул. — Боги ведают… Бог ведает, где ты все это узнал, но это может быть правдой. Ну, продолжай.

Гнедая кобыла толкалась носом, дыша мне в шею. Я отвел рукой ее голову.

— Это все. Горланд зол, но они его чем-нибудь задобрят. А матушка моя в конце концов уйдет в монастырь Святого Петра. Вот увидишь.

Немного помолчали. Сердик дожевал мясо и выбросил кость в дверь, где пара живущих при конюшне собачонок набросилась на нее и, злобно ворча друг на друга, куда-то потащила.

— Мерлин…

— Да?

— Было бы мудро впредь никогда никому этого не рассказывать. Никому. Понимаешь?

Я не ответил.

— Дети не понимают таких вещей. Это все высокие материи. О, кое о чем люди болтают, будь уверен, но то, что ты сказал о принце Камлахе… — Он положил руку мне на колено, сжал его и потряс. — Он опасен, поверь. Предоставь его самому себе и не попадайся на глаза. Я никому не скажу, можешь на меня положиться. Но ты, ты не должен говорить такого. Даже будь ты законнорожденный принц или королевский любимчик вроде этого рыжего отродья Диниаса, и то было бы опасно, а уж тебе-то… — Он снова потряс мое колено. — Ты понимаешь, Мерлин? Если хочешь спасти шкуру — молчи и не вставай у них на пути. И скажи мне, кто все это тебе рассказал.

Я вспомнил о темной пещере системы отопления и о далеком небе у края колодца.

— Мне никто не говорил. Клянусь. — Когда он нетерпеливо и озабоченно вздохнул, я посмотрел ему в глаза и рассказал ту часть правды, на которую у меня хватило смелости. — Да, признаю, кое-что я слышал. Иногда люди беседуют поверх твоей головы, не замечая тебя или думая, что ты ничего не понимаешь. Но бывает и так, — я запнулся, — как будто со мной кто-то разговаривает, будто я вижу нечто… А иногда со мной говорят звезды… и еще бывает музыка, и голоса во тьме. Как сны.

Рука его поднялась в защитном жесте. Я думал, он перекрестится, но затем увидел, что пальцы сложились в знак от сглаза. Тут он устыдился и опустил руку.

— Да, ты прав, это все сны. Ты, верно, дремал где-нибудь в углу, а рядом болтали неподобающее, вот и наслушался. Я и забыл, что ты всего лишь ребенок. Когда ты так на меня смотришь… — Он внезапно замолк и пожал плечами. — Но ты обещаешь мне, что больше не станешь говорить о том, что слышал?

— Хорошо, Сердик. Обещаю тебе. Если ты, в свою очередь, пообещаешь мне кое-что сказать.

— Что сказать?

— Кто мой отец.

Он подавился пивом, затем неторопливо утер пену, осторожно поставил рог и сердито глянул на меня.

— И что же в Срединном мире заставило тебя думать, будто мне это известно?

— Я думал, Моравик могла сказать тебе.

— А она-то разве знает? — Голос его прозвучал так удивленно, что было видно — он говорит правду.

— Когда я спросил ее, она лишь сказала, что есть такие вещи, о которых лучше помалкивать.

— Тут она права. Но если ты спрашиваешь меня, то знай, что раз она так говорит, то знает не больше любого другого. А если ты и впрямь меня спросишь, юный Мерлин, хотя ты и не спрашиваешь, то и от этой темы тебе стоило бы держаться подальше. Если бы госпожа твоя матушка хотела, чтобы ты знал, то сама бы тебе сказала. Но вряд ли ты это скоро узнаешь.

Я заметил, что он снова сложил пальцы в охранительный знак, но на этот раз постарался спрятать руку. Я открыл было рот, чтобы спросить, верит ли он в эти россказни, но Сердик подобрал рог с питьем и поднялся на ноги.

— Ты обещал мне. Помнишь?

— Да.

— Я наблюдал за тобой. У тебя свой путь, и иногда я думал, что ты ближе к диким животным, чем к людям. Ты знаешь, что твое имя означает «сокол»?

Я кивнул.

— Здесь тебе есть о чем подумать. Но пока что тебе о соколах лучше забыть. Их сейчас в округе не счесть, сказать по правде, даже слишком много. Ты видел вяхирей, Мерлин?

— Это тех, что пьют из фонтана вместе с белыми голубями, а потом улетают свободные? Конечно, видел. Зимой я их подкармливал вместе с голубями.

— Там, где я родился, говорили, что у вяхиря много врагов, ибо мясо их сладко, а яйца вкусны. Но они живы и процветают, потому что вовремя спасаются бегством. Госпожа Ниниана могла назвать тебя своим маленьким соколом, но ты пока еще не сокол, юный Мерлин. Ты всего лишь голубь. Помни это. Сохраняй жизнь, не привлекая внимания и убегая. Запомни мои слова. — Он кивнул мне и протянул руку, помогая подняться на ноги. — Порез еще болит?

— Жжет.

— Значит, заживает. Ушиб пусть тебя не беспокоит, скоро он пройдет.

Он и вправду зажил, не оставив следа. Но я помню, как он болел той ночью и как не давал мне спать, а в другом углу комнаты молчали Моравик и Сердик, я полагаю, опасаясь, что это из их бормотания я выуживал частички моих сведений.

Когда они заснули, я выбрался наружу, прошел мимо оскалившего зубы волкодава и бросился бегом ко входу в отопительную систему.

Но в ту ночь я не услышал ничего, достойного воспоминания, если не считать голоса Ольвены, нежного как у дрозда, напевавшего песню, которую мне до того слышать не приходилось, — о диком гусе и охотнике с золотой сетью.

4


А потом жизнь снова вошла в привычную мирную колею — по-моему, дед со временем смирился с отказом моей матушки выйти замуж. Около недели их отношения оставались напряженными, но Камлах был дома и вел себя так, будто никуда и не уезжал, а тут еще всего ничего оставалось до долгожданного сезона охоты — и король забыл свой гнев, и все пошло по-старому.

Но только не для меня. После того случая в саду Камлах больше не тратил на меня время, да и я перестал ходить за ним следом.

Но он не был груб со мной и раз-другой защитил меня в маленьких стычках с другими мальчишками и даже выступил на моей стороне против Диниаса, которому стал отныне уделять особое внимание — как ранее уделял мне.

Но я больше не нуждался в такой защите. Тот сентябрьский день, кроме притчи Сердика о вяхирях, преподал мне и иные уроки. Я сам справился с Диниасом. Однажды ночью, пробираясь под его спальней по направлению к «пещере» я услышал случайно, как он и его прихлебатель Брис со смехом вспоминали предпринятую ими днем авантюру — они вдвоем выследили Алуна, друга Камлаха, когда тот направлялся на свидание со служанкой, и прятались поблизости, подсматривая и подслушивая до самого конца. Когда на следующее утро Диниас подстерег меня, я не испугался и — напомнив ему фразу-другую из услышанных мной — спросил, видел ли он все-таки тогда Алуна. Он уставился на меня, покраснел, затем побледнел (рука у Алуна была тяжелая, да и характер не из легких) и, сделав за спиной знак от дурного глаза, с осторожностью удалился. Если ему было угодно думать, что это не простой шантаж, а магический, то я не собирался его разубеждать.

После этого явись даже сам Верховный король и объяви себя моим отцом, вряд ли кто из ребят поверил бы ему. Они оставили меня в покое.

И к лучшему, ибо той зимой часть пола в бане провалилась, дед счел все эти пустоты под полом опасными и приказал завалить их, подсыпав крысиного яду. Поэтому, как выкуренному из норы лисенку, мне пришлось обходиться поверхностью земли.

Месяцев через шесть после приезда Горланда, когда подходил конец февральским холодам и близились дни марта и первых почек на деревьях, Камлах стал настаивать сначала в разговорах с моей матерью, а затем и с дедом, что меня нужно учить читать и писать.

Матушка, по-моему, была благодарна ему за проявленный ко мне интерес; я и сам был доволен и постарался это продемонстрировать, хотя после случая в саду у меня не осталось иллюзий насчет его мотивов. Пусть Камлах думает, что мое мнение о карьере священника изменилось. Заявление моей матушки, что она никогда не выйдет замуж, в сочетании с ее все большей отстраненностью от других женщин и частые визиты в монастырь Святого Петра для бесед с аббатисой и посещавшими монастырь священниками развеяли худшие опасения Камлаха — что она выйдет за какого-нибудь принца в Уэльсе, который мог бы надеяться захватить королевство, опираясь на ее права, или что появится мой неведомый отец, предъявит права на нее и усыновит меня, да вдобавок окажется человеком знатным и могущественным, способным устранить его силой.

Для Камлаха не имело значения, что, как бы ни развивались события, я для него угрозы не представлял, и менее всего теперь, ибо перед Рождеством он взял себе жену, и уже в начале марта она, кажется, забеременела. Даже все более очевидная беременность королевы Ольвены ничем ему не грозила, ибо Камлах был у отца в большой милости, и вряд ли брат на столько лет моложе его когда-либо станет ему опасен. В этом сомнений быть не могло: Камлах слыл хорошим бойцом, знал, как держаться на людях, был жесток и, кроме того, обладал здравым смыслом. Жестокость его проявилась в том, что он пытался сделать со мной в саду; здравый смысл — в безразличной вежливости после того, как решение моей матери отвело от него угрозу.

Но я заметил у честолюбивых или стоящих у кормила людей общую черту — все они боятся даже самой малой, почти невероятной угрозы своей власти. Он никогда не успокоится, пока не убедится, что я стал священником и покинул дворец.

Каковы бы ни были его мотивы, я был доволен появлению у меня домашнего учителя. Им оказался грек, бывший до того писцом в Массилии, пока пьянство не ввергло его в долги и вытекающее из этого рабство. Теперь он был приставлен ко мне и в благодарность за перемену в своем положении и избавление от ручного труда учил меня на совесть и без того религиозного уклона, что так сужал кругозор наставлявших меня священников моей матушки. Деметрий был приятным, до беспомощности умным человеком с огромными способностями к языкам. Развлечениями ему служили лишь игра в кости (когда он выигрывал) и вино. Время от времени, когда он выигрывал достаточно, я находил его беспробудно спящим сном праведника над книгами. Я никогда никому не говорил о таких случаях и бывал рад возможности заняться своими собственными делами. Он был благодарен мне за молчание и, в свою очередь, когда мне раз-другой довелось прогулять занятия, держал язык за зубами и не пытался выяснить, где я был. Я быстро усваивал пропущенный материал, и успехов моих более чем хватало для удовлетворения матушки и Камлаха, поэтому мы с Деметрием уважали секреты друг друга и сосуществовали довольно благополучно.

Одним августовским днем, почти год спустя после приезда Горланда ко двору моего деда, я покинул безмятежно спавшего в отведенное для занятий время Деметрия и в одиночку направился верхом в холмы за городом.

Я уже ездил несколько раз этой дорогой. Было быстрее ехать в гору мимо стен казармы, а потом прочь из города по военной дороге, ведущей на восток через холмы в Каэрлеон, но это значило ехать через город, где меня могли увидеть и пристать с вопросами. Я ездил вдоль берега реки. Существовали нечасто открывавшиеся ворота, ведшие из двора конюшни прямо на широкую ровную тропу, по которой ходили тянувшие баржи лошади, и тропа эта шла вдоль реки довольно далеко, мимо обители Святого Петра и затем, мимо сонных извивов Тиви к мельнице — дальше баржи не ходили. Я никогда не заезжал дальше этого места, но там была тропа, взбиравшаяся мимо самой мельницы и пристроек, вверх от дороги и затем вдоль русла ручья — притока Тиви, на котором и стояла мельница.

День выдался жарким и навевал дрему, воздух был напоен ароматом папоротника. Над рекой метались и мерцали синевой стрекозы, а над плотными зарослями лабазника гудели и роились пчелы.

Аккуратные копытца моего пони цокали по засохшей глине буксирной тропы. Навстречу попался большой серый в яблоках конь, без заметных усилий тянувший баржу от мельницы вниз по течению во время отлива. Взгромоздившийся ему на холку мальчишка выкрикнул приветствие, помахал рукой и человек на барже.

Когда я добрался до мельницы, там никого не было. Мешки, из которых только что высыпали зерно, горой лежали на узкой пристани.

Рядом с ними лежала, вытянувшись на горячем солнце, собака мельника, едва соизволившая открыть глаза, когда я натянул поводья в тени строений. Выше меня длинный прямой отрезок армейской дороги был пуст. Ниже через водосток сливалась вода; я видел, как прыгнула и, блеснув, исчезла в пене форель.

Пройдет не один час, прежде чем меня хватятся. Я направил пони от берега вверх, на дорогу, выиграл скоротечный поединок, когда он попытался повернуть домой, и пинками погнал его легким галопом по тропе, что вела вдоль потока вверх, в холмы.

Поначалу тропа была извилиста, она забиралась все выше вдоль отлогого берега ручья, затем вела сквозь колючий кустарник и заросшую молодыми дубками лощину; потом правильным изгибом вдоль склона холма отклонялась к северу.

Горожане пасли здесь своих овец и коров, поэтому трава была ровной и сильно пощипанной. Я проехал мимо пастушка, сидевшего в полудреме под кустом боярышника невдалеке от своих овец. Он был глуповат, и когда я проезжал мимо, лишь безучастно посмотрел в мою сторону, перебирая пальцами кучку камешков, с помощью которых он пас овец. Когда мы уже оставили его позади, он выбрал один из камешков, гладкую зеленоватую гальку, и я подумал, не собирается ли он кинуть ею в меня, но вместо того он бросил ее вверх, чтобы завернуть отбившихся и отошедших слишком далеко упитанных ягнят, а затем опять задремал. Впереди виднелось стадо черных коров, они паслись ниже, у реки, где трава была повыше, но пастуха не было видно. Еще дальше у подножия холма я заметил показавшуюся крошечной девочку со стайкой гусей возле крошечной же хижины.

Тут тропа снова повернула вверх, и мой пони перешел на шаг, лавируя между стоявшими тут и там отдельными деревьями. Рощицы заросли лесным орехом, нагромождения замшелых глыб поросли рябиной и шиповником, а папоротник доходил до плеч. Заросли папоротника кишели шнырявшими во всех направлениях кроликами, пара соек, безопасно устроившись на качающейся ветке граба, бранилась сверху на лису. Земля была слишком твердой, чтобы хранить следы, однако ничто — ни надломленный папоротник, ни сбитые сучья — не говорило о том, что здесь недавно кто-то ехал верхом.

Солнце стояло в зените. Легкий ветерок шелестел в боярышнике, постукивая зелеными твердыми плодами. Я поторопил пони. Теперь среди дубов и падубов стали встречаться сосны, их стволы отливали на солнце красным. По мере того, как тропа поднималась все выше, дорога становилась все менее ровной, сквозь слой дерна местами проглядывали выходившие на поверхность серые камни да виднелись соты кроличьих норок. Я не знал, куда ведет тропа, я не знал ничего, кроме того, что я один и свободен. Ничто не предупреждало меня, что это за день и какая путеводная звезда ведет меня вверх по холму. Это случилось раньше, чем мне открылось будущее.

Пони замешкался, и я пришел в себя. Тропа раздваивалась, и ничто не подсказывало мне, какой путь предпочесть. И левый, и правый — оба с двух сторон обходили заросли. Пони решительно повернул налево — этот путь вел под гору. Я не имел ничего против, но в этот момент через тропу передо мной пролетела слева направо какая-то птица и исчезла за деревьями. Заостренные крылья, мелькание цвета ржавчины и синевато-серого, яростный темный глаз и загнутый клюв кречета-мерлина. Без причины, по крайней мере, без какой-либо очевидной тогда причины я развернул пони вслед птице и пришпорил его каблуками.

Петляя, тропа взбиралась все выше, оставляя деревья слева. Там росли преимущественно сосны, темные, стоящие вплотную и так густо, что пробраться среди них можно было лишь прорубаясь топором. Донеслось хлопанье крыльев — из убежища вылетел вяхирь; невидимо выскользнув откуда-то из деревьев, он улетел налево. На этот раз я последовал за соколом.

Долина реки и город давно уже исчезли за склоном холма. Пони пробирался вдоль края узкой долины, по дну ее бежал узкий, журчащий на маленьких водопадах поток. По ту сторону потока длинные, покрытые дерном склоны поднимались к каменной осыпи, а еще выше громоздились скалы, голубовато-серые в солнечном свете.

Склон, по которому я ехал, местами порос боярышником, отбрасывавшим лужицы косых теней, над зарослями виднелась осыпь и нависал увитый плющом утес, где в сиянии дня кружили и кричали клушицы. Если не считать их деловитых криков, в долине стояла абсолютная, даже без эха, тишина.

Копытца пони громко цокали по прокаленной солнцем земле. Было жарко и мне хотелось пить. Теперь дорога вела вдоль невысокой скалы, высотой футов, наверное, в двадцать; у ее основания роща боярышника бросала поперек тропы озерцо тени. Где-то поблизости, чуть выше, журчала вода.

Я остановил пони и спешился. Завел животное в тень рощи и привязал его, затем огляделся по сторонам в поисках источника.

Там, где к скале подходила тропа, почва была сухой; ниже тропы также не замечалось следов ручья, стекающего вниз, чтобы влиться в поток на дне долины. Но звук бегущей воды не умолкал и был слышен вполне отчетливо. Я сошел с тропы, по травянистому склону забрался наверх вдоль края скалы и оказался на маленькой ровной площадке, заросшей дерном, сухой лужайке, на которой местами виднелся кроличий помет; дальним своим краем площадка упиралась в другую скалу.

В той дальней скале была пещера. Закругленное отверстие входа было небольшим и очень правильным, оно выглядело почти как рукотворная арка. С одной стороны от нее — по отношению ко мне, обращенному лицом к пещере, справа — имелся склон из заросших травой камней, давным-давно свалившихся откуда-то сверху; склон этот порос дубками и рябиной, их ветви отбрасывали тень на вход в пещеру. С другой стороны, всего в нескольких футах от арки входа, бил источник.

Я подошел к источнику. Он был очень невелик — маленькая, сияющая струйка воды, сочившейся из расщелины в скале и падающей с неумолчным журчанием в округлую каменную выемку. Стока не было.

Оставалось предположить, что стекающая из скалы вода собиралась в выемке и уходила в другую расщелину с тем, чтобы слиться с потоком внизу. Сквозь чистую воду виден был каждый камешек, каждая песчинка на дне выемки. Над ней склонялись листья папоротника, у края она заросла мхом, а ниже по склону — сочной зеленой травой.

Я опустился коленями на траву, припал к воде и лишь затем увидел чашку. Она стояла в маленьком углублении среди папоротников. Около пяди в высоту и сделана из коричневого рога.

Подняв ее, чуть дальше я заметил полускрытую папоротниками деревянную резную фигурку божества. Я узнал его. Я видел такую же под дубом в Тир Мирддине. Здесь, высоко на холме, под открытым небом, он был у себя дома.

Я наполнил чашку и выпил, отлив несколько капель на землю для бога.

Затем я вошел в пещеру.

5


Она оказалась больше, чем представлялось снаружи. Всего пара шагов под сводом арки — а шаги мои были очень короткими — и пещера являла взору казавшийся огромным зал; потолок его терялся в сумраке.

Было темно, но — хотя сначала я этого не заметил и не искал тому причины — что-то слабо подсвечивало зал, позволяя видеть ровный, ничем не загроможденный пол.

Напряженно всматриваясь, я медленно двинулся вперед, меня начинала захлестывать волна возбуждения, которое я всегда испытывал в пещерах. У некоторых это ощущение связано с водой, у некоторых, я знаю, с вершинами, иные для этого разводят огонь; у меня же такое чувство всегда было связано с чащей леса и глубинами земных недр. Теперь я знаю, почему; тогда же я знал лишь, что я мальчик, которому повезло найти нечто новое, нечто, что могло стать его собственностью в этом мире, где ему ничего не принадлежало.

В следующее мгновение я остановился как вкопанный, меня затошнило от напряжения, заставившего похолодеть внутренности.

Справа от меня во мраке что-то шевельнулось.

Я замер, вглядываясь во тьму. Все было неподвижно.

Прислушиваясь, я затаил дыхание. Ни звука. Я раздул ноздри, осторожно принюхиваясь к окружающему воздуху. Не пахло ничем, ни зверем, ни человеком; сама же пещера пахнет, подумалось мне, дымом, мокрым камнем и землей, кроме того был еще один, странный затхлый запах, который я не смог распознать. Не пытаясь выразить это словами, я знал, что окажись поблизости какая-то живая тварь, воздух был бы иным, менее пустым, что ли. Здесь никого не было.

Я тихонько сказал по-валлийски:

— Привет.

Шепот эхом вернулся ко мне так быстро, что мне стало ясно: я нахожусь почти вплотную к стене пещеры; потом звук эха с шелестом затих где-то вверху.

Возникло какое-то движение — сначала мне подумалось, что это лишь усиленный эхом шепот, затем шорох стал сильнее, напоминая шелест женского платья или занавеса, колышущегося на сквозняке. Что-то пронеслось мимо моей щеки с визгливым, леденящем кровь криком на грани слышимого звука. Затем мимо щеки пронеслось что-то еще, и после этого хлопья визжащих теней стали одна за другой падать из-под свода подобно листьям в потоке ветра или рыбам в водопаде. Это были летучие мыши, потревоженные в своем убежище под сводом пещеры и несущиеся сейчас наружу, в залитую светом долину. Должно быть, они вырывались из-под низкой арки, словно струйка дыма.

Я стоял неподвижно и старался понять, не от них ли исходит этот затхлый запах. Мне казалось, что я чувствую их запах, когда они проносились мимо — и это был не тот запах. Я не боялся, что они прикоснутся ко мне — будь то на свету или во тьме, как быстро они ни лети, они ни к чему не прикоснутся. Они, эти создания, по-моему, настолько воздушны, что когда воздух разделяется, обтекая препятствие, летучая мышь бывает подхвачена этим воздушным потоком и ее относит в сторону — так же, как относит в сторону лепесток, плывущий по течению в струе воды. Они проносились мимо, визжащим потоком между мной и стеной.

По-детски, просто желая посмотреть, что будет делать этот поток — как он будет поворачивать — я шагнул к стене. Ни одного касания.

Поток разделился и продолжал стремиться мимо; наполненный визгом воздух колыхался у моих щек. Меня, казалось, не существовало. Но когда я двинулся, в то же самое мгновение шевельнулось и существо, замеченное мной раньше. Протянутая рука наткнулась не на камень, а на металл, и я понял, кто там шевелился во мраке. Это было мое собственное отражение.

На стене висела отполированная до тусклого блеска пластина металла. Вот, значит, откуда возникал в пещере рассеянный свет — шелковистая поверхность зеркала, очевидно, улавливала свет от входа в пещеру и отражала его во тьму. В зеркале виднелось мое призрачное отражение; оно шевельнулось, когда я отодвинулся и убрал руку, легшую было на рукоять ножа, висевшего на поясе.

Поток летучих мышей за моей спиной иссяк, и в пещере воцарился покой. Успокоенный, я остался стоять на прежнем месте, с интересом изучая свое отражение в зеркале. У моей матушки было когда-то зеркало, старинное, из Египта, но потом, сочтя, что такие вещи возбуждают тщеславие, она его куда-то запрятала. Конечно, я часто видел свое отражение в воде, но до сих пор мне не приходилось видеть в зеркале себя целиком. Из зеркала на меня с опаской смотрел насупившийся мальчик, в глазах его светились любопытство, настороженность и возбуждение. При том освещении глаза мои казались совершенно черными, волосы также черными — черными, густыми и опрятными, но хуже постриженными и менее ухоженными, чем у моего пони; туника же и сандалии являли собой зрелище просто постыдное. Я улыбнулся, и зеркало отразило внезапную вспышку этой улыбки, мгновенно и полностью изменившей всю картину — угрюмый звереныш, равно готовый бежать или драться, преобразился во что-то живое, мягкое и доступное, во что-то такое, что немногие когда-либо видели во мне — я понимал это уже тогда.

Затем это выражение исчезло, и в зеркале вновь отразился настороженный зверек — когда я наклонился, чтобы провести рукой по металлу. Поверхность зеркала была холодной, гладкой и недавно отполированной. Кто бы его ни повесил — должно быть тот же, кто пользовался роговой чашкой снаружи — человек этот обитал здесь совсем недавно или все еще жил здесь и мог в любой момент вернуться и обнаружить меня.

Я не особенно испугался. Насторожился было, увидев чашку, но заботиться о себе учатся очень рано, а годы моего детства были сравнительно спокойными, по крайней мере в нашей долине, однако всегда оставалась возможность наткнуться на людей одичалых и жестоких, на бродяг и преступников, с этим следовало считаться, и любой мальчик, предпочитавший жить сам по себе, как я, например, должен был уметь защищать свою шкуру. Для своих лет я был жилист и крепок, и у меня был кинжал. Мне и в голову не приходило, что мне всего семь лет; я был Мерлин и, бастард или нет, я был внуком короля. Я продолжил обследование пещеры.

Следующее, что я обнаружил, сделав шаг, у стены, был ящик с какими-то предметами, на ощупь — кремень, кресало, коробочка с трутом и большая, грубо сделанная и пахнущая бараньим салом свеча. Рядом с этими предметами находилось еще что-то — не веря себе и ощупывая дюйм за дюймом, я узнал рогатый череп барана. Местами в крышку ящика были вбиты гвозди, крепившие какие-то кусочки кожи. Осторожно ощупав их, я обнаружил в ссохшейся коже каркасы из нежных косточек — это были мертвые летучие мыши, распятые и прибитые гвоздями к дереву.

Это и в самом деле оказалась пещера сокровищ. Найди я золото или оружие, даже это не возбудило бы меня сильнее. Сгорая от любопытства, я потянулся за коробочкой с трутом.

Тут я услышал, что хозяин возвращается.

Сначала я подумал, что он, верно, увидел моего пони, но тут до меня дошло, что он спускается по склону откуда-то сверху. Я слышал, как, постукивая, скатывались маленькие камешки, когда он спускался по осыпи со склона над входом в пещеру. Один из них с плеском упал в источник у входа, и тут время для бегства оказалось упущено. Я услышал, как он соскочил на траву рядом с источником.

Опять наступило время вяхиря, сокол был забыт. Я бросился вглубь пещеры. Когда он отстранил ветви, затенявшие вход, на мгновение стало светлее — достаточно, чтобы я увидел, куда бежать.

В дальней части пещеры из стены выдавался скальный выступ, а на нем, на высоте в два моих роста, виднелась довольно широкая площадка. Отраженная зеркалом быстрая вспышка солнечного света высветила треугольный клин тени в скале над выступом — достаточно большой, чтобы укрыть меня. Двигаясь бесшумно в своих потертых сандалиях, я вскарабкался на выступ и вжался в этот затененный угол, где обнаружил, что тень на самом деле — проход, ведущий, по всей видимости, в другую, меньших размеров пещеру. Я скользнул в щель, как выдра на речную отмель.

Пришедший вроде бы ничего не услышал. Свет снова померк, когда за его спиной сомкнулись ветви и он вошел в пещеру. Это была походка мужчины, размеренная и неторопливая.

Если бы я дал себе труд подумать, то, полагаю, пришел бы к выводу, что пещера будет необитаема по крайней мере до заката и кому бы это место ни принадлежало, хозяин ушел охотиться или еще зачем-то и вернется лишь с наступлением ночи. Вряд ли имело смысл тратить свечи, когда снаружи сияло солнце. Может быть, он вернулся сейчас лишь для того, чтобы доставить домой добычу, и скоро уйдет снова, дав мне возможность выбраться отсюда. Я надеялся, что он не заметит моего пони, привязанного в зарослях боярышника.

Я услышал, как вошедший уверенной походкой человека, знающего дорогу наощупь, двинулся по направлению к свече и коробочке с трутом.

Даже теперь я ничего не опасался и думать мог лишь об одном — до чего же неудобным оказалось укрытие, в которое я забрался.

Пещерка эта была довольно маленькой, ненамного шире больших круглых чанов, в которых красят ткани, и такой же формы.

Пол, стена и потолок окружали меня сплошным плавным изгибом. Как будто я оказался внутри огромного шара, более того, шара, утыканного гвоздями или усеянного изнутри маленькими, зазубренными каменными пластинками. Там, казалось, не было ни дюйма поверхности, не ощетинившейся остриями, подобно усеянному кремнями ложу, и, по-моему, лишь небольшой вес спас меня от порезов, когда я вслепую обследовал пол в поисках места поровнее, где можно было бы лечь. Место нашлось, и я свернулся там, стараясь сжаться в комочек поменьше, глядя на едва заметное в темноте отверстие и дюйм за дюймом бесшумно вытаскивая из ножен кинжал.

Донеслось чирканье и ритмичное постукивание кремня о кресало, затем возникли отсветы пламени от занявшегося трута — в темноте и они показались яркими. Разлилось ровное бледное сияние — он зажег свечу.

Вернее, я должен был увидеть сияние медленно разгорающейся свечи, но вместо этого мне ударила по глазам вспышка, сверкание, пожар — будто с ревом запылали облитые смолой поленья сигнального костра. Свет сочился в пещеру и здесь вспыхивал малиновым, золотым, белым, пунцовым — он был невыносимо ярок.

Теперь уже с испугом я отпрянул, прижался к испещренной остриями стене, не обращая внимания на боль и порезы. Весь шар, в котором я лежал, казалось, был наполнен огнем.

Это и правда был шар, круглое помещение, пол, потолок и стены которого усеивали кристаллы. Они были острыми, как стекло, но прозрачнее любого стекла, которое мне когда-нибудь доводилось видеть, и сверкали, как алмазы. Моему детскому уму они поначалу и показались алмазами. Я был в шаре, отороченном алмазами, мириадами сияющих алмазов, и на каждой грани каждого драгоценного камня дрожал огонь, огненные стрелы бликов летели во всех направлениях, от алмаза к алмазу — и назад, с радугами, с реками и взрывающимися звездами, с чем-то похожим на вцепившегося когтями в верх стены малинового дракона, под которым плыло лицо девушки с закрытыми глазами, и весь этот свет вливался в мое тело, как бы рассекая его.

Я зажмурился. Когда я снова открыл глаза, то увидел, что золотой свет стянулся и сосредоточился в одной части стены размером не больше моей головы и оттуда без всяких видений исходят лучи преломленного множеством граней бриллиантового сияния.

В пещере внизу было тихо. Хозяин не шевелился. Не слышно было даже шуршания одежд.

Затем свет начал перемещаться. Вспыхивающий диск медленно заскользил по хрустальной стене. Меня била дрожь. Я плотнее прижался к острым камням, стараясь избежать прикосновения лучистого диска. Деться было некуда. Он медленно перемещался по изгибу стен. Задел мое плечо, голову, и я, ежась от страха, пригнулся.

Тень моего движения метнулась по шару, как водяная рябь по поверхности пруда.

Свет замер, двинулся назад, остановился, сверкая, на своем прежнем месте. Затем исчез. Но, странное дело, сияние свечи осталось; обычное ровное желтое свечение за отверстием в стене моего убежища.

— Выходи.

Мужской голос, негромкий, не звенящий повелительно, как у моего деда, был чист, и в краткости его содержалась в то же время вся тайна приказа. Мне и в голову не пришло ослушаться. Я пополз вперед по острым кристаллам и затем через отверстие наружу. Потом я медленно выпрямился на уступе, спиной к стене внешней пещеры, с кинжалом наготове в правой руке, и посмотрел вниз.

6


Он стоял между мной и свечой — огромная высокая фигура (по крайней мере так мне показалось) в длинной накидке из какого-то коричневого домотканого материала. Свеча подсвечивала его, седые волосы нимбом сияли вокруг его головы; он носил бороду. Я не видел выражения его лица, а правую руку он прятал в складках одежды. Я ждал, осторожно и нерешительно. Он заговорил снова, тем же тоном.

— Убери кинжал и спускайся.

— Покажи сперва правую руку, — ответил я.

Он показал ее, ладонью вверх. В руке ничего не было.

— У меня нет оружия, — веско промолвил он.

— Тогда отойди с дороги, — сказал я и прыгнул. Пещера была широка, а он стоял почти у стены. Прыжком я преодолел три-четыре шага, пронесся мимо него и достиг выхода быстрее, чем он успел бы сделать шаг. Но он даже не шелохнулся. Когда я оказался у выхода из пещеры и откинул свисавшие ветви, до меня донесся его смех.

Этот звук заставил меня остановиться. Отсюда, в залившем теперь пещеру свете, я увидел его вполне отчетливо. Он был стар, седые волосы на макушке поредели, и прямые пряди их свисали на уши, не вилась и седая, неровно подстриженная борода. Руки его огрубели и были испачканы землей, но все же оставались красивыми, с длинными пальцами. Теперь их избороздили и покрыли узлами напоминавшие раздувшихся червей старческие вены. Но взгляд мой приковало лицо: черты его были тонкими, глубокие впадины делали голову похожей на череп с высоким куполообразным лбом и кустистыми седыми бровями, нависавшими над глазами, в которых я не заметил ни малейших следов старости.

Глаза эти были близко посажены — большие, удивительно чистого серого цвета. Нос напоминал тонкий клюв, рот — сейчас казавшийся безгубым — был широко раскрыт в смехе, обнажая на удивление сохранившиеся зубы.

— Вернись. Не нужно бояться.

— Я не боюсь. — Я отпустил ветви, немедленно вернувшиеся на место, и не без напускного бесстрашия пошел к нему. Остановился, не доходя нескольких шагов. — Почему это я должен тебя бояться? Ты знаешь, кто я?

Он присмотрелся ко мне, задумался.

— Дай-ка посмотреть на тебя. Темные волосы, черные глаза, тело танцора и повадки волчонка… или правильнее сказать — юного сокола?

Кинжал упал к моим ногам.

— Значит, ты меня знаешь?

— Скажем так, я знал, что ты когда-нибудь придешь, и сегодня я знал, что здесь кто-то есть. Что, по-твоему, заставило меня так рано вернуться?

— Как же ты узнал, что здесь кто-то есть? А, ну конечно, ты увидел летучих мышей.

— Может быть.

— Они всегда так вылетают?

— Только когда приходят чужие. Твой кинжал, господин.

Я пристроил кинжал на поясе.

— Меня никто не называет господином. Я незаконнорожденный. То есть я принадлежу лишь себе и никому другому. Меня зовут Мерлин, но ты ведь знал это.

— А меня — Галапас. Ты есть хочешь?

— Да.

Но сказал я это с сомнением, помня о черепе и мертвых летучих мышах.

Он подумал, что я смущен. Серые глаза мигнули.

— Как насчет фруктов и медовых лепешек? И чистой воды из источника? Какая еда может быть лучше этой — даже в доме короля?

— В этот час в доме короля я не получил бы и этого, — честно признался я. — Благодарю тебя, господин, я буду рад разделить с тобой пищу.

Он улыбнулся.

— Никто не называет меня господином. Я также не принадлежу никому из людей. Выйди и сядь на солнце, а я принесу еду.

Фрукты оказались яблоками, на вид и на вкус точно такими же, что и яблоки из сада моего деда, и я даже покосился украдкой на моего хозяина, разглядывая его при свете дня и спрашивая себя, не видел ли я его когда-нибудь на берегу реки или в городе.

— У тебя есть жена? — спросил я. — Кто стряпает медовые лепешки? Очень вкусные.

— Жены нет. Я ведь сказал тебе, что не принадлежу никому из людей — включая женщин. Увидишь, Мерлин, на протяжении всей жизни мужчины — и женщины — будут пытаться окружить тебя решетками, но ты станешь бежать этих решеток, или гнуть их прутья, или по своему желанию расплавлять их — пока по доброй воле не смиришься с ними и не заснешь в их тени… Я беру эти медовые лепешки у жены пастуха, она делает их достаточно для троих и достаточно набожна, чтобы пожертвовать несколько штук на милостыню.

— Значит, ты отшельник? Святой?

— А я похож на святого?

— Нет.

Так оно и было. В те времена, как мне помнится, я боялся лишь одиноких святых, изредка забредавших, молясь и попрошайничая, в город: чудаковатые, раздражительные, шумные люди с безумием в глазах, от них пахло так, что поневоле вспоминались груды отбросов в окрестностях скотобоен. Иногда трудно было угадать, на служение какому богу они претендуют. Шепотом передавали, что некоторые из них — друиды, все еще официально считавшиеся вне закона, хотя в сельских местностях Уэльса они по-прежнему вершили свои обряды практически без помех. Многие почитали старых богов — местных божеств — и поскольку те прибавляли или теряли в популярности в разные времена года, их адепты склонны были время от времени менять свою вассальную зависимость на ту, которая давала в данный момент наивысшие сборы. Иногда такое проделывали даже христианские священники, но обычно отличить истинных христиан не составляло труда, ибо они были грязнейшими из грязных. Римские боги и их священники продолжали безмятежно пребывать в своих развалившихся храмах и неплохо жили за счет приношений. Церковь смотрела на это неодобрительно, но поделать ничего не могла.

— У источника снаружи стоит божок, — рискнул сказать я.

— Да. Мирддин. Он сдает мне внаем свой ручей и свой полый холм, и свои небеса из тканого света, а я в свою очередь отдаю ему его долю. Не годится пренебрегать местными богами, кто бы они ни были. В конце концов, все они — одно.

— Если не отшельник, то кто же ты?

— Вот сейчас — учитель.

— У меня есть наставник. Он из Массилии, но ему довелось побывать и в Риме. Кого ты учишь?

— До сих пор — никого. Я стар и устал, я пришел жить здесь в одиночестве и учиться.

— А почему у тебя там, на ящике, мертвые летучие мыши?

— Я изучал их.

Я воззрился на него.

— Изучал летучих мышей? Как ты можешь изучать их?

— Я изучаю их строение, как они летают, любят и питаются. Их образ жизни. И не только их, но и зверей, и рыб, и растений, и птиц — всего, что я вижу.

— Но это же не изучение! — Я посмотрел на него с изумлением. — Деметрий — это мой наставник — говорит, что наблюдать за ящерицами и птицами — это все мечтания и пустая трата времени. Хотя Сердик — это мой друг — посоветовал мне изучать вяхирей.

— Почему?

— Потому что они быстры и бесшумны и умеют вовремя уйти с дороги. Ведь несмотря на то, что они откладывают всего два яйца, что за ними охотятся все — и люди, и звери, и ястребы, — вяхирей по-прежнему больше, чем каких-нибудь других птиц.

— И их не сажают в клетки. — Старик выпил воды, не отводя от меня глаз. — Итак, у тебя есть наставник. Значит, ты умеешь читать?

— Конечно.

— Ты читаешь по-гречески?

— Немного.

— Тогда пойдем.

Он поднялся и направился в пещеру. Я последовал за ним. Он снова зажег свечу — до того погашенную ради экономии свечного сала — и при ее свете поднял крышку ящика. В нем я увидел свитки книг — я и не подозревал, что в мире есть столько книг. Я наблюдал, как он выбрал одну из них, осторожно закрыл крышку и развернул свиток.

— Вот.

Я с восхищением увидел, что это. Рисунок — тонкий, но отчетливый — скелета летучей мыши. И рядом с ним, начертанные аккуратными причудливыми буквами греческого письма, фразы, которые я немедленно начал разбирать вслух, забыв даже о присутствии Галапаса.

Через минуту или две на мое плечо легла его рука.

— Вынеси ее наружу. — Он вытащил гвозди, державшие одну из высушенных тушек на крышке ящика, и осторожно положил ее на ладонь. — Задуй свечу. Мы посмотрим это вместе.

Так, без лишних вопросов и церемоний, начался мой первый урок у Галапаса.

Лишь когда низко висящее над одним из гребней долины солнце стало отбрасывать длинную, ползущую по склону тень — лишь тогда я вспомнил, что меня ждет иная жизнь и как далеко мне ехать. Вскочил на ноги.

— Мне нужно ехать! Деметрий не проговорится, но если я опоздаю к ужину, меня спросят, почему.

— А ты не хочешь рассказывать?

— Нет, иначе мне не позволят прийти сюда снова.

Он молча улыбнулся. Вряд ли я заметил тогда не высказанное вслух допущение, на котором основывался весь этот разговор — он не спросил меня ни как я попал сюда, ни почему. И, будучи всего лишь ребенком, я воспринял это как должное, хотя из вежливости спросил его:

— Мне ведь можно еще раз приехать, правда?

— Конечно.

— Я… я не знаю, когда. Я никогда не знаю, когда мне удастся выбраться — я хочу сказать, когда я буду свободен.

— Не беспокойся. Когда бы ты ни приехал, я буду знать. И буду здесь.

— Как ты узнаешь?

Он сворачивал книгу длинными изящными пальцами.

— Так же, как узнал сегодня.

— А! Я забыл. Ты хочешь сказать, я войду в пещеру и выгоню летучих мышей?

— Как тебе будет угодно.

Я радостно рассмеялся.

— Мне никогда не встречались такие, как ты. Подавать сигналы с помощью летучих мышей! Если рассказать, то никто мне не поверит, даже Сердик.

— Не рассказывай даже Сердику.

Я кивнул.

— Хорошо. Совсем никому. Сейчас мне пора ехать. До свидания, Галапас.

— До свидания.


Так шли день за днем, месяц за месяцем. Когда я только мог — раз, иногда дважды в неделю — я садился на пони и ехал вверх по долине к пещере. Казалось, он точно знает, когда я приеду, ибо почти всегда он был на месте и, достав книги, ждал меня; когда же его не было видно, я поступал, как мы условились и чтобы вернуть его, посылал сигналом летучих мышей. Недели шли, и они привыкли ко мне, требовалось уже два-три метко брошенных по своду пещеры камня, чтобы выгнать их наружу; со временем необходимость в этом отпала: во дворце привыкли к моему отсутствию и прекратили задавать вопросы о моих поездках. Это позволило договариваться с Галапасом о днях моего приезда.

С конца мая, когда у Ольвены родился ребенок, Моравик все меньше и меньше обращала на меня внимания, а когда в сентябре появился сын у Камлаха, она утвердилась в роли официальной управительницы королевских яслей, бросив меня так же неожиданно, как птица бросает гнездо. Все меньше видел я и мою матушку, она довольствовалась общением со своими женщинами; таким образом, я был покинут на Деметрия и Сердика. Деметрий имел свои причины приветствовать случавшийся время от времени выходной, а Сердик был моим другом.

Он расседлывал моего грязного и потного пони, не задавая вопросов или подмигивая и отпуская непристойные замечания насчет того, где я был; он считал, что шутит, я так это и принимал.

Комната моя была теперь полностью в моем распоряжении, делил ее со мной отныне лишь волкодав; в память о прошлых днях он проводил в моей комнате ночи, но охранял ли он меня — трудно сказать.

Нет, наверное — опасности для меня не было. В стране, если не считать вечных слухов о вторжении из Малой Британии, царил мир; Камлах и его отец жили в согласии; я, судя по всему, быстро и охотно приближался к темнице пострижения в священники и потому, когда мои занятия с Деметрием официально заканчивались, волен был идти куда угодно.

В той долине я никогда никого не встречал. Лишь летом в бедной хижине у опушки леса жил пастух. Другого жилья здесь не было, и по тропе за пещерой Галапаса ходили лишь овцы да олени. Она никуда не вела.

Он был хорошим учителем, я быстро все усваивал; по правде сказать, во время его уроков я просто забывал о времени.

Преподавание языков и геометрии мы оставили Деметрию, религии — священникам моей матушки, уроки же Галапаса были больше похожи на песни сказителей. В молодости он путешествовал по другим землям, был в Эфиопии, в Греции, в Германии, объехал все Средиземное море, он видел и узнал много необычного. Он учил меня и практическим вещам — как собирать травы и сушить их для хранения, как готовить из них снадобья и извлекать эссенции для некоторых хитроумных препаратов и даже ядов. Он заставлял меня изучать зверей и птиц, и на мертвых птицах и овцах, что мы находили в горах, а раз и на мертвом олене, я постигал строение органов и костей тела. Он научил меня останавливать ток крови, вправлять сломанную кость, удалять зараженную плоть и очищать рану для заживления, и даже — хотя это было позднее — как, лишив животное чувствительности с помощью паров, сшивать нитью его плоть и сухожилия. Помнится, первый заговор, которому он научил меня, был предназначен для сведения бородавок — он так прост, что с ним по силам справиться даже женщине. Однажды он достал из ящика книгу и развернул ее.

— Знаешь, что это?

Я привык уже к чертежам и рисункам, но узнать что-нибудь в этом рисунке не смог. Надписи были на латыни, и я заметил слова «Эфиопия» и «Счастливые острова», а потом, в самом углу, «Британия». Казалось, линии беспорядочно идут во всех направлениях, и по всей поверхности рисунка шли контуры нарисованных гор — как поле, на котором славно поработали кроты.

— Вот здесь, это горы?

— Да.

— Значит, это картина мира?

— Карта.

До того мне не доводилось видеть карту. Сначала я не понимал, как она устроена, но немного погодя, по мере его объяснений, я увидел лежащий на карте мир с высоты птичьего полета, со всеми его дорогами и реками. Они были подобны лучевым нитям паутины или путеводным линиям, ведущим пчелу внутрь цветка. Как человек находит известную ему реку и следует за ней через заросшие вереском торфяники, так с картой можно было проехать верхом от Рима до Массилии, или из Лондона в Каэрлеон, ни разу не спросив дороги и не разыскивая дорожных столбов. Искусство составления карт ведет начало от грека Анаксимандра, хотя некоторые утверждают, что ранее оно было знакомо египтянам. Карта, что показал мне Галапас, была скопирована из книги Птолемея Александрийского. Когда Галапас закончил объяснения, и мы вместе изучили карту, Галапас попросил меня достать табличку для письма и сделать собственную карту, карту страны.

Когда я закончил рисовать, он взглянул на нее.

— Вот это, в центре, что это?

— Маридунум, — ответил я удивленно. — Посмотри, вот мост и река, а это дорога через рынок, а здесь ворота казарм.

— Это я вижу. Но я ведь не сказал «карту города», Мерлин, я сказал «карту страны».

— Всего Уэльса? Откуда же мне знать, что находится севернее этих холмов? Я никогда не был севернее, чем сейчас.

— Я покажу тебе.

Он отложил табличку в сторону, и, взяв палку с заостренным концом, начал рисовать в пыли, объясняя в то же время нарисованное. Он начертил для меня карту в форме большого треугольника, карту не только Уэльса, но всей Британии, и даже диких земель за Стеной, где живут столь же дикие люди. Он показывал мне горы и реки, и дороги, и города, Лондон и Каллеву, и те местности, что на юге прилегают к городам и крепостям близ окончаний паутины дорог, Сегонтиум, и Каэрлеон, и Эборакум, и города вдоль самой Стены. Он говорил о них, как об одной стране, хотя я мог перечислить имена королей доброй дюжины упомянутых им мест. Я помню это лишь из-за случившегося позднее.

Потом, когда наступила зима и звезды стали появляться на небе рано, он поведал мне их названия и свойства, и как можно составить им карту подобно тому, как наносят на карту дороги и города.

Когда они движутся, сказал он, то рождается музыка. Сам он не был обучен музыке, но узнав, что Ольвена обучила меня, помог сделать арфу. Инструмент получился, наверное, довольно грубым, он был маленький, сделан из граба, с шейкой и колонкой из красной ивы, росшей на берегах Тиви; волосы для струн взяли из хвоста моего пони, тогда как арфа принца (по мнению Галапаса) должна была иметь струны из золотой и серебряной проволоки. Я сделал подкладыши под основания струн из продырявленных медных монет, ключи и колки из полированной кости, затем на деке вырезал изображение кречета и счел, что инструменту Ольвены до моего далеко. Он и правда звучал так же верно, как ее арфа, и обладал каким-то мелодичным шепчущим призвуком — казалось, музыка рождается из воздуха. Хранил я ее в пещере, хотя Диниас оставил меня в покое — ведь он был уже воином, а я всего лишь начинающим грамотеем — я не оставил бы во дворце ничего, что было мне сколько-нибудь дорого — разве что заперев в свой платяной сундучок, а арфа туда не влезала. Дома мне служило музыкой пение птиц на грушевом дереве, и Ольвена пела еще иногда. А когда птицы умолкали и ночное небо сияло льдистыми огоньками, я пытался услышать музыку звезд. Но так и не услышал.

Затем, когда мне исполнилось двенадцать, Галапас заговорил однажды о кристальном гроте.

7


Не секрет, что когда речь идет о детях, самое важное остается часто незамеченным. Когда, к примеру, ребенок узнает нечто такое, что слишком велико для его понимания, он хранит это в памяти, пока очертания того, на что он обратил внимание, не будут под воздействием воображения раздуты или не примут столь гротескной формы, что смогут в равной степени сойти за порождение магии или кошмара. Так получилось и с кристальным гротом. Я никогда не упоминал в беседах с Галапасом о том, что испытал, попав туда впервые. Даже себе с трудом признавался я в том, что виделось мне иногда в свете и пламени; это видения, убеждал я себя, воспоминания откуда-то из-за нижних границ памяти, всего лишь плоды воображения — подобные голосу, сказавшему мне о Горланде, или способности увидеть в абрикосе яд. И когда я обнаружил, что Галапас тоже никогда не упоминает о внутреннем гроте, и что когда бы я ни пришел, зеркало всегда завешено, я тоже ничего не сказал.

Однажды зимним днем, когда земля сверкала и звенела от мороза, я ехал к нему. Пони шел быстро, вскидывая голову и натягивая поводья, и перешел на легкий галоп, как только я повернул его от леса вдоль по горной долине. Я наконец-то перерос кроткого буланого пони моего детства и теперь гордился маленьким серым уэльским, которому дал имя Астер. Есть порода уэльских горных пони, выносливых, быстрых и очень красивых, с изящной узкой головой, маленькими ушами и сильной выгнутой шеей. Они свободно пасутся в горах; в прошлом в их жилы попала кровь лошадей, привезенных римлянами с Востока.

Астер был пойман и объезжен для моего кузена Диниаса, немилосердно гонявшего его пару лет, а потом бросившего ради настоящего боевого коня. Поначалу пони был почти неуправляем, имел дурные манеры, рот его истерзали удила, но после медленной тряской езды, к которой я привык, шаг его казался шелковым, и когда он смог пересилить страх передо мной, он стал нежным.

Я давно уже придумал, куда укрывать пони во время поездок зимой. Как раз у скалы, что под пещерой, росли заросли боярышника, и в самой их чаще мы с Галапасом соорудили загон из принесенных камней; задней стенкой служила сама скала. Когда мы обложили стены загона сухими ветками и ими же перекрыли верх, а затем принесли еще туда несколько охапок папоротника — загон получился не только теплым, надежным укрытием, но и стал совершенно незаметен случайному взгляду. Эта потребность в сохранении тайны была еще одной темой, не подлежавшей обсуждению; я и без объяснений понимал, что Галапас как-то помогал мне противостоять планам Камлаха относительно моей судьбы, поэтому — даже при том, что со временем я стал более предоставлен самому себе — я принимал все меры предосторожности, чтобы сберечь тайну: нашел полдюжины разных дорог, по которым мог добраться до долины, и набор баек в оправдание своего отсутствия.

Я завел Астера в загон, снял с него седло и уздечку и повесил их на стену, достал из седельной сумки и насыпал пони корм, заложил вход прочной веткой и торопливо поднялся к пещере.

Галапаса там не оказалось, но покинул он ее лишь недавно, о чем говорил тот факт, что стоявшая на выступе сразу за входом в пещеру жаровня была еще раскалена. Я шевелил угли, пока среди них не возникли язычки пламени, затем устроился поблизости с книгой.

В тот день я приехал без предварительной договоренности, но у меня была уйма времени, поэтому я не стал тревожить летучих мышей и какое-то время спокойно читал.

Не знаю, что заставило меня именно в тот день изо всех дней, когда я бывал здесь один, отложить вдруг в сторону книгу и пройти вглубь мимо завешенного зеркала, чтобы взглянуть на выступ скалы, на который карабкался пять лет назад. Я убеждал себя, что хочу лишь посмотреть, таков же ли он, каким я его помню, и не были ли кристаллы, подобно видениям, плодами моего воображения. Какова б ни была причина, я быстро взобрался на выступ и, опустившись у прохода на четвереньки, стал вглядываться во мрак.

Внутри грота все было недвижно и темно, мерцание огня не достигало его. Я осторожно полз вперед, пока руки мои не наткнулись на острые кристаллы. Они оказались очень даже реальны.

Но и теперь, не признаваясь себе в причинах спешки, поглядывая в сторону входа в главную пещеру и стараясь не пропустить приближение Галапаса, я скатился с выступа, схватил оставленную мной у входа кожаную куртку для верховой езды и, торопясь вернуться, протолкнул ее впереди себя в расщелину грота. Затем вполз следом.

С расстеленной на полу кожаной курткой внутри шара было сравнительно удобно. Я лежал тихо. Наступила полная тишина. По мере того, как глаза мои привыкали к темноте, я смог различить слабейшее серое мерцание кристаллов, но от магии, которую принес сюда свет, не было и следа.

Наверное, была где-то выходившая наружу расщелина, ибо даже во тьме этой камеры ощущался слабый ток воздуха, холодная нить сквозняка. И с нею до меня донесся тот звук, появления которого я ждал, звук шагов человека, спускавшегося сверху, с замерзших скал…

Когда через несколько минут Галапас вошел в пещеру, я сидел у огня и внимательно изучал книгу, а моя кожаная куртка, свернутая, лежала рядом со мной.

За полчаса до сумерек мы отложили книги. Я все не уезжал. Огонь теперь ярко пылал, наполняя пещеру теплом и колышущимся светом. Какое-то время мы сидели молча.

— Галапас, я хотел бы спросить тебя кое о чем.

— Да?

— Ты помнишь тот день, когда я впервые пришел сюда?

— Прекрасно помню.

— Ты ведь знал, что я приду. Ты ждал меня.

— Разве я это говорил?

— Ты знаешь, что это так. Откуда ты знал, что я буду здесь?

— Я увидел тебя в кристальном гроте.

— А, это-то да. Ты повернул зеркало так, что свет свечи упал на меня, и ты увидел мою тень. Но я не об этом. Я хотел узнать, как ты понял, что я в тот день должен был подняться по долине?

— На этот вопрос я и ответил, Мерлин. Я знал, что в тот день ты поднимешься по долине, потому что еще до твоего прихода увидел тебя в гроте.

Мы молча смотрели друг на друга. Между нами сияли и невнятно шептали о чем-то языки пламени, пригибаясь немного на уносившем дым из пещеры сквозняке. По-моему, сначала я ничего не ответил, а просто кивнул. Это было мне знакомо.

— Ты покажешь мне?

Мгновение он помолчал, рассматривая меня, затем поднялся на ноги.

— Пора. Зажги свечу.

Я повиновался. Маленький огонек зазолотился и отодвинул порожденные мерцанием пламени тени.

— Сними покрывало с зеркала.

Я потянул покрывало, и оно соскользнуло мне в руки бесформенной грудой шерстяной ткани. Я бросил его на ложе у стены.

— Теперь поднимись на уступ и ляг.

— На уступ?

— Да. Ложись на живот головой к утесу, чтобы можно было глядеть внутрь.

— А разве забираться внутрь не нужно?

— Прихватив куртку, чтобы лечь?

На полпути к выступу я, словно ужаленный, обернулся — и увидел его улыбку.

— Бесполезно скрывать. Галапас, ты все знаешь.

— Когда-нибудь ты войдешь туда, куда даже мой взор не в силах будет за тобой последовать. А теперь лежи спокойно и смотри.

Я лег на выступ. Он был широк и ровен, лежать на нем, распростершись и подложив под голову согнутые руки, обратившись лицом к скале, было довольно удобно.

Снизу голос Галапаса мягко произнес:

— Ни о чем не думай. Управлять всем буду я, это пока не для тебя. Только смотри.

Я услышал, как он двинулся по пещере назад к зеркалу.

Грот оказался больше, чем мне казалось. Вверх он уходил выше, чем достигал взор, и пол был вытоптан до гладкости. Я ошибался даже, говоря о кристаллах — отражающее свет факелов тусклое мерцание шло лишь от луж на полу, да от одного места на стене, где тонкая пленка сочащейся влаги выдавала текущий где-то наверху ручей.

Вставленные в трещины в стене пещеры факелы были дешевыми, сделанными из ветоши, засунутой в треснувшие рога, от которых отказались мастерские. Они чадили в спертом воздухе. Хотя здесь было холодно, люди работали обнаженными, если не считать набедренных повязок, и пот стекал по их спинам, когда они врубались в поверхность скалы, безостановочно и ритмично нанося совершенно бесшумные удары; было лишь видно, как сокращаются и дрожат мускулы, покрытые блестящим в свете факелов потом. Под находившимся на высоте колена выступом у основания стены, лежа на спине в озерце накопившейся воды, двое мужчин били молотками по нависавшей в нескольких дюймах над их лицами скале — вверх, короткими, болезненными ударами. На запястье одного из них я увидел лоснящуюся морщину старого клейма.

Один из каменотесов у поверхности скалы сложился, кашляя, вдвое, затем, глянув через плечо, подавил кашель и вернулся к работе. В пещере становилось светлее, свет шел из похожего на дверь квадратного отверстия, открывавшегося в извилистый тоннель, по которому приближался кто-то с факелом — хорошим факелом.

Появились четыре мальчика, покрытых пылью и обнаженных, как и прочие; они несли глубокие корзины, а за ними вошел мужчина в коричневой, покрытой влажными пятнами тунике. В одной руке он держал факел, в другой — дощечку, которую начал изучать, нахмурив брови, в то время как мальчики побежали со своими корзинами к скале и принялись наполнять их отбитыми обломками камня. Спустя какое-то время мастер подошел к скале и, подняв повыше факел, стал осматривать ее поверхность. Люди отступили назад, казалось, благодарные за передышку, и один из них обратился к мастеру, указывая пальцем сначала на выработку, а затем на сочащуюся влагу в дальнем конце пещеры.

Мальчишки нагребли и нагрузили доверху свои корзины; оттащили их от скалы. Усмехнувшись и пожав плечами, мастер достал из кошелька серебряную монету и подкинул ее отработанным щелчком профессионального игрока. Работавшие вытянули шеи, чтобы лучше видеть.

Затем говоривший с мастером человек повернулся к поверхности скалы и ударил киркой.

Трещина расширилась; вниз повалила, затмевая свет, пыль, а потом пошла вода.


— Выпей это, — сказал Галапас.

— Что это?

— Одна из моих настоек; она безопасна, не то, что твои. Выпей.

— Спасибо, Галапас. Грот по-прежнему покрыт кристаллами. Мне привиделось иное.

— Не думай сейчас об этом. Как ты себя чувствуешь?

— Как-то странно… Я не могу объяснить. Все в порядке, только голова побаливает, но — пустой, как раковина, из которой вынули улитку. Нет, как камыш, из которого вытащили сердцевину.

— Свистулька для ветра. Да. Спускайся к жаровне.

Когда я уселся на свое старое место с чашей подогретого вина в руках, он спросил:

— Где ты был?

Я рассказал ему об увиденном, но когда спросил, что это значит и что он об этом знает, он лишь покачал головой.

— Наверное, это предназначалось уже не для меня. Я не знаю. Знаю лишь, что тебе следует побыстрее допить это вино и отправляться домой. Знаешь, сколько ты лежал, погруженный в видения? Уже взошла луна.

Я вскочил на ноги.

— Уже? Ужин уже давно прошел. Если меня ищут…

— Тебя не станут искать. События не стоят на месте. Иди узнай сам — и убедись, что ты причастен к ним.

— Что это значит?

— Лишь то, что я сказал. Делай, что хочешь, но ты должен поехать с королем. Вот, не забудь, — он сунул мне в руки куртку.

Я взял ее не глядя, оторопело уставившись на Галапаса.

— Он покидает Маридунум?

— Да. На какое-то время. Я не знаю, насколько.

— Он ни за что не возьмет меня.

— Тебе виднее. Лишь тогда тебе по пути с богами, Мирддин Эмрис, когда ты встаешь на их тропу. А это требует мужества. Надень куртку здесь, снаружи холодно.

Я заталкивал руку в рукав, сердито глядя на него.

— Тебе открылось происходившее на самом деле, а я — я смотрел на пылающие кристаллы, сейчас у меня раскалывается от боли голова, и все напрасно… Какие-то дурацкие видения о рабах в старой шахте. Галапас, когда ты меня научишь видеть так же, как ты?

— Для начала могу увидеть волков, съедающих тебя вместе с Астером, если вы не поторопитесь домой.

Он посмеивался про себя, будто отпустил великую остроту, когда я выскочил из пещеры и побежал вниз седлать пони.

8


Луна сияла в четверть силы, и света хватало, чтобы видеть дорогу. Пони пританцовывал, грея кровь, и бежал быстрее обычного, навострив уши в сторону дома и предвкушая ужин. Мне приходилось сдерживать его, так как дорога местами обледенела и я боялся упасть, но должен признаться, что из-за последних слов Галапаса, неприятным эхом отдававшихся в голове, я позволил ему бежать лесом под гору слишком быстро, невзирая на опасность, пока не показалась мельница и мы не вышли на буксирную тропу.

Здесь было видно далеко. Я пришпорил пони пятками, и остаток пути он пронесся галопом.

Как только мы приблизились к городу, я понял: там что-то происходит. Буксирная тропа была безлюдна — городские ворота наверняка давно на запоре — но в городе полно огней. Внутри стен везде, казалось, горят факелы, слышен топот ног и крики.

Я соскочил с седла у ворот, ведущих во двор конюшни, ожидая, что они уже заперты, но не успел я приблизиться, чтобы убедиться в этом, как ворота отворились, появился Сердик с прикрытым рукой фонарем и поманил меня внутрь.

— Я услышал твоего пони. Целый вечер сидел и слушал. Где ты пропадал, у подружки? Небось, нынче она была хороша.

— Ага. Меня спрашивали? Искали?

— Это я не знаю. Сегодня им есть чем заняться и кроме тебя. Давай поводья, поставим его пока в амбар. Во дворе сейчас слишком людно.

— Ну же, что происходит? Шум за милю слышен. Война?

— Нет, скорее уж хлопоты, но кончиться может и войной. Сегодня после обеда пришло известие, что Верховный король прибывает в Сегонтиум и задержится там на неделю-другую. Завтра утром твой дед выезжает туда, поэтому все должно быть готово в мгновение ока.

— Ясно.

Я прошел за ним в амбар и стоял, глядя, как он расседлывает пони. Машинально я вытащил пучок соломы из кучи, свернул его в жгут и привычным движением передал через холку пони Сердику.

— Король Вортигерн в Сегонтиуме? Зачем?

— Считает головы, говорят.

Он фыркнул, что должно было означать смех, и начал обтирать пони.

— Ты хочешь сказать, созывает союзников? Значит, речь идет о войне?

— Речь всегда о войне, пока молодой Амброзий сидит себе в Малой Британии с королем Будеком за спиной, а люди помнят о делах, которые лучше бы не вспоминать.

Я кивнул. Не припомню точно, когда мне рассказали, ибо вслух никто этого не произносил, однако всем было ведомо, как Верховный король заявил права на трон. Он был регентом при молодом короле Констанции, который неожиданно умер, и младшие братья короля не стали дожидаться, подтвердятся или нет слухи об убийстве; они бежали к своему кузену Будеку в Малую Британию, оставив королевство Волку и его сыновьям. Почти каждый год начинали ходить одни и те же слухи, что король Будек вооружает двух молодых принцев, что Амброзий уехал в Рим, что Утер нанялся на службу к Императору Востока или женился на дочери персидского царя; что у двух братьев армия в четыреста тысяч и они собираются, высадившись в Великой Британии, пройти ее огнем и мечом, или что они явятся с миром, как архангелы, и изгонят саксов с восточных берегов без единого удара. Но прошло больше двадцати лет, а ничего так и не случилось.

О приходе Амброзия говорили, как будто он уже состоялся и стал легендой: так, верно, говорили о походе на Трою четыре поколения спустя после ее падения или о путешествии Иосифа на Тернистый холм близ Авалона. Или о Втором Пришествии Христа — хотя когда я однажды сказал это при своей матушке, она так рассердилась, что я никогда больше так не шутил.

— Ах да, — сказал я, — снова грядет Амброзий, верно? Серьезно, Сердик, зачем Верховный король прибыл в Северный Уэльс?

— Я же сказал тебе. Объезжает земли, заручается хоть какой-то поддержкой перед весной, вместе со своей саксонской королевой.

Он сплюнул на пол.

— Почему ты так говоришь? Ты ведь и сам сакс.

— Это было давно. Сейчас я здесь живу. Да разве не эта желтоволосая сука заставила Вортигерна стать предателем, во-первых? И кроме того, тебе не хуже моего известно, что с тех пор, как она очутилась в кровати Верховного короля, северяне степными пожарами проходят по этой земле, и так будет, покуда он уже ни биться с ними будет не в силах, ни откупиться не сможет. А коли люди правду о ней говорят, то уж будь уверен, ни одному из рожденных в законе сыновей короля до короны не дожить. — Он говорил тихо, но здесь оглянулся через плечо и снова сплюнул, сделав рукой знак от дурного глаза. — Ну, да ведь ты все это знаешь или должен был бы знать, если бы почаще прислушивался к старшим вместо того, чтобы на книги время тратить, да носиться по окрестностям с народцем из Полых холмов.

— Так ты думаешь, я туда езжу?

— Так говорят. Я не спрашиваю. Не хочу знать. Поднимайся-ка.

Последнее относилось к пони; Сердик перебрался через него и взялся за работу над другим боком.

— Поговаривают, саксы снова высадились к северу от Рутупий, и на этот раз просят так много, что такой кусок даже Вортигерну не по зубам. Придет весна, и ему придется драться.

— И моему деду вместе с ним?

— Он на это надеется, разрази меня гром. Ну, если ты хочешь получить свой ужин, то лучше поторопиться. Никто тебя не заметит. На кухне дым стоял коромыслом, когда я час назад пытался перехватить там кусочек.

— А где мой дед?

— Откуда мне знать? — Он воззрился на меня поверх крупа пони. — Что ты еще задумал?

— Хочу поехать с ним.

— Ха! — выдохнул он, и насыпал пони рубленой соломы. Прозвучало это не очень-то обнадеживающе.

Я упрямо настаивал:

— Я мечтаю съездить в Сегонтиум.

— А кто не хотел бы? Я и сам мечтаю съездить туда. Но если ты намерен просить короля… — Он не закончил мысль. — Да уж, пора бы тебе выбраться отсюда кое-что посмотреть, стряхнуть с себя пыль, тебе бы это как раз, да только не вижу я, как это сделать. Ведь не пойдешь же ты к королю?

— Почему бы и нет? Все, что он может мне сделать — это отказать.

— Все, что может?.. Клянусь мошонкой Юпитера, этого мальчишку только послушать. Последуй моему совету, поужинай и ложись спать. И к Камлаху тоже не ходи. Он едва отбился от этой своей супружницы и сейчас вроде горностая, у которого зубы разболелись. Да ведь ты ж не всерьез?

— Лишь тогда тебе по пути с богами, Сердик, когда встанешь на их тропу.

— Да, верно, только очень уж большие у них ножищи, могут и растоптать. Хоронить-то тебя христианским обрядом?

— Вообще-то я не против. Если епископ добьется своего, то, полагаю, христово крещение ждет меня довольно скоро, но до тех пор я формально не признаю ничего.

Он захохотал.

— Когда придет мой черед, то, надеюсь, меня погребут в огне. Это будет почище. Ну ладно, не слушаешь — не надо, но не ходи к нему на пустой желудок, вот что.

— Это я тебе обещаю, — сказал я и отправился добывать ужин. Поев и переодевшись в приличную тунику, я отправился на поиски деда.

К моему облегчению Камлаха с ним не было. Король находился в своей спальне. Развалившись в свободной позе, он сидел в большом кресле перед ревущим пламенем пылавшей в очаге колоды, у ног его дремали два пса. Сначала я подумал, что женщина в кресле с высокой спинкой — Ольвена, королева, но затем увидел, что это моя матушка.

Прежде она вышивала, но сейчас руки ее без движения лежали на коленях; ткань белела на фоне коричневого облачения. Она обернулась и улыбнулась мне, но во взгляде ее я заметил удивление.

Один из волкодавов застучал хвостом об пол, другой открыл глаз, повел взглядом по комнате и снова задремал. Дед сердито глянул на меня из-под бровей, но сказал довольно добродушно:

— Эй, парень, не стой там. Давай же, входи, здесь жуткий сквозняк. Закрой дверь.

Я подчинился и приблизился к огню.

— Могу ли я обратиться к тебе, господин?

— Ты уже обратился. Чего тебе? Бери табурет, садись.

Рядом с креслом матушки как раз стоял табурет. Я отодвинул его, чтобы показать, что не сижу в ее тени, и уселся между ними.

— Ну? Давненько не виделись, верно? Все книги читал?

— Да, господин. — Исходя из того, что нападать лучше, чем защищаться, я перешел прямо к делу. — Я… Я уехал сегодня после обеда и катался верхом, поэтому…

— Куда ездил?

— По тропе, что у реки. Никуда в особенности, для тренировки в верховой езде, так что…

— Только затем туда и ездить.

— Да, господин. Поэтому я не застал гонца. Мне сказали, что ты выезжаешь завтра, господин.

— А тебе что до того?

— Лишь то, что я бы хотел поехать с тобой.

— Ты бы хотел? Ты хотел? С чего бы это вдруг?

Добрая дюжина ответов, равно приемлемых, теснилась у меня в голове, так и просясь на язык. Мне показалось, что матушка смотрит на меня с жалостью. Я знал, что и дед ждет моего ответа с безразличием и нетерпением, лишь немного смягченными весельем. Я сказал просто правду.

— Потому что мне уже больше двенадцати лет и я ни разу не покидал Маридунум. Потому что я знаю, что, если мой дядя поступит, как он намерен, я вскоре буду заперт — в этой долине или где-нибудь еще, чтобы изучать богословие, и прежде чем это случится…

Грозные брови насупились.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что не желаешь учиться?

— Нет. Больше всего на свете я хочу учиться. Но учение приносит больше пользы, если тот, кто учится, видел хотя бы частицу этого мира — поистине, господин, это так. Если бы ты позволил мне поехать…

— Я еду в Сегонтиум, об этом тебе говорили? Это не праздничный выезд на охоту, это длинная поездка, трудная, и для слабых ездоков в ней места нет.

Смотреть, не отводя взгляда, в яростное сияние его голубых глаз было не легче, чем поднимать тяжести.

— Я много ездил верхом, господин, и сейчас у меня хороший пони.

— Ха, да, объезженный для Диниаса. Что ж, с таким ты еще справишься. Нет, Мерлин, дети не едут.

— Значит, ты оставляешь Диниаса здесь?

Я услышал, как матушка сглотнула, и голова моего деда, уже обращенная было в другую сторону, рывком повернулась ко мне. Кисти рук деда на подлокотниках сжались в кулаки, но он не ударил меня.

— Диниас — мужчина.

— А Маэль и Дуах едут с тобой, господин?

Эти два всюду сопровождавших его пажа оба были младше меня. Матушка заговорила было что-то задыхающейся скороговоркой, но дед движением руки заставил ее умолкнуть. В яростных глазах его под нахмуренными бровями появилось удивленное выражение.

— Маэль и Дуах полезны мне. А с тебя какая польза?

Я спокойно посмотрел на него.

— Доныне мало какая. Но разве тебе не сообщали, что я говорю на языке саксов не хуже, чем по-валлийски, читаю по-гречески, и моя латынь лучше, чем у тебя?

— Мерлин, — начала было матушка, но я не обратил внимания.

— Я добавил бы бретонский и корнийский языки, но сомневаюсь, что от них будет польза в Сегонтиуме.

— А не скажешь ли мне, — сухо осведомился дед, — с чего это мне разговаривать с королем Вортигерном на языке ином, нежели валлийский, при том, что сам он из Гуэнта?

По его тону мне стало ясно, что я победил. Позволить себе опустить глаза было все равно, что с отойти с поля выигранного сражения. Я задержал дыхание и произнес очень кротко:

— Нет, господин.

Он расхохотался лающим смехом и выбросил вперед ногу, перевернув одну из собак.

— Что же, может, в конце концов, есть в тебе что-то и от нашего рода, несмотря на твой облик. По меньшей мере, у тебя достало характера наступить на хвост старому псу в его логове, когда тебе это понадобилось. Хорошо, можешь ехать. Кто у тебя в слугах?

— Сердик.

— Сакс? Скажи ему, пусть снарядит тебя в путь. Мы выезжаем с первым светом. Ну, чего еще ждешь?

— Я хочу пожелать спокойной ночи моей матушке.

Я поднялся с табурета и подошел поцеловать ее. Я нечасто делал это, и она, кажется, удивилась. Позади дед резко бросил:

— Не на войну едешь. И трех недель не пройдет, как вернешься. Убирайся.

— Да, господин. Спасибо тебе. Спокойной ночи.

Выйдя за дверь, я простоял неподвижно, опершись о стену, целых полминуты, прежде чем удары сердца понемногу замедлились и из горла ушел комок. Лишь тогда тебе по пути с богами, когда встаешь на их тропу. А это требует мужества.

Я проглотил тошноту, вытер потные ладони и побежал разыскивать Сердика.

9


Вот так я впервые покинул Маридунум. В то время это казалось величайшим приключением в мире — выехать в свежести раннего утра, когда звезды еще на небе, влиться в сплоченную общительную группу мужчин, сопровождавших Камлаха и короля.

Поначалу большинство спутников были угрюмы и ехали в полудреме; мы почти не разговаривали, изо ртов шел холодный парок, копыта лошадей выбивали искры из мощеной сланцем дороги. Даже уздечки позванивали как-то холодно, и я окоченел настолько, что едва чувствовал поводья и не мог думать ни о чем, кроме того, чтобы не свалиться с возбужденного пони и не быть отосланным с позором домой раньше, чем успеет остаться позади первая миля.

Наша вылазка в Сегонтиум длилась восемнадцать дней. Тогда впервые увидел я короля Вортигерна, пробывшего в те годы Верховным королем Британии уже больше двадцати лет. Разумеется, я слышал о нем множество историй, похожих на правду — и в равной мере на сказку. Он был жесток, как и подобает человеку, захватившему трон с помощью убийства и удержавшего его ценой крови; но он был сильным королем — и как раз тогда, когда в его силе нуждались, и не только его вина, что стратегический замысел призвать себе на помощь наемников-саксов выскользнул из его руки, словно меч, соскользнувший при заточке, и разрезал ее до кости. Он платил, и снова платил, а потом дрался; и теперь ежегодно большую часть времени он дрался как волк, чтобы удержать рыщущие орды близ Саксонского Берега. Люди говорили о нем с уважением, как о яростном и кровожадном тиране, а о его саксонской королеве Ровене — с ненавистью, как о ведьме; но, хотя я с детства был вскормлен на байках кухонных рабов, я ждал случая повидать их скорее с любопытством, чем со страхом.

В любом случае, у меня не было причин бояться; я видел Верховного короля лишь издали. Снисходительность моего деда простиралась не далее разрешения ехать в его свите; после того внимания мне уделялось не больше — на самом деле много меньше — чем его пажам Маэлю и Дуаху. Мне было предоставлено самому заботиться о себе среди безымянной толпы мальчишек и слуг, и поскольку мой образ жизни вовсе не способствовал приобретению друзей среди сверстников, то я оказался практически в одиночестве. Впоследствии мне следовало бы благодарить судьбу за то, что те несколько раз, когда я оказывался в окружавшей двух королей толпе, Вортигерн не приметил меня, и ни мой дед, ни Камлах не вспомнили о моем существовании.

Мы провели неделю в Сегонтиуме, валлийское название которого Каэр-ин-ар-Вон, ибо находится он как раз напротив острова Мона, острова друидов. Как и Маридунум, город расположен на берегах устья реки Сейнт, близ ее впадения в море. Там прекрасная гавань, и приблизительно в полумиле от нее расположена на возвышенности крепость. Построили ее римляне для защиты гавани и города, но свыше ста лет она стояла покинутой, пока Вортигерн частично не восстановил ее. Немного ниже на склоне холма стояло еще одно, более современное укрепление, поставленное, я полагаю, Максеном, дедом убитого Констанция, для отражения ирландских набегов.

Места здесь были красивее и богаче, чем в Южном Уэльсе, но глазу моему они казались скорее отталкивающими, чем прекрасными.

Может быть, летом эти окрестности речного устья зеленеют травами и исполнены покоя, но когда я впервые увидел их той зимой, горные склоны за городом вздымались, как грозовые тучи, их серые склоны заросли оголенными, насквозь продутыми ветром лесами, вершины их серовато-синих гребней были укутаны в снежные капюшоны. Вдали и поодаль от них вздымалась огромная облачная вершина Моэль-и-Витфа, которую саксы называют теперь Сноудон или Снежная гора. Это самая высокая гора во всей Британии, на ней обитают боги.

Вортигерн расположился, пренебрегая призраками, в башне Максена. Его войско — в те времена он не ездил без сопровождения по крайней мере тысячи воинов — разместилось в крепости. Что до спутников моего деда, то люди благородные поселились с королем в башне, а свита, к которой принадлежал и я, была размещена в довольно хорошем, хотя и холодноватом, помещении у западных крепостных ворот. К нам относились с уважением: Вортигерн не только приходился дальним родичем моему деду, но, кажется, и в самом деле был вынужден, выражаясь словами Сердика, «считать головы».

Был он крупным, смуглым мужчиной с широким мясистым лицом и черными с проседью волосами; черные же, жесткие, как кабанья щетина, волосы росли у него на тыльной стороне ладоней и торчали из ноздрей.

Королевы с ним не было. Сердик шепнул мне, что Вортигерн не посмел привезти ее с собой в эти края, где саксов так мало жаловали.

Когда я парировал, что его самого-то жалуют лишь потому, что из сакса он сделался добрым валлийцем, он рассмеялся и дал мне оплеуху. Думаю, я поступал правильно, не напуская на себя королевское величие.

Распорядок наших дней был прост. Большую часть времени мы проводили на охоте, в сумерках возвращались к очагам, выпивке и сытной еде, а потом короли и их советники садились за переговоры, а свиты играли в кости, а также волочились за женщинами, ссорились и развлекались как могли.

До того я не бывал на охоте, такие развлечения чужды моей природе, кроме того, на охоте все мчались беспорядочной толпой, что мне вовсе не нравилось. И это было опасно: у подножия гор дичь водилась в изобилии, и время от времени начиналась дикая скачка, свернуть себе шею в этот момент было легче легкого; но я не видел иной возможности посмотреть эти места, кроме того, мне следовало понять, почему Галапас так настаивал на моем участии в этой поездке. Так что я каждый день отправлялся вместе со всеми. Несколько раз я падал, но отделывался лишь ушибами, и при этом мне удалось не привлечь ничьего внимания — ни доброго, ни злого. Не нашел я и того, что искал — ничего не видел и ничего не произошло, разве что ездить верхом я стал получше; соответственно улучшились и манеры Астера.

На восьмой день пребывания в Сегонтиуме мы отбыли домой, и сам Верховный король в сопровождении сотни воинов отправился проводить нас в дорогу.

Наш путь лежал вдоль заросшего лесом ущелья, в котором неслись воды быстрой и глубокой реки, и где лошадям приходилось идти поодиночке или попарно между скалами и потоком. Для такого большого отряда опасности не было, так что ехали мы беспечно, по ущелью разносилось цоканье копыт, звяканье уздечек и людской говор, да сверху изредка карканье — это со скал взмывали вороны, чтобы посмотреть на нас. Они не ждут, как говорят иные, шума битвы; мне доводилось видеть, как они миля за милей следуют за вооруженными отрядами в ожидании сражения и трупов.

Но в тот день нам ничего не грозило, и около полудня мы прибыли туда, где Верховный король должен был проститься с нами и отправиться назад. Это было у слияния двух рек, где ущелье выходило в долину пошире, с опасными на вид обледеневшими сланцевыми скалами по обе стороны и большой рекой, несущей на юг коричневые, набухшие от талого снега воды. Там, где реки сливались, находилась переправа и южнее нее проходила хорошая дорога — сухая и ровная, она вела по возвышенности к Томен-и-Муру.

Мы задержались чуть севернее брода. Короли свернули в сторону, в укрытую от ветров котловину, с трех сторон окруженную заросшими склонами. Обнаженные кусты ольховника и заросли камыша свидетельствовали о том, что летом здесь бывает топко, в тот же декабрьский день грунт наделаю промерз, хотя место это было укрыто от ветра и заметно пригревало солнце. Порешили остановиться там, чтобы поесть и отдохнуть. Короли, беседуя, устроились отдельно, с ними и их приближенные. Среди последних я заметил Диниаса. Оказавшись, как обычно, поодаль от приближенных, от воинов и даже от слуг, я поручил Астера Сердику и направился в сторону, взбираясь по лесистому склону к замеченной мной поросшей деревьями лощине, где мог побыть один и не привлекать внимания остальных. Уселся, опершись спиной на нагретую солнцем скалу, по другую сторону которой слышались приглушенные звуки — звон уздечек пасущихся лошадей, людской говор, временами грубый хохот, затем поочередно молчание и гул голосов, из чего я понял, что дожидаясь, пока короли распрощаются, свиты коротают время за игрой в кости. Надо мной в холодном воздухе кружил коршун, в лучах солнца крылья его отливали бронзой. Я вспомнил о Галапасе, о сиянии бронзового зеркала и спросил себя, зачем же я все-таки поехал.

Вдруг за спиной зазвучал голос Вортигерна:

— Сюда. Можешь сказать мне, что думаешь.

Пораженный, я обернулся, и лишь тут сообразил, что и он, и тот, к кому он обращался, находятся по ту сторону скрывавшей меня скалы.

— Мне говорили, пять миль в любом направлении…

Голос Верховного короля затих — наверно, он повернулся в другую сторону. До меня донеслись шаги по замерзшей земле, хруст опавших листьев и скрежет о камень подбитых гвоздями сапог. Погруженные в беседу, между деревьев шли Вортигерн и мой дед.

Помню, как я колебался. О чем таком они могут говорить, что не обсуждалось наедине в башне Максена? Не верилось, что Галапас направил меня на их встречу просто шпионить. Тогда зачем же? Не бог ли, на чью тропу я встал, привел меня сюда, привел одного, сегодня и именно ради этого? Я нехотя повернулся, чтобы последовать за ними.

Стоило мне сделать шаг в их направлении, как чья-то рука довольно бесцеремонно схватила меня за плечо.

— И куда же ты собрался? — шепотом осведомился Сердик.

Резким движением я стряхнул его руку.

— Проклятье, Сердик, ты меня чуть до смерти не напугал. Что за дело тебе, куда я собрался?

— Я здесь затем, чтобы приглядывать за тобой, помнишь?

— Ты здесь потому, что я взял тебя с собой. И сейчас никто уже не велит тебе приглядывать за мной. Или все-таки велят? — Я резко глянул на него. — Ты и раньше следил за мной?

Он осклабился.

— Сказать по правде, и в голове такого не было. А что, стоило?

Я, однако, допытывался:

— Тебе кто-нибудь поручил следить за мной сегодня?

— Нет. Но разве ты не понял, кто туда пошел? Это Вортигерн и твой дед. Если уж ты замыслил прогуляться следом за ними, то на твоем месте я бы еще раз хорошенько подумал.

— Вовсе я не за ними, — солгал я, — просто хотел осмотреться.

— Тогда лучше выбери для этого какое-нибудь другое место. Они специально приказали всем ждать внизу. Я пришел узнать, слышал ли ты это, вот и все. Они были очень серьезны, когда отдавали этот приказ.

Я снова уселся.

— Хорошо, ты узнал. А теперь, пожалуйста, оставь меня. Можешь прийти и сказать, когда нужно будет уезжать.

— Ага, стоит мне повернуться, только тебя и видели.

Я ощутил, как кровь прилила к щекам.

— Сердик, я велел тебе идти.

Он стоял на своем:

— Слушай, я тебя знаю, и знаю, что значит этот твой вид. Что бы ни было у тебя на уме, но когда ты вот эдак смотришь, кое-кого ждут неприятности, и обычно именно тебя. Что ж делать?

Я яростно выдохнул:

— На этот раз они ждут тебя — если не сделаешь, как я сказал.

— Не обрушивайся на меня с высоты своего королевского величия, — сказал он. — Я лишь пытаюсь спасти тебя от порки.

— Знаю. Прости. Я… У меня была одна мысль.

— Ты можешь открыть ее мне, верно? Я ведь вижу, что-то гложет тебя изнутри все эти последние дни. В чем тут дело?

— Я и сам не знаю, — признался я. — В этом ты мне не помощник. Забудь. Слушай, а короли не сказали, куда направляются? Что они, не могли наговориться досыта в Сегонтиуме или по дороге сюда?

— Они пошли на вершину этого утеса. Там, наверху, где кончается вон та гряда, есть место, откуда хорошо видно вверх и вниз по ущелью, и во все стороны. Там, говорят, раньше башня была. Ее называли Динас Бренин.

— То есть Королевская Крепость? А башня большая?

— Ничего там сейчас нет — кроме груды камней. Зачем спросил?

— Я… Просто так. Интересно, когда поедем домой?

— Говорят, не раньше, чем через час. Слушай, а почему бы тебе не спуститься вниз — я бы разок срезал тебя в кости?

Я широко улыбнулся.

— И на том спасибо. Я, значит, тебя и от игры оторвал? Извини.

— Не стоит извинений. Я все равно проигрывал. Ладно, я оставлю тебя одного, ты ведь не станешь думать о всяких глупостях, правда? Не нужно попадаться на глаза. Помнишь, что я говорил о вяхире?

И в этот самый миг мимо стрелой пронесся вяхирь; от хлопанья со свистом рассекавших морозный воздух крыльев пахнуло холодом.

Следом, чуть выше, готовый к удару, за вяхирем мчался кречет — мерлин.

Долетев до склона горы, голубь принял чуть вверх, держась вплотную к поверхности, как чайка, прижимающаяся к вздымающейся волне, и направляя свой стремительный полет к зарослям у края лощины. Он шел не выше фута над землей, и для сокола бить его было опасно, но тот, видно, был смертельно голоден, ибо едва они достигли края зарослей, кречет нанес удар.

Пронзительный крик вяхиря, яростное «куик-ик-ик» кречета, дрожь потревоженных ветвей — и все стихло. Медленно, как снежинки, оседали несколько перышек.

Я бегом бросился вверх по склону.

— Он схватил его!

Было ясно, что случилось — обе птицы сцепились в воздухе, влетели в заросли и ударились о землю. Судя по наступившей тишине, возможно обе они так и лежали там оглушенные.

Заросли представляли собой плотно сплетенный ветвями кустарник, покрывавший один из склонов лощины. Раздвигая ветки, я с трудом протискивался вперед. Путь мне указывали выпавшие перья. Наконец я нашел их. Голубь был мертв, он лежал с распростертыми крыльями грудкой вниз — так, как летел и как ударился о камни; на радужном оперении его шейки алело пятнышко крови. На вяхире лежал сокол.

Острые, как сталь, когти глубоко вонзились в спину добычи, безжалостный клюв от удара наполовину вошел в тельце голубя. Сокол был еще жив. Когда я склонился над ними, крылья его затрепетали, а синеватые веки опустились, явив темные зрачки горящих яростью глаз.

Задыхаясь, протиснулся и встал у моего плеча Сердик.

— Не трогай его. Руки раздерет. Дай мне.

Я выпрямился.

— Хватит разговоров об этом твоем вяхире, Сердик. Пора уже забыть о нем, верно? Нет, оставь их. Они еще будут здесь, когда мы вернемся.

— Вернемся? Откуда?

Я молча указал рукой на нечто, возникшее перед нами именно там, куда направляли полет птицы. Черный квадратный проем — будто дверь в крутом склоне позади зарослей; вход, скрытый от случайного глаза, видимый лишь только когда кто-то зачем-либо проломится сквозь сплетенные ветви.

— Ну и что? — спросил Сердик. — На вид, так это вход в старую шахту.

— Да. Чтобы посмотреть на нее я и ехал сюда. Зажги факел и пойдем. — Он начал было возражать, но я оборвал его: — Можешь не ходить, как угодно. Но дай мне факел. И побыстрее, времени осталось немного.

Я начал пробираться ко входу; слышно было, как за спиной Сердик, все еще ворча, начал пригоршнями ломать прутья посуше, чтобы соорудить факел.

Сразу за входом деревянные подпорки сгнили, и путь преграждала груда осыпавшейся земли и опавших камней, но за ней пол шахты был достаточно ровным и вел почти без наклона прямо к сердцу горы. Я мог идти, почти не сгибаясь, а Сердик, при его невысоком росте, пригибался лишь слегка. Яркое трепетание пламени наспех сделанного факела бросало нам под ноги наши же искаженные тени. В этом свете на полу виднелись желоба, по которым грузы вытаскивали отсюда к свету, а на стенах — следы кирок и рубил, которыми высекали в скалах тоннель.

— Куда тебя несет? — Голос Сердика за спиной звенел от напряжения. — Слушай, давай вернемся. В таких местах опасно. Кровля может обрушиться.

— Не обрушится. Смотри, чтобы факел не погас, — бросил я, и мы пошли дальше.

Туннель отклонялся вправо и постепенно начал опускаться. Под землей полностью теряется чувство направления; здесь нет и того дуновения ветерка, которое позволяет не сбиваться с пути даже в самую темную ночь, но я полагал, что мы кругами приближаемся к сердцу горы, на которой стояла когда-то та старая королевская башня. Время от времени вправо и влево отходили другие тоннели, но опасности заблудиться не было: мы шли по главной галерее, и скала казалась здесь достаточно прочной. Местами с крыши или со стен что-то обваливалось, а однажды пришлось даже остановиться перед грудой обломков, почти загородившей путь, но я перебрался через нее, а дальше тоннель был чист.

Перед этой грудой Сердик остановился. Он просунул факел и вгляделся во мрак впереди.

— Эй, слушай, Мерлин, ради всего святого, давай вернемся. Это уж слишком. В таких местах опасно, говорю тебе, а мы забираемся все ниже, в самую утробу этой горы. Лишь богам ведомо, что нас там ждет. Пойдем назад, парень.

— Не трусь, Сердик, ты вполне можешь пролезть. Пробирайся. Быстрее.

— Ни за что. Если сейчас же не вылезешь, клянусь, я пойду назад и расскажу все королю.

— Послушай, — ответил я, — это важно — сходить туда. Не спрашивай, почему. Но клянусь тебе, никакой опасности нет. Если боишься, то дай мне факел и иди назад.

— Ты ведь знаешь, что я не могу так поступить.

— Да, знаю. Ты не посмеешь вернуться и все ему рассказать, не так ли? Оставь ты меня здесь и случись со мной худо, что, по-твоему, ждет тебя?

— Правильно говорят, что ты дьявольское отродье, — сказал Сердик.

Я расхохотался.

— Когда вернемся наверх, можешь говорить все, что хочешь, Сердик, но сейчас, пожалуйста, поторопись. Тебе ничто не угрожает, уверяю тебя. В воздухе сегодня не носится зло, и ты сам видел, как мерлин указал нам дверь.

Он, разумеется, пошел. Бедный Сердик, ему не оставалось ничего иного. Но когда он, высоко подняв факел, встал рядом со мной, я заметил, что он поглядывает на меня искоса, а левой рукой делает знак от злых чар.

— Давай только побыстрее, — сказал он, — вот и все.

Еще два десятка шагов, поворот, и тоннель вывел нас в пещеру.

Я дал знак поднять факел — и потерял дар речи. Это огромная полость точно в сердце горы, эта тьма, едва затронутая сиянием факела, это мертвое спокойствие воздуха, когда слышишь и чувствуешь биение крови в жилах — конечно, это было то самое место. Я узнавал каждую отметину на скале, узнавал саму эту покрытую следами и трещинами от рубил, а затем взломанную напором воды поверхность. Тут был и терявшийся во тьме свод, а в углу, где стояла помпа, виднелась груда проржавевшего металла.

А вот и сырой блеск на поверхности стены, но уже не полоска, а целый занавес сияющей влаги. Там, где были лужи и потеки воды под навесом, теперь широкое, тихое озеро. Не менее трети зала ушло под воду.

Воздух здесь пах как-то странно, дыханием вод и живой скалой.

Откуда-то сверху капало, и каждый удар капели порождал звук, чистый, как теньканье маленького молоточка по металлу. Взяв из рук Сердика теплящийся еще пучок прутьев, я подошел к краю воды. Поднял огонь как можно выше над водой и посмотрел вниз. Ничего не увидел. Огонь отражался от глади вод, как от полированного металла. Я ждал. Свет струился, мерцал и тонул во тьме. Вода не отражала ничего, кроме меня самого; отражение напоминало призрак в зеркале Галапаса.

Я вернул факел Сердику. Тот не сказал ни слова. Все это время он глядел на меня испуганно и как-то искоса.

Я тронул его за руку.

— Теперь можно возвращаться. В любом случае, факел уже почти погас. Пойдем.

Всю дорогу — по извилистой галерее, мимо груд земли и обломков, через выход в морозный полдень — мы хранили молчание.

Небо было голубовато-бледным. На его фоне зимние деревья стояли хрупкие и тихие; как кости, белели березы. Донесся снизу и зазвучал в застывшем звенящим металлом воздухе настойчивый призыв рога.

— Они отправляются.

Сердик ткнул факел в замерзшую землю — загасить. Я начал пробираться сквозь заросли вниз. Голубь все еще лежал там — холодный и уже окоченевший. Кречет тоже был здесь, он отполз от тела своей добычи и уселся рядом с ней на камень, сгорбившийся и неподвижный; он не шевельнулся даже при моем приближении. Я подобрал вяхиря и бросил Сердику.

— Сунь его в седельную сумку. Мне ведь не нужно просить тебя не болтать обо всем этом, правда?

— Да уж не нужно. Что ты делаешь?

— Он не может двигаться. Если мы оставим его здесь, через час он замерзнет и умрет. Я возьму его.

— Осторожнее! Это ведь взрослый сокол.

— Он не тронет меня.

Я подобрал мерлина; спасаясь от стужи, он распушил перья и показался мне на ощупь мягким, как совенок. Я натянул кожаный рукав куртки на левое запястье пониже, и сокол, изо всех сил вонзив когти, уцепился за него. Глаза его были теперь полностью открыты, и дикие темные зрачки неотрывно следили за мной.

Однако сидел он спокойно, сложив крылья. Слышно было, как бормочет себе что-то под нос Сердик, нагнувшись там, где я устраивался поесть и собирая мои вещи. Затем он добавил нечто, прежде не слыханное мной:

— Идем, молодой хозяин.

Когда я влился в хвост свиты моего деда, и мы отправились дальше, в Маридунум, сокол покорно остался сидеть у меня на запястье.

10


Не пытался он покинуть меня и по прибытии домой. Осмотрев его, я обнаружил, что в той погоне за вяхирем и при падении у него повреждены несколько перьев; я подлечил их, как учил меня Галапас, и после этого сокол сидел на ветке грушевого дерева за моим окном, кормясь из моих рук и не пытаясь улететь.

Отправившись к Галапасу, я прихватил с собой и его. Это было в первый день февраля; прошедшей ночью морозец спал и под утро пошел дождь. День выдался свинцово-серым, низко висели облака, под порывами ветра колебались струи дождя. Во дворце свистели сквозняки, и на двери спешно навешивались занавеси, люди же кутались в шерстяные одежды и старались держаться поближе к жаровням. Казалось, над дворцом нависла серая тяжелая тишина. После возвращения в Маридунум я почти не видел деда, он часами держал совет со своими приближенными, и ходили слухи о ссорах и криках, когда он совещался один на один с Камлахом. Однажды, когда я пришел в комнату матушки, мне сказали, что она молится и не может встретиться со мной. Я мельком увидел ее через открытую дверь и мог бы поклясться, что склонившись перед святыми образами, она плакала.

Но в горной долине все шло по-прежнему. Галапас принял сокола, похвалил мою работу над его крыльями, затем посадил птицу на укрытый выступ близ входа в пещеру и пригласил меня подойти к огню и погреться. Зачерпнув для меня из кипящего на медленном огне горшка тушеного мяса и заставив поесть, лишь затем он согласился выслушать мой рассказ. Я поведал ему все, вплоть до ссор во дворце и слез моей матушки.

— Это была та самая пещера, Галапас, могу поклясться! Но зачем? Там ведь ничего не было! А кроме этого ничего не случилось, совсем ничего. Я старался разузнать как только мог, и Сердик среди рабов поспрашивал, но никто не знает, о чем договорились короли и почему мой дед ссорится с Камлахом. Но кое-что он мне сказал. За мной следят. Люди Камлаха. Если бы не это, я приехал бы раньше. Они сегодня уехали, и Камлах, и Алун, и другие, поэтому я сказал, что еду на заливные луга обучать сокола и приехал сюда.

И поскольку он хранил молчание, я повторил с озабоченностью, сделавшей меня настойчивым:

— Что происходит, Галапас? Что все это значит?

— О видении твоем и находке пещеры я ничего не знаю. О причинах же ссор во дворце, кажется, догадываюсь. Ты знал, что у Верховного короля от первого брака были сыновья — Вортимер, Катигерн и молодой Пасцентий?

Я кивнул.

— Кто-нибудь из них был в Сегонтиуме?

— Нет.

— Я слышал, что они порвали с отцом, — произнес Галапас, — и Вортимер собирает свое собственное войско. Говорят, что он хочет стать Верховным королем, что Вортигерну, кажется, грозит мятеж, и как раз тогда, когда это ему меньше всего кстати. Королеву его многие ненавидят, это ты знаешь, мать же Вортимера была доброй британкой, и кроме того, молодым нужен молодой король.

— Значит, Камлах стоит за Вортимера? — быстро спросил я, и Галапас улыбнулся.

— Кажется, да.

Я немного поразмыслил над этим.

— Что ж, как говорится, когда грызутся волки, добыча достается воронам.

Поскольку я родился в сентябре, под Меркурием, ворон был моим знаком.

— Может быть, — ответил Галапас. — Но скорее всего, тебя запрут в клетку раньше, чем ты этого ждешь.

Он сказал это отсутствующе, как бы унесясь мыслями куда-то далеко, и я вернулся к тому, что заботило меня больше всего.

— Галапас, ты сказал, что ничего не знаешь ни о моем видении, ни о пещере. Но ведь это… В этом должна чувствоваться рука бога.

Я глянул вверх, на выступ, где сидел сокол — задумчивый и терпеливый, с полузакрытыми глазами-щелками, в которых отражался огонь.

— Так и есть.

Я заколебался.

— А не можем ли мы выяснить, что он… что все это значит?

— Хочешь снова войти в кристальный грот?

— Н-нет, не хочу. Но, может быть, я должен это сделать. Скажи, как ты считаешь?

Чуть помедлив, он тяжело произнес:

— Да, по-моему, тебе следует войти. Но сначала я научу тебя еще кое-чему. На этот раз ты сам должен сотворить себе огонь. Не так… — Он улыбнулся, когда я потянулся за веткой, пошевелить тлеющие в золе угли. — Положи ее. Перед тем как уехать, ты попросил показать тебе что-нибудь настоящее. Это последнее, что мне осталось показать тебе. Я не понимал… Ладно, не буду об этом. Нет, сядь, дитя, книги тебе больше не нужны. Смотри сюда.


О том, что случилось затем, я писать не буду. Как я уже сказал, это было первое пришедшее ко мне волшебство — и будет последним, которое я забуду. Я нашел его несложным — даже творить огонь, холодный, как лед, и бушующее пламя, и вспышки, ударом кнута пронзающие тьму. Только этому искусству и обучил он меня, не считая некоторых приемов лечения. И это правильно, ибо я был молод, чтобы учиться большему, а искусство это таково, что если ты непригоден или не готов, оно может ослепить тебя.

* * *

Когда мы закончили урок, снаружи было уже темно. Галапас поднялся на ноги.

— Я вернусь через час и разбужу тебя.

Он сдернул висевшую на зеркале и скрывавшую его накидку, закутался в нее и вышел.

Гул пламени был, словно стук от копыт коня, несущегося в галопе; как кнут, щелкнул яркий, длинный язык. С шипением, похожим на женский вздох, развалилось полено, и тысяча горящих ветвей затрещала, будто гомонящая, перешептывающаяся, сплетничающая толпа…

Все расплылось в великом ослепительном сиянии тишины. Зеркало вспыхнуло. Я поднял накидку, уже приятно сухую, и забрался с ней в кристальный грот. Сложив накидку, улегся на нее, вглядываясь в сходящуюся надо мной усеянную кристаллами стену.

Языки пламени окружали меня пылающими рядами, один за другим, наполняя воздух, пока я не оказался в сотканном из света шаре, как бы внутри звезды. Свет становился все ярче и ярче, пока вдруг не лопнул — и наступила тьма…


Копыта несущегося галопом коня выбивали искры из гравия римской дороги. Вновь и вновь щелкала плеть всадника, но лошадь и так уже неслась во весь опор, широко раздувая алые ноздри, выдыхая струи пара в холодный воздух. Всадником был Камлах. Далеко позади, отстав почти на полмили, мчалась остальная молодежь, его свита, и еще дальше, далеко позади, ведя на поводу охромевшего и насквозь промокшего коня, шел доставивший вести королевскому сыну гонец.

В городе пылали факелы, по улицам бежали навстречу несущемуся галопом коню люди, но Камлах не обращал на них внимания. Он вонзил в бока коня шипастые шпоры и напрямик промчался через город, по крутой лестнице и далее, во внешний дворик королевского дворца. Здесь также пылали факелы. Рыжая шевелюра на мгновение вспыхнула в их свете, когда он соскочил с коня и швырнул поводья поджидавшему рабу. Взбежал по ступеням, — сапоги из мягкой кожи ступали бесшумно, — и дальше, вдоль ведущей в комнату его отца колоннады. Быстрая темная фигура на мгновение исчезла в тени под аркой, затем Камлах широко распахнул дверь и вошел.

Гонец не солгал. Смерть была быстрой. Старик лежал на резной римской кровати, кто-то набросил на него покрывало из пурпурного шелка. Как-то удалось закрепить его нижнюю челюсть — взлохмаченная седая борода смотрела в потолок, и маленькое изголовье из обожженной глины под шеей поддерживало голову прямо, тело медленно остывало и твердело. Его поза никак не давала понять, что у старика сломана шея. Черты старческого лица начали уже западать, сжиматься, будто смерть стачивала плоть вокруг торчащего носа, оставляя его в одиночестве возвышаться на равнине цвета холодного свечного воска. Лежавшие на губах и на закрытых глазах покойного монеты мерцали в свете факелов, прикрепленных у всех четырех углов ложа.

В ногах кровати, меж факелов, стояла Ниниана. Она стояла очень спокойно и прямо, одетая в белое, сжимая распятие в сложенных на груди руках, низко склонив голову. Когда дверь открылась, она не подняла глаз, ее взор был по-прежнему обращен на пурпурное покрывало; в нем не было скорби, казалось, она смотрит на все из какой-то немыслимой дали.

Сбоку встал ее подошедший брат, стройный в своих черных одеждах, двигавшийся с какой-то хищной грацией, которая, казалось, сотрясает комнату.

Он подошел прямо к кровати и встал над ней, глядя на отца сверху вниз. Затем протянул руку и положил ее на мертвые ладони, сцепленные поверх пурпурного шелка. Рука его на мгновение задержалась, потом отдернулась. Глянул на Ниниану. В нескольких шагах позади нее, в тени, копошилась и шепталась маленькая толпа мужчин, женщин и слуг. Среди них стояли, молча глядя сухими глазами, Маэль и Дуах. И Диниас — он неотрывно смотрел на Камлаха.

Камлах заговорил очень мягко, обращаясь к Ниниане:

— Мне сказали, произошел несчастный случай. Это на самом деле так?

Она не ответила и не шелохнулась. Он смотрел на нее мгновение, затем, раздраженно пошевелив рукой, глянул за ее спину и возвысил голос:

— Один из вас пусть ответит мне. Это несчастный случай?

Вперед выступил мужчина, один из слуг короля, звали его Мабон.

— Это так, милорд.

Он в нерешительности облизнул губы. Камлах оскалился.

— Во имя всех дьяволов ада, что тут у вас происходит?

Затем увидел, куда обращены их взоры и посмотрел на свое правое бедро, где без ножен был заткнут за пояс его кинжал. Он был по рукоять в крови. С нетерпеливым отвращением фыркнув, Камлах вытащил кинжал и отбросил от себя так, что тот ударился о стену с тихим, но отчетливо прозвучавшим в тишине звоном.

— Чья это кровь, думаете вы? — спросил он, всё еще приподняв верхнюю губу. — Всего лишь оленья. Когда пришла весть, мы только что добыли оленя. Я был в двенадцати милях отсюда, и я, и мои люди.

Он смотрел на них во все глаза, будто подбивая высказаться. Никто не шевельнулся.

— Продолжай, Мабон. Тот человек сообщил, что король поскользнулся и упал. Как это случилось?

Мужчина прочистил горло.

— Все вышло как-то глупо, господин, просто несчастный случай. С ним даже не было никого. Это случилось в малом дворике по дороге к комнате слуг, там, где стерты ступени. Один из людей нес масло — заправить лампы. Он пролил немного на ступени и не успел вернуться, чтобы подтереть, как по лестнице, немного торопясь, прошел король. Он… его там в это время не ждали. Ну, милорд, он и поскользнулся на масле и упал вниз, прямо на спину, и ударился головой о камень. Так все и случилось, милорд. Это видели люди, они могут засвидетельствовать.

— А тот, по чьей вине все случилось?

— Один из рабов, милорд.

— Им занялись?

— Милорд, он мертв.

Пока они разговаривали, в галерее произошло какое-то волнение — прибыла свита Камлаха и проследовала за ним в комнату короля.

Они протискивались в комнату, пока говорил Мабон, и теперь, тихонько подойдя к принцу, Алун тронул его за руку.

— Об этой новости знает уже весь город, Камлах. За воротами собирается толпа. Ходит множество слухов — так недалеко и до беды. Тебе нужно показаться и поговорить с ними.

Камлах быстро глянул на него и кивнул.

— Иди присмотри за ними, хорошо? Бран, поди с ним, и Руан. Заприте ворота. Скажите людям, что я скоро выйду. А теперь все остальные — вон.

Комната опустела. Диниас задержался в дверях, но не удостоился даже взгляда и последовал за остальными. Дверь закрылась.

— Ну, Ниниана?

Все это время она не глядела на него. Теперь она подняла глаза.

— Чего ты хочешь от меня? Как Мабон сказал, так и было. Он не сказал тебе лишь, что король дурачился со служанкой и был пьян. Но это несчастный случай, и он мертв… а ты со всеми своими друзьями был в двенадцати милях отсюда. Поэтому теперь ты король, Камлах, и ни один мужчина не сможет показать на тебя пальцем и сказать: «Он хотел смерти своего отца».

— И ни одна женщина.

— А я так и не говорила. Я лишь сказала тебе, что со ссорами здесь теперь покончено. Царство твое — а теперь, Алун прав, тебе было бы лучше пойти и поговорить с людьми.

— Сначала с тобой. Почему ты стоишь, будто тебя это никак не касается? Будто тебя здесь с нами как бы и нет?

— Возможно потому, что так оно и есть. Кто ты, брат, и чего ты хочешь, меня не заботит, я лишь хотела бы попросить тебя об одном одолжении.

— А именно?

— Позволь мне уйти сейчас. Он бы не позволил, но ты, я думаю, разрешишь.

— В обитель Святого Петра?

Она склонила голову.

— Я ведь сказала тебе, меня ничто здесь больше не заботит. И уже довольно давно не заботит, а теперь, когда идут все эти толки о вторжении, о войне весной, и сплетни о перемене власти, о смерти королей — и того меньше… О, не нужно так на меня смотреть, я не дура, и отец беседовал со мной. Но тебе нечего меня бояться; ничто из того, что я знаю или могу сделать, не помешает твоим планам, брат. Заверяю тебя, что ничего теперь не хочу от жизни, кроме одного — разрешения уйти с миром и жить в мире. Мой сын также хочет лишь этого.

— Ты сказала «попросить об одном». А получается, уже о двух.

Впервые что-то шевельнулось в ее взоре; может быть, страх. Она быстро сказала:

— Но ведь так всегда собирались сделать, ты сам собирался, еще раньше, чем того же захотел отец. После приезда Горланда ты, конечно, понял, что даже если верхом, с мечом в руке и тремя тысячами людей за спиной сюда явится отец Мерлина, я не пойду к нему? Мерлин не может навредить тебе, Камлах. Он навсегда останется всего лишь безымянным бастардом, и ты знаешь, что он не воин. Ведают боги, он не в силах причинить тебе вред.

— Тем более, если запереть его в монастырь? — голос Камлаха звучал вкрадчиво.

— Тем более, если запереть его в монастырь. Камлах, ты дурачишь меня? Что ты задумал?

— Этот разливший масло раб, — сказал он. — Кто это был?

Снова что-то мелькнуло в ее глазах. Затем веки опустились.

— Сакс. Сердик.

Он не шевельнулся, но изумруд на его груди вдруг сверкнул на черном фоне, будто у него подскочило сердце. Она яростно бросила:

— Не притворяйся, будто ты сам догадался. Как ты мог догадаться?

— Это не догадка, нет. Когда я въехал во дворец, он гудел от шепотков, будто разбитая арфа. — Внезапно он с раздражением добавил: — Ты стоишь здесь как призрак, сложив руки на животе, будто там у тебя по-прежнему бастард, которого нужно защищать.

На удивление, она улыбнулась.

— Ну конечно. — И затем, когда изумруд вновь подпрыгнул: — Нет, не глупи — откуда мне сейчас взять другого бастарда? Я лишь хотела сказать, что не могу уйти, пока не буду знать — ты ему не угрожаешь. И нам обоим не грозит то, что ты собрался сделать.

— Собрался сделать — вам? Клянусь тебе, ничего…

— Я говорю о королевстве моего отца. Но оставим это. Я сказала тебе, единственная моя забота — чтобы обитель Святого Петра оставили в мире… И так и будет.

— Ты это увидела в кристалле?

— Христианке не приличествует изрекать предсказания, — сказала Ниниана, но голосом чуть более чопорным, чем следовало, и он в упор посмотрел на нее; затем, вдруг утратив спокойствие, отошел на пару шагов в тень, заполнявшую комнату, потом вернулся на свет.

— Скажи мне, — сказал он отрывисто, — Что будет с Вортимером?

— Он умрет, — ответила она безразлично.

— Все мы когда-нибудь умрем. Ты же знаешь, что я с ним связан. Разве трудно тебе сказать, что случится этой весной?

— Я ничего не вижу и ничего не могу сказать. Но каковы бы ни были твои планы для королевства, было бы безумием дать начало даже крошечному шепотку об убийстве. И могу заверить тебя, что ты глупец, если считаешь, что смерть короля была чем-либо, кроме несчастного случая. Все видели двое конюхов и девчонка, с которой он был.

— А тот — он сказал что-нибудь, прежде чем его убили?

— Сердик? Нет. Только что это был несчастный случай. Он, кажется, больше думал о моем сыне, чем о себе. Это все, что он сказал.

— Мне так и сообщили, — сказал Камлах.

Вновь наступила тишина. Они смотрели друг на друга. Мать сказала:

— Ты не посмеешь.

Тот не ответил. Они стояли, неотрывно глядя в глаза друг другу, а по комнате, заставляя трепетать пламя факелов, гуляли сквозняки.

Затем он усмехнулся и вышел. Дверь закрылась за ним с громким хлопком, от которого по комнате пошла волна воздуха, сорвавшая с факелов пламя и закрутившая вихрем тени и свет.

Языки пламени угасали, и кристаллы стали тускнеть. Когда я выбирался из грота, таща за собой накидку, та порвалась. В жаровне зловеще багровели угли. Снаружи совсем уже стемнело. Спотыкаясь, я спустился с выступа и побежал к дверному проему.

— Галапас, — звал я, — Галапас!

Он был там. Его высокая сутулая фигура отделилась от сумрака за дверным проемом, и он вошел в пещеру. Обутые в старые сандалии полуобнаженные ноги посинели от холода.

Я остановился, не доходя до него двух шагов, но чувствовал себя так, будто упал ему на руки и зарылся лицом в одежды.

— Галапас, убили Сердика.

Он молчал, но молчание это было как утешающие слова и успокаивающие руки.

В горле стоял комок. Я глотнул.

— Если бы я не поехал сюда сегодня вечером… Я ведь сбежал и от него, не только от тех. Хотя мог бы довериться ему, даже о тебе рассказать. Галапас, если бы я остался… если бы был там… может, я смог бы сделать что-то.

— Нет. Там ты ничто. Ты это знаешь.

— Теперь я там меньше, чем ничто.

Я приложил руку к голове — она буквально раскалывались от боли. Перед моими еще полуслепыми глазами все плыло. Галапас ласково взял меня за руку и усадил у огня.

— Почему ты это сказал? Минутку, Мерлин. Расскажи мне, что случилось?

— Ты разве не знаешь? — удивленно спросил я. — Он подливал масло в лампы на галерее. Немного масла пролилось на ступени, а король наступил на него, упал и сломал шею. Сердик не был виновен, Галапас. Он только пролил масло, и все, и он шел назад, он правда шел назад, чтобы вытереть его, тут-то все и случилось. Поэтому его схватили и убили.

— И теперь королем стал Камлах.

Наверное, я какое-то время бессмысленно смотрел на него, глаза мои почти ослепли после видений, а голова в тот момент могла думать лишь о чем-то одном. Он мягко и настойчиво спросил:

— А твоя мать? Что с ней?

— Что? Что ты сказал?

Что-то теплое, на ощупь напоминавшее кубок оказалось в моей руке. Запахло тем же напитком, каким он угощал меня, прежде чем я погрузился в видения в гроте.

— Выпей. Тебе следовало спать до тех пор, пока я бы тебя не разбудил, тогда было бы полегче. Выпей все.

По мере того, как я пил, резкая боль в висках ослабевала, пока не превратилась в биение пульса, а окружавшие меня расплывчатые контуры вновь стали отчетливыми и обрели форму. Вернулась ко мне и способность мыслить.

— Прости. Теперь все в порядке, я снова могу думать, уже прихожу в себя… Я расскажу тебе остальное. Моя мать уйдет в обитель Святого Петра. Она пыталась заставить Камлаха пообещать, что он и мне позволит уйти, но он не обещал. Я думаю…

— Да?

Я заговорил медленнее, уже тщательно обдумывая каждое слово.

— Я не все понял из того, что смог увидеть. Думал о Сердике. Но, наверное, он намерен убить меня. По-моему, он воспользуется для этого смертью моего деда — скажет, что убийцей был мой раб… О, никто не поверит Камлаху, будто я мог это сделать, но если он и на самом деле запрет меня к монахам, а потом, немного погодя, я без лишнего шума умру, то к тому времени слухи уже утихнут и никто не посмеет поднять против него голос. К этому времени, если матушка моя будет всего лишь одной из монахинь обители Святого Петра, а не дочерью короля, у нее уже и голоса не останется, чтобы поднять. — Я глядел на него поверх сжатого в в ладонях кубка. — Почему меня так боятся, Галапас?

Он не ответил, но кивнул на кубок в моих руках.

— Допей. А потом, дорогой мой, тебе пора отправляться.

— Отправляться? Но ведь если я вернусь, меня убьют или запрут… Разве не так?

— Могут попытаться — если найдут.

Я страстно заговорил:

— Если бы я остался здесь, с тобой — никто ведь не знает, что я поехал сюда — а если даже узнают и приедут за мной, тебе это ничем не грозит! Мы за много миль увидим, как они поднимаются по долине, или заранее узнаем об их приезде, ты и я… Им никогда меня не найти, я мог бы прятаться в кристальном гроте…

Он покачал головой.

— Время для этого еще не пришло. Когда-нибудь, но не теперь. Спрятать тебя не проще, чем вернуть твоего сокола в яйцо, из которого он вылупился.

Я оглянулся через плечо на выступ, где, задумавшись как сова Афины, весь вечер сидел мерлин. Птицы на месте не было. Я провел по глазам тыльной стороной ладони и заморгал, не веря. Ничего не изменилось. Подсвеченные отблесками огня тени были пусты.

— Галапас, он улетел!

— Да.

— Ты видел, как он улетал?

— Он пролетел мимо, когда ты позвал меня в пещеру.

— Я… Куда он полетел?

— На юг.

Я допил последние остатки снадобья и перевернул кубок, жертвуя последние капли богу. Затем поставил кубок и потянулся за плащом.

— Я еще увижу тебя, правда?

— Да. Это я тебе обещаю.

— Значит, я вернусь?

— Я уже обещал тебе. Придет день, эта пещера со всем, что в ней есть, станет твоей.

Мимо него из ночи долетело холодное дыхание воздуха, колыхнувшее мою накидку и шевельнувшее волосы на затылке. Все тело покалывало. Я встал, закутался в плащ и пристроил на место заколку.

— Значит, едешь? — Он улыбался. — Веришь мне еще? Куда направишься?

— Не знаю. Полагаю, для начала домой. По дороге у меня будет время подумать. Но я все еще стою на тропе бога, я чувствую это. Чему улыбаешься, Галапас?

Но он не ответил. Встал, притянул меня, наклонился и поцеловал. Поцелуй был сухим и легким, поцелуй старика, подобный мертвому листу, в медленном падении задевающему живое тело. Затем подтолкнул меня к выходу.

— Иди. Я оседлал тебе пони, все готово.

Когда я спускался по долине, по-прежнему шел дождь. Маленькие и холодные капли его проникали всюду, собирались в складках плаща, стекали по плечам и смешивались со слезами, бежавшими по лицу.

Так я плакал второй раз в жизни.

11


Ворота конюшни были заперты. Собственно, на иное я и не рассчитывал. В тот день я выехал не таясь через главные ворота с соколом, и любой другой ночью мог бы рискнуть вернуться ими же с какой-нибудь байкой о потере сокола и о том, как искал его до самой темноты. Но только не сегодня.

И у ворот конюшни в эту ночь никто не будет ждать меня и вслушиваться во тьму, чтобы вовремя открыть дверь.

Хотя нельзя было терять ни минуты, я сдерживал нетерпеливого пони, заставляя его идти шагом, и спокойно проехал вдоль дворцовой стены в сторону моста. На ведущей к нему дороге толпились люди, горели факелы, доносился гомон; как только стал виден мост, дважды за несколько минут по нему во весь опор проносились по одному всадники, державшие путь куда-то на юг.

Вот и мокрые, обнаженные деревья фруктового сада нависли ветками над буксирной тропой. В одном месте на гребне стены была выемка, над ней-то и выступали ронявшие капли ветви. Я соскользнул со спины пони, подвел его под мою склонившую ветви над тропой яблоню, и здесь привязал. Потом забрался назад в седло, осторожно встал на него ногами, какое-то время балансировал и прыгнул, стремясь дотянуться до сука надо мной.

Он совершенно отсырел, и одна рука соскользнула, но другой удалось ухватиться. Я подтянул ноги, обвил ими сук, а перебраться затем через стену и далее вниз, в заросший травой сад было делом нескольких мгновений.

Слева от меня находилась высокая стена, за ней находился сад моего деда, справа — та голубятня и приподнятая терраса, где за прялкой любила сиживать Моравик. Впереди виднелись низкие неказистые постройки, там жили слуги. К моему облегчению, свет почти нигде не горел. Все огни и гул дворца сосредоточились теперь за стеной слева от меня, в главном здании. Откуда-то издалека, из-за дворца, приглушенная шумом дождя, доносилась суматоха улиц. В моем окне света не было. Я побежал.

Рассчитывал я лишь на одно — что его принесут сюда, на его старое место. Его тюфяк лежал теперь не поперек двери, а в углу, близ моей кровати. Здесь не было ни багрянца, ни факелов; он лежал в той же позе, как его швырнули. В полутьме я смог разглядеть лишь неловко разметавшееся тело; одна из рук откинулась вбок, неестественно изогнувшаяся кисть лежала на холодном полу. Было слишком темно, чтобы понять, какой смертью он умер. Я склонился и взял его за руку. Она уже остыла и начала коченеть. Нежно уложил ее на тюфяк рядом с телом, затем подбежал к кровати и сорвал с нее хорошее шерстяное покрывало. Укрыл им Сердика, потом вскочил, настороженно вслушиваясь, когда мужской голос что-то прокричал вдалеке, а в конце галереи послышался звук шагов и кто-то крикнул в ответ:

— Нет. Здесь он не проходил. Я смотрел за дверью. А пони уже на месте?

— Нет. И никаких следов. — И затем, в ответ на новый крик: — Ну, далеко он уехать не мог. Он частенько возвращается в это время. Что? А, ну ладно…

Звук шагов быстро удалился. Тишина.

Где-то в галерее стояла на подставке лампа. Сквозь полуоткрытую дверь в комнату проникало достаточно света и я мог видеть, что делаю. Тихо приподняв крышку моего сундучка, я извлек то немногое из одежды, что у меня было, в том числе и мой лучший плащ, а также запасную пару сандалий. Свернул в узел и сунул все это в сумку вместе с прочим своим имуществом — гребешком из слоновой кости, парой фибул, украшенной сердоликом пряжкой. Это можно было продать. Забрался на кровать и протолкнул узел в окно.

Затем снова бегом вернулся к Сердику, откинул покрывало и, встав на колени, ощупал его бедро. Кинжал они оставили на месте.

Я потянул застежку непослушными пальцами — не только темнота была тому причиной, — и она поддалась. Взял кинжал, пояс и все, что на нем было: мужской кинжал, вдвое длиннее моего и острый как бритва. Свой я оставил рядом с Сердиком на тюфяке. Может, он пригодится Сердику там, куда он ушел, но я в этом сомневался: ему всегда хватало голых рук.

Я был готов. Задержался на миг, глядя вниз, на Сердика, но перед моим невидящим взглядом, словно в мерцающем кристалле проходили картины того, как укладывают моего деда — с факелами, караулом и пурпуром. Здесь же не было ничего, кроме тьмы; собачья смерть. Смерть раба.

— Сердик, — произнес я вполголоса в темноте. Теперь я не плакал. Слезы прошли. — Сердик, покойся с миром. Я отправлю тебя тем путем, каким ты хотел, отправлю как короля.

Подбежал к двери, на мгновение прислушался, затем проскользнул сквозь нее в опустевшую галерею, снял со скобы висевшую на ней лампу. Лампа была тяжелой, масло плеснуло на пол. Конечно, ведь он только сегодня вечером ее наполнил.

Вернувшись в комнату, я поднес лампу к тому месту, где он лежал.

Тут я этого не предвидел, стало ясно, как он умер. Ему перерезали горло.

Даже не будь у меня намерения, все случилось бы точно так же. Лампа дрогнула в моей руке, и горячее масло плеснуло на покрывало. От фитиля отломился тлеющий кусочек, упал, и масло с шипением принялось. Я бросил лампу на мертвое тело и долгие пять секунд смотрел, как разбегается ослепительным взрывом огонь по маслу.

— Иди к своим богам, Сердик, — сказал я и торопливо выбрался в окно. Приземлился на узел и скатился в мокрую траву, затем подхватил его и побежал к стене, обращенной в сторону реки.

Чтобы не напугать пони, я выбрал место в нескольких ярдах за яблоней и перебросил сумку через стену в канаву. Затем назад к дереву, вверх по стволу, к высокому парапету.

Оседлав стену, я обернулся. Огонь набрал силу. Теперь мое окно светилось красным пульсирующим светом. Тревогу еще не били, но пламя заметят или дымом повеет через считанные мгновения. Я перебрался через стену, на мгновение повис на руках, затем разжал ладони. Когда я стал подниматься на ноги, высокая тень бросилась ко мне и нанесла удар.

Я упал, сверху меня прижало к грязной траве тяжелое мужское тело. На лицо мое опустилась, заглушая рвущийся крик, чья-то тяжелая рука. Рядом послышались быстрые шаги, лязг извлекаемого из ножен оружия и мужской голос, сказавший повелительно на бретонском наречии:

— Подожди. Сначала заставь его заговорить.

Я лежал не двигаясь. Это давалось без труда, ибо не только нападение первого из этих людей почти вышибло дух из моего тела, но и к горлу моему был приставлен нож. Затем, когда подал голос второй, схвативший меня с удивленным ворчанием привстал и на дюйм-другой отодвинул нож.

В его голосе прозвучала смесь удивления с отвращением:

— Это всего лишь мальчишка. — Затем, обращаясь ко мне, резко бросил по-валлийски: — Ни звука, иначе я перережу тебе горло, прямо здесь и прямо сейчас. Понял?

Я кивнул. Он отнял руку от моего рта и, вставая, поставил на ноги и меня, а затем прижал к стене; острие его кинжала покалывало мне ключицу.

— Что все это значит? Что ты здесь делаешь, удирая из дворца, как крыса, за которой гонятся псы? Вор? Давай, крысенок, пока я не придушил тебя.

Он встряхнул меня, будто я и в самом деле был крысой. Мне удалось выдохнуть:

— Ничего! Я ничего не сделал! Отпустите!

Другой произнес негромко из темноты:

— Вот что он перебросил через стену. Полная сумка добра.

— Что там в ней? — спросил поймавший меня. — Тихо, ты!

Ему не нужно было предупреждать меня. Мне показалось, будто уже пахнуло дымом и мелькнул первый отсвет пламени — зажженный мною огонь охватывал перекрытия потолка. Я даже постарался еще плотнее вжаться в черную тень под стеной.

Второй обследовал мой сверток:

— Одежда… Сандалии… А вот что-то вроде драгоценностей…

Он переместился вбок, на буксирную тропу, и теперь, когда глаза мои привыкли к темноте, я смог наконец, разглядеть его.

Маленький, похожий на ласку человечек, сутулый, с узким заостренным личиком под копной волос. Встречаться с ним мне никогда не доводилась.

Я облегченно выдохнул:

— Вы не люди короля! Но тогда кто же вы? Что вам здесь нужно?

Человек-ласка перестал рыться в моей сумке и уставился на меня.

— Не твое дело, — буркнул державший меня детина. — Спрашивать будем мы. Почему ты так боишься людей короля? Ты их всех знаешь?

— Конечно. Я живу во дворце. Я… я раб оттуда…

— Маррик, — резко сказал Ласка, — глянь-ка, там что-то горит. Шум стоит, как в осином гнезде. К чему тратить здесь время на беглого раба? Перережь ему горло и давай убежим, пока еще не поздно.

— Минутку, — отозвался детина, — он может что-нибудь знать. Слушай, ты…

— Если вы все равно намерены перерезать мне горло, — рассудил я, — с какой стати мне что-то говорить вам? Кто вы?

Он вдруг приблизил свое лицо, вглядываясь в меня.

— Что-то ты вдруг ладно закаркал, а? Не твое дело, кто мы. Раб, значит? Беглый?

— Да.

— Украл что-нибудь?

— Нет.

— Нет? А драгоценности в узле? И вот это — это ведь не одежда раба. — Он сжал ткань у меня на горле, так что я скорчился. — А этот пони? Давай, выкладывай правду.

— Ладно, — я надеялся, что говорю достаточно мрачно и испуганно, чтобы сойти за раба. — Я и правда взял несколько вещей. Это пони принца Мирддина… Я… я нашел его заблудившимся. Это правда, господин. Он уехал сегодня на этом пони и до сих пор не вернулся. Пони, наверное, сбросил его, ездок он плохой. И я… думал, мне повезло, его не хватятся долго, а когда хватятся, я буду далеко. — Я с мольбой потянул его за одежду. — Прошу тебя, господин, отпусти меня. Прошу тебя! Чем я вам помешаю?..

— Маррик, ради всего святого, у нас нет времени. — Пламя разбушевалось, языки его вздымались ввысь. Во дворце стоял крик, и Ласка потянул поймавшего меня за руку. — Прилив быстро спадает, и одним богам ведомо, там ли они еще в такую погоду. А эти-то как шумят, ты послушай; они окажутся здесь с минуты на минуту.

— Не окажутся, — возразил я. — Они будут слишком заняты, гася огонь, чтобы думать о чем-то еще. Он уже хорошо разгорелся, когда я уходил.

— Когда ты уходил? — Маррик застыл в неподвижности, он смотрел на меня сверху вниз, и хватка его чуть ослабла. — Так это ты запалил огонь?

— Да.

Теперь я привлек внимание обоих, даже Ласки.

— Зачем?

— Потому что я ненавижу их. Они убили моего друга.

— Кто?

— Камлах со своими людьми. Новый король.

Последовало короткое молчание. Теперь я мог лучше рассмотреть Маррика. Это был крупный, сильный мужчина с непокорными черными волосами и черными же глазами, в которых метались отблески пламени.

— И кроме того, — добавил я, — останься я там, меня тоже убили бы. Поэтому я поджег дворец и убежал. Пожалуйста, отпустите меня.

— А зачем им нужно тебя убивать? Теперь, конечно, убили бы, когда дом полыхает как факел, но какой смысл убивать до того? Что ты натворил?

— Ничего. Но я был рабом старого короля, и… Наверное, я много слышал. Рабы ведь все слышат. Камлах решил, что я могу стать ему опасен… У него свои планы… Они мне известны. Поверь, господин, — сказал я искренне, — я служил бы ему так же честно, как и старому королю, но ведь он убил моего друга.

— Какого друга? За что убил?

— Другого раба, сакса по имени Сердик. Он пролил масло на ступеньки, и старый король упал. Это был несчастный случай, но ему перерезали горло.

Маррик обернулся к приятелю:

— Ты слышал, Ханно? Это похоже на правду. Я слыхал то же самое в городе. — Затем снова обратился ко мне: — Хорошо. Теперь ты расскажешь нам еще кое о чем. Ты говорил, будто знаешь планы Камлаха?

Но Ханно снова перебил его; на этот раз в его голосе звучало отчаяние:

— Маррик, во имя всех святых! Если думаешь, что он может что-то рассказать, бери его с собой. Он ведь и в лодке может говорить, правда? Если мы еще здесь провозимся, то, попомни мои слова, прозеваем прилив и они уйдут. Я чувствую, погода меняется, и они не станут ждать. — Затем добавил по-бретонски: — Прикончить его потом ничуть не сложнее, чем сейчас.

— Лодка? — спросил я. — Вы поплывете по реке?

— А по чему же еще? Уж не думаешь ли ты, что мы можем отправиться по дороге? Глянь-ка на мост. — Маррик мотнул головой. — Ладно, Ханно. Уговорил. Пошли.

Он потащил меня через буксирную тропу. Я уперся.

— Куда вы меня берете?

— Уж это наше дело. Плавать умеешь?

— Нет.

Он тихонько рассмеялся. Звучало это отнюдь не обнадеживающе.

— Значит, тебе все равно, куда мы отправимся, верно? Шевелись.

И он снова зажал мне рот, приподнял, будто я был не тяжелее моего узелка, и шагнул через тропу к маслянисто поблескивавшей черноте речной воды.

Лодка, полускрытая нависающим берегом, оказалась рыбацкой, плетеной из ивняка и обтянутой сверху кожей.

Ханно уже отвязал ее. Шатаясь и скользя, Маррик спустился к берегу, свалил меня в накренившееся суденышко и забрался следом. Когда лодка, покачиваясь, выплыла из-под берега, он снова приставил мне нож к горлу.

— Вот. Чувствуешь? Теперь попридержи язык, пока под мостом не пройдем.

Ханно оттолкнулся и начал выгребать на стремнину. В нескольких футах от берега течение реки подхватило лодку, и мы стали набирать скорость. Ханно пригнулся к веслу и направлял лодку прямо к южной арке моста.

Сдавленный руками Маррика, я сидел лицом к корме. Едва течение подхватило нашу лодку и повлекло ее на юг, до меня донеслось высокое ржание учуявшего дым Астера, и в свете ревущего уже пламени я увидел, как он вырвался из темноты у основания стены и, таща за собой оборвавшиеся поводья, призраком пронесся по буксирной тропе.

Несмотря на огонь, он направился к воротам и своему стойлу — там его и найдут. Интересно, что они подумают и где будут искать меня?

Сердик уже, должно быть, сгорел, а вместе с ним и моя комната с расписным сундучком, и приличествующее принцу покрывало. Может быть, они решат, будто я обнаружил тело Сердика и, потрясенный и напуганный, уронил лампу? Будто и мое, сгоревшее без остатка тело тоже там, в пепелище крыла, где жили слуги? А вообще-то, что бы они ни подумали, значения это уже не имело. Сердик отправился к своим богам, а я, кажется, приближался к моим.

12


— Что-что? — Голос его сделался резким. — Ты уверен?

— Совершенно уверен. У него и раньше было такое намерение, потому-то он и ссорился со старым королем. Я думаю, он со своей сворой все равно ушел бы к Вортимеру. Теперь, конечно, прихватит с собой все королевство и обратит его против Вортигерна.

— Против Вортигерна — а за кого?

— Этого я не слышал. За кого бы? Вы можете представить, что он не очень-то откровенничал до сегодняшней ночи, когда умер его отец — король.

— Хм. — Он на минуту задумался. — Но ведь старый король оставил еще одного сына. И если знать не захочет такого союза…

— Это ты про ребенка? Ты, верно, немного простоват, да? Ведь у Камлаха перед глазами прекрасный пример: Вортимер не стал бы тем, кто он есть, не поступи его отец так же, как не преминет сделать Камлах.

— И что же?

— Ты знаешь это не хуже меня. Слушай, почему я вообще должен что-то говорить, не зная с кем разговариваю? Не пора ли сказать мне, кто вы?

Он пропустил это мимо ушей. Голос его прозвучал задумчиво:

— Тебе, кажется, известно немало. Сколько тебе лет?

— Двенадцать. В сентябре исполнится тринадцать. Но чтобы знать о Камлахе и Вортимере, много ума не надо. Я слышал его собственные слова.

— Неужто, клянусь Быком? А что еще ты слышал?

— Многое. Я всегда путался под ногами. На меня не обращали внимания. Но моя мать хочет постричься в монахини в обители Святого Петра, а после этого я не дам за свою жизнь и гроша, потому и решил внезапно исчезнуть.

— К Вортигерну?

Я честно ответил:

— Не имею представления. Я… У меня не было никаких планов. В конце концов это мог оказаться и Вортигерн. Из кого еще выбирать, кроме как из него да саксонских волков, вцепившихся нам в горло и готовых терзать Британию, пока не разорвут ее на части и не сожрут? Кто остается?

— Амброзий, — сказал Маррик. Я рассмеялся.

— Ах да, Амброзий. Я думал, ты серьезно. Я знаю, что вы из Малой Британии, понял это по вашему выговору, но…

— Ты спрашивал, кто мы. Мы люди Амброзия.

Стало тихо. Я заметил, что берега реки пропали. Далеко к северу в темноте показался свет, это был маяк. Незадолго до того дождь ослабел и прекратился. Похолодало, ветер дул с берега, и на море было неспокойно. Лодку бросало и крутило, я ощутил первый приступ морской болезни и ответил резко:

— Люди Амброзия? Значит, вы шпионы? Его шпионы?

— Можешь называть нас верными людьми.

— Так значит, это правда? Правда, что он выжидает в Малой Британии?

— Да, это правда.

Я в ужасе воскликнул:

— Вот, значит, куда вы направляетесь? Уж не думаете ли доплыть туда в этой развалюхе?

Маррик засмеялся, а Ханно кисло выдавил:

— Может быть, и придется, если не застанем судно.

— Да какое может быть зимой судно? — настаивал я. — Кто же осмелится плавать в такую погоду?

— Плавают, если хорошо заплатить, — сухо бросил Маррик. — Амброзий платит. Судно будет на месте.

Его большая рука легла на мое плечо, на сей раз довольно мягко.

— Не думай об этом. Есть еще кое-что, о чем я хотел бы узнать.

Я согнулся, держась за живот и стараясь поглубже вдохнуть холодный чистый воздух.

— О да, я бы мог рассказать еще уйму интересного. Но раз вы в любом случае намерены выбросить меня за борт, то терять мне нечего, верно? Я могу с тем же успехом оставить остальные сведения при себе — или посмотреть, не заплатит ли за них Амброзий. А вон и ваше судно. Взгляните, и если вы его не увидите, вы, должно быть, слепые. А теперь оставьте меня в покое, мне дурно.

До меня снова донесся его тихий смех:

— Ты хладнокровен, это точно. Да, то самое судно, теперь я вижу его вполне отчетливо. Что ж, принимая во внимание, кто ты, мы возьмем тебя на борт. Скажу тебе и другую причину — мне понравилось, как ты говорил о своем друге. Звучало довольно искренне. Значит, ты способен хранить верность, а? И у тебя, судя по всему, нет причин быть верным ни Камлаху, ни Вортигерну. А мог бы ты хранить верность Амброзию?

— Я узнаю это, когда увижу, кто он такой.

Удар его кулака сбил меня на дно лодки.

— Принц ты или нет, когда говоришь о нем, пусть твой язычок будет повежливее. Для многих сотен людей он их законнорожденный король.

Перебарывая подступившую тошноту, я собрался с силами. Откуда-то совсем близко донесся тихий оклик, и через мгновение наша лодка покачивалась в сумрачной тени корабля.

— Если он настоящий мужчина, хватит и этого, — сказал я.


Судно было маленьким, ладно сбитым и с низкой осадкой. Сейчас оно лежало в дрейфе с погашенными огнями — тень на темной поверхности моря. Лишь было видно, как на фоне гонимого ветром облака, чуть выделявшегося среди черневшего за ним неба, раскачивается наклонная мачта — будто в приступе морской болезни, подумалось мне. У судна была такая же оснастка, как и у торговых судов, заходивших в Маридунум в благоприятную погоду, но я заметил, что и на вид судно это аккуратнее сделано, да и плавать должно побыстрее обычного торгового.

Маррик ответил на оклик, после чего сверху зазмеилась веревка; Ханно тут же поймал ее и закрепил.

— Ну, давай, двигайся. Ты ведь сможешь забраться по веревке, верно?

Кое-как я поднялся на ноги в крутящейся лодке. Веревка намокла и скользила в руках. Сверху послышался требовательный голос:

— Нельзя ли побыстрее? Идет такая погода, что счастливы мы будем, коли вообще вернемся.

— Давай наверх, чтоб тебя разорвало, — рявкнул Маррик, отпуская тычок. Это меня доконало. Руки мои соскользнули, не чувствуя боли, с веревки, я свалился в лодку и упал на борт, наполовину свесившись с него, да так и повис, задыхаясь и не в силах сдержать тошноту; в тот момент я не мог думать ни о чем, даже о себе, и меня не смогла бы взволновать участь целой дюжины королевств.

Ударь меня в тот момент палкой или брось в море, вряд ли бы я это заметил, разве что возблагодарил смерть как облегчение. Я просто повис на борту лодки, как груда промокших лохмотьев. Меня тошнило.

Почти не помню, что случилось потом. Не было недостатка в проклятиях и, помнится, Ханно настоятельно советовал Маррику избавиться от забот и швырнуть меня за борт; но кто-то поднял мое тело и как-то ухитрился подбросить вверх, в ждавшие наверху руки. Потом кто-то наполовину отнес, наполовину стащил меня вниз и уронил на груду тряпья, служившую постелью. Поблизости стояло ведро. Воздух из отверстия в борту обдувал мое залитое потом лицо.

Кажется, наше плаванье продолжалось четыре дня. Погода была, конечно, штормовая, но, по крайней мере, ветер попутный, и мы шли очень быстро. Я все время оставался внизу, завернувшись в одеяла под отдушиной в борту, почти не в силах приподнять голову. Самый тяжелый приступ морской болезни в скором времени прошел, но я был почти не в силах шевелиться, и на счастье, никто не пытался заставить меня встать на ноги.

Однажды вниз ко мне спустился Маррик. Я помню это смутно, будто во сне. Он переступил через груду якорных цепей, направился к моей лежанке и остановился; его огромная фигура склонилась надо мной. Он всмотрелся в меня, затем покачал головой.

— Подумать только, я-то думал, нам повезло, когда мы забрали тебя с собой. Надо было бросить тебя за борт еще в лодке, это избавило бы нас от многих хлопот. Все равно, мне сдается, ты можешь рассказать не очень много нового?

Я не ответил.

Он странно хрюкнул, что прозвучало как смешок, и вышел. Обессиленный, я заснул.

Проснувшись же, обнаружил, что мой мокрый плащ, сандалии и туника исчезли, а сам я, раздетый догола и сухой, как в кокон, завернут в одеяло. У моей головы стоял кувшин воды с горлышком, заткнутым скрученным обрывком тряпки; рядом лежал ломоть ячменного хлеба.

Я не мог притронуться ни к тому, ни к другому, но смысл послания до меня дошел. Я уснул.

А потом наступил день, когда незадолго до сумерек мы подошли к Дикому Берегу и бросили якорь в спокойных водах Морбихана, который называют еще Малым Морем.

Загрузка...