Фаянсов встретил иронический взгляд Карасёва и откровенно признался Христу.

— Вы ей сказали неправду. Я не верил. И тогда, и теперь сомневаюсь, даже видя Вас. Просто у меня сейчас всё перепуталось в голове. Какой-то винегрет. Иначе бы я спросил: «Бог, если Ты есть, почему Ты это допустил?» Ладно, бо… прости… шут со мной, но ребёнок?..

— Однако ты его спас, — возразил Иисус.

— А что всё я? — невольно обиделся Фаянсов. — Я ничто?

— Ты — человек! Я знаю: многие в беде меня упрекают, шлют хулу. Но я ничем не могу помочь. Ни тебе, ни тем, многим, — признался Христос. — Я тоже всего лишь человек. Это и хотел тебе сообщить Карасёв. Не так ли, Лев Кузьмич?

— Да, некоторые историки утверждают, будто некогда жил человек по имени Иисус Христос, — подтвердил Карасёв. — Только человек.

— И в Библии обо мне сказано: «сын человеческий».

И речь у Него была не библейской, как ждал Пётр Николаевич, Иисус изъяснялся на современном разговорном языке.

— Получается, в библии врут? Вы не Божий Сын? — не утерпел, вылез насмешник Карасёв.

— В сущности, мы все Божьи Дети. Даже вы, Лев Кузьмич, — добродушно ответил Иисус.

Тут вмешался и Фаянсов.

— Тогда почему миллионы людей веками Тебя называют Богом? — Он даже удивился своему напору.

— Видно, так уж сложилось, всё сошлось на моей скромной особе. Да, мне было суждено пострадать за людей, вознести на Голгофу крест. Но я такой — не единственный, и моё место в истории мог занять и кто-то другой, не менее, а возможно, и более достойный. Всё, что я проповедовал, родилось задолго до меня. Мои проповеди — всего лишь чаяния многих людей. Если помните, на горе я так и говорил: «Вы слышали, что сказано древним: „не убивай“». И древним же было сказано: „не прелюбодействуй“, „не преступай клятвы“. „Не пожелай врагу того, что не желаешь себе“. „Не укради“. Да обо всём этом люди думали и думают тысячи лет. И будут думать. Я лишь отделил их собственные мысли от плевел и вернул им чистыми, годными утолить душу. И возможно, моя судьба совпала с их представлением о Божьем Промысле? Ведь именно такова твоя версия Христа? Верно?

— Да!.. Но если Ты и вправду всего-навсего человек, во что тогда я, по-твоему, верю? — запутался Фаянсов. — Значит, Бога нет?

— Бог совсем не то, что ты думаешь. Бог — Любовь. Эта истина истёрта, опошлена болтунами. Так уж об том разглагольствовать модно, и разглагольствуют на каждом углу. Послушаешь, и впрямь порой становится смешно. Но если подумать, чего вы все в самом деле ждёте от Бога? Ну конечно, любви. И любовь должна войти в каждое сердце. Любовь в сердце, в нём и Бог. Она в тебя вошла, и ты спас мальчишку, хотя тебе это далось вот такой ценой, — ответил Иисус.

— Я его и в глаза-то раньше не видел. Какая уж тут любовь? — честно признался Фаянсов.

— Ты его полюбил заранее, потому что он человек, — улыбнувшись, пояснил Иисус. — Да, да, только Любовь людей и спасёт. Но лишь когда она действительно станет потребностью каждого смертного, как необходимость дышать. А путь к Всеобщей Любви тяжёл и долог. Догадываюсь, Лев Кузьмич, плещется в вас сарказм, того и гляди хлынет через край. Идеалисты нелепы, смешны. Мол, миром правит лишённый эмоций расчётливый Разум. Возможно и так. Я и сам порой к этому склоняюсь. Правда, не всегда. Однако не будь идеалистов, материалисты друг друга, а заодно и остальных передушили бы ещё в первобытных пещерах. Вот так-то, Лев Кузьмич. Или вы не согласны?

— Но если мир спасает Любовь, что делаешь Ты? — снова спросил Фаянсов, упорно чего-то добиваясь и сам не ведая чего.

— Учу, — коротко ответил Иисус.

— Выходит, не было ни вашего воскрешения? Ни Лазаря? — так и есть — хлынуло из Карасёва.

Иисус взглянул на режиссёра с понимающей улыбкой и загадочно молвил:

— А вот это, Лев Кузьмич, представьте, было.

Ёрник Карасёв притих, а Иисус простился с Фаянсовым и Карасёвым, сказал, мол, будет рад продолжить знакомство, и повернулся к подошедшему (или как это называется здесь?) кудрявому провинциальному иуде.

Откуда он точно, Фаянсов ещё этого не знал — не освоился, — но уже знал, что подошедший иуда. Здесь все были друг другу известны.

— Иисус Христос! — пожаловался мелкий иуда.

— Что, милый? — откликнулся Иисус.

— Так есть Бог или нет? — спросил, запутавшись вконец, Фаянсов Льва Кузьмича.

— А кто его разберёт? — Карасёв отмахнулся в великой досаде. — Вот так у нас с ним уже в третий раз сплошные намёки! Бог? Сначала нужно выяснить, что это такое или кто Он такой. Никто толком не поймёт. Но что-то, видимо, есть. Чья-то Воля. Вон великие физики-химики почти все религиозны. А что они говорят? Мол, Вселенная образовалась в результате Большого взрыва. Да в результате взрыва образовался хаос. Всё летело в разные стороны. Что куда. А тут возник преогромнейший механизм, который тикает как часы. Как вы думаете, Фаянсов, если взорвать, к такой-то матери, снаряд, сложатся из осколков часы? Ни в жизнь! А ну её, эту философию! Я пошёл. У меня встреча с Шекспиром. Мы с ним пособачились! Из-за чего? Расскажу потом, иначе ты свихнёшься.

У Фаянсова и впрямь гудело в голове, шумело в ушах. Неизвестно только, что у него служило ушами, а что оставалось головой?


Немного освоившись в новом для себя мире, Пётр Николаевич первым делом поспешил к своим родителям. Сами отец и мать подойти не решались, стеснялись ровесника-сына. Как он, они ушли в Тот мир в сорок лет.

— Какой ты стал большой, — осторожно умилилась мать.

— Мы следили за каждым твоим шагом, — сказал отец. — Когда ты боролся в воде, я сфокусировал к тебе, так у нас называется способ перемещения в пространстве, и все эти ужасные мгновения находился возле тебя. Но ничем не мог помочь. Ты хотя бы чувствовал, что я с тобой, рядом?

— Нет, — честно признался Фаянсов. — Я чувствовал только отчаяние.

— Да, нас они даже не ощущают. Ты стараешься, весь натянут, как струнка, хочешь помочь. Но люди этого и не подозревают, — с грустью промолвил отец. — Впрочем, скоро ты сам столкнёшься с этим.

— А знай они, и может, им стало бы немножечко легче, — добавила мать и спросила: — Ну как ты жил без нас?

Она прекрасно знала об этом и сама — всё видела отсюда. Но ей хотелось услышать из его уст.

— Да так, — ответил Фаянсов, по сути ему и рассказать было не о чем. Не о том же, как на каждом шагу он стерёгся лисы?

А больше-то, оказалось, им не о чем было говорить, одно оставалось: вздыхать, глядя друг на друга с любовью.

Потом по всем людским традициям ему надлежало повстречаться с ушедшими друзьями. Но и тех он потерял лет двадцать назад. Есть у него теперь однн-разъединственный Карасёв, и то не поймёшь, кто тот ему: сотоварищ, а может недруг, поди угадай.

А Карасёв его не забывал, частенько возникал перед Фаянсовым, но, поболтав с полчаса, исчезал, говоря:

— У меня встреча со Станиславским. Упёртый тип, заклинился на своей системе.

Как быстро выяснилось, беседы друг с другом были вторым по значению занятием жителей Того света, как отныне Фаянсов называл новый для себя мир. А первым было посещение Этого света, то есть земли. Для душ между двумя мирами не существовало границ, они, нематериальные субстанции, не встречая препятствий, свободно фокусировали по сёлам и городам, где ещё жили родные и близкие люди. Фаянсова тоже звали с собой, а почивший лет пять назад замдиректора студии по хозчасти пригласил Петра Николаевича к себе домой на именины своей по-прежнему цветущей жены.

— У нас соберётся, считай, всё телевидение, — соблазнял он Фаянсова. — Посидим в сторонке, послушаем новости. Небось уже соскучились по коллегам?

Однако Фаянсов отказывался от всех предложений, не привык к бестелесному состоянию, боялся, а вдруг его кто-то узрит в этаком страшном обличье. И ещё не зажила рана, ему становилось больно от мысли, что он, колобок, всё-таки угодил на зуб лисе, не дожил свой век.

Когда на земле прошло два дня, Карасёв сказал:

— Ну, вот и подоспело ваше время. Пора вам сфокусировать в город. Найдёте там немало прелю-ю-бопытного. Превесьма! Дуйте за мной!

Заинтригованный, а больше истосковавшийся по земле, Фаянсов отважился, сфокусировал следом за Карасёвым и очутился на городским рынке, перед стендом с областной газетой.

— Подойдите ближе. Читайте! — повелел режиссёр, будто ставил мизансцену, и ткнул бесплотным пальцем в подвал второй страницы с жирно набранным заголовком «Единственный выбор». То, что следовало ниже, загораживали спинами два широченных мужика в камуфляжной форме без знаков отличий в грубых солдатских ботинках и, медленно синхронно шевеля жёсткими сухими губами, читали этот самый очерк.

Фаянсов деликатно потоптался за их спинами.

— Смелее! Вы же дух! — насмешливо призвал Карасёв. — Для вас нет преграды.

Даже сама мысль казалась чудовищной, ну как это можно через живую человечью плоть? И боязно, а вдруг он что-то заденет, что-то повредит…

— Ну, ну, не будет им вреда, — сказал Карасёв, убрав усмешку. — Вы энергия безвредная. Не рентген.

И Пётр Николаевич, осмелев, прошёл сквозь крепкую, почти булыжную мужицкую материю, сквозь её молекулы и атомы.

Очерк сочинила, проворковала незнакомая газетная дама, видно, знавшая своего героя лучше его самого. Речь шла о том, как он, совершенно не умея плавать, бросился в водную бездну и погиб, спасая чужое дитя. Ему приписывали высокую цель, а он-то перед собой не ставил ничего подобного. Но журналистка лгала так свободно, непринуждённо, будто бежала к причалу рядом с ним, нога в ногу, плечо к плечу, и он, Фаянсов, на ходу делился с нею мыслями, достойными только великих героев. За эти же мгновенья он, как и принято в такой, высосанной из пальца, литературе, успел предать въедливому анализу всю свою прожитую жизнь. И размышлял несомненно вслух, потому что ей было известно и это. Ну, то, что он прожил не зря, и лично ему-то не будет стыдно за своё прошлое.

— Неравноценный размен, — интеллигентно молвил один из мужиков. — Он — вон какой герой. Ахилл! А что выйдет из мальца? Кто знает?

— На то он и герой. Об этом и не думал, — назидательно ответил второй.

— Единственная правда в её мазне: я и впрямь плаваю, как гиря, сразу иду на дно. Не представляю: где она раскопала? Сам-то я не очень афишировал, стеснялся. Мужчину это не украшает, — подивился Фаянсов.

— Она не копала, она придумала! Вы ей были нужны таким, способным на жертву, — уверенно определил Карасёв. — Она в душе режиссёр, поставила ваш подвиг.

— Когда я бежал, думал только о собственной шкуре, — признался Фаянсов режиссёру, сгорев бы небось от стыда, если бы ничто было способно краснеть.

— Но это только начало, — завистливо предрёк Карасёв.

И впрямь затем покатило-поехало, от газеты разбежались круги. Весть о подвиге Петра Николаевича Фаянсова закочевала из уст в уста, обрастая на этом замысловато-извилистом пути затейливыми украшениями. Кто-то стал поговаривать: де, ребёнок оказался в воде не по собственной, по сторонней злой вине. Потом в эту историю впутали мафию и террористов. И мальчишка возвёлся в ранг сына важного лица. Но особые кривотолки вызвала сама гибель спасителя. То, что он попросту не умел плавать, впоследствии было категорически исключено: герой не имел на такие и прочие недостойные слабости ни малейшего права. В причинах его смерти числились яд, пуля снайпера и многочисленные стилетные раны, полученные Фаянсовым в подводной схватке с диверсантом-аквалангистом. Заброшенная лодочная станция фениксом возродясь из забытия, обрела статус, равный засекреченной морской базе. Люди, самые трезвые, из чьей породы рождаются скептики, и те, кто начисто лишён фантазии, допускали коллапс сердца. «Но позвольте, — возражали им, — а что его вызвало? Сорокалетний здоровый мужчина, и вдруг ни с того ни с сего разрыв сердца? И потом, что означают скромный крестик и клочок бумаги с именем „Пётр“? Представляете, все слова смыло водой и осталось одно: „Пётр“?! А крест — несомненно условный знак. Не забывайте, Фаянсов был убеждённым атеистом. Так вот в этом крестике, в исчезнувшем тексте, наверное, и заключена тайна его гибели». Когда ореол героя достиг свечения нимба, в мэрию явилась делегация жильцов и потребовала впредь именовать переулок, которым Пётр Николаевич завершил свой жизненный путь, улицей Фаянсова. В это же время хлопнул себя по лбу и рыжий корреспондент Федя, порылся в своём хламе и нашёл «Балладу о колобке», этим опусом журналист поначалу забавлял гостей, а потом засунул куда то на антресоли. «Пётр Николаевич был прямо-таки чудовищно скромен. И я, зная это, решил сберечь „Балладу“ для нашего искусства», — мило соврал рыжий Федя в одной из телевизионных передач. Затем он включил свой магнитофон, и голос Фаянсова наконец-то проник в квартиры горожан. Это пение сопровождалось демонстрацией фотографий. Но поскольку взрослым Пётр Николаевич снимался только для документов, показывали детские снимки из семейного альбома Фаянсовых: двухмесячный Пётр Николаевич лежал голышом на столе, чуть подросший Пётр Николаевич в матроске на деревянном коне, Пётр Николаевич в пионерском лагере с удочкой и в панаме. Глядя на этот трогательный парад, смахивали скупую слезу даже заскорузлые ханыги. И вместе с тем в «Балладе» бил обнаружен скрытый бунтарский дух. К почину романтиков подключились дельцы, и вскоре размноженный голос Фаянсова поселился в тысячах кассет. Точно так же из небытия горожанам явился портрет Эвридики, найденный в квартире погибшего, за шкафом. Приглашённый понятным Валька Скопцов пытался присвоить холст, как фривольную картинку, эту «вещицу» он якобы приобрёл на вещевом рынке и дал «посмотреть» соседу, «на один день», — утверждал мошенник, но тут же был сокрушительно изобличён экспертом — известным художником Чухловым. «Я узнаю руку покойного друга. Точнее, его тонкую душу, — сказал мэтр тем, кто описывал скудное имущество героя. — В работах Петрухи всегда была этакая необъяснимая магическая изюминка, есть она и тут. К тому же тёплый оранжевый — любимый Петрухин цвет». Полотно было передано областному музею, а Скопцов довольствовался старым телевизором «Рубин», тут же списанным комиссией в утиль.

Вскоре в местном доме учёных открылась мемориальная выставка художника П.Н. Фаянсова. В центре экспозиции висела «Мечта о материнстве», остальные пока не выявленные полотна представляли пустые рамы. На вернисаже первым взял слово бородатый искусствовед из выставкома. Бородач поведал о визите Петра Николаевича в выставком и намекнул на то, что пытался расчистить «Мечте» дорогу к ценителям живописи, но ему помешали некие силы. «Да и как им, невежественным, было постичь глубокий замысел творца? А он гениально прост: эта потенциальная мать, словно семью хлебами, способна своей плодородной грудью насытить всех голодных детей Африки и Азии. И если есть таковые в Европе, то заодно и Европы», — сказал он, имея в виду женщину, изображённую на полотне. Потом в буфете Дома учёных Чухлов поведал о том, что у портрета есть и экзотическая тайна, Фаянсов писал грядущую мать с той, к кому несомненно питал глубокое сердечное чувство. Специалисты, не мешкая, кинулись на поиски этой женщины и не нашли. Сама она не объявлялась, и потому было решено, что открыться ей мешает нечто роковое. Тайна над Эвридикой сгустилась красивым туманом. «К загадочной улыбке Моны Лизы прибавилась загадка другого портрета, — писал бородач. — Неизвестной современного живописца Петра Фаянсова».

Фаянсов был даже малость покороблен глухой конспирацией Эвридики. Своим нежеланием выйти из густой тени, где молча отсиживалась, к публике, на свет, она, как и прежде, не признавала художественной ценности его работы.


«Да, ей кажется, будто я написал её безобразно. Но не настолько же безобразно?! Чёр… нет, скажем так: шут её побери!» — обиженно размышлял Пётр Николаевич.

А ком славы разбухал, вбирая в себя чудные истории из жизни Петра Николаевича! Сосед Валька после неудачи с портретом открыл у себя на дому квартиру-музей Фаянсова и изымал плату за вход. Главным экспонатом музея служил всё тот же старенький списанный телевизор. «То самое окно, через него наш герой смотрел на мир», — начертал Валька на табличке.

О нём теперь сочиняли воспоминания, давали интервью. Со слов сослуживцев выходило, будто без него на студии не решалось ничто, последнее слово оставалось за ним. А должность шрифтовика служила как бы маской. Ну, сами понимаете, многозначительно намекали студийцы на некий магнетизм, исходящий от Фаянсова…

И уж и вовсе сенсацией стало его письмо, некогда посланное в дом отдыха невесте Кате. Начальная строка письма «Здравствуй, моя единомышленница» задала теоретикам работу. Получалось так, будто Фаянсов ещё ко всему создал некое мировоззрение, некий фаянсизм. Но сама бедная фаянсистка не смогла ничего объяснить толком и лишь заморочила головы учёным мужам. Они наугад выявили становой тезис фаянсизма: всемерно беречь себя для главного подвига, пренебрегая малыми.

И тотчас помимо невольной фаянсистки Кати в городе объявились убеждённые фаянсисты. Они избегали столкновений со злом, бережно, пуще самого дорогого, себя хранили для глобальных событий. «И вот тут-то, когда всё начнётся, на сцену выйду я!» — говорили последователи, цитируя своего легендарного духовного вождя.

Поначалу Фаянсов следил за этой шумихой с опаской, казалось, вот-вот явится кто-то здравый и пристыдит горожан: опомнитесь, мол, не творите себе кумира, он — заурядный человек. Тогда не оберёшься позора. Но глас этот молчал, и Пётр Николаевич, успокоившись, даже стал испытывать некоторое любопытство, глядя, как распухает его биография, расцветая порой неожиданными главами, как бумажными цветами. Так, молва утверждала, будто каждое утро, на заре, на его могилу приходит та, с кого он писал портрет, и возлагает на холмик скромный букет полевых цветов. На Эвридику это не было похоже, уж если бы ей вздумалось носить цветы ему ли или кому-то ещё, она бы не стала делать секрета из своих посещений. На всякий случай Фаянсов проверил, висел над могилой всё утро, но Эвридика, как он и ждал, не пришла. Рядом, за старым склепом, также напрасно просидели двое — тот же бородатый искусствовед и журналист из молодёжной газеты.

А потом Фаянсов и вовсе не удержался и, подтрунивая над собой, сфокусировал в переулок своего имени, полюбовался на белый эмалевый указатель с надписью «пер. Фаянсова».

Побывал Пётр Николаевич и в бараке, где жил спасённый малыш. В последнее время он часто о нём вспоминал. «Теперь у меня есть свой ребёнок. Я дал ему жизнь и, значит, как бы его родитель, а мальчик мой сын. Я буду его навещать, а если заболеет, ночи высиживать возле постели моего ребёнка», — сентиментально говорил себе Фаянсов. Ну и хотелось думать, будто он сберёг людям не простое дитя — будущего гения, вот кого! Великого математика или пианиста. Петру Николаевичу виделся златокудрый карапуз, такие на полотнах Возрождения, купаясь в розовых облаках, дуют в златые трубы. Но пацан, а звали его Геной, оказался обычным сопливым беззубым мальчишкой в ссадинах и с лишаём на голове. На глазах у своего нового папы Гена отобрал у кроткой соседской девочки конфету, съел и сам же на неё нажаловался маме. «Нет, это не мой ребёнок», — разочарованно вздохнул Фаянсов. Неужели он прожил сорок лет только ради того, чтобы спасти от смерти этого несимпатичного Генку? Ради этого часа? Однако тут же Пётр Николаевич усовестился, сказал поспешно: «Но я всё равно буду его любить и навещать, и сидеть буду возле постели». И полушутливо добавил: «Не все же удачливы отцы, не у каждого сын — вундеркинд».

На сороковой день к его могиле устремились вереницы паломников, из сотен магнитофонов, точно из клеток, вырвалась «Баллада о колобке» и разнеслась по кладбищу, пугая ворон. Тут же, у входа, предприимчивые молодые люди торговали мутными фоторепродукциями его единственной картины.

Пётр Николаевич счёл, что его собственное отсутствие будет бестактным по отношению к тем, кто пришёл от чистого сердца, полдня провёл возле своего праха и, внимая стихийным речам, дважды пролил над собой слезу. В толпе он видел знакомых. Пришёл кое-кто из студийной молодёжи и вместе с ними явилась Эвридика.

Её он не видел с поминок по Карасёву, но она за эти дни ничуть не изменилась, была в своей неизменной униформе, куртке и джинсах. А вот держалась помреж беспокойно, положив ему в изголовье букетик цветов, и впрямь похожих на полевые ромашки, вышла из толпы, завертела головой по сторонам, словно кого-то искала, и был момент, когда Фаянсову показалось, будто он встретился с Эвридикой взглядом, и поспешно отвёл глаза.

Постояв у могилы, молодёжь отошла к кладбищенской ограде и помянула его, наливая водку в единственный стакан. Эвридика пить отказалась, тотчас ушла. То ли не хотела, то ли торопилась на передачу.

После сороковин Пётр Николаевич фокусировал в город чаще, слушал, что о нём говорят. Но постепенно возникший вокруг его имени ажиотаж пошёл на спад. В области произошли новые события, родились иные герои. Дольше всех держались искусствоведы. Их по-прежнему мучила тайна его Неизвестной женщины с портрета. А тем временем сама Эвридика ходит по городу, стоит в очередях, толчётся с народом лицом к лицу в троллейбусах и трамваях. И никому до сих пор так и не пришло в голову, что эта женщина и есть Неизвестная, которую ищут, сбившись с ног. «Да, я создал свою Эвридику. У них разный внутренний мир, у моей и той, реальной. Но внешне-то? Внешне? Неужто они столь непохожи? Ведь одну я писал с другой? Может, техника подвела? Давно не подступал к мольберту. И всё растерял за эти годы. Когда-то был дар рисовальщика, был да сплыл», — с беспокойством думал Фаянсов. И однажды, решив это проверить, сфокусировал в Дом учёных.

Его персональная выставка доживала последние дни. По фойе бродили две-три неприкаянные фигуры, словно искали не то буфет, не то туалет, не то неизвестно что, может, самих себя. Перед портретом он и вовсе оказался одинок, как перст. Но зато ему никто не мешал. Он долго вглядывался в лицо своей Эвридики, потом, запечатлев в памяти его черты, перенёс себя к Эвридике настоящей.

Пётр Николаевич застал её в обществе секретарши, в студийном коридоре, возле торцового окна. Подруги жгли сигареты и, окутавшись синим дымом, вели типичный бабский разговор.

— Зачем он тебе? Ему всего двадцать, — пытала Эвридику секретарша в момент прибытия Фаянсова.

— Я решила от него родить. Он здоровый и собой ничего. Правда, глуп, как, как… даже и не придумаешь, нет такого слова, — ответила Эвридика.

— Всё равно он не женится, не рассчитывай. На это-то ему хватит ума.

— Ну и пусть! Пусть катится куда хочет. Зато у меня будет ребёночек. Воспитаю и одна, — вызывающе произнесла Эвридика.

— Да ну тебя с твоими фантазиями. Пойду, уже небось обыскался шеф, — сказала секретарша и ушла в приёмную.

Эвридика молча курила, смотрела в окно, во двор. Там воинственно разодетый рабочий телецентра — голубой берет, пятнистый комбинезон десантника, — нехотя волок за собой толстый кабель. Эвридика, думая о своём, рассеянно следила за этим унылым леопардом, тащившимся через двор в такт её медленным и, видно, унылым мыслям.

И всё же Пётр Николаевич своё самолюбие утешил. Наблюдая за ней со стороны, он нашёл у Эвридика полное сходство с портретом. Всё было одинаково — глаза и нос, губы и уши. И, что особенно важно, духовное содержание. «Но почему этого не замечали другие?» — спрашивал он себя. И вдруг его осенило. «Да, да, вот и ответ. Я переусердствовал с охрой», — сказал себе Пётр Николаевич, глядя на бледный, уставший лик помрежа и сравнивая его со своей цветущей Эвридикой, оранжевой, словно сухумский мандарин.

А тайна Неизвестной интриговала, вилась, вилась, подобно той верёвочке из поговорки, и всё-таки была разгадана. Её раскрыл молодой газетчик, один из тех, кто провёл не одну ночь на кладбище за склепом. Но там ли он ухватился за нить или где-то ещё, этот счастливый для исследователя миг Фаянсов упустил, уже застал следопыта возле дома Эвридики. Юноша держал перед глазами развёрнутый список. Заглянув через узкое плечо журналиста, Пётр Николаевич увидел фамилии женщин, чьи житейские тропы касались хоть краем его, Фаянсова, столбовой дороги. В досье Неизвестной попали даже раздатчицы из кафе, где Фаянсов обедал, и приёмщица из химчистки, куда он недавно сдавал зимнее пальто. На этот час в списке остались всего лишь две ещё неизученные, а потому и невычеркнутые кандидатуры: вдовы Ивановой и Веры Титовой. Впрочем, подумав, журналист на глазах Фаянсова сбросил со счёта и вдову, и решительно подошёл к сидевшему на скамеечке деду, спросил: здесь ли живёт Вера Титова? И дед указал на её подъезд. Фаянсов вспомнил, что этот старик сидел на том же месте, когда он выносил из подъезда портрет. Видно, это было то самое последнее звено, его-то и недоставало упорному следопыту. Получив полную картину, газетчик остановил частные «жигули» и, посулив владельцу двойную плату, покатил на студию к Эвридике. Довольный Фаянсов фокусировал рядом с машиной. В ушах у всех троих свистел ветер.

А там, на студии, удачливый газетчик пометался по комнатам и коридорам и отыскал Эвридику в редакции художественных передач. Та, что послужила моделью для «Мечты о материнстве», пристроившись за столом своего режиссёра, читала сценарий новой передачи и что-то старательно выписывала в свой маленький аккуратный блокнот такой же миниатюрной авторучкой. «Интересно, что она скажет теперь-то?» — волновался Пётр Николаевич, витая под грубым лепным потолком вокруг казённого плафона.

Газетчик с горящими очами, не сказав ни «здравствуйте», ни «добрый день», не замечая присутствующих при сём служителей редакционной музы, подлетел к столу и с ходу выпалил в лоб Эвридике:

— Признайтесь! Это с вас писали «Мечту материнства»?

Эвридика подняла затуманенный взор: мол, кто это и что он тут бормочет?

— Да! Это вы! И не вздумайте отрекаться! — торжественно воскликнул газетчик и, только теперь заметив, что здесь же присутствуют и свидетели его успеха, повторил, указывая на Эвридику пальцем:

— Она позировала Фаянсову!

И тогда Эвридика публично и в лучших традициях богемы чётко отбрила:

— Может, я женщина и распутная, но я не блядь! Не обнажаю грудь перед каждым маляром!

Но Фаянсова пропустил её реплику мимо ушей. Он был поглощён другим, за мгновение до обидной реплики Пётр Николаевич утвердился в своём убеждении: во внутреннем мире двух Эвридик общего было больше, почти один к одному.


Наблюдая за частыми визитами Фаянсова в город Карасёв как-то, посмеиваясь, сказал:

— Да у вас, Пётр Николаевич, прямо-таки медовый месяц!

Они возлежали на пуховых кучевых облаках. Фаянсов, не зная, чем и ответить, подумал: «Сейчас бы жить и жить на земле, под охраной этакой славы».

И в этот момент на Том свете появился убитый капитан Рындин, выскочил пробкой, будто ею выстрелили там, внизу. Он был разгорячён не то погоней, не то уже заранее ввязался в борьбу.

— А, вот вы где? Как ни темнили, а встретились, значит? — произнёс капитан, словно именно они-то и были ему нужны.

— Так уж вышло, — ответил Фаянсов, оправдываясь и сам не зная почему. Впрочем, тут же пришло и настоящее чувство вины. — А вы-то как здесь оказались? — спросил Пётр Николаевич. Увлёкшись собственной славой, он совершенно упустил из вида капитана. Интересовался тем, наведался к этому, а о Рындине не подумал.

— Ничего особенного не случилось, — небрежно ответил участковый. — Обычные милицейские будни. Поступил сигнал: пьяный муж оказывает физическое воздействие на данную ему законом супругу, то есть бьёт. Я туда, и вышеупомянутый муж в меня из обоих стволов. Тоже нашёлся охотник. Обидно, конечно. Но служба есть служба. Прошу вас следовать за мной! Как вы, наверно, догадываетесь, вынужден вас задержать и доставить для выяснения обстоятельств, — сказал он, намереваясь вернуть найденных граждан назад, в реальный мир.

— В качестве незримых душ пожалуйста, хоть в сию минуту, в ином виде у нас ничего не выйдет. Боюсь, не получится и у вас, — предупредил Карасёв, подзуживая капитана.

— Это у вас не выйдет. У меня получится всё!

Капитан попытался вернуться в прежнюю жизнь, но все его потуги были безуспешны — он как попал на Тот свет, так здесь и остался, сколь ни собирал, стиснув зубы, свою железную волю в кулак, как ни тужился, ни раздувал щёки, ни страшно пучил глаза, пугая неизвестно кого.

— Успокойтесь, капитан, — остановил его Карасёв, — на вашем теле, оставшемся там, уже появились трупные пятна.

— Мухретика какая-то!.. По-вашему, я убит? — нахмурился Рындин. — Тогда почему я с вами говорю? Изъясняюсь совсем как живой?

— Изъясняетесь не вы, ваш дух, — пояснил Фаянсов.

— Если я, по-вашему, дух, что же тогда вокруг? Может, вы ещё скажете Царство Небесное? — недоверчиво усмехнулся Рындин.

— Во всяком случае, другой мир, о котором я говорил. То есть, говорил Лев Кузьмич, — уточнил Фаянсов, чтя справедливость. — Или, как называют в народе, Тот свет.

— Ух, Фаянсов! Вы и креститься хотели, мной этот факт полностью установлен. Но вам помешали. Кто-то известил: мол, сейчас будет тонуть пацан. Неизвестно только, кто это предпринял. В церковь после вас никто не входил. Я вёл наблюдение за дверью, лично. Ну, может, с женой. Кто он, Фаянсов? — потребовал капитан ответа, снова повёл расследование.

— Наверное, Господь Бог? — поддразнил Фаянсова Лев Кузьмич.

— Бога нет! Царства Небесного тоже! Нет улик, не в смысле улик, а в смысле прямых доказательств, — отрезал Рындин.

— А где же вы сейчас, убитый? Надо бы прежде осмотреть место происшествия и потом делать вывод, — продолжал веселиться Лев Кузьмич. — По-моему, так у вас заведено?

— Понял. Исправляю ошибку.

Капитан огляделся по сторонам. Лоб его сначала сморщился в саратовскую гармошку, потом снова стал гладким, как полированный гранит. Не дрогнув, Рындин признал:

— Ясно. Значит, тот свет всё-таки есть! Вон он как, выходит, исхитрился. Что ж, будем работать тут. Как бы меня сюда командировали.

Капитан был непробиваем перед превратностями судьбы. Стойко встретил и этот её поворот и даже нашёл в своём новом физическом состоянии, а вернее, в полном отсутствии такового, свойства, полезные для милицейского сыска. Отныне Рындин с лёгкостью мысли проникал сквозь стены мафиозных гнёзд, и вскоре в его воображаемом кулаке собрались все нити городского уголовного мира.

— Банда некоего Тромбона затевает ограбление века, — как-то отрапортовал он Фаянсову с Карасёвым, вернувшись из очередного дежурного фокусирования по городу. — Намеревается очистить банк.

Лев Кузьмич тут же не упустил случая съязвить:

— И когда будете брать? Этих гангстеров?

— Через две среды на третью, — всерьёз, не заметив подначки, ответил Рындин. — В этот день к ним явится тот, кто, по-моему, и задумал это преступное дело. Сам Тромбон — всего лишь исполнитель, не более того. Этот объект обещал добыть схему сигнализации и коды для стальных дверей и сейфов, где, стало быть, расположены камеры наблюдения и прочие меры охраны. Кто он, пока не удалось установить. Этого не знают и сами бандиты, и потому для удобства меж собой зовут его кличкой Тень. Словом, зверюга хитёр и осторожен, — пояснил капитан, словно, как в старые добрые времена, докладывал на оперативном совещании.

— Товарищ комиссар, и каким же, извините, способом вы намерены передать органам добытую вами и, безусловно, ценнейшую информацию? — спросил Карасёв, как обычно забавляясь над Рындиным.

— Как и положено. По инстанции, — ответил капитан, слегка дивясь невежеству режиссёра. Он так ему и сказал: — Удивляюсь, как вы ставили все свои пьесы, не зная порядка прохождения документов?

— А мне и не надо знать. Я тот, к кому документы приходят, — возразил Лев Кузьмин обидясь. — А вот вы увлеклись и забыли одно незначительное обстоятельство. Между нашим светом и светом тем нет ничего даже отдалённо похожего на контакт. Вы можете сигналить, дуть во все свои иерихонские трубы, изойдётесь ором, но бесценная информация так и останется при вас!

— Когда надо, контакты будут! — не сдаваясь, заверил Рындин. — А вас, Карасёв, как видно, не исправил и Тот, или теперь Этот свет! Были пессимистом, нытиком и остались!

— Пётр Николаевич, теперь вы ему скажите, — взмолился режиссёр.

Но Фаянсов промолчал, не хотел портить Рындину настроения. Участковый был счастлив, его служение долгу слилось с идеалом, как он себе этот идеал представлял. «Ну и слава богу!» — радовался за капитана Пётр Николаевич.

Впрочем, счастливым, вопреки осуждению Рындина, казался и сам Карасёв. Желчный облик Льва Кузьмича всё чаще и чаще излучал мягкий добрый свет. Вот и сейчас он быстро отошёл от обиды, покладисто сказал:

— Ладно, оставайтесь с вашим розовым детским оптимизмом. А я пойду. Вроде бы сбывается моя мечта. Хочу создать свой театр. Театр Карасёва! Звучит? Сейчас веду переговоры с его будущими актёрами. И какими!.. Представляете? Сойдутся на единой сцене Качалов, Сара Бернар и Лоуренс Оливье!

И сам он, Фаянсов, жил спокойно, не заботясь, куда ступить можно, а куда не стоит, лучше обойти. Здесь ничто ему не грозило, потому что не было ничего. Пётр Николаевич свёл знакомства с лучшими шрифтовиками мира и, когда хотел, мог подойти к своим любимым мастерам Кустодиеву и Сальвадору Дали. Если возникала надобность в родительской ласке, тут же появлялись отец и мать. И ещё его тянуло беседовать с Христом. Фаянсов по-прежнему не считал себя религиозным и потому вначале терялся, не зная, как обращаться к Нему: товарищ Христос, господин Христос. Однажды он машинально окликнул:

— Иисус Иосифович! — и стушевался, покраснел.

— Пусть будет так, — улыбнувшись, согласился его Собеседник.

Боясь разболеться гордыней, Пётр Николаевич как-то Ему признался:

— Порой меня удивляет. Ты всегда находишь для меня время. Стоит мне только тебя позвать. А кто я? Я боюсь о себе возомнить нечто такое, чересчур!

— Не бойся, не возомнишь. Приглядись и ты увидишь. В это же время я говорю и с другими, с каждым, кто нуждается в моём слове. Я как бы многолик, — совсем по-земному пошутил Иисус. — У каждого свой Христос. Свой и у тебя. Такой, каким ты Его представляешь. Сугубо земным человеком. Нравится ли мне сие или нет. — И Он снова улыбнулся.

И Он всегда был с ним сердечен, отвечал на все вопросы, даже на те, что, наверное, были глупы, и никогда не выказывал своего превосходства. Его комментарии были расцвечены тонким юмором. Он и сам понимал чужие шутки, долго смеялся над тем, как Пётр Николаевич мирил соседа Вальку с вдовой Ивановой.

«Почему об этом в Библии ни слова, о том, что Ему было свойственно доброе чувство юмора? И ничего не сказано о детстве. Каким Он рос мальчишкой? Дрался ли, как все пацаны, и бегал ли с другими ребятами по пыльным улицам Назарета? И знал ли Он при этом о своём предназначении? А может, это был тихий замкнутый мальчик?» — потом размышлял Фаянсов. И пытался представить Иисуса подростком. Ещё он думал: «Прекрасного человека избрали Богом давние люди».

Словом, Пётр Николаевич жил, как в Раю, если тот существовал на самом деле. Так он считал в первое время.


Между тем миновала первая среда, время близилось ко второй. Рындин куда-то исчезал, что-то готовил, словом, невзирая на уколы Карасёва, вёл бурную оперативную работу. Но однажды, откуда-то вернувшись, капитан досадливо произнёс:

— Какая-то хреновина. Скоро третья среда, а никак не свяжусь со своими. Сигнализирую: так и так, ограбление государственного банка! Но не слышат! Даже сам начальник райотдела!

Но что мог сказать Фаянсов, если упрямцу уже давно известно самому: нет связи между Тем светом и землёй. Нет и не будет никогда. К тому же у Петра Николаевича возникли собственные заботы. Там, на земле, Эвридика в очередной раз готовилась выйти замуж. А первым знаком, оповещающим о её матримониальных намерениях, обычно служил ремонт квартиры, его она делала собственными руками: белила потолки, красила рамы и плинтус и лично клеила обои. На студии так и острили: «Ну, Эвридика снова занялась ремонтом, знать на горизонте появился новый возможный жених». И впрямь она купила обои, краски и всё необходимое для побелки потолка. Казалось, ему-то, Фаянсову, какое дело до личных планов этой совершенно посторонней женщины? Но в том-то и заключалась заковыка: было дело! И считаться чужой она никак не могла — женщина, с коей он писал «Мечту материнства». Это он раньше ошибочно думал, будто его не касается её судьба, а она касалась, не мог он благодушно взирать на то, как она, трепеща прозрачными крылышками, сама летит в пламя свечи. Её жениха и звали-то, словно пометили: Альфонс! И хотя сам он утверждал, будто его нарекли в честь писателя Додэ, Фаянсов его видал насквозь.

Первый крючок Альфонс забросил на футбольном банкете, и произошло это прямо на его, Фаянсова, глазах. В тот день команда «Ядохимикат» отмечала какую-то необычайно важную победу, то ли взятие профсоюзного кубка, то ли ещё что. Праздновали на лоне природы с участием жён, а те, кто таковыми ещё не обзавелись, позвали любимых девиц и дам. Так поступил и юный Эвридикин паж, пригласил свою прекрасную даму. Наверное, у него водились девицы и помоложе, разодетые в пух и прах манекенщицы и продавщицы модного бутика. Но Эвридика была не кем-нибудь, а настоящим деятелем культуры, это она учила его подбирать галстуки и носки к цвету сорочки и светским манерам. Благодаря её науке он теперь на поле сморкался не в пальцы, а в чистый носовой платок, который совал за резинку трусов, поражая даже бывалых футбольных судей. Молодой спортсмен очень гордился этой дружбой, даже больше, чем знакомством с полузащитником из дубля московского «Локомотива», Он и затащил-то Эвридику на пикник только ради помпы, желая вызвать зависть у своих неотёсанных друзей, каковым был до недавнего времени сам.

Пётр Николаевич, не зная зачем, а может потому, что модель «Мечты» в его присутствии грозилась понести от некоего двадцатилетнего балбеса, увязался за разноцветным кортежем иномарок, в одной из них, в четвёртой с хвоста, рядом с рулившим пажем сидела легкомысленная Эвридика.

Следом за ним, Фаянсовым, было устремилась мать, обеспокоенно восклицая:

— Петруша, она тебе не пара!

— Не волнуйся, мама! — отвечал Фаянсов. — Это женщина — моя натура! Только и всего!

Караван остановился на опушке леса. На траве был расстелен огромный походный ковёр, жёны и дамы взялись готовить стол, мужья и кавалеры открывали банки и бутылки. И лишь Эвридика беспечно разгуливала по опушке. За ней и раньше наблюдалось некое свойство: в присутствии незнакомых мужчин, будь это даже гость передачи, в Эвридике просыпалась актриса. Она начинала играть, то изображала саму невинность, то видавшую виды даму, для которой мораль, фу, мещанская пошлость. Но такой Фаянсов её ещё не видел, может, только на фото с шалью и гитарой. Сейчас Эвридика перевоплотилась в роковую женщину — грозу семейных уз. Она сыпала из-под густого опахала искусственных ресниц калёные стрелы, посылая их во все концы опушки, ступала, виляя бёдрами, павой и под завистливо-злобными взглядами жён напевала душераздирающий романс: «Не уезжай ты, мой голубчик…»

И где-то она взяла эту умопомрачительно яркую с павлиньим глазом короткую юбку, из-за чего ноги помрежа будто бы обрели неимоверную длину, как говаривали в его молодости, будто бы «выросли из плеч».

Пётр Николаевич взирал на Эвридику с невольно восхищённым удивлением. Взирали и другие мужчины, замедлив свою работу. А Сергей Дедов, лучший форвард, дотоле открывавший на пне бутылку коньяка, так и потрясённо произнёс:

— Гля, Афродита!

Подбодрённая этаким роскошным комплиментом, Эвридика заиграла ещё пуще и вовсе распустила хвост.

— Ребята, ей-ей, Афродита! — повторил знаменитый форвард, не сводя с Эвридики нахальных глаз.

Её паж, и впрямь здоровенный жеребец, этакий юный, как говорили старые артиллеристы, тяжеловоз — гунтер, игравший в центре защиты, в это время таскал из багажника ящики с пивом, услышав возгласы Дедова, опустил ящик на землю и, шепелявя, закричал на юркого вихрастого форварда:

— Серёга, ты, может, глухой? Заладил: Афродита, Афродита… Какая она тебе Афродита? Я же сказал русским языком: её зовут Веркой! Верка, усёк?

— Не Верка. А Вера Юрьевна, — благоговейно поправил Альфонса низкорослый плешивый субъект с рожей, похожей на вызывающий кукиш.

Это и был Альфонс, старший брат вратаря, занявший на празднике место заболевшей вратарской жены. Эвридика бросила ему изумлённо-благодарный взгляд. И тем самым, того не ведая, сделала первый шаг в расставленные им силки.

Альфонс и потом выражал своё восхищение, сев напротив Эвридики, он на пиршестве подкладывал ей лучшие куски. «Вот крылышко, вот ножка… ах, какой ломтик!» — приговаривал искуситель.

— Шампанского! — требовала Эвридика, и Альфонс первым хватался за тяжёлую бутылку, лил шампанское в её стакан. Вино пенилось, шипело, а непрошеный ухажёр знай подливал. И кричал:

— Гусары! За здоровье прекрасной дамы!

Центральный защитник долго крепился, потом, не выдержал, предупредил Альфонса:

— Дяденька, вы чего разошлись? Не поняли разве? Верка… Вера Юрьевна сейчас моя гёрл. Ошибаетесь! Думаете у меня только ноги? Руки тоже имею.

— Милый юноша, не ревнуйте. Разве я вам соперник? Я только восхищаюсь, отдаю дань чуду природы, — возразил Альфонс, и снова заслужил награду — всё тот же изумлённо-благодарный взгляд.

Пристроясь в позе русалки на ветвях старого кряжистого дуба, Фаянсов сверху следил за манёврами Альфонса и ему не верил, за восторгами этого хитрована чувствовался деловой математический расчёт. «Ишь, Лобачевский, — с неприязнью думал Фаянсов. — Пифагор!» Однако рядом с молодыми футбольными орлами шансы этого вздыхателя казались равными нулю. Вдобавок Альфонс жил в другом городе, здесь был в командировке и на все его ухищрения оставалось времени недели полторы.

Но этот приезжий оказался настырным типом. Раздобыв рабочий телефон помрежа, он повёл отчаянный штурм, каждодневно звонил, приглашал в театр и кино, растратив на билеты и цветы все свои скудные командировочные деньги и, наконец, в одно из провожаний был допущен в дом, на чашку растворимого кофе. Пронюхав об этом, центральный защитник подловил новоявленного кавалера в подъезде и почесал о его физиономию-кукиш свои гири-кулаки. Но Альфонс не сдался, переждал в кустах и затем в поздний час возник перед Эвридикой, представив распустившийся фиолетовым цветом синяк под глазом, как свидетельство своей любви. Он так и ответил на её охи и ахи: мол, этот битюг поклялся его лишить жизни.

— Я ему за это даже буду признателен. Без вашей взаимности мне всё равно не жить. Я полюбил вас заочно, когда увидел портрет в Доме учёных.

— А там другая, — отмахнулась Эвридика. — Не знаю, что вы в ней нашли?

— Неправда! Это вы! Фаянсов ваш удивительный шарм передал, ну тютелька в тютельку, — с жаром возразил Альфонс.

«А он не прост. Заметил то, что не сумели остальные», — с приятным удивлением подумал он, Пётр Николаевич, висевший над его головой.

— Ладно, я вас провожу до остановки. Как бы он снова не побил, — предложила, скрывая замешательство, Эвридика.

— Мне некуда идти. Разве что ночевать на вокзале. Меня за неуплату выписали из номера, — признался Альфонс.

— Так и быть. Переночуете у меня, — ещё борясь с сомнениями, согласилась Эвридика и впустила его на порог, захлопнула перед Фаянсовым дверь.

Дверь не была для него препоной, но Пётр Николаевич деликатно остался на лестничной площадке. Кроме того, он и сам ненадолго усомнился в своих тревогах. А вдруг намерения Альфонса и вправду чисты? Кто знает, может, он и есть Эвридикина семья и дети? И Фаянсова что-то укололо туда, где могло помещаться сердце души, и он в смятении отфокусировал восвояси, на Тот свет.

Утром Альфонс занял у Эвридики денег, обещав тотчас выслать долг, и вечером в этот последний день командировки пригласил любимую женщину в лучший ресторан. Там под звуки джаза, за бокалом шампанского он торжественно произнёс:

— Одинокий, мечтающий завести семью мужчина ищет одинокую женщину со специальностью помреж. И он такую женщину нашёл. Вера Юрьевна, я приглашаю вас пройтись со мной рука об руку под «Свадебный марш» Мендельсона.

В жизни Эвридики случалось всякое, но ещё никто не предлагал ей руку и сердце, и эта дурочка едва не кинулась на шею Альфонсу.

— Вы шутите? — спросила она на всякий случай.

— Вера Юрьевна, я сплю и вижу вас в белой фате. И себя рядом с вами, — волнуясь сказал Альфонс. Это было волнение рыбака, подсекающего добычу.

— Тогда я согласна пройти с вами рука об руку под «Свадебный марш» Мендельсона, — так же длинно срывающимся голосом ответила Эвридика, истолковав его волнение на собственный лад.

Они сидели лицом к лицу, а третий стул между ними невидимо занимал он, Фаянсов, пребывавший в непонятном ему самому смятении чувств. Ему бы радоваться за Эвридику, а он всё-таки почему-то горевал.

«А ты у них как посажённый отец», — сказал он себе с грустной усмешкой.

Часа через два Альфонс убито произнёс: «Куранты пробили! Пора на вокзал!» Парочка вышла на улицу, Эвридика уцепилась за его локоть обеими руками, словно надеялась удержать при себе. Жених остановил такси, невеста было полезла за ним в машину, намереваясь продлить общение с суженым до подножки вагона, однако Альфонс её мягко осадил, пояснив: «Твои проводы, наше расставание внесут печальную струю в наш чудесный праздник. Пусть он останется и в моей, и в твоей памяти сияющим, как солнце! Верунчик, мне стыдно признаться: я чертовски сентиментален!»

Именно после этого вечера Эвридика и затеяла свой ремонт. Но жених на сей раз был не какой-то предполагаемый, потенциальный, а существующий в самом деле, уже сделавший предложение. И потому она приступила к своей затее с энтузиазмом, возведённым в куб.

А пока Пётр Николаевич, всё же чувствуя смутную непроходящую тревогу, относящуюся не то к Эвридике, не то к самому себе, той же ночью сфокусировал к Альфонсу в плацкартный вагон, вместе с ним прикатил в районный город, где и жил Эвридикин жених, и, пройдя по тёмным спящим улицам, в затылок за счастливым влюблённым вошёл в его комнату, в конец кишки коммунальной квартиры. А здесь их встретила заспанная женщина в домашнем байковом халате, наспех наброшенном на длинную ночную рубаху.

— Ну, мать, поздравляю! Обратал я одну козу, — сказал Альфонс, опуская чемодан на пол. — Завтра подаём на развод. Незачем тянуть за хвост кота.

— Она как? Не очень красивая? Вдруг с ней потом не разведёшься? Не захочешь, — как бы пошутила женщина, а в глазах её Фаянсов заметил испуг. Сама она была толстой крашеной блондинкой.

— Дура! Ты бы на неё посмотрела. Сплошные сиськи, коза и есть. Хоть дои. Но месяца три придётся пожить. Для вида. Да и пока работу получше найду. А потом… — Альфонс взял двумя пальцами за шиворот воображаемую Эвридику и, отбросив её в угол комнаты, весело закончил: — И снова женюсь на тебе. Такую отгрохаем свадьбу! — Он обхватил супругу за мощный зад и страстно притиснул к себе. — Вот это вещь!

Узнав, кем эта женщина приходится Альфонсу и что тот просил у Эвридики её руки при живой законной жене, Фаянсов в негодовании развернулся и залепил мерзавцу увесистую оплеуху. Но ладонь его прошла сквозь обе щеки Альфонса, не потревожив ни единой молекулы.

— Альфик, может, не надо? Нехорошо всё это. Нечестно, — заколебалась блондинка и слабо попыталась освободиться из его объятий, как бы в знак протеста.

— А кто мне проел плешь? Волос осталось, все наперечёт, — сам оттолкнув женщину, упрекнул Альфонс и, наклонив голову, показал голое темя, передразнил: — «Хочу в центр! Хочу в центр! Погибаю в глуши!» Совсем как у Чехова в этой… «Чайке», что ли.

— В «Трёх сёстрах», — поправила жена, взяв себя в руки. — В конце концов, мы, маленькие люди, тоже имеем право на счастье. Почему она живёт в областном центре, а я томлюсь в какой-то дыре? Правда? У меня тоже есть запросы.

— Умница моя, — засюсюкал Альфонс, хоботком выпятив губы.

— Тогда уж постарайся, закрепись. Докажи, что мужик! Ты только внешне такой, неказистый. Я то знаю, — стыдливо произнесла его жена.

— По-моему, я уже доказал, — самодовольно признался Альфонс.

Так Фаянсову открылся гнуснейший план, где Эвридике отводилась роль троянского коня, на этой твари пара мошенников задумала въехать в большой областной город. В ужасе кинулся он к ничего не подозревающей жертве. Она оказалась в драматическом театре, на репетиции спектакля, принесла кому-то из актёров, занятому к её передаче, телевизионный текст и, пока тот репетировал на сцене, коротала время в задних рядах полутёмного партера.

Обитая нигде и среди ничего, Фаянсов каждый раз с удовольствием задерживал взгляд на материальных земных предметах. Вот и сейчас, несмотря на сильное возбуждение, он не удержался, жадно отметил тусклую позолоту балконов, малиновый бархат кресел. С ослепительно освещённой сцены слышались неразборчивые реплики актёров и крик режиссёра: «Не так… вяло… вяло, больше эмоций!»

Положив руки на спинку переднего кресла, уткнувшись в них округлым подбородком, Эвридика думала о чём-то своём, на губах её играла с мыслями в прятки рассеянная мечтательная улыбка. Но кто занимал её мысли? Неужто этот поганец Альфонс?

Фаянсов опустился в соседнее кресло, приблизил свои несуществующие уста к её уху и горячо заговорил об Альфонсе, какой тот негодяй и что он затеял гадкое, касаемое её, Эвридики. Женщина подняла голову и рассеянно спросила:

— Фаянсов, никак ты?

— Я! Я! Да, это я, Фаянсов Пётр Николаич! Верочка, ты не ошиблась! — истошно заорал Фаянсов.

Произошло чудо — прорыв из Того света в Этот!

— Что со мной? — так же вслух забеспокоилась Эвридика. — Уже стали мерещиться покойники. Говорю с ними, будто с живыми.

— Да нет же! Я не мерещусь! Я перед тобой! — снова закричал Пётр Николаевич.

Он вопил изо всех сил, сорвал голос, но к Эвридике так и не пробилось ни единое его слово. Видно, то был и вовсе не прорыв, а случайный всплеск её интуиции, который более не повторился и который не осознала она сама.

Похожее ощущение Пётр Николаевич пережил в то давнее лето, когда закончил школу. Сдав последний государственный экзамен, который ему с трудом удалось вытянуть на четвёрку, он, Петя, бледный, ещё полный треволнений, вывалился из школы на улицу и решил снять нервное напряжение, отправиться в кино. В тот день в центральном кинотеатре крутили итальянский фильм с известным комиком Тото — то самое, что и требовалось для расшатанной психики. Однако у кассы его ожидало горькое разочарование, билеты были проданы на все сеансы. Покрутившись возле входа, безуспешно поспрошав лишний билет, он навострился домой — к тому же с неба упали крупные капли, разбились об асфальт, оставив чёрные пятна, предвещавшие обильный дождь, — так вот едва он собрался домой, его окликнул Валька Скопцов. Он, Петя, даже не заметил, откуда тот подошёл.

— Стреляешь билет? Ладно, один для тебя найдётся. За две цены, — предложил Валька и, как бы искушая, высунул из кармана уголок синего билета.

Он отдал Скопцову рубль и, завладев билетом, не выдержал, упрекнул:

— Спекулируешь? Грабишь даже соседей?

— Неверно трактуешь. Во-первых, отрабатываю за свой билет, он мне достался недаром. А во-вторых: добываю средства на курево. Родители ни в жизнь не дадут. Разве по шее. Ты бреешься? Рано? А я уже скребусь безопаской. И всё равно ты теперь как бы совершеннолетий. А я? На год старше, бреюсь, курю, а для своих паханов всё ребёнок. И только потому, что ещё сижу за партой, — пожаловался Валька.

Ожидаемый ливень хлынул, будто в хлябах разом перевернули огромное ведро, наполненное всклянь.

— Давай туда! — крикнул Валька, и они вбежали в ближайший подъезд, служивший входом в клуб глухонемых.

Они попали во владения здешнего некастрированного кота, в сумрачном подъезде едко пахло его знаком, коим он, видимо, совершая обход, пометил свой регион. Их, во всяком случае, кот выкурил, не выдержав крепкого кошачьего аромата, они поднялись на первый этаж.

— А что мы стоим? Ноги не дармовые, — возмутился Валька и, не останавливаясь, распахнул первую подвернувшуюся под руку дверь.

Приблизившись, он, Петя, увидел за Валькиным плечом небольшой зрительный зал и сцену с трибуной. И в зале, и на сцене сидели взрослые люди, за трибуной стоял пожилой мужчина и бойко ораторствовал на языке мимики и пальцев, словно семафорил флажками.

— Посидим, — сказал Скопцов. — Пока кончится дождь.

— Да ты что? — испуганно зашептал он, Петя. — Здесь собрание.

— Они же глухие, — в полный голос напомнил Валька и прошагал не куда-нибудь, а в первый ряд.

Поколебавшись, он, Фаянсов, присел с краю в последнем пустом ряду. Потом Валька то и дело вставал и громко спрашивал через зал: «Петька, сколько на твоих часах?» Или, приглашая полюбоваться особо эмоциональным оратором, восхищённо кричал: «Во чешет!»

Ему, Пете, казалось, вот-вот их схватят за шкирку и вышвырнут вон, как нарушителей общественного. Но собрание шло своим чередом, глухонемые выходили на трибуну и говорили своё. А их, Петьки и Вальки, точно здесь и не было. Не существовали они для этих людей, вот как! Пустое место, и всё!

Так получалось и сейчас. Не слышала его Эвридика, а потом освободился актёр, и она вновь превратилась в преданного делу помрежа, и личное для неё перестало существовать. И вместе с ним и Альфонс, и тем более он, Фаянсов.

Они, помреж и седовласый артист, играющий мудрых королей и благородных отцов, перешли в фойе, уселись на плюшевый диванчик.

— Вот вам текст. Репетиция завтра, в два, — сказала Эвридика, роясь в своей бездонной сумке.

Она извлекла из её недр несколько скреплённых страничек текста и нечаянно прихватила ещё кое-что. На паркетный пол, точно осенний лист, спланировал цветной снимок и улёгся вверх лицом. Фаянсов увидел сильно уменьшенную фотокопию своей «Мечты», одну из тех, что продавались на кладбище и на городском рынке.

Актёр тут же явил неожиданную для своего респектабельного вида мальчишескую прыть, бросился к снимку и галантно вернул его Эвридике.

— Вы любите Фаянсова? — спросил он с интересом.

Пётр Николаевич замер, хотя понимал: увы, речь идёт всего-навсего о его живописи, представленной единственным полотном. И, к сожалению, не ошибся.

— Ах, вы об этом? — после некоторой заминки сообразила Эвридика и будто бы удивилась: — Не представляю, как она у меня оказалась. — И поспешно засунула репродукцию в сумку.


И вот наступила она, третья боевая среда. Фаянсов вспомнил, отвлёкся от своих забот, поинтересовался делами капитана, но Рындин вместо своего бодрого «всё на мази» с горечью сказал:

— Именно сегодня эта банда полезет в банк, Тень назначила операцию, а если проще, налёт на два часа, разумеется ночи, время местное, известна и точка сбора, а связи нет и нет до сих пор. Дошёл до начальника облуправления. Воплю… воплю: «Товарищ генерал!» А он секретарше: «У вас где-то плохо закрыт окно. Дует в ухо».

Его субстанция, всегда излучавшая ровный уверенный свет, потемнела, набухла и теперь походила на дождевую тучку. Выпустил себя из рук бравый капитан Рындин, запустил свою внешность. Если бы души усопших брились, можно было смело сказать: некогда безукоризненный участковый зарос трёхдневной щетиной. Карасёв и тот, глядя на отчаявшегося милиционера, воздержался от своих колких острот.

Но Рындин всё же в своей большей части оставался капитаном Рындиным. Когда на земле наступил вечер, он расправил широкие плечи и твёрдо известил:

— Попробую взять их сам. — И по привычке сделал движение, будто потянулся к казённому сейфу, вознамерившись забрать из стального ящика своё верное табельное оружие, и не найдя ни сейфа, ни пистолета, всё же не упал духом, только помрачнел, превратясь на этот раз в тучу грозовую.

— Я пойду с вами. Авось чем-нибудь помогу, — предложил Пётр Николаевич, хотя операция не имела ни малейшего смысла. Просто ему не хотелось в минуты надвигающегося разочарования оставлять Рындина наедине с его горем.

— Спасибо! — растрогался Рындин. — Без помощи народа милиция слаба. То-то, Фаянсов, я и раньше чувствовал к вам симпатию, пусть и не мог её объяснить. Однако взять вас с собой не могу. Не имею права подвергать вашу жизнь риску… Впрочем, вы ничем не рискуете, — спохватился он, печально улыбнувшись. — Что ж, если у вас имеется желание, присоединяйтесь. Как доктор Ватсон. — Это была новость: оказывается, и Рындин не чужд шутке. И тем более он шутил в те минуты, когда не стыдно было бы всплакнуть и железному мужчине. Что и вовсе делало капитану честь.

— Я бы тоже отправился с вами, хоть вы, Рындин, и не любите меня, — сказал Карасёв. — Да у нас сейчас соберутся драматурги и режиссёры. Первая читка первой пьесы. Будем ставить «Вишнёвый сад»!

По дороге Фаянсов всё же разволновался, забывшись, впал в детский азарт и высказал такое соображение:

— Может, лучше их арестовать прямо в банке? Накрыв с поличным?

— Не имеем права. Да и нельзя по-человечьи. Наш долг удержать гражданина от преступления. Даже будь он отпетым. А вдруг тот в последний момент прозреет и начнёт новую жизнь, тут же у порога? Занёс ногу, и назад! Шансов, конечно, мало. Но, знаете, на свете всякое происходит. И мы им обязаны представить этот шанс. Они имеют право, хотя и не хочут, — пояснил капитан. — Впрочем, многие оперативники рассуждают, как и вы. Позволяют приступить к совершению преступления и тогда, хап, берут. Так, конечно, проще, не надо ишачить, собирать улики. Они вот, уже налицо. Этот, дорогой мой Пётр Николаевич, вопрос мучает честных сыщиков тысячи лет.

Фаянсов представлял себе воровскую малину по фильмам, виденным в молодости, и книгам, читанным в детстве: окраина города или пустой дачный посёлок, грязная комната, убогая мебель и водка с осклизлыми солёными огурцами, выловленными из старой бочки. Поэтому он был озадачен, попав в приличную современную квартиру с коврами, гарнитуром, книжной стенкой и японским телевизором. За накрытым настоящей скатертью столом шесть солидных супружеских пар отмечали настоящие именины. Бандиты в хорошо пошитых костюмах ловко управлялись вилками и ножами и пили шампанское и коньяк за здоровье присутствующих дам. И ни словечка о своём уголовном мире, все разговоры о болезнях да новостях мирового кино.

Они, духи, взирали на это пиршество с финского серванта, разместившись среди хрустальных ваз, как бы сидя в засаде.

— Может, вы ошиблись? — предположил Фаянсов, глядя на хозяев и гостей. — На вид они вполне пристойные люди.

— На вид может быть А внутри? Усекли? Чокаются коньяком, а пьют кока-колу. И это здоровые мужики, причём за своих баб. А почему? Нужна трезвая голова. Впереди дело! И ещё. Все напряжены. Малость психуют. Ждут его. А вдруг не придёт?

После этого и Фаянсов заметил короткие многозначительные фразы, нетерпеливые взгляды, будто случайно брошенные на часы.

— Выйдем пока на балкон. Век бы на них не глядел, скулы воротит. Да не беспокойтесь. Он придёт, однако не скоро. Не желает светиться. На улице ещё людно.

Они перебрались на балкон, смотрели с четвёртого этажа вниз на то, как постепенно затихает жизнь города. По улице ещё проезжали машины, слышались шаги, и в полосах света мелькали прохожие. Постепенно она начала пустеть, теперь и люди, и автомобили появлялись всё реже и реже, словно дистанцию длиною в день заканчивали отставшие. Гасли и окна в домах, сдавались под натиском тьмы. А когда в полночь незримая рука, опустив рукоять гигантского рубильника, отключила уличные фонари, город и вовсе погрузился в сон. Вот тут Фаянсову и показалось, будто между деревом и подъездом проскользнула зыбкая тень.

— Это он! Именно Тень, иначе не скажешь! — невольно понизив голос, подтвердил капитан.

Они вернулись в комнату, в засаду на серванте. Фаянсов в спешке задел вазу из чешского стекла, но ничего не случилось, зря он только схватился за сердце.

Минуты через три в прихожей тинькнул осторожный звонок, словно кнопку осторожненько тронула кошачья лапка. Хозяин вышел и вернулся с краснолицым седым мужчиной. Нескладно сидевший костюм выдавал в нём человека, привыкшего носить форму.

— Предатель! Оборотень! — тихо произнёс Рындин, с огромным усилием придержав себя в руках. Только мышцы напряглись на висках капитана. — Кто бы мог подумать?! Сам начальник! Начальник отдела по борьбе с организованной преступностью, — сам всё ещё не веря своим глазам, пояснил он недоумевающему Фаянсову.

Изумлены были и сидевшие за столом. После короткого замешательства, они пришли в себя, загалдели:

— Штрафную ему! Штрафную! Налейте полный бокал!

— Меня здесь нет! Я отдыхаю на юге, — возразила Тень. — И вообще, на всю подготовку у нас полчаса. Дам прошу удалиться, разговор будет мужской, не для ваших ушек, — пошутил этот циник.

— А схему? Вы принесли схему? — спросил хозяин сразу осипшим голосом.

— Она будет со мной до конца, — ответила Тень. — Вы несомненно люди благородные, но… Но с принципом я вас ознакомлю.

— А вот этого допустить нельзя, — прошептал Рындин скорее самому себе. — Ну, попробуем. С богом!

Фаянсов готов был поклясться, будто твердокаменный атеист собрал три пальца щепотью и осенил себя исподтишка мелким крестом. Затем капитан вдохнул целый кубометр плотного от табака и женских духов воздуха и оглушительно, — Фаянсов едва не оглох, — гаркнул:

— Милиция! Всем оставаться на местах! Дом оцеплен!

Бутон нежнейшей розы и тот бы нагнал больше страха. Как тогда глухонемые, бандиты не повели и бровью, сгребли посуду на край стола и расселись поближе к ренегату.

Обсудив цели налёта, они рассыпались по домам, а через час все сползлись с разных сторон к зданию банка. Капитан сухо, без слёз рыдал на плече Фаянсова, глядя, как банда походя вскрывает секретные запоры, и спрашивал Петра Николаевича, словно тот знал ответ:

— Фаянсов? Что же получается? Выходит, этим мукам так и не будет конца? И мне теперь остаётся одно: взирать на то, как они грабят, убивают? Пётр Николаевич! Дружище! Ты понимаешь: я службу свою не брошу ни за какой покой. Рындин всегда на посту! А что толку?

Фаянсов и впрямь знал ответ: да, так будет вечно. Подумал: «Наверно, поэтому никто и не желает умирать, цепляется за жизнь. Конечно, есть и другие причины, но эта одна из главных!»

Знал ответ и сам капитан. Он оттолкнул Петра Николаевича, — тот даже слегка заклубился, — закричал:

— Где же справедливость?! Вчера иду по Млечному, навстречу мой убийца. Ему дали пятнадцать, ну и что? В камере его кто-то пришил, и теперь он здесь! Скалит зубы, подлец! Всё равно, говорит, я в Раю! Здесь же и Герострат, понимаешь? Добился славы! В учебники вошёл! Ну разве это Рай?! — вознегодовал Рындин.

Пётр Николаевич и сам заметил давно: не многие из попавших на Тот свет обрели душевный покой. Идиллия, расписанная Карасёвым, оказалась обманчивой, иногда Фаянсов слышал стоны и тихий плач. Однажды он, вернувшись с земли, наткнулся на удивившую его сценку: его лишённые голоса и слуха родители пели романс «Вечерний звон». Они прижались друг к дружке, словно озябшие голубки, и проникновенно тянули. «И сколько нет живых тогда весёлых, молодых». Пропев эти слова, они едва не разрыдались.

— Папа! Мама! Это поют о нас там, на земле. Живые!

— А мы тут поём о них, — ответил отец.

«А добрые и совестливые, наконец, отмучаются», когда-то выразился знакомый маляр Михаил Иванович, его Фаянсов считал скрытым баптистом. В тот год в стране появилась холера, вот он, Пётр Николаевич, и сказал маляру, жившему в одном с ним доме, когда встретились возле лифта: «Михаил Иванович, холера идёт!» «Ну и хорошо», — ответил маляр. «Как это хорошо? Люди мрут! Понимаете? Люди!» — возмутится он, Фаянсов. «Значит, меньше станет плохих людей», — спокойно пояснил скрытый баптист. «Да холера не выбирает! Помрут и добрые, и совестливые, они тоже!» «А эти, наконец, отмучаются», — сочувственно молвил маляр.

Но добрые и совестливые мучаются и здесь. Глядя вниз на родных и близких, и просто на людей, знакомых и незнакомых, они отчаивались, не имея возможности помочь оставленным в Той жизни, спасти, принять беду на себя.

Как-то он поделился своими грустными размышлениями с Христом, и тот сказал:

— А ты подумай: может ли совестливый человек быть абсолютно счастливым?

— Не может, — признал Фаянсов. — Пока кому-то плохо, он тоже будет несчастен. Но выходит, совестливый обречён на вечные страдания? Выходит, так?

— Выходит, обречён, — согласился Иисус. — И крест его не легче того, что я нёс на Голгофу.

— За что же Ты его наказал? — чуть грубовато, но зато прямо спросил его Пётр Николаевич.

— Во-первых, это не в моих силах миловать и казнить. И во-вторых. Как по-твоему? Готов ли ваш Рындин поменять свою горестную участь на безмятежное спокойствие Герострата? Тот не ведает терзаний, кругом счастлив.

— Капитан не согласится, ни за что и никогда! — не задумываясь, ответил Фаянсов за своего друга.

— А почему? Верность служебному долгу? Он для него святыня? Возможно! Есть и другое, более значительное! Способность сострадать приносит не только боль, она дарует и радость. Таков великий парадокс жизни! И там, и, как видите, здесь. Но я уповаю на то, чем меньше будет бед и больше тех, кто способен сострадать чужой боли, тем меньше совестливым останется мучений. Взаимное сострадание, а это и есть Любовь, она спасёт мир.

— А нельзя ли этот процесс как-то ускорить? — поинтересовался Фаянсов, жалея совестливых.

— Лучше не стоит, — улыбнувшись, отверг Иисус. — Был чудак. Искал способ, как замкнуть нервную систему миллиардов людей в единую мировую цепь. Тогда, по его замыслу, боль каждого, пусть самого незаметного, пройдёт по цепи. И каждый почувствует её в себе. И представляете, кое-чего достиг. Но к счастью для человечества, у его соседа заболел зуб, и гений, не вынеся передавшейся боли, разнёс свою машину и куски. Так что не жалейте Рындина. Кстати, что я всё о Рындине? Разве вы сами не сострадаете Вере Титовой? Или это совсем другое? — спросил Он, на что-то намекая.

— Не знаю. Возможно, и то и это. Всякое, — честно ответил Пётр Николаевич.

Казалось, один Карасёв не ведал забот, однако и он в последние дни что-то затих, часами молчал, уединившись вдали от Солнечной системы, сидел посреди чёрного космоса, уткнувшись в колени лицом, погружённый, возможно, в невесёлые думы.

Фаянсов как-то спросил, мол, не случилось ли что-нибудь неприятное, и словно взорвал Льва Кузьмича.

— А вам-то какое дело?! — яростно завопил режиссёр. — Занимайтесь своей Эвридикой. Раньше надо было об этом думать, пока были живы. Поздно спохватились, милостивый государь! — прокричал он ни к селу ни к городу и тоже это понял: — В общем, этим и занимайтесь. Не суйте свой мещанский нос в душу артисту!

Но вскоре он сам подфокусировал к Фаянсову и угрюмо попросил:

— Не обижайтесь. Если б вы заглянули сюда. — Он положил ладонь на грудь. — Тут поселился ад! Фаянсов, я бездарен! Пуст! Я понял это только сейчас. Померился с корифеями своим талантом… Да и какой у меня, к чёрту, талант?! Нет его! Пу-ф-ф! — Карасёв сдул с ладони воображаемый пух. — На месте Мольера я бы Карасёва не взял в театр и рабочим сцены. А он согласен играть Лопахина. У меня, рядового режиссёра! А я должен с ним ре-пе-ти-ро-вать! Давать советы! Я боюсь! Боюсь узреть всю бездну своего ничтожества, Фаянсов!

— Не огорчайтесь! Не все же Станиславские и Мольеры? — попытался он утешить вконец вышедшего из себя Карасёва.

— А зависть? — в отчаянии воскликнул Карасёв. — Куда я засуну свою гнусную зависть? Она жарит меня на медленном огне. И так будет вечно… Словом, я свалял дурака. Ах, какого свалял дурака! Сидеть бы мне, идиоту, на своём областном телевидении и ставить спектакли. Кто бы и когда прознал: дядя мне тот Карасёв или третья вода на седьмом киселе? — Он безнадёжно махнул рукой и было зафокусировал прочь.

Но потом обернулся и сказал:

— Эвридика угодила в переплёт. Впрочем, и вам об этом известно. Эх, говорил же я тогда. Надо было вам послушаться такого дебила, как я, и обвенчаться с этой женщиной. Кто знает, наверное, сейчас вы бы ждали своего первенца.


Разведясь и будто бы потеряв паспорт, Альфонс заплатил в милиции безобидный штраф и получил в милиции новый, без штампа о браке с крашеной блондинкой. Проделав это, он приступил ко второму этапу намеченного плана, и впрямь безукоризненным холостяком вернулся в областной город, и в первый же день жених и невеста отнесли документы в загс. По дороге Фаянсов в отчаянии метался вокруг счастливой пары, и как же он возликовал, когда холодная, как сосулька, дама-администратор назначила молодым испытательный срок на целый месяц.

— Посмотрите на нас, мы уже далеко не дети! — загорячился Альфонс и наклонил голову, снова предъявил плешь как пропуск на любые случаи жизни. — Мы ждали друг друга всю жизнь!

— Всю жизнь ждали, и ничего с вами не случилось, и не случится, если подождёте ещё месяц, — со сладчайшим для уха Фаянсова бездушием отвечала администратор.

Пётр Николаевич был готов расцеловать эту стерву в ледяные щёки. Всё-таки месяц отсрочки, а за это время авось что-то да и произойдёт.

И его словно услышал паж-футболист. Обнаружив, что Альфонс всё-таки обосновался в покоях его прекрасной духовной наставницы, центральный защитник повёл с ним решительную борьбу. Сначала он действовал партизанским способом, вывинчивал пробки и тем самым лишал света гнёздышко Эвридики, слал анонимные письма с требованием выселить непрописанного жильца и уж, конечно, регулярно пересчитывая Альфонсу рёбра. Но проведав о том, что Эвридика выходит замуж, футболист взялся за своё предприятие всерьёз. Он заманил в пивную вратаря. Третьим за их столиком оказался он, Фаянсов, с надеждой взиравший на боевые действия молодого пажа. После второй кружки пива, тайно разбавленного водкой, за так называемым «ершом» захмелевший страж ворот простодушно выболтал всё о семейном счастье старшего братца. Тот-де женат и любит свою супругу, и исключительно ради неё решил разыграть совершенно не футбольную комбинацию с изъятием квартиры у новой жены и последующим скорым разводом. Возможно, под воздействием «ерша» вратарь что-то и преувеличил, но главная информация была получена, а остальное, как выражаются сами спортсмены, было делом техники. Защитник тут же из пивной, на повышенной скорости, под запоздалые свистки постовых примчался на своей отечественной бежевой «Ниве» — видать, ещё не наиграл на пристяжную иномарку, — прилетел к студийной проходной, вызвал Эвридику и в салоне машины на одном выдохе выложил всю правду-матку о её женихе.

— Ты врёшь! Ты ему завидуешь! — истерично завопила Эвридика.

— Вера, к твоему сожалению, это стопроцентная правда! — подтвердил Фаянсов, устроившись за ними на заднем сиденье.

Однако паж и без его помощи, к тому же бесполезной, с достоинством прошепелявил:

— Я завидую? Кому? Этому? Ты, Верка, даёшь! Я такую банку засадил в ворота «Зенита», плюнул, считай, с центра поля, и, между прочим, левой ногой! Бабахнул в девятку! Их голкипер только разинул рот. Но ты так будешь думать всегда. А потому прощай! Афродита! — пошутил он, собрав последние силы, и сам, протянув руку и при этом обогнув бюст своей бывшей дамы сердца, что превратилось в сложный манёвр, распахнул перед ней дверцу машины.

«Какой благородный молодой человек! Будь это в моей власти, я бы взял его в сборную страны», — благодарно подумал Фаянсов.

Вечером Пётр Николаевич с удовольствием наблюдал за изгнанием Альфонса. Вернувшись из города в приподнятом настроении, жених вставил в замочную скважину второй, ему доверенный ключ, но дверь как бы открылась сама, на порог вышла неурочно заявившаяся с работы Эвридика и буднично сказала:

— К тебе приехала жена. Она там. На кухне.

— Откуда она знает адрес? Я не давал, — проговорился Альфонс, застигнутый врасплох хитрым ходом бесхитростной Эвридики.

Жених так и остался за порогом её квартиры. К его ногам выбросили наспех собранный чемодан Альфонса с торчащими из-под крышки сиреневой майкой и чёрными трусами. Эвридика, указывая пальцем на лифт, с пафосом выкрикнула фразу из какой-то пьесы, а может, слепила её из нескольких реплик, взятых из разных пьес:

— Вон! Вон! И не смейте появляться мне на глаза! Я вас ненавижу!

— А где моя жена? — робко заикнулся Альфонс, подняв чемодан. — Отдай мне, пожалуйста, жену.

— Зачем она мне? Я не лесбиянка. Стратег! Неужели ты не понял, что я тебя провела. Она ждёт тебя дома. С победой! — И Эвридика разразилась страшным демоническим смехом.

Но Петру Николаевичу она сейчас показалась красивой, ему захотелось коснуться её плеча, локтя, и она бы не заметила его прикосновения, но он не посмел.

Всю ночь Фаянсов дежурил под её дверью, боясь беды. Но утром она вышла из квартиры в полном порядке, намазанная и причёсанная, как обычно. Явившись на студию, Эвридика прямиком направилась к подруге-секретарше. Пётр Николаевич, точно ангел-хранитель, следовал за ней по пятам и слышал первую часть их разговора.

— Татьяна, выйди на минутку в коридор… Подруга, я подзалетела!

— Я чуть не упала, когда ты позвонила вчера. А может, этот футболист всё наврал? И Альфонс безупречен, как алмаз. Гранёный, конечно.

— Кабы! Всё оказалось правдой. Теперь, подруга, мои дела хуже некуда.

— Ты же хотела ребёнка. И рожай!

— Только не от этого типа. Мерзко от одной только мысли: во мне, — она поднесла к животу ладонь и тут же отдёрнула её, точно обожглась, — там его часть, клетки, гены этого подонка.

Эта тема не предназначалась чужим ушам, Фаянсов деликатно отретировался в сторону. Но с той поры он не сводил глаз с Эвридики, опасаясь, как бы она не отчебучила какую-нибудь глупость, встречал помрежа возле проходной, сопровождал до дверей квартиры. Фокусировать за порог Пётр Николаевич себе по-прежнему не позволял, там начиналась её интимная жизнь. Дрейфовал на лестничной площадке, а если бы души нуждались во сне, наверное, и дремал бы прямо тут же под дверью, на половичке для ног.

— Сынок, она тебе не пара, — уже в который раз твердила мать.

— Мама, ты её плохо знаешь. И потом я теперь более чем взрослый, — шутливо напоминал Фаянсов.

Но в этот день он замешкался, не успел к подъезду и сразу перефокусировал к проходной, принялся ждать Эвридику там. Погода выдалась серой, моросил мелкий, но густой дождь. Студийцы пробегали, сутулясь под измокшими лоснящимися зонтами, вжимали головы в поднятые воротники курток и летних плащей. Мимо него протрусили все работники студии, даже приплёлся, отфыркиваясь, точно плывя в дождевой завесе, вечно опаздывающий редактор музыкальных передач, а помрежа Титовой всё не было и не было. «Неужели она пришла рано утром?» — удивился Пётр Николаевич, но обыскав все студийные комнаты, не нашёл её и там.

В большой студии её ждала и постановочная группа. Режиссёр-преемник Карасёва ругался и поглядывал на часы. Как понял Фаянсов, накануне Эвридика унесла сценарий, по которому теперь предстояло работать, и группа сидела сложа руки. Но потом в студию пришла со сценарием секретарша, что-то сообщила режиссёру, и тот громогласно известил:

— Вера Юрьевна больна, будем репетировать без неё.

— А что с ней? — по привычке выкрикнул Пётр Николаевич.

Не получив, естественно, ответа, он устремился за секретаршей, надеясь выяснить, что же случилось. Женщина понуро плелась по коридору, будто недомогание подруги перекинулось на её плечи, а Фаянсов, нервничая, залетал то справа, то слева, то крутился над её головой. И дождался своего. Секретарша заглянула в гримёрную к диктору Зине, зубрившей сельскохозяйственный текст.

— Что с Эвридикой? — спросила Зина, оборвав зубрёжку на полуслове.

— Представляешь, эта кретинка сделала аборт, — пожаловалась секретарша.

— Подумаешь, я их сделала столько! И как видишь…

— Ты-то успела нарожать, вроде крольчихи, — остановила её секретарша. — А для Верки и впрямь повернулось хуже некуда. Теперь у неё не будет детей, если она даже очень захочет.

— Какой кошмар! — ужаснулась Зина. — Ну надо же, как бабе не везёт.

Фаянсов, не раздумывая, попрал законы приличия, из гримёрной сразу перенёсся в квартиру Эвридики. Она совершенно нагая сидела на краю ванны и плакала, сама же себе зажимая рот. Её причёска была растрёпана, волосы торчали паклей. Огромные груди казались пустыми, из них ушла жизнь. На животе и боках Эвридики собрались жирные складки. Ему-то до сих пор она казалась худощавой. В довершение этой картины краска и тушь стекли на её щёки, и он впервые увидел простое курносое распухшее от слёз лицо Веры Титовой. У Петра Николаевича от боли за эту женщину сжалось сердце. Он невидимым облаком окутал Эвридику, нежно провёл по голове ладонью.

Из комнаты послышался голос диктора: «Передаём песни Петра Фаянсова в исполнении…» И высокий мужской голос под балалайку заорал песню, которую он никогда не сочинял.

— Жена моя, и с жирными складками, и ручьями туши на твоём лице, ты всё равно прекрасна, — ласково сказал Фаянсов.

Но она не знала всего этого.


1989–1990 гг.

Загрузка...