Мы смотрим, как суставчатый хвост поезда скользит вдоль здания вокзала.
Лот говорит мне:
— Это гнилое место, парень. Здесь нет жизни.
Он прав. Но я не хочу сегодня такой правды, я прячусь от неё в спокойствии моего маленького мира, в мягких вечерних красках. Прячусь в тёплых полосках гота, который сидит на вокзальной скамейке. В воспоминаниях о детстве.
Детство видится мне теперь в ностальгическом свете. Жизнь тогда была простой и понятной. Как стена, в которой я — только один из миллионов кирпичиков. Но это была надёжная, прочная и очень толковая стена, обещавшая будущее. Настоящее. Героическое.
Идём по узкой кривой улочке. Некогда разные, фасады давно уже осыпались, сравнялись в цвете, как это случается со вещами и людьми, много лет живущими рядом. Закат забрызгал стены и небо своей игрушечной кровью. В просветах брусчатки ютится редкая, но по-весеннему свежая трава. Улица почти пуста, город как будто замер в ожидании. Чопорная старушка в клетчатой накидке рассматривает пыльную витрину часовой лавки. Проносится мимо мальчишка-почтальон на велосипеде. Завтра всё будет иначе. Завтра эта улица оживёт, забурлит, провожая Крейслауфов в большой мир. Завтра я пройду здесь в последний раз.
От вокзала до Школы — всего ничего. Возможно, нам больше не выпадет случая поговорить, но Лот молчит. Я знаю, о чём он сейчас думает.
Он мог стать лётчиком.
Это непросто. Не всякий человек способен на такое, даже не всякий Крейслауф. Но он смог бы. Его профиль печатали бы на марках. Его именем называли бы улицы и города. О его высадке на Луну писали бы все газеты мира.
Синее небо — цвет наших глаз. Он может часами рассматривать это небо, воображая, как стежок за стежком перечерчивает, перекраивает его инверсионным следом. Я ненавижу небо. Зажмуриваюсь. Никак не могу решить, что бы я предпочёл перекрасить — небо или наши глаза.
Остановились, молчим. За поворотом — дом ректора. Живая изгородь — маленький зелёный лабиринт, который меняется каждый раз, когда я в него вхожу. Здесь мы расстанемся, Лоту никак нельзя со мной к ректору.
Замечаю вдруг, что он уже совсем старик. Я готов поклясться: минуту назад Лот был на пару десятков лет моложе. Он знает, о чём я сейчас думаю.
Он мог стать героем.
Он мог стать богом.
Я помню нашу первую встречу — восемь лет назад. Вижу её как наяву. На Мэри белое платье, которое подарил ей ректор, красные босоножки, о каких даже не мечтают остальные девочки Крейслауф. Рядом — изящная кукла с огромными глупыми глазами в обрамлении чёрных ресниц.
— Иногда дети рождаются с душой, — говорит Мэри. — Это не сразу заметно. Некоторые успевают вырасти и здорово загадить атмосферу, прежде чем их поймают. Но ни один! — тут её глаза на мгновение становятся почти прозрачными, — ни один ещё не выбрался наружу.
Мэри — воспитанница ректора. Она младше меня на два года, но я боюсь её взгляда. Боюсь утонуть в нём.
Совершенно не важно, как Мэри выглядит на самом деле — она похожа на всех девочек Крейслауф одновременно. Я вижу её такой: локоны цвета солнца, искры, много света, синий лёд в глазах. Её руки никогда не дрожат.
Не попадаться. Я понимаю это как «не любить».
— Однажды ты влюбишься, — вспоминаю слова Лота. — Ты влюбишься. И тогда всё пропало. Когда ты влюбишься, ты захочешь остаться. Ты останешься. И исчезнешь навсегда. Как я.
Иногда дети Крейслауф рождаются с душой. С девочками такое тоже может случиться. Я часами смотрю на Мэри, и мне начинает казаться, что в синеве её глаз я вижу что-то знакомое.
Обычно дорога сквозь лабиринт даётся мне без особого труда. Не в этот раз. Я знаю, что сегодня ректор наблюдает за мной из окна, ждёт, когда я замешкаюсь и ошибусь. Я чувствую его взгляд. Но никак не могу взять себя в руки. Я дрожащая красноглазая мышь, которую обманом загнали в картонную коробку и от которой требуют теперь невозможного.
Я вспоминаю о Джейн.
Милая Джейн, такая же рыжая, как все Крейслауфы. Я не замечал её до сегодняшнего утра. Не замечал, пока она не заметила кое-что, чего ей видеть не следовало.
Что-то сломалось, шестерёнки моей судьбы перестали вертеться как положено. Словно накопилась пыль или порывом ветра принесло прошлогодний жухлый лист, который теперь застрял в некогда исправном механизме.
К чёрту беспокойство! Я почти добрался до заветной двери. Завтра я выйду наружу.
Выйду ли? Джейн. Я не вспоминал о ней весь день и сейчас, на время беседы с ректором, мне тем более стоит забыть о Джейн. Не нужно думать о душевных болезнях в логове охотника за душами.
Закрываю глаза, чтобы успокоиться.
Мне было семь, когда я увидел своего первого малька. Он неспешно проплыл под обеденный стол и растворился в рисунке скатерти. Я до сих пор уверен, что сердце моё остановилось тогда. На две минуты или больше я умер там, в школьной столовой. Лучше бы я умер совсем.
Один серый малёк — чешуйчатое ничто, пустое место — превратил мой мир в руины.
— Это может быть птица. Например, сова. Вы сразу узнаете душевную болезнь, даже если никогда не видели раньше. — Еде-то за спиной щёлкает проектор и мы видим сову с красно-белым оперением. Странная жертвенность, обречённость плещется в её огромных пустых глазах. Щелчок. На следующем снимке — зелёный барсук, выглядывающий из-под кресла. Щелчок. Светящиеся утиные следы на побелке коридорной стены. Щелчок. Маленький мальчик, воровато оглядывается. В руках его — блестящий пластиковый фламинго ярко-розового цвета. Щелчок.
Я быстро научился справляться с мальками. Я убивал их взглядом. Мысленно сжигал, взрывал, топтал. От них оставались только мокрые серые пятна в коридорах. Я с такой яростью принялся их уничтожать, что на некоторое время мальки отступили. Три дня — три счастливейших в моей жизни дня — я жил в уверенности, что смог победить душевную болезнь. Что, возможно, вместе с мальками я убил и свою душу. Но на четвёртый день всё переменилось, мальки вернулись. Я сказался больным и несколько дней провёл в душевой почти безвылазно — топил мальков в ржавой воде, пока не научился управлять ими. А потом я впервые увидел Лота. Точнее, его тень. Или тень тени.
Получив поблажку, память снова ныряет в сегодняшнее утро. Как испорченную пластинку раз за разом прокручивает эпизод с Джейн. Когда я…
…краем глаза замечаю, как из моего портфеля выплывает рыба. Серый несмышлёный малёк, каких я запускал в детстве. Ничего особенного.
Эта рыба — мой приговор, мой диагноз. Но страх приходит не сразу. Сначала — стыд. Я чувствую, как теплеет, потом раскаляется кожа. Щёки горят. Чёртов малёк. Это ведь всё равно, как если бы я обделался у всех на глазах.
— Слабак, — говорит Лот и отворачивается.
Делаю глубокий вдох и тотчас, не выпуская воздух, ещё один. Как будто останавливаю икоту. Малёк исчезает.
Вздох облегчения. Нет, не мой вздох. Я оборачиваюсь и вижу Джейн. Она смотрит на меня, не мигая. Глаза её — огромные синие блюдца.
Мне конец.
Открываю глаза. Сердце бьётся ровно. Пора.
Наверняка Джейн уже побывала здесь и сейчас я узнаю, как поступают с одушевлённым Крейслауфом. Вырезают ли его душу вместе с сердцем. Вперёд.
Дом ректора немного расскажет случайному посетителю. Здесь у всякой вещи есть своё место. Никакой пыли. Всюду мягкие ковры. В этом доме всё происходит очень тихо, а время стоит на месте.
Я бываю у ректора дважды в неделю. Он зовёт меня другом, иногда мы играем в шахматы. Не сегодня.
— Вы такие одинаковые, — говорит ректор. И добавляет с улыбкой: — Я даже не уверен, что беседую именно с тобой.
Пожимаю плечами.
Мы очень разные, как можно этого не видеть? Глаза — да, глаза одинаковые. Но лишь потому, что глаза — зеркало души, а души Крейслауфу не положено. Мы все сделаны по одному чертежу, молекула к молекуле, каждая шестерёнка — одобрена, утверждена и описана в спецификации. С каждым годом, с каждым новым поколением Крейслауфы всё совершеннее.
Джейн. Она такая же, как я, такая же, как все мы здесь. Пока ещё нескладный подросток, руки-ноги на шарнирах, длинная шея, короткая рыжая стрижка, серая школьная форма. Кажется, я рассказываю о ней так, как мог бы рассказывать о любом из нас. Но это не правда. Я не спутаю Тони и, например, Билли. Билли — при той же внешности, при тех же повадках — другой. Он уверен в себе и никогда не думает о последствиях. Он никогда не ошибается. Даже мысленно. Наверное, Билли — идеальный Крейслауф. Или, вот — Дон. Чуть более ловкий, чуть более выносливый, чуть более сильный. Этих мелких отличий достаточно, чтобы Дон казался мне великаном. А ведь мы одного роста.
— В каждом поколении Крейслауфов случается бракованный ребёнок. В каждом. Раз за разом кто-то подсовывает нашим детям души, — он шутливо грозит небу кулаком.
Ректор не смотрит на меня. Он никогда не смотрит на собеседника, к которому расположен доброжелательно. Движения Ректора как будто слегка неуверенные, плавные, медленные. При этом остаётся впечатление, что суставы его должны издавать надрывный, неприятные скрежет. Но любой жест Ректора сопровождается ватной тишиной, тишина эта всюду ходит с ним и выдаёт его присутствие. Она крадучись проникает в мою голову и обволакивает мысли всякий раз, когда Ректор появляется рядом. Я слышу его тишину и очень её боюсь.
Но сейчас мне не страшно. Сейчас я ничего не чувствую, кроме безмерного удивления. Я — всё удивление, которое есть в этом мире. Шок — так это называется?
— Джейн. Никогда бы не подумал на неё. Старею, брат, старею. — Он качает головой. — Мне даже допросить её не удалось как следует. Слабачка! А ещё — Крейслауф… В чём только душа держалась?
Джейн. И я никогда бы не подумал. Она пришла к ректору, но ни слова не сказала обо мне. Почему? Неужели, у Джейн была душа?
Я молчу. Я хочу спросить о душе.
Ректор говорит:
— Ничего особенного. Я перевидал их сто-о-олько, — он смешно разводит руками. — И, между нами, ничего пугающего в душе нет. А уж если достать её из Крейслауфа — так и вовсе тряпка-тряпкой. Нет, сама по себе душа не страшна.
Он делает большой вкусный глоток из своей кружки. Кружка у него выдающаяся — огромная, чёрная, с толстыми боками.
— Мы вылечим тело Крейслауфа от любой болезни. Здесь или там. От любой, понимаешь? Но только тело. — Ректор отставляет кружку в сторону, доверительно наклоняется ко мне и заглядывает в глаза. Верно ли я понял? Всё ли оценил?
Никогда не показывать страх. Это было первое, чему научил меня Лот. Страх пришёл вместе с мальками. И никуда не делся, когда я научился сдерживать их спонтанные рейды наружу.
— Мы вылечим Крейслауфа от любой болезни. Но только тело. Не душу.
Тело Крейслауфа — совершенный механизм, который — при правильном обращении — может стать вечным двигателем. Каждая его клетка работает идеально. Поломки случаются, но любую — любую! — поломку можно устранить.
Другое дело — душа. Субстанция непредсказуемая и не приспособленная к существованию в нашем мире. В отличие от Крейслауфа.
Души ломаются в Крейслауфах раз за разом. Всегда. И это хорошо. Потому что Крейслауфу душа не нужна. Крейслауф — совершенное произведение искусства. Без всякой души.
Ректор ревниво следит за синевой моих глаз, и я стараюсь не обмануть его ожиданий — выпускаю на волю лавину фамильной гордости. Это последняя моя встреча с ним, последний экзамен, через который, я знаю, проходит каждый Крейслауф прежде чем покинуть Школу.
Что теперь будет с Джейн? Я не спрашиваю. Ответ очевиден.
Но что они сделают с её душой? Что они делают с душами Крейслауфов?
Я не спрашиваю.
Допиваю свой чай и тепло прощаюсь с ректором. Ведь мы друзья.
В полночь я открываю глаза. Тишина спящей комнаты — особенная, плотная материя. Встаю. Вокруг Крейслауфы. Здоровые тела, будущие герои. Я представляю, какой могла быть эта тишина, умей они видеть сны. Заглядываю в их лица и вижу покой бессмертия. Такие лица бывают только у тех, кому не суждено вкусить с древа познания. Они в раю, и потому моя жизнь — ад. Потерянный рай слишком близко.
Я подхожу к окну. Отсюда отлично виден шпиль ректората.
На фоне стерильной черноты ночи она сперва кажется мне грязно-белой тряпкой, которую злой шутник прикрепил к шпилю. Порыв ветра подхватывает неясную тень, полощет её, заставляет выплясывать неприятный конвульсивный танец. Затем наступает мгновение затишья, и тряпка, предоставленная сама себе, распрямляется вдруг, складки её разглаживаются, белизна выравнивается. Я всматриваюсь — и не верю своим глазам. Джейн. Это маленькая Джейн подвешена там на потеху ветру. Не сама Джейн, но её тень. Тень её тени. Душа.
Я жадно ем глазами эту картину, понимая, что за всю свою жизнь вряд ли ещё увижу подобное. Живая душа, прозрачная, тонкая. Я хочу протянуть руку, прикоснуться к этой чистоте, смять в ладони.
Я чувствую это сердцем. Так: ТУМ-ТУДДУМ-ТУМ-ТУДДУМ. Надрывно. Точно кровь моя забурлила, вспенилась и потекла в два раза быстрее, разрывая сердце напором, заставляя его работать на пределе. Бешено, неистово моя кровь несётся по привычному маршруту, и в бурлении этом слышится мне даже не звук — эхо звука.
— Помоги.
Я возвращаюсь в постель.
Утро встречает меня мёртвой синевой неба. Эта синева холодна так же, как и глаза Мэри. В сердце неба — белая тень души Джейн Крейслауф. Мне кажется или она смотрит прямо на меня?
Школа жужжит роем Крейслауфов. Старшеклассники готовятся покинуть свой дом. Сегодня день отъезда. Последний день моих страхов. Последний день моей нежизни в этом искусственном мире. Но я могу думать только о Джейн, которая принесла себя в жертву. Ради меня?
Я пересекаю двор, глядя себе под ноги. Никто не смотрит наверх. И я не смотрю. Они — потому что не видят. Я — потому что уже всё решил. Мои глаза полузакрыты, я занят делом. Потрошу своих мальков.
На крышу можно пробраться через чердак. Я знаю, потому что уже бывал там. Все бывали на крыше ректората, и это тоже экзамен. Крейслауф не умеет бояться. Он — будущий моряк, полярник, астронавт. Неписанные правила только кажутся нашим собственным изобретением. Крейслауф никогда не нарушит закон без специального разрешения.
Но у меня есть душа. Жалкая трусливая субстанция, которая портит чистую кровь Крейслауфа. Я не герой. Мне не стать астронавтом. Мне не стать лётчиком. Я боюсь высоты. Возможно, поэтому я ненавижу небо.
Но я умею нарушать правила. И могу пройти по краю. Я знаю — потому что уже делал это.
Просто закрыть глаза и увидеть мир иным. Как будто нет ни крыши, ни края, ни неба. Не смотреть вверх. Без опостылевшей искусственной синевы, без этой яркой пудры, небо становится по-настоящему страшным — пропастью, сияющей бездной, которая выпьет тебя всего, через один только твой взгляд — как через соломинку.
Тишина меняется, делается тревожной и очень знакомой. Где-то здесь, где-то рядом — он. Ректор. Но я больше не боюсь его.
Я жду.
Она появляется с севера. Сначала горизонт покрывается едва заметной рябью. Я вижу это, потому что знаю, куда смотреть. Несколько секунд ожидания сливаются в тягучую густую вечность, которая отчего-то пахнет трясиной. Я, не двигаясь и не дыша, проплываю эту вечность насквозь и выбираюсь из неё на свежий воздух едва живым.
Рябь оживает, быстро, почти мгновенно поднимается над горизонтом и приобретает вполне определённые очертания. Рыжеватый плавник с острыми краями, затем чешуйчатая спина, потом — огромные мутные глаза, жабры, унылая прорезь рта.
Моя большая рыба. Чёрные её полоски ярче ночного неба, жёлтые — почти прозрачны, сквозь них можно рассмотреть, как внутри рыбы нервно крутятся шестерёнки. Никто, кроме меня, не оценит красоты этого механизма.
Самое грандиозное безумие, которое видел этот город.
Когда рыба зависает надо мной, закрыв своей тушей небо от меня, а меня от неба, когда жизнь в городе замирает, а мысли всех его жителей, всех Крейслауфов, их учителей и даже ректора звучат примерно одинаково («Какого х-хрена?!»), я выбираюсь на крышу.
Пространство вокруг шпиля усыпано остатками сгнивших верёвок. Душа Джейн тоже держится на обыкновенной верёвке. Мне боязно отвязывать её.
Сейчас я не могу понять, как не видел этого раньше. Я имею в виду — Джейн, она такая же, как все мы здесь, похожа на всех Крейслауфов, но больше всего — на меня.
Это как заглянуть самому себе в глаза. И увидеть будущее.
Тебя переплавят. Прогонят через огонь и железо. Снимут кожу и выпотрошат. Опилки, которые ты зовёшь душой, аккуратной бандеролью отправят на небо. Но не сразу.
Я перерезаю верёвку.
Мэри провожает меня на вокзал. Я не смотрю на неё. Это непросто, но я держусь. От взгляда недалеко до слов. А слов говорить нельзя. Если скажу хоть одно — я пропал.
Любовь — ловушка, в которую раз за разом попадают бракованные Крейслауфы вроде меня. Магнит для души. Я первый, кто смог пройти по самому краю этой бездны и не упасть. Удержусь и теперь.
Нарочно выбираю обходной путь, идём через сквер — тут не так многолюдно. День выдался пригожим, впрочем, иных в этом городе и не бывает. Редкие прохожие то и дело брезгливо поглядывают вверх.
Рыбы нет. Она исчезла вместе с душой Джейн, пролилась невидимым дождём в бездну неба. Всё, ни слова больше о рыбе. Ни слова больше о Джейн.
Оглядываюсь. Невдалеке стоит Лот, улыбается. Понимаю вдруг, что больше никогда его не увижу, и от этого становится грустно — точно я прощаюсь сейчас с живым человеком, а не с бесплотной тенью моей душевной болезни.
Вокзал встречает нас бравурным маршем. Поезд уже подали, Крейслауфы занимают свои места. Улыбки, смех, музыка. Кажется, весь город здесь. Женщины утирают слёзы, мужчины пожимают нам руки, дети — обычные дети — смотрят с восторгом. У каждого из них есть собственное лицо, фамилия, родители. Они — часть этого города и навсегда останутся ею. Их будущее скучно и предсказуемо. Им не стать героями.
В одно мгновение всеобщее веселье обрушивается на меня и в клочья рвёт моё напряжение. Какое-то новое, неведомое раньше чувство, распирает изнутри. Я подхватываю Мэри за талию и шутя кружу её в вальсе.
Жизнь! Наконец, настоящая жизнь!
Мне выпало родиться героем. Человеком, способным на всё. Человеком, которому доверят судьбу мира. Крейслауфом.
Я сделаю ещё один только шаг — и окажусь на той стороне. Где небо — дорога в настоящую бесконечность, а не затхлая искусственная бездна маленького мира Крейслауфов.
Где моя душевная болезнь станет не проклятием, а подарком судьбы. Моим последним подарком старому миру.
Я смогу стать лётчиком. Астронавтом. Моряком. Полярником. Я смогу стать всем миром сразу.
Я смогу стать богом.
Один шаг за дверь. Один чёртов шаг.
Нужно только промолчать сейчас.
Но я говорю:
— Мэри. Я люблю тебя, Мэри.