Её тяжеленные крепкие груди, будто ядра царь-пушки, рвались сквозь зелёную ткань. И он им помог, убрал преграду, и два гигантских красно-оранжевых плода, наполненных жизнью, вылетели на свободу, на солнце. Кофта с треском лопнула, сокращаясь шагреневой кожей, отползла на плечи к живот. А с ним, Фаянсовым, случился конфуз. Сначала в пальцах ожила память, они прикасались к Эвридике, когда он её усаживал на стул, и вот теперь пальцы вспомнили тепло Эвридикиных плеч и рук. И в нём сейчас же взбунтовалась плоть.

Это было идиотское желание сделаться отцом, тут же, сию минуту. Казалось, ещё миг и с ним произойдёт непоправимое.

— Я сейчас! — панически вскрикнул Фаянсов, пулей вылетел из комнаты, заметался в крошечной прихожей, потом вбежал на кухню и, открыв до отказа моечный кран, сунул лицо под холодную колючую струю. Вода хлестала по носу, по глазам, изгоняя дурь, и она постепенно ушла. Однако на душе осталась какая-то гадость, он был отвратителен самому себе.

— Вот и всё твои дети — несостоявшийся папаша, — произнёс он с омерзением, стоя посреди кухни с мокрым лицом.

Фаянсов достал из брючного кармана носовой платок и, вытирая лицо и руки, вернулся в комнату. О работе теперь не могло быть и речи. Он уйдёт, и немедля. Портрет допишет дома без натуры, по сути она ему больше не нужна.

Эвридику он застал возле холста, склонив голову на плечо и жадно дымя сигаретой, она всматривалась в самую себя.

— Ну и как? — спросил Фаянсов, прикидываясь весёлым, беззаботным.

— Что-нибудь случилось? — встрепенулась она на его голос.

— Захотелось пить. И вообще… освежился.

— Что же не сказал? Есть шампанское А можно было поставить чай. Впрочем, не поздно и сейчас. Пойду и поставлю.

— Не стоит, не утруждайся, — остановил её Фаянсов. — Я ухожу. В общем, спасибо тебе, хозяйка, за помощь и терпение, — пошутил он, изображая странника, покидающего добрый приют.

— Ты серьёзно? В самом деле уходишь? Прямо вот так и уйдёшь? — Она не верила своим ушам.

— Ничего не поделаешь, мне пора, — ответил он, как бы сожалея и перекладывая на кого-то вину.

— Не понимаю. Зачем ты тогда приходил? — совершенно искренне удивилась Эвридика.

— Здрасте! За тем, чтобы написать твой портрет. Ты что? Забыла? Вот же он! — Фаянсов даже улыбнулся: экая чудачка.

— Этот, что ли? — Эвридика скривилась, будто понюхала уксуса. — Разве это портрет? Одна карикатура. Сплошная грудь! Точно у меня нет ничего другого. Надо мной и так все смеются. А тут ещё ты!

Фаянсов взглянул на своё деяние как бы со стороны. Всё вышло, как он и задумал. В центре холста пышела жаром огромная нагая грудь. Из-за её заходящих солнц, вытянув шею, выглядывала сама Эвридика. Всё, что было ниже кофты — юбка, ноги, — и его сон остались коричневым контуром. Но это он доделает дома.

— Ну и глупцы, если смеются. Тебе-то что не нравится здесь? — спросил он ревниво.

— Да всё! Мы как договорились? Я буду одета. Ты обещал, а что сделал? Взял и раздел. Пользуешься тем, что у тебя краски, да? А грудь? Разве она такая? Ты её видел? Мою грудь? Скажи: видел или не видел?

— Ну, в прямом смысле не видел, — подтвердил Фаянсов. — Но это не имеет значения, ибо…

— Имеет! А как ты меня покрасил? Разве я мандарин? Врёшь ты всё, Фаянсов! Я два часа не курила, чуть не умерла.

— Зря ты обиделась. В сущности, это не ты, Вера Титова, а символ. Символ материнства, — пробормотал он миролюбиво.

— Да что ты нашёл во мне материнского? У меня и детей-то нет. Ни одного!

Видно, она не знала, плакать ей или смеяться.

— Но будут, будут, — заверил её Фаянсов.

— От тебя, что ли? Пришёл, навонял своими красками, не продохнуть!

— Но краски действительно пахнут специфически. По-моему, в их запахе есть нечто благородное. Так пахли краски у Веласкеса, Левитана, — обескураженно проговорил Пётр Николаевич.

— Ладно, сама виновата. Как была дурой, так, видно, дурой и подохну, — посетовала Эвридика.

Он принялся собирать своё добро.

— Пускай стоит. Ведь ещё придёшь. Надеюсь, не оставишь без юбки. И без ног, — великодушно пробурчала Эвридика, глядя на недописанный портрет. — И не бойся, на себе не женю. Знаю, что обо мне говорят. Хищница, только и смотрит, как бы выскочить замуж. А мне такой супруг, как ты, больно-то нужен.

— Я и не боюсь, — невольно улыбнулся Фаянсов. — А юбку и ноги, да и всё остальное пропишу дома. Мне главное было сделать подмалёвок.

— Слово-то какое. — Её передёрнуло. — Бррр…

Эвридика исподлобья следила за его вознёй, за тем, как он укладывает в ящике тюбики с краской, собирает мольберт Когда он поднял холст, она попросила:

— Ты бы завернул, что ли. А то выставил напоказ. Смотри, кому не лень, любуйся.

— Нельзя. Завернёшь, размажется краска, — пояснил Фаянсов. — Но можно сделать так… — И перевернул изображение вниз головой. — Не возражаешь? — пошутил он, желая разойтись с миром.

— Мне-то что? Это же не я, сам говоришь: только символ.

Он сейчас уйдёт, унесёт картину, а она и словом не поинтересовалась: что будет дальше с ним, её портретом? Ничего не поняла, наверное, он и впрямь написал другую женщину, может свою женщину.

Он нёс портрет вверх ногами, однако тот и в таком виде притягивал взоры прохожих. Возможно, именно этот вид и вызывал любопытство. Поди угадай, что там наворотил художник? Если натюрморт, то с чем? С женским ликом? Те, кто был флегматичней, только, не сбавляя хода, косили глазом. Холерики придерживали шаг и следовали дальше, пожимая плечами, так ничего и не узнав. Но один юный блондин, весь в прыщах, с голодным взглядом, что-то учуял, прицепился, шёл рядом квартала два, усиленно пялился на холст. Смотрелки жёлтые свои в орбитах, к счастью, удержал, не дал выскочить вон, однако шею едва не свернул — тщился заглянуть в лицо Эвридике.

— Никогда не видели женщины? Ай-яй-яй! А вы бы на руки встали. Лицом, как говорится, к лицу, — вдруг почувствовав себя собственником, желчно посоветовал Фаянсов.

Юнец смутился и, пробурчав «жалко, да?», отвалил в сторону, а Пётр Николаевич тут же раскаялся в содеянном. Кто знает, не с улицы ли начинается слава?

Дня три Фаянсов боялся подойти к мольберту. Удивительное дело, на студии он общался с самой Эвридикой, словно ничего и не было, ни сеанса, ни зелёной кофты, и помреж в своей излюбленной куртке ни разу не вспомнила и намёком, а тут стоило взять в руки кисть и палитру, и ему начинало мниться, будто он сейчас коснётся настоящей, живой Эвридики.

Потом исходящая от портрета магия стала постепенно терять силу, и Пётр Николаевич короткими наскоками с палитрой и кистью, отступая, когда снова возникало наваждение, довёл начатое дело до конца. Картину он так и назвал: «Помреж В.Ю. Титова». Но затем передумал, всё-таки это была иная, созданная его воображением женщина, передумал и обобщил: «Мечта о материнстве».


Краски сохли, как ему нетерпеливому казалось, долго — дня четыре. Потом Фаянсов взял отгул и, сунув в карман на всякий случай училищный диплом, отнёс портрет в городской выставочный зал, где в эти дни, по его сведениям и словно по его заказу, собирали летнюю экспозицию ко Дню защиты детей. Чухлову он решил не показывать, хотя Кирилл и советовал писать авангард, сам-то исповедовал бетонный реализм, и портрет вряд ли пришёлся бы ему по душе. Да и совестно было просить во второй раз, а волей-неволей вышло бы так, будто он намекает на протекцию: теперь, мол, пособи выставиться. Помог добрый человек красками и холстом, и за это спасибо.

Пётр Николаевич отыскал дверь с табличкой «Выставком» и предстал вместе с завёрнутым в газеты холстом перед членами комитета, мужчиной и женщиной. Те восседали в конце длинного стола лицом друг к другу, точно в кафе. И, точно в кафе, отпивали из чашек не то кофе, не то чай и вели приватную беседу, видимо, не предназначенную для чужих ушей. Точнее, они интимно сидели, а сам разговор касался какого-то художника, женившегося в пятый раз.

— А вы, оказывается, моралистка, — шутливо упрекал он, румяный бородатый господин, её, сухопарую даму в строгом деловом жакете. Тем самым вызывая на впалых щеках женщины слабое розовое пятно, похожее на осенний рассвет.

— А вы, бессовестный, готовы защищать всех мужчин, — в тон ему отвечала дама и поводила над чашкой длинными пальцами, брызгала ему в глаза лучами старинных перстней.

Это походило на флирт, и Фаянсов хотел было сделикатничать, выйти, но подумал, что тем самым поставит эту парочку в неловкое положение, как бы дав им понять, будто их милый секрет шит белыми нитками.

И он остался, прикинувшись несообразительным малым, и тем самым их сразу настроил против себя.

— Что вам угодно? — не очень-то любезно осведомился бородач, нехотя отвлекаясь от любовной игры, а его партнёрша обиженно поджала тонкие лезвия губ.

Осознавая свою хотя и нечаянную, но вину — они ворковали, два сизых голубка, он пришёл и всё испортил, — Фаянсов покаянным голосом объяснил причину своего неуместного визита.

— Ну, ну, покажите, что там у вас, — со скрытой угрозой предложил бородач.

Фаянсов освободил портрет от обёртки и, выдвинув из-за стола стул, установил на нём картину лицом к окну.

— «Мечта о материнстве!» — отрекомендовал он и отступил в сторону, открыв им обзор.

— Посмотрим? — сказал бородач своей даме, словно приглашая на вальс.

Они вышли из-за стола, выстроились перед портретом в ряд, заложили за спины руки. И смотрели на него, портрет, мучительно долго. Затем эксперты зашевелились, мужчина взглянул на партнёршу каким-то условным, только им понятным взглядом, а она ему ответила на том же условном языке.

— И всё равно плохо! — возразил Фаянсову бородач, хотя тот не произнёс и слова. — Тут и чужое влияние… О колорите уже и не говорю.

— А где вы видели этакий бюст? — возмутилась дама.

И мужчины невольно уставились на её плоскую грудь. Встретившись с Фаянсовым взглядом, бородач жалко улыбнулся: мол, чего нет, того нет.

Сначала Пётр Николаевич хотел открыть искусствоведке глаза, сообщив, что есть, де, в природе такой бюст, и он сам его видел, и всё же не решился сказать, боясь, как бы его признание не было истолковано неверно, а может и пошло.

Эта сценка вернула бородача с небес в суровую действительность, и он уже миролюбиво спросил:

— Судя по всему, вы любитель?

Фаянсов не стал защищаться, пускать дым в глаза, умолчал про диплом, впрочем, тот и не играл существенной роли, и подтвердил: да, любитель.

— Ну, вот видите, как всё хорошо складывается, — проговорил бородач. — А в нашей экспозиции участвуют только члены союза. — Он прямо-таки повеселел, сбросив с плеч всякую ответственность за его судьбу. — Поезжайте, голубчик, в Дом медика. Говорят, там авангардисты и прочие сюрреалисты затевают шабаш. Авось за своего примут и вас. С этакой грудью, — и тайком ему подмигнул, как мужчина мужчине.

Фаянсов был осведомлён и об этом. Слухи о том, что неформалы готовят свой контрвернисаж, давно сквозняками носило по городу.

В Доме медиков правил бал свой собственный выставком. Но на этот раз Фаянсов так и не уяснил до конца, кто член комитета, а кто рядовой зритель и самозваный эксперт. Ему помстилось, будто его занесло в лагерь для перемещённых лиц. В небольшую комнатёнку, которую он нашёл возле мужского туалета, набилось несметное число всякого народа. Пока старые и молодые, волосатые и лысые художники, разбившись на группы, обсуждали тонкости современного искусства, их жёны поили спорщиков чаем из термосов. Среди взрослых, словно в дачном лесу, резвились дети.

Фаянсов открыл свой холст и сказал: вот, мол, принёс… И хотя его голос от смущенья был негромок, все оставили дела и споры и обступили его плотной толпой. В комнате, словно по неведомому знаку, разом установилась почти вакуумная рабочая тишина. Минут пять окружавшие пристально вглядывались в портрет Эвридики. Кто-то напряжённо, горячо дышал Фаянсову в затылок. А затем в него градом полетели камни:

— Но это вчерашний день!

— Да, да, игра в поддавки! Если материнство, так непременно грудь. Шаблон!

— А разве это Альпы?

— При чём тут Альпы? Это женская грудь.

— Разве это грудь? Мышиные сосцы!

Фаянсов в панике бежал, едва не забыв своё полотно. «И поделом тебе, поделом! — издевался он над своей наивностью и нещадно гнал себя домой, ровно забредшую в чужой огород скотину. — Люди пишут всю жизнь, а ты сунулся с первой работой. И с чего ты взял, будто приметы сбываются, как по заказу? И что они сбываются вообще? Если бы было так, каждый держал бы свою судьбу в собственных руках. Только не ленись, следуй приметам. А приметы — всего лишь предрассудок, полный бред. Выдумки мошенников или суеверных людей». Эта мысль несколько утешала. Знать, он ничего не потерял. Она освобождала от новых битв за славу.

Дома он взял кухонный нож, длинный с острой щучьей мордой, и было вознамерился искромсать злополучный холст на куски и выбросить вон, в мусорный бак, к бродячим собакам и кошкам, однако не поднялась рука, будто предстояло резать тёплое, живое. Тогда Фаянсов сунул портрет за платяной шкаф, а себе приказал: «Забудь! Его нет и не было никогда!» И с души словно бы свалилась тяжесть.

Но, видимо, этот сложный день нуждался и в таком же впечатляющем завершении. Ночью Фаянсова разбудил обвальный грохот. Казалось, рушился дом, стонали железобетонные банки, а стены ходили ходуном. Выскочив из постели, Фаянсов в стонущей, скрежещущей тьме добрался до выключателя и только при свете увидел, что всё цело, всё на месте, а сокрушительный лязг исходил от труб и батареи водяного отопления. Очухавшись от сна, Пётр Николаевич понял: это Скопцов в своей квартире неистово колотит железом по тем же самым трубам, стараясь кому-то досадить. А малость послушав, Фаянсов установил и второго нарушителя тишины. Такой же ужасающий грохот исходил и с противоположной стороны, из жилья вдовы Ивановой. Они лупили по трубам, забыв, что между ними есть ещё одна квартира. И получился чудовищный сандвич: по краям два несмолкающих грома, а посреди он, будто спрессованный громами Фаянсов.

Скопцов и вдова, оба в исподнем, с неистово горящими глазами словно бы рубились на мечах, не давая врагу смежить веки. Фаянсов жило представил эту почти былинную картину, но ему было не до смеха, его тихая квартира стала похожа не то на кузнечный цех, не то на преисподнюю.

Пётр Николаевич сначала постучал кулаком по одной стене, потом по другой, напомнил о себе, — но куда там! — истолковав этот знак, как новый вызов врага, бойцы с удвоенным азартом замолотили железом по железу.

Их поединок длился с полчаса, пока не вышел кто-то из решительных жильцов и не унял распетушившихся дуэлянтов. Но сон уже был безвозвратно потерян.

Промучившись из-за бессонницы до утра, извертевшись на постели, Фаянсов встал разбитым, с мутной, будто полной песка, головой. «С этим надо кончать», — сказал он себе и пошёл к вдове Ивановой. У соседки самой был изрядно помятый вид, лицо отекло, под глазами набрякли синюшные мешки. Открыв дверь и увидев Петра Николаевича, она испугалась и, не впуская в квартиру, сразу принялась всё валить на Скопцова:

— Это он! Он начал первым!

— Знаю, — молвил Фаянсов.

— Да вы заходите, — обрадовалась вдова его поддержке и пошире распахнула дверь.

Фаянсов прошёл в комнату, по-старомодному украшенную кружевными салфетками и подушками всевозможной величины.

— Он хотел меня отравить. Пускал в замочную скважину какой-то газ. Без запаха и цвета. Вы же смотрите телевизор, сейчас напридумали всякое, сплошной ужас, и это попало в руки таких, как Скопцов, — шёпотом проговорила вдова, видно, таясь от возможных жучков, поставленных тем же соседом.

— Вы правы. Валька способен на всё, — с готовностью подтвердил Фаянсов. — Но знаете, что он мне сказал? Вот сейчас? Пять минут назад?

— И что? — встревожилась вдова.

— Он сказал: «Пётр Николаевич, если в нашем доме есть по большому счёту настоящая мать, то это наша Ксения Фёдоровна Иванова!» То есть вы!

Вдова, не ожидая такого сюрприза, застыла, приоткрыв рот, а Фаянсов, не давая опомниться, энергично продолжал:

— «Героическая, — говорит, — женщина! Вырастить в одиночку дочь, дать высшее образование и помочь выйти замуж. А потом не требовать себе ничего, живя всего-навсего на свою маленькую пенсию, — это, Пётр Николаевич, по сегодняшним временам героический подвиг!» Я передаю практически слово в слово. Ну а что касается ночного инцидента, Скопцов и впрямь начал первым. Он и сам признался в этом и взял всю ответственность на себя.

— Да ведь, если по совести, трудно сказать, кто первый, кто второй, — великодушно возразила Иванова.

— Нет, нет, для него ничего святого, он и начал, — притворно заупрямился Фаянсов.

— Ну зачем уж вы на него так? — заступилась она за врага. — В сущности, Валентин Егорович — человек неплохой. Только несчастный. Ему с женщинами не повезло. Все какие-то вертихвостки. Так и живёт без семьи. Тут кто хочешь злом изойдёт. А руки у него золотые. Помню, бачок он мне в туалете починил, уже лет семь прошло, а стоит, как новый. Так что вы зря.

— Тогда беру свои слова назад, — сдался Фаянсов.

И, покинув квартиру Ивановой, пересёк лестничную площадку, нажал на кнопку Валькиного звонка.

Сосед выглядел, точно был с крепкого похмелья. И всё же он нашёл в себе силы и нанёс упреждающий удар:

— Но, но! Сам ховаешь порнуху. Видел, как ты тащил. Титьки во! — и Скопцов описал возле своей грудной клетки две крутых дуги.

Сосед решил с ним не чикаться и сразу нейтрализовать пострадавшего, дав понять, что не он сам, а тот у него на крючке.

— Женщина на портрете, между прочим, одета, — дружелюбно возразил Пётр Николаевич.

— А лучше бы она была голой, — осклабился Валька. — Что я, в бабах не разбираюсь?

— Ну, ну, не ершись! Я ведь знаю, не ты начал первым, — мягко пожурил Фаянсов.

— А тогда кто? — опешил Валька, но тут же исправил свою оплошность: — Николаич, ты правильно понял: она, эта змея!

Пётр Николаевич прошёл мимо Вальки в прихожую, да тут и остался, догадываясь, какой там дальше ждёт его, мягко говоря, мало приятный для глаза бардак.

— И то, что Иванова — змея, я с тобой согласен. Но вот фокус, — возобновил Пётр Николаевич свою речь, — она мне сказала, будто во всём виновата сама. Так сразу добровольно и выложила, я её не пытал. «Валентин Егорович, говорит, совсем ни при чём. Я сама взяла молоток и давай лупить по трубе. И вообще, говорит, не ценим мы Валентина Егоровича, не жалеем», — и Фаянсов передал её слова и насчёт Валькиных золотых рук и неправедных женщин, загубивших его цветущую жизнь. Закончил намеренно так: — А всё равно стервозная особа. Весьма!

— Тебе-то она на что наступила? На какую часть? — упрекнул Скопцов. — Несчастная баба! Её надо понять. Проявить сочувствие. А ты? Взрастить в одиночку дочь… — и Валька повторил всё то, что за него до этого присочинил он, Фаянсов.

Когда он уходил, Валька у порога придержал его за локоть и в бурном приступе благородства признался:

— Николаич, она тебе повесила лапшу. Это я взял разводной ключ и жахнул по трубам. Ещё грубо сказал: ты у меня поспишь, такая.

Вечером Пётр Николаевич, возвращаясь с работы, увидит сидящими рядышком на скамейке недавних смертельных врагов. Занятые мирной беседой, а вернее друг другом, они его не заметят, зато он, проходя мимо, станет невольным свидетелем женской заботы.

— Валентин Егорович, ты того и гляди потеряешь пуговицу. Зайди, я пришью, — скажет вдова, осторожно потрогав пуговицу на старой куртке Скопцова.

— А я тебе, Фёдоровна, на кран поставлю новые прокладки, — с жаром ответит Скопцов.


Вскоре после этих событий на студию телевидения обрушился самый мощный в здешних краях административный ураган. Ещё утром барометр в руководящих кругах местного телевидения показывал «ясно», но поди же, перед обедом на территорию студии ворвался длинный чёрный автомобиль, а через мгновенье в кабинете ошеломлённого директора возник, точно вышел из стены, сам Первый. Лидер области сказал: есть, де, у него скромное желание потолковать по душам с народом. Этот высокий чин прибыл в область недавно, но уже вписал своё имя в богатый городской фольклор. Безымянные сказители утверждали, будто бы новый Лидер, объезжая область, вёл себя с восточным коварством, валился на головы беспечных подчинённых, как тот самый случайный горшок для цветов. И теперь директор лично убедился в том, что мифы возникают не из мыльной пены.

«Сейчас соберём людей!» — с готовностью подхватил директор, и по студии был объявлен аврал, сотрясший всё от нижних плит фундамента до шпиля телевизионной башни. По коридорам затопали, забегали, скликая «народ» в просмотровый зал.

Когда Пётр Николаевич явился на место сбора, Лидер уже восседал за председательским столом и, положив перед собой волосатые кулаки, с любопытством наблюдал за директором. А тот, бедняга, стоял у дверей, к нему, точно к терпящему поражение полководцу, подскакивали фельдкурьеры с докладом: такой-то маршал на съёмках, другой репетирует передачу… Усмешка на округло добродушном лице Лидера спрашивала: «а если бы напал враг?»

Тем временем из окна кинобудки в зал тихо просачивалась трансляция концерта. Где-то в Москве, а может на краю света, чей-то оркестр ритмично-фанатично играл «Болеро», упрямо повторял одну и ту же музыкальную фразу.

Лидер мельком взглянул на окно кинобудки и авторитетно изрёк:

— Римский-Корсаков!

— Равель! «Болеро»! — с не меньшей уверенностью ему возразил музыкальный редактор Лосев, сидевший в последнем ряду под окном.

Лидер отыскал взглядом Лосева. Взор его налился свинцовой тяжестью, придавил специалиста, точно плиткой. Толстяк забарахтался, призвал на помощь незримого диктора.

— Так объявили. Сказали: Равель, — отчаянно пискнул редактор.

— Вот я и говорю: Римский-Корсаков! — многозначительно повторил Лидер.

Лосев затих, поняв, что как бы дана директива: впредь Равеля считать Римским-Корсаковым. Трансляцию тотчас убрали, вместе с не вовремя высунувшимся Равелем и его «Болеро». А грозный гость, убедившись в неважных мобилизационных способностях студии, предложил начать — мол, так можно прособираться до конца отчётного года, — сам же предоставил слово себе и повёл речь о задачах области, которую он теперь возглавлял.

В зал тем временем по одному, по два проскальзывали те, кто только что освободился от дела. Они пригибались, насколько можно сокращая себя в объёмах, присаживались в первое же свободное кресло. Последним заявился Карасёв. Этот не маскировался и сел не сразу, сначала поторчал перед носом Лидера столбом, высматривая местечко поуютней.

Лидер изумлённо умолк, потом, нахмурив тёмные брови, перевёл взор на севшего рядом директора.

— Лев Кузьмич, вы здесь не один, — напомнил Карасёву директор с нервным смешком.

— Знаю, иначе бы не пришёл, — рассеянно отозвался режиссёр, продолжая озирать ряды.

— Вы бы поторопились, Лев Кузьмич, — попросил директор и, подавшись к уху начальства, изложил что-то, оказавшееся для него, начальства, чрезвычайно важным.

Лидер понимающе кивнул и благожелательно сказал всему залу:

— Ничего, пусть товарищ усаживается, мы подождём, — и обратился персонально к Льву Кузьмичу: — Мы тут обсуждаем положение, сложившееся в нашей области. Экономическое, политическое и так далее.

— По-моему, вопрос актуальный. Можете продолжать-с, — нахально разрешил Карасёв и направился к нему, Фаянсову, сел рядом с ним, отдуваясь, обмахивая лицо ладонью.

— Спасибо, — всерьёз поблагодарил Лидер и возобновил свой руководящий монолог.

Перечислив задачи трудящихся, он вдруг выдал несусветный пассаж, сказав:

— Трудящиеся нашей области, нет сомнений, выполнят намеченный план. А ваша обязанность, работников телевизора, сфотографировать это на кино.

«Ай-яй-яй, и человек с такой культурой приехал нас учить, как нам работать», — мысленно возмутился Фаянсов.

— Надеюсь, всё всем ясно, — сказал в заключение Лидер и пошутил: — Или, может, не всем?

— Не всем! — выкрикнул Карасёв с места.

— Лев Кузьмич, что же вам не ясно? — искренне удивился Лидер, излагал-то он только прописное, всем известное, говоренное и до него тысячи раз.

— Не мне. Вот Фаянсову Петру Николаевичу не ясно, — сказал Карасёв, мотнув головой в сторону Фаянсова. — Только он у нас застенчивый, стесняется спросить.

Пётр Николаевич уставился на Карасёва, стремясь заткнуть ему рот своим возмущённым взглядом, но Лев Кузьмич будто этого не замечал, продолжал гнуть своё:

— Его интересует: «Как может нас учить нашему делу человек, который путает Римского-Корсакова с Равелем и предлагает „сфотографировать на кино“?»

«Мне лишь одного не хватаю? Заполучить во враги самого губернатора?» — в отчаянии подумал Фаянсов. Ему бы подняться во весь рост да отвергнуть этакое бессовестное враньё, но тогда бы он тем самым произвёл устный донос, такое складывалось нелепое положение. Карасёву как бы пакостить дозволялось, а ему вроде бы было запрещено. Поэтому он молчал, с тревогой ждал, чем ответит Лидер.

Тот медленно багровел, густой тёмно-красный цвет поднимался снизу из-под воротника, вверх по короткой могучей шее, залил нижнюю тяжёлую челюсть. Поравнявшись с ноздрями, кровь разом схлынула вниз.

— «Сфотографировать на кино»? Неужто так и сказал? — спросил Лидер и, не дожидаясь подтверждения, громко заразительно захохотал, открыв крупные белые зубы. И на круглых его крепких щеках откуда-то взялись добрейшие детские ямочки. Он хохотал, мотая головой, будто удивляясь тому, что кто-то сумел сморозить такое. И только глаза его, сидевшие глубоко под густыми бровями, оставались неподвижными, замороженными словно.

Отсмеявшись, Лидер покладисто сказал:

— Что ж, век живи, век учись. Значит, будем учиться. А вам, господин… — он посмотрел на Фаянсова.

— Фаянсов, — подсказал директор и снова что-то нашептал Лидеру в ухо, поглядывая на Петра Николаевича.

— Благодарю вас, господин Фаянсов! И впредь критикуйте смело, невзирая на лица, — бодро призвал Лидер. — А вот вам, — тут он снова взялся за редактора Лосева, — не хватает принципиальной смелости. Если композитор…

— …Равель, — произнёс за него директор.

— Значит, так и говорите этот композитор Равель! И никаких гвоздей!

На этой высокой гражданской ноте встречу сочли завершённой. Студийный люд захлопал откидными сиденьями кресел, зашаркал подошвами и потянулся к выходу. Встал и Карасёв, но Фаянсов схватил его за рукав, вынудил сесть на место.

— Лев Кузьмич, то, что вы сейчас себе позволили, это… это хулиганство! — выпалил Фаянсов, с трудом сдерживая гнев.

— Что? Что вы сказали? — будто бы поразился Карасёв.

— Хулиганство, — уже не столь твёрдо повторил Фаянсов.

— Я стараюсь, горблю, делаю за вас грязную черновую работу, и вот она благодарность. Вместо сердечного «спасибо» я — хулиган?! Ну и свинья вы, Фаянсов! — кротко упрекнул его Карасёв.

Фаянсов задохнулся от негодования, но в это время к ним приблизился Лидер, за его спиной на деликатном расстоянии маячили директор и другие руководящие студийные чины.

— Лев Кузьмич, а как поживает… — совсем по-домашнему спросил Лидер, назвав имя-отчество того, московского Карасёва.

— Он, как всегда, на боевом посту, — многозначительно отметил режиссёр. — Вот пьёт только, бухает, как выражаются простые люди.

— Да кто ж из нас не грешен? А как ещё разрядиться, снять напряжение? А? Ваш дядя — великого масштаба человек, у него напряжение, ого-ого, нам ли с вами не знать, — понимающе промолвил Лидер, будто за словами, которыми сейчас перебросились он и племянник, крылся более глубокий смысл, недоступный остальным. — Ну, если что, звоните мне лично, — предложил Лидер с тем же потаённым намёком и вышел из зала, утащив за собой и свиту, этакий роскошный хвост.

Фаянсов остался с глазу на глаз с режиссёром.

— Что вы для меня такого хорошего сделали? Что именно? Беспардонно наврали? — сразу же воскликнул Пётр Николаевич.

— Помилуйте, какое же это враньё? Разве вы не подумали так? Только честно? — спросил Карасёв и заглянул Фаянсову в глаза. — Ну? Ну? Признавайтесь!

— Подумал, — смущённо подтвердил Пётр Николаевич. — Но я вас не уполномочивал решать за меня.

— Но сами-то, без меня вы бы не посмели, — возразил Карасёв. — Вот я вам и помог.

— Но мне это было ни к чему! Совсем! Вы понимаете: ни к чему! — чуть ли не завопил Фаянсов.

— Так я вам и поверил, — усмехнулся Карасёв. — Вам нужна известность? Слава! Представляете, кто вы теперь? Смельчак, который Самому врезал правду-матку? Губернатору, назначенному президентом! Это не куплеты под балалайку. Не мазня по холсту! Вот теперь у вас есть шансы на успех. Я имею в виду слухи о вашей преждевременной кончине. — Карасёв рассмеялся, глядя на его вытянувшееся лицо. — Ох, и велик соблазн поморочить вам голову. Но так и быть, пожалею. Я не телепат. Мне эту трогательную историю поведал малый с кривым лицом. Тот, который принёс шнур. Помните такого? Ну а мне разгадать этот ребус не стоило труда. Я ведь, если вы заметили, паренёк смышлёный.

— И всё же зря вы это затеяли. Он теперь не даст мне житья. — Фаянсов уныло открыл свои опасения.

— Ничего он вам не сделает. Вы для него всего-навсего псих. О чём, по-вашему, шептал ему директор? Ну конечно, предупреждал, не берите, мол, в голову. Он ярко выраженный шиз, ходит к врачам. Но вам-то что? Вы здоровы. Но вот что и впрямь вас терзает — ваша ежесекундная борьба за выживание. А стоит ли оно этих мучений?

Он снова оседлал своего любимого конька, и Пётр Николаевич не стал спорить, встал из кресла и тем самым закончил этот бесплодный разговор.

В коридоре, за дверью зала Карасёв вспомнил что-то весёлое.

— Пётр Николаевич, а нельзя ли взглянуть на портрет? Или жалко?

Фаянсову было не жалко, отчего же, можно и показать, но в последние дни он сам не подходил к портрету. Из-за шкафа, куда он был как бы сослан, истекало какое-то особое излучение. Оно заражало неясным беспокойством, после чего Пётр Николаевич часами ходил сам не свой.

— К сожалению, это невозможно. Портрет не удался, и я его уничтожил, — солгал Фаянсов.

— Зря. — Карасёв в подтверждение грустно вздохнул. — Я бы его купил. Любопытно, какой вы увидели Эвридику. Всё-таки она мой помреж. Надеюсь, с меня-то вы бы недорого взяли, а?

«А если в самом деле избавиться, просто взять и отдать?» — подумал Фаянсов. Но вот какая штука, он тут же понял, что не в силах отделить портрет от себя, как не смог изрезать и выбросить его на помойку. И потом кому-кому, но только не Карасёву. Что он имел против Льва Кузьмича, Фаянсов и сам не знал толком. Но отдать ему портрет, будто доверить любимую женщину своему опаснейшему сопернику. Может, это выглядит так, а может, не так. В конце концов он написал другую Эвридику, не ту, что привозила сценарий, колбасу и хлеб. Его Эвридика ни к чему Карасёву. А коли так, Льву Кузьмичу тем более не нужен портрет, витиевато заключил Фаянсов.


Сегодня Эвридика казалась непривычно вялой, без конца зевала и таращила глаза, раздирая слипающиеся (накладные, как ему объяснила бухгалтериса Елизавета) ресницы. Видно, провела бессонную ночь. Да, их две Эвридики. Одна в это время томилась за шкафом, вторая минуту назад вошла в его рабочую каморку. И живут они параллельно, не пересекаясь, ничего не ведая друг о друге. Эвридика, которая сейчас вошла, за все прошедшие дни ни разу не поинтересовалась, а что, де, стало с Эвридикой-второй? Куда он дел портрет?

«С неё ли, с этой женщины, которая неизвестно почему, но о причине можно догадываться, не спала эту ночь, я писал свою „Мечту о материнстве“?» — усомнился было Фаянсов, глядя на полусонную Эвридику. Раззевавшись, помощница Карасёва долго не могла сказать, зачем пришла. Наконец, она попыталась вырваться из опутавшей её паутины.

— Лев Кузьмич… просил… сделать… новые заставки… Его осенили другие идеи. Он набросал свои эскизы. — Прикрывая ладонью рот, Эвридика бросила на стол заставки, изготовленные им две недели назад, и сверху положила листок из блокнота.

Нетерпеливые буквы, карабкаясь соседним на горб, точно в игре в чехарду, образовали некую абракадабру, но он уже давно был знаком с почерком Карасёва и потому расшифровал следующий текст: «Эта скучная, никчёмная жизнь». По мотивам романа в стихах А.С. Пушкина «Евгений Онегин».

— Заменить несложно. Но какой смысл? Передачу сняли, — напомнил Фаянсов.

Эхо утреннего художественного совета прикатило и в его глухой закоулок. Чуть позже Фаянсов зашёл в буфет и там, на бирже студийных слухов, услышал о том, как принимали новый карасёвский спектакль, расписали и в цвете, и в лицах. По словам очевидцев, начало просмотра не предвещало военных действий, хотя в кулуарах, пока Лев Кузьмич ставил и снимал спектакль, кое-кто выражал спорное сомнение: а имеет ли кто-то право инсценировать произведение, где каждая строчка — канон? Ходили толки и о мелких стычках Льва Кузьмича с главным редактором, того что-то не устраивало в сценарии будущего спектакля. Но главный давно не ладил со Львом Кузьмичом и при каждом удобном случае норовил его куснуть из подворотни. Это знали все, и потому общее мнение было таково: в этом случае Карасёв безопасен, уж гений-то Пушкина повяжет его самодурство по рукам и ногам. Подтверждением тому служил сам сценарий, похожий на литературный монтаж. В кадр выходили актёры и читали куски из романа. Сама постановка виделась незамысловатой и даже скучной, но зато она верно следовала сюжету романа, себе режиссёр позволял только собственные скудные ремарки. И каково же поднялось смятение среди членов худсовета, когда, собравшись на прогон спектакля, называемый трактовой репетицией, они услышали вставленные в божественную поэзию Пушкина прозаические монологи, сочинённые самим Карасёвым. Онегин развязно рассуждал в гостях у Лариных о никчёмности земного бытия, намекая на существование некоего космического мира, куда, мол, все потом попадём, кто раньше, кто позже. Убив же Ленского на дуэли, Онегин нагло объявил: Владимиру на самом деле крупно повезло, и, мол, он, Евгений, завидует его гёттингенской душе, она обрела истинное счастье. «В этот момент Владимир мило беседует с Овидием и Данте. Вы не плакать должны, а радоваться! Радуйтесь за него, Ольга!» — восклицал Онегин перед безутешной Ольгой. Апофеозом спектакля стало объяснение Онегина с Татьяной-генеральшей, герой предсказал появление таких мыслителей, как Фёдоров, Циолковский и Вернадский. Вернувшись после бала в свою холостяцкую квартиру, Онегин привязал к венецианской люстре своё шёлковое парижское кашне, накинул на шею петлю и со светлой улыбкой покинул этот скучный мир, на встречу с приятелем Ленским. Говорили, будто у некоторых членов совета при виде этого вопиющего безобразия случились припадки истерики. Но, как впоследствии выяснилось, это были всего лишь цветочки. Ягодки последовали затем. На место происшествия, то есть к телу самоубийцы, прибыл участковый, милицейский капитан по фамилии Рындин. И в дальнейшем учинил допрос подозреваемой — генеральши Татьяны Греминой. Эта фамилия была позаимствована из оперы Чайковского.

— Лев Кузьмич, так нечестно! Вы злоупотребляете своим родством, — будто бы чуть ли не рыдая, упрекнул Карасёва директор, открыв таким необычным образом обсуждение спектакля.

— Иван Иванович, помилуйте! Да в чём же я злоупотребил? — будто бы невинно поинтересовался режиссёр.

— И вы ещё спрашиваете? Онегин дожил до конца поэмы… то есть романа, живёшенек-здоровёшенек! Это знают все, даже ученики младших классов. А что сотворили вы? Вы его убили!

— А что мне ещё оставалось? — усмехнулся Карасёв. — Онегин, как известно, чувствовал себя в этом мире лишним. Этот мир, я подчёркиваю, именно этот, в смысле наш, был ему чужд. И уход из него был, в сущности, очевиден. Пушкин всё понимал, но что-то ему помешало, и он так и не привёл героя к сему закономерному шагу. Видимо, виной тут Николай Первый и его цензура. Тогда ведь тоже не любили печальных концовок, — многозначительно сказал Карасёв. — И правдивое завершение романа при узости мышления властей могло показаться прямо-таки предосудительным. Намёк-с! На что? В нашей стране жить мыслящему субъекту никак-с невозможно! Кстати, это относится и к вам, почтенные члены совета. Не вы ли то и дело сетовали на якобы присущий мне пессимизм? Так вот вам светлый жизнеутверждающий финал!

— Лев Кузьмич, Пушкин сочинил роман так, как счёл это нужным. Он — автор! — будто бы враждебно напомнил главный редактор, единственный, кто пробовал не считаться с кровными связями Карасёва. Ему не всегда это удавалось, но тут он восстал.

— Если вам нужен только Пушкин, возьмите томик Пушкина и читайте. Режиссёр ставит спектакль, дабы поведать миру свои идеи! Понимаете? Свои! Выразить себя! — будто бы провозгласил Карасёв, и тем самым выдал свои истинные цели.

— Лев Кузьмич, ладно, вам плевать на святыни. Но при чём тут милиционер? — в отчаянии вскричал директор. — Как его? Рра… Рру… Ррес… — зарычал он, пытаясь вызвать в памяти имя одиозного, неизвестно откуда выскочившего персонажа.

— Рындин, — с удовольствием подсказал сам режиссёр. — Запомните эту фамилию. Капитан Рындин абсолютно при чём. В моём спектакле он осуществляет связь времён — эпохи Онегина с нашей, в коей мы существуем, верней пытаемся существовать.

— Иван Иванович, если вы сейчас спасуете перед ним, я вас перестану уважать, — подстрекательски воззвал к директору главный редактор.

— Лев Кузьмич… вы, разумеется, будете жаловаться… — бледнея, начал директор.

— Разве я когда-нибудь жаловался? — возразил Карасёв.

— Но мы всё время под этой угрозой, — признался редактор литературно-драматических передач, давно задавленный своим режиссёром.

— Тогда в этом виде ваш спектакль не выйдет в эфир. Я запрещаю данной мне властью, — объявил директор полуобморочным голосом.

Это был мятеж на корабле, почётным капитаном которого считался сам московский Карасёв. Видя такое, Лев Кузьмич, усмирив свою гордыню, попытался схитрить, предложил компромисс: мол, пусть спектакль пойдёт, как поставленный по мотивам романа. Но его уловка не имела успеха. Из глубин всё того же полуобморочного состояния директор слабым голосом требовал выбросить карасёвскую прозу и вернуть Онегину жизнь. Так и только так, не иначе!

Для Карасёва эти условия были невыполнимы. «Зачем мне спектакль, где нет меня?» — сказал он Фаянсову потом, уже день спустя, зайдя к нему в каморку. И тогда же бросил загадочную фразу, смысл её Пётр Николаевич осознал лишь через несколько дней. Лев Кузьмич в тот раз с досадой проговорил: «Будь у меня поболее характера, и вся бы эта комедия кончилась в первом акте». «Зафинитилась в первом акте» — вот как выразился Карасёв.

Многим казалось, мол, директора хватит ненадолго, ну поартачится день-два и выбросит белый флаг. На то же самое рассчитывал и Карасёв и потому-то и заказал ему, Фаянсову, через засланную Эвридику новые заставки. Но директор держался, хотя и ходил, испуганно вжав голову в плечи, точно ему угрожали не кирпич, не всё тот же горшок, а кое-что покруче — над его плешью зловеще нависала персональная тяжёлая бетонная плита. А руки на рычагах держал московский Карасёв, предоставляя директору последний шанс.

Его племянник каждый свой день так и начинал с директорского кабинета, то убеждал, то скандалил, однако чиновник, нечаянно познавший вкус свободы, уставив взгляд в письменный стол, упорно бубнил своё:

— Если вы избавите спектакль от своих фантазий.

— Этого не будет! — кричал режиссёр.

— Тогда жалуйтесь дяде, — уныло отвечал директор.

И, наконец, его черноокая секретарша пасторальной крестьяночкой, засевающей ниву, прошла по редакционным комнатам, звеня браслетами, разбросала по столам машинописные листы с программой передач на ближайшую неделю. Студийный люд тотчас накинулся на странички, собранные тоненькой тетрадкой, повёл толстыми и худыми, корявыми и прямыми пальцами по строчкам и, не найдя и впрямь карасёвского спектакля, в самом деле поверил: да, Иван Иванович переборол свой страх.

После этого ждали, мол, уж теперь то Карасёв швырнёт на зелёный стол свой главный козырь — дядю-туза. Или на первый раз обойдётся проще — наберёт телефонный номер Лидера-короля, тот сам предложил Льву Кузьмичу: «если что, звоните». О чём помнили все участники этой истории.

Но Карасёв так и не позвонил, оставил все козыри при себе и этой же ночью повесился на белом шнуре в своей квартире.


На студию эту трагическую весть доставил участковый инспектор, на участке которого жил и ушёл из жизни Лев Кузьмич.

Он пришёл поздним утром, к окончанию планёрки. Многие уже разошлись, кто в аппаратную, кто в студию, кто по своим редакциям, и в директорском кабинете остались близкие к руководству лица. Избранные обсуждали отсутствие Карасёва. Все сошлись на том, что режиссёр сейчас на приёме у губернатора, роет Ивану Ивановичу глубоченную яму. Горячие головы предлагали свои контрмеры, рекомендуя, к примеру, оклеветать Льва Кузьмича, приписав ему нечто аморальное, ну, скажем, взятки с актёров. Но к чести директора он это отверг, а когда он отверг и вариант с гомосексуализмом, вот тут-то открылась дверь, и секретарша, звеня браслетами и словно их звоном предупреждая о возможных неприятностях, известила:

— Иван Иванович, к вам милиция! Участковый Рындин!

Здесь бы сверкнуть ослепляющей молнии да раскатиться оглушающему грому — никак явился литературный персонаж, некогда обещанный Карасёвым. И был он, как положено настоящему, живому милиционеру, в тёмно-серой тужурке, на широких плечах вошедшего лежали узкие капитанские погоны, а голову венчала фуражка с кокардой. Его жёсткие черты лица и быстрый пронизывающий взгляд говорили о решительности и закоренелой привычке действовать стремительно, стараясь застать преступника врасплох.

Все, кроме директора, было устремились к дверям, но капитан их остановил вежливо и в то же время будто железно.

— А вот этого делать не надо. Я бы попросил всех остаться, — сказал он вкрадчиво и, помолчав секунду-другую, дав всем это усвоить, продолжил: — Сейчас поясню. С одной стороны, мне бы следовало побеседовать с вашим директором с глазу на таз. Но с другой — каждый посторонний — это потенциальный свидетель, — пошутил он сурово и, не дождавшись ответных улыбок, признался: — К тому же нет оснований делать из того, что случилось, служебную тайну.

После такого вступления он и огорошил известием о самоубийстве Карасёва. По его словам, покойник это деяние совершил в глухую ночь, привязал шнур к карнизу для штор и повис перед самым окном. Прохожие утром не придали этому зрелищу значения, ну задумался перед окном человек баскетбольного роста, ну смежил при этом глаза и склонил голову к плечу, что в этом такого? И только он, участковый, задал себе резонный вопрос: «А зачем этот гражданин кажет прохожим язык? Не маленький, поди?» Ну и далее он действовал согласно своим служебным обязанностям.

По словам тех, кто присутствовал при этом, директор тут же в своём кабинете явился с повинной, медленно встал из-за стола, только не поднял, сдаваясь, руки, и сказал:

— В его смерти виновен я! — и замолчал, покорно дожидаясь ареста.

Его подчинённых будто бы превратили в камни, они замерли в той позиции, в какой каждого застала страшная весть, образовав живописную скульптурную группу. Лишь участковый как ни в чём не бывало шевельнулся и бесстрастно произнёс:

— Вот как? Весьма интересно. Так, так… продолжайте. Да вы садитесь, не перед судом, — и, показывая личный пример, сам опустился на свободный стул, закинул ногу за ногу и приготовился слушать.

— Спасибо, — сказал директор, всем видом показывая, что он этой милости недостоин, и нехотя опустился в кресло.

— Итак, вы виновны, — напомнил капитан.

— Не закрой я этот спектакль, и Лев Кузьмич остался бы жив. Может, сейчас сидел бы среди нас, — покаялся директор перед своими подчинёнными. — Чёрт с ним, с этим спектаклем! Ну и сняли бы меня, ну и что? С голоду б не помер! Зато был бы жив человек. Ах, что я натворил?! — он сжал ладонями виски и закачался из стороны в сторону, невольно изображая метроном.

— Это всё? — выждав, спросил участковый.

— А на большее я не способен. Я его боялся, — простонал директор, не разжимая рук.

— Проведём маленькую экспертизу, — сказал капитан, он извлёк из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок бумаги, бережно развернул и, загнув нижнюю часть, тем самым что-то засекретив, подался с ним всем телом к директору. — Скажите, это чей почерк?

— По-моему, Льва Кузьмича, — молвил директор, несмело взглянув на листок.

— Разрешите мне, — осмелев, вмешался главный редактор. — Я знаю руку Карасёва, — и только глянув, подтвердил: — Его почерк. Буквы — козявки. Я на них уже не раз ломал глаза.

Капитан вернулся на стул и щёлкнул ногтем по бумажке.

— Труп оставил записку. Просит никого не винить. Он говорит… — участковый затянул в письмо, — «…совершаю этот важный акт добровольно, со светлой надеждой. Более того, мой уход из этой жизни итог многолетних поисков и размышлений, следовательно, я покидаю всех вас по заранее составленному мной плану, в строго намеченный день и час. Жаль не удалось выпустить спектакль. Смерть Онегина была как бы прообразом моей собственной смерти. Ну да шут с ним, спектаклем. Впрочем, я неверно выразился: это не смерть, я по-прежнему жив! Так что не надо меня жалеть. Не скучайте! Ваш Карасёв…» В подтверждение его добровольного ухода свидетельствует и одно его весьма странное действо. Желая показать, будто он уходит из жизни со счастливой улыбкой и не надеясь на мышцы лица, покойный эту улыбку нарисовал загодя, приподняв углы губ с помощью красной губной помады. Я думал, мол, видел всякое, ан нет! Зрелище, признаться, убойное, хоть смейся, хоть плачь. Следовательно, вы, Иван Иваныч, признаётесь невиновным, как говорят, по всем статьям, уголовного кодекса, разумеется, — пошутил Рындин, убирая письмо в карман.

— Позвольте, позвольте, а может, это убийство! Эдак под угрозой можно написать что угодно, — неожиданно для всех и, главное, для самого себя заупрямился директор и, заметив всю несуразность своего поведения, растерянно пояснил: — Трудно поверить, чтоб человек вот так… в расцвете лет…

— Не положено, но скажу. Следы насилия не зафиксированы. Да и кому нужна такая инсценировка, кроме самого Карасёва. Так что трудитесь спокойно. — Участковый направился к выходу.

По комнате пролетел общий вздох облегчения. Нет, студийцы не были равнодушны к смерти своего коллеги. Они радовались другому, тому, что не случилось ещё одной беды, на этот раз с директором.

— Товарищ капитан, — остановил милиционера главный редактор. — Кажется, вы сказали, ваша фамилия Рындин? Мы не ослышались? Именно капитан Рындин? Участковый? — Теперь будто допрашивал он, а милиционер превратился в подследственного.

— Могу предъявить документы, — с достоинством ответил капитан и сунул руку во внутренний карман форменной тужурки.

— Мы верим, верим, — остановил его главный редактор и донёс: — Возможно, вы этого не знаете. Карасёв вас вставил в свой спектакль. И там вы, между прочим, тоже явились к самоубийце. Как вам такое совпадение? Вас вроде бы выдумали, но вот вы перед нами: сама реальность!

Рындин вернулся в комнату, на его суровом лице не шевельнулся ни единый мускул, сам он удовлетворённо проговорил:

— Существенная информация.

— Значит, он разыграл перед нами собственную смерть, — не унимался главный редактор. — На что способен только больной паранойей. Ну, тогда понятны все его выкрутасы.

— Он это учёл. То, что вы можете его счесть сумасшедшим. — Твёрдые губы капитана впервые тронула живая улыбка. — И к записке приложил справку от психиатров. Он был в здравии и в уме. А потому меня интересует другое. Вам что-нибудь говорит фамилия: Фаянсов?

— Пётр Николаевич? — с новым волнением в один голос воскликнули присутствующие.

— Имя-отчество нам неизвестно, — уклончиво ответил капитан и тем самым усилил общее беспокойство.

И лишь будто заново обретший свободу и честь директор остался вне этой тревоги. Преисполняясь почти собачьей благодарностью к своему спасителю, он с готовностью выпалил:

— Да, да! У нас работает художник именно с подобной фамилией, Фаянсов?

— Мне необходимо с ним побеседовать. Может, подскажете: где и как его найти? Этого… как вы говорите? Петра Николаича?

— Не беспокойтесь, сейчас его вызовут. Однако я должен вас предостеречь: он человек… несколько странный, — осторожно проговорил директор.

— Так. А если конкретно? — насторожился участковый.

— Как бы вам сказать…

— Вот по нему-то определённо скучают психиатры, — энергично договорил главный редактор, придя на помощь щепетильному тюте-директору.

— Важный сигнал, — одобрительно отметил капитан.

А далее, по словам очевидцев, пока ходили за ним, Фаянсовым, от этой истории отпочковалась новая ветвь. Кто-то из присутствующих, кажется литературно-драматический редактор, дал ей начало, сказав:

— Иван Иванович, наверное, следует известить его дядю.

— Да, да! Вы правы! Известить и выразить своё глубокое соболезнование! — подхватил директор и тут же оробел: — Но как с ним связаться: это же Карасёв!!!

— Очень просто. Позвонить в приёмную губернатора, а там уж сообщат по вертушке, — посоветовал главный редактор.

— Вот и этого делать не надо. Разберёмся без губернатора и Москвы. Сами! — жёстко вмешался Рындин, до этого он молчал, сосредоточенно внимал всему, что здесь говорили, стараясь не упустить ни единого слова, ни вздоха.

Но ему объяснили, кто такой московский Карасёв, мол, тот самый.

— Очень ценное сведение, — снова отметил капитан, видимо, намотав на свой воображаемый ус ещё один информационный виток, и добавил: — Когда будете ставить в известность, непременно заверьте: наш райотдел, несмотря на отсутствие состава преступления, сделает всё, не жалея сил.

Едва директор, отзвонив в приёмную губернатора, положил телефонную трубку, в кабинет вошёл он, Фаянсов, и с этой минуты все дальнейшие события протекали на его глазах. Да и сам он стал их полноправным участником, а с точки зрения капитана Рындина, наверное, и особенно важным.

Фаянсов уже знал о самоубийстве Льва Кузьмича, ему об этом поведала пришедшая за ним секретарша. Пока они шли в кабинет, она в сердцах крыла покойного на все корки, обзывала «идиотом» и «кретином», будто услышав её и устыдившись, Карасёв мог передумать и вернуться из небытия. Она же с присущим для женщин вниманием к малейшим подробностям описала всё происшедшее в кабинете.

«Где же он взял губную помаду? Наверное, стибрил у Веры, у кого же ещё. Она мажется красной помадой, не просто красной, а предпочитает ярко-красную», — ни с того ни с сего, в общем совершенно неуместно, подумал Фаянсов.

Он, к своему удивлению, принял известие о самоубийстве Карасёва, как нечто естественное. Будто Лев Кузьмич всего-навсего отколол свой очередной номер. Видно, ко всему его приучил сам Карасёв, бедный он, бедный!

Обычно от встреч с начальством Пётр Николаевич не ждал ничего доброго, даже не чувствуя за собой вины, он-то не чувствовал, а оно, начальство, чувствовало, и по-своему, и поди знай что именно. «Начальство — кирпич, готовый свалиться на твоё темя», — шутил он в умных беседах с самим собой. Но сейчас Фаянсов внимание к своей особе объяснял так: Карасёв умер, и ему, шрифтовику, сейчас будет велено написать на листе ватмана извещение и повесить в студийном вестибюле, поэтому присутствие милицейского офицера не вызвало у него беспокойства, к тому же, по словам секретарши, именно участковый и принёс горькую весть. Из её уст ему была известна и почти мистическая, в менее печальных обстоятельствах способная показаться забавной, деталь: этот капитан был живым персонажем, тем самым участковым Рындиным из спектакля, поставленного Карасёвым.

Горя любопытством, Пётр Николаевич тотчас уставился на капитана и отметил необычность его лица: резкие черты, словно обведённые чёрной тушью, на общем круглощёком, почти бабьем, добродушном фоне. Но вот когда директор повернулся к милиционеру и сказал: «Это и есть господин Фаянсов», у Петра Николаевича сразу тоскливо сжалось сердце. Неужто и напоследок что-то ему подсуропил неуёмный Карасёв? Ах, Лев Кузьмич, Лев Кузьмич… За что же?

Капитан ему ответил тем же: впился в него острым взором, будто просветил рентгеном каждый его орган, с мозговых извилин и кончая мошонкой. И вынеся своё заключение, обратился к директору:

— Где бы нам побеседовать с глазу на глаз?

Пётр Николаевич решил держаться твёрдо и отвергать абсолютно всё. В конце концов он не чувствовал за собой ни малейшей вины, он всё так же лоялен, тщательно чтит законы, вовремя платит за квартиру и переходит улицу только на зелёный свет. Но сейчас он всё узнает сам. «Уже осталось недолго», — с грустным юмором подумал Пётр Николаевич.

Директор ещё не избавился от сердечной признательности и потому предоставил Рындину свой кабинет, даже его навязал: работайте, так сказать, боритесь, здесь вам будет удобно…

Все вышли, заинтригованно косясь на Фаянсова, стараясь найти на его челе некий скрытый знак, привлёкший чуткий глаз закона. И он остался наедине с непроницаемым представителем государства.

Капитан перебрался за директорский стол, Фаянсова усадил перед собой, лицом к свету, и будто бы благодушно осведомился:

— У вас тут все сумасшедшие?

— Только я. То есть считаюсь таковым, — с горькой иронией ответил Пётр Николаевич, да и зачем было скрывать, если капитану небось уже надули в оба уха.

— Лечитесь?

— Зачем? На самом деле я здоров.

— А это мы сейчас проверим. Вам, конечно, известно: я тот капитан Рындин, будто бы придуманный Карасёвым. Известно, известно. Я это понял, когда вы вошли и зыркнули на меня в оба глаза. Я так и понял: ага, сказали. Итак, откуда он мог знать, что к его телу явлюсь именно я? Рындин! А не какой-нибудь, скажем, Утюгов?

— А вы единственный на вашем участке, и кому явиться, как не вам? — сказал Фаянсов.

— Верно, — одобрительно сказал капитан, хотя по глазам было заметно, что сам-то он так подумал в первый раз. — Вы рассуждаете вполне разумно. Тогда приступим к нашим баранам.

И стал будто бы что-то искать на столе, может, отару этих баранов, а потом вдруг вскинул голову и в упор выстрелил:

— Где вы должны встретиться с Карасёвым? После его смерти?

— Нигде! — не задумываясь, так же быстро ответил Фаянсов.

— Ой ли? — усмехнулся участковый. — А вот сам Карасёв утверждает, что будет вас ждать. А где, вы знаете сами. И, возможно, в данный момент вас ждёт. — И он, для пущей убедительности, что ли, даже засёк время на своих наручных часах, тускло мерцающих на тыльной стороне руки.

— Как может что-то утверждать человек, которого нет? — спросил сбитый с толку Фаянсов.

— А вот так! — Капитан, хитро поглядывая на Фаянсова, снова развернул предсмертную записку Карасёва, отогнул нижнюю часть, дотоле скрываемую от остальных, и медленно, вбивая каждое слово в сознание Петра Николаевича, зачитал: — «Пэ. Сэ. Передайте Фаянсову: я его буду ждать. Где, он знает сам». Что из этого следует? А то, что вам известно место встречи. И даже её время.

— Не может быть, — пробормотал Фаянсов и потянулся к записке.

— Не положено. Документ. — Капитан вначале отдернул листок, но сейчас же передумал. — А впрочем, убеждайтесь сами.

Фаянсов с первого взгляда узнал руку Карасёва, и в записке всё повторялось слово в слово, как и прочёл капитан.

— Как это объяснить? — спросил он, ничего не понимая.

— Нет, это я вас спрашиваю, где вас ждёт покойный Карасёв? — неумолимо возразил Рындин.

И тут Петра Николаевича осенило.

— Кажется, я знаю где.

— Так. Выкладывайте! — Впервые в голосе капитана послышалось вполне человеческое волнение. Он напрягся, весь превратился в сплошное ухо.

— На том свете! — чуть ли не ликуя, объявил Фаянсов.

— А вот шутить с милицией я вам не рекомендую, — холодно предупредил Рындин.

— Я и не шучу. Подумайте сами, где ещё может ждать умерший? Ну разумеется, в ином, загробном, мире!

— Однако нет ни загробного, ни ещё какого иного мира, есть только наш, реальный, вот этот, — и капитан для наглядности гулко похлопал ладонью по столу: мир, мол, вполне осязаемый.

— А Лев Кузьмич считал по-своему.

И Фаянсов вкратце изложил теорию Карасёва о теле-коконе, об освобождении души и переселении её в некий космический мир.

— Видимо, тут перелёт с образованием. Есть недолёт, у Карасёва перелёт, — сказал капитан, усиленно работая головой. — Но допустим, что он так и думал. Тогда вопрос второй: почему он ждёт… то есть наметил ждать именно вас? Что у вас общего? Какая меж вами связь?

— Нет у нас ничего общего. Нет и связи. Мы с ним были разными, каждый сам по себе.

— Но ждать-то он будет вас? Не того же Утюгова? А вас, по фамилии Фаянсов? Почему?

— Ну, возможно потому, что делился со мной своими размышлениями.

— Какими? — с той же скорострельностью спросил капитан.

— Да о том же самом. О другом мире.

— Значит, вы его единомышленник? Тоже верите в Тот свет?

— Не верю. По крайней мере до сего дня я был атеистом.

— А что будет завтра?

— Завтра, надеюсь, то же самое.

— Он это знал? Про ваш материализм? Или вы скрывали?

— Мои философские воззрения не были для него секретом. — Фаянсов набрался смелости и улыбнулся.

Но, видимо, улыбка получилась очень бледной. То ли Рындин был чересчур толстокож, словом, он её не засёк.

— И тем не менее, почему-то он делился с вами. Не нашёл никого другого? — заладил своё участковый, вцепился мёртвой хваткой и не отпускал.

— Этого я не знаю, — сказал Фаянсов, он и вправду не мог объяснить тот странный интерес, который к нему проявлял Карасёв. — Да и в чём вы меня подозреваете? Разве я нарушил закон? — потеряв выдержку, спросил он, пошёл ва-банк.

— Ну ладно. Как говорится, хватит тянуть эту резину. Никого я не подозреваю. И вы ничего не нарушили. По крайней мере, пока. И вообще, во всём этом нет состава преступления, — вырвалось у капитана. — Дело здесь не заведёшь, и не надо. А вот околодело есть. Я это называю так, для собственного служебного пользования. Преступления как бы нет, а дело имеется, — пояснил Рындин. — Когда в событии замешана смерть, сквозь него должно просвечиваться всё, ровно чистое стекло. А тут в глазу целая заноза. С одной стороны, человек умер, с другой — вас ждёт. Но где? Вы знаете, как утверждает Карасёв, но темните, рассказывая байки про Тот свет… А если, допустим, он есть? Вы часом туда не собрались? Следом за своим сообщником? — встрепенулся участковый.

— Ну уж нет! Туда я не спешу. Хочу задержаться на свете этом. И подольше, насколько можно! — с жаром отверг Пётр Николаевич предположение, показавшееся ему неимоверно диким.

— Вот видите, гражданин Фаянсов, сколько непонятного в вашем околоделе, — назидательно проговорил капитан. — Но я его размота…

Его тираду прервали, зазвонил один из трёх телефонных аппаратов, составивших сбоку от стола настоящий пункт связи. Капитан приставил к губам палец, мол, тсс… и уставился на звеневший аппарат, точно кот, обнаружив перед носом беспечно гуляющую мышь, потом прыгнул… то есть решительно снял трубку. И затаился, не подавая голоса.

— Баскакова! — услышал и Фаянсов далёкий повелительный рык.

Капитан мигом вытянулся в струнку и по-военному отчеканил:

— Слушаюсь! Баскаков будет доставлен! — и, уважительно положив трубку на стол, спросил: — Кто у вас Баскаков?

— Директор. Иван Иванович.

— Понял, — сказал участковый и, не доверив столь ответственное поручение околоподозреваемому Фаянсову, сам вышел за дверь и вернулся с директором. В открытых дверях вопросительными знаками застыли главный редактор и секретарша.

Директор взял трубку, и оттуда загрохотала яростная брань. Всех слов Фаянсов не разобрал, но было ясно, что ругань связана с Карасёвым. Директор вздрагивал, словно на его темя падали увесистые кирпичи. Временами он бормотал в своё оправдание «виноват, но я…», однако ему тотчас затыкали рот новым взрывом гнева. Когда на том конце провода в сердцах дали отбой, Иван Иванович обречённо признался:

— Я их подвёл. Из-за моей глупости господин губернатор сам попал в дурацкое положение. Нет у того Карасёва, — директор указал почтительным взглядом на потолок, — ни племянника, ни племянниц. Выходит, Лев Кузьмич, земля ему пухом, нас водил за нос. Столько лет!

— Своевременная информация, — первым откликнулся капитан Рындин и бросил Фаянсову выразительный взгляд: мол, теперь-то понимаете, сколь оно запутано, это околодело?

Пётр Николаевич и сам был на покойного в большой обиде за те неприятности, что тот причинил ему своей предсмертной запиской, и всё же он не выдержал, вдруг полез на рожон, заступился за Карасёва:

— Но Лев Кузьмич сам никогда не утверждал, будто тот Карасёв, — он тоже посмотрел на потолок, — будто тот Карасёв ему родня.

— Но и никогда не отвергал, если утверждали другие, — сказал с упрёком директор.

— Более того, успешно снимал с этого пенки, — зло напомнил главный редактор. — Хотелось бы знать, кто распустил этот слух? Мы непременно должны провести служебное расследование. Вот и товарищ капитан нам окажет помощь, лично я уверен, здесь не обошлось без наущения самого лже-Карасёва?

— Так, так, — сразу вцепился в него участковый, — вы утверждаете, что он к тому же и не Карасёв?

— Я хотел сказать, что да, он Карасёв, но Карасёв другой, не этот, то есть не тот, — смешался главный редактор под пристальным немигающим взглядом блюстителя порядка. Ему на глаза попалась секретарша, и он напустился на неё: — Между прочим, это вы мне сообщили про дядю! Вы были первой, кто мне сказал!

Секретарша залилась румянцем и, путаясь в днях и часах, не имевших в этой истории никакого значения, рассказала, с чего всё началось. По её словам, к ней пришла Эвридика и, положив на стол газету с портретом московского Карасёва, спросила: «Ты не находишь, что он похож на нашего Льва Кузьмича?»

— С первого раза я не нашла, — с гордостью сказала секретарша.

Но тогда Эвридика взяла со стола линейку и прикрыла ею и указательным пальцем шевелюру и густые усы московского Карасёва. И спросила: «А теперь?»

— После этого я нашла, — прошептала секретарша, виновато опустив голову.

— А с чего вы взяли, будто он дядя? Не отец, не брат, а только дядя? — слегка оживившись, спросил директор.

— Для сына Лев Кузьмич был слишком стар, для брата не подошло отчество, — сказала секретарша, не поднимая головы.

— Разумеется, можно, лихо орудуя линейкой и пальцем, найти сходство у кого угодно с кем угодно. Стоит только захотеть, — ядовито заметил главный редактор и снова принялся за своё: — И всё же одно мне непонятно. С чего это вдруг Титовой взбрело в голову разглядывать лик того Карасёва таким необычным образом? С помощью линейки и пальца? Кто её надоумил? Сама она для этого проста.

— Да, сама бы до этого она не додумалась, — подтвердила секретарша, — газету ей дал Карасёв и сказал: «Присмотрись и найдёшь кое-что любопытное».

— Вот вам и доказательство. Мошенник есть мошенник! — обрадовался главный редактор.

— Не будем злопамятны. Об умерших всё-таки не принято говорить плохое, — великодушно напомнил директор.

— Только вам неприятностей из-за этого умершего ещё хлебать и хлебать. Может, и лаптем, — многозначительно усмехнулся главный редактор.

— Ничего, не пропадём, — бодрясь, возразил директор. — На хлеб и молоко как-нибудь заработаю. А в моё кресло воссядете вы.

На этом, слава богу, все выяснения были закончены. Получив, наконец, руководящий указ по поводу объявления о смерти, Фаянсов покинул кабинет. Вместе с ним вышел и капитан Рындин.

— Вижу, этот Карасёв не только мне заморочил голову, — с чувством облегчения произнёс участковый. — И вот что, Пётр Николаевич. Взять с вас подписку о невыезде я не могу. Нет у меня для этого ни прав, ни оснований. Ни малейших, даже таких, — он показал край своего крепкого сизого ногтя. — Даже скажу откровенно и наперёд: вы можете подать на мои действия жалобу и мне здорово нагорит. Потому что я уже сейчас злоупотребляю своим служебным положением. Только вы об этом не думаете, боитесь милиции. Но в данном случае, может, это и хорошо. Расследование, которое я веду, лично моё, тоже философского плана.

— Да что вы, товарищ капитан, я никуда не собираюсь и жаловаться не люблю, — заверил его Фаянсов.

— Ну тогда я ваше околодело доведу до конца, — обещал, а вернее, пригрозил капитан Рындин.

В мастерской его ждала Эвридика, сидела за его столом и, подпирая ладонями голову, смотрела в окно. Он остановился возле стола, подождал, она додумала какую-то думу и только после этого медленно и торжественно повернулась к нему. Он невольно взглянул на её пухлые, густо накрашенные губы и подумал: «Да, наверно, у него была её помада».

— Кроме нас с тобой, у него никого не было, — драматично произнесла она, словно заранее отрепетировала эту реплику. — Он говорил: ты его единственный друг.

— Он преувеличивал. Болтали иногда, а так у нас было мало общего, — возразил Пётр Николаевич.

— Может, и не совсем друг, — легко согласилась Эвридика. — Но он сказал, будто ты для него не такой, как все. Фаянсов! Мы должны ему устроить поминки! Если не я и ты, то кто?

— Ты — помреж, стало быть организатор, а я-то что смогу сделать? — Фаянсов беспомощно развёл руками.

— Я уже всё рассчитала. — Перед ней и вправду лежал лист бумаги, испещрённый какими-то расчётами и схемами. — Стол накроем у меня. Готовкой, продуктами, естественно, я займусь сама. Твоя задача: водка и вино. Сейчас тебя субсидирую бабками.

Оказалось, она и это учла, принесла кошелёк с деньгами. Но он-то помнил, как Эвридика в буфете или столовой бережливо извлекала из этого тощего, некогда обшитого бисером кошелёчка свои затёртые рубли, и отказался: он сам богат, как тюменский нефтяной шейх.

Фаянсов давненько выпал из мира, где пьют, закусывают и потом, напившись, лобызают друг друга и ведут хмельные беседы. И потому не разбирался в названиях водок и вин, а их была тьма. Но ему помог сосед Валька Скопцов.

— Николаич, ты ли это? Ну, значит, скоро будет всемирный потоп! — услышал Фаянсов, растерянно озирая в ближайшем к дому супермаркете полки, заставленные бутылками алкоголя. От разнообразия этикеток рябило в глазах.

Пётр Николаевич поспешно объяснил, что его сюда привело, и пожаловался на сложность задачи.

— Расслабься! Сейчас подберём. Будет и дешевле и что надо по вкусу, — широко пообещал Валька. — Хотя выпивка невкусной не бывает! Но тебе этого не понять.

— Вы ошибаетесь! В молодости, на первом курсе… — запротестовал было Фаянсов.

Но Валька его перебил:

— Ты ещё вспомни, как пил мамино молоко! Стой здесь!

Он ненадолго куда-то исчез и вернулся с тележкой, нагрузил её бутылками, выбирая их по критериям, тайным для Петра Николаевича.

— А они не палёные? — осторожно спросил Фаянсов, стараясь не обидеть Скопцова.

Однако врачи и журналисты столько талдычили об этой заразе, о едва ли ни массовых отравлениях палёной водкой, кончавшихся летальным исходом, и он не мог не спросить, хотя сам употреблять не собирался.

— Не боись! Выбирал, как для себя, — заверил сосед.


В морге Льву Кузьмичу пришлось задержаться на три лишних дня. Ждали его бывшую жену и сына, но те не приехали, даже не откликнулись на телеграмму. К тому же студию охватила трудовая горячка, шли передача за передачей и одна сложней другой, поэтому было решено церемонию провести в воскресенье.

Хоронили Карасёва на новом, ещё голом кладбище, пока более похожем на пустырь, — ни деревца, ни единого даже хилого кустика.

«Достойное хранилище для нелюбимого тела. Лев Кузьмич был бы доволен», — еретически подумал Фаянсов, глядя на то, как молодёжь деловито выгружает из катафалка-автобуса гроб с покойным. Ему было жаль Карасёва, но он почему-то не испытывал положенной в подобных случаях скорби. Может потому, что Лев Кузьмич ушёл из жизни счастливым.

В куцей толпе провожавших собрались одни студийцы. Единственным посторонним был участковый Рындин, на этот раз переодетый в штатский костюм. В цивильном платье капитан уже не казался таким подтянутым и устремлённым к цели. Совершенно штатским стало и его лицо. Резкие черты слегка размылись, превратясь в курносый нос и припухшие губы, а брови отошли от переносья и взлетели этакими запятыми вверх, и потому Фаянсов не сразу узнал своего личного комиссара Мегрэ. Видимо, тот явился, полагая, будто похороны таят некий ключ к связям Фаянсова с покойным, и теперь выискивал эту незримую нить.

Капитан старался не мозолить глаза, держался за спинами провожавших, но его клетчатый пиджак, жёлтая сорочка и багровый галстук притягивали глаз, словно магнитом. Фаянсов так себя и спросил: а это, мол, что ещё за клоун?

Обнаружив, что его засветили, Рындин подошёл к Фаянсову и пояснил:

— Понимаю, для оперативной работы нужен костюм попроще. Этот у меня выходной, а других не имею.

На лацкане его пиджака серебрился значок мастера спорта.

— Не пугайтесь, — усмехнулся Рындин, перехватив его взгляд, — он по городкам. Было дело. А как, спросим, вы? Не передумали? Или намерены жаловаться?

— Я же вам говорил: я никогда не жалуюсь. Не люблю, — напомнил Фаянсов.

— Напрасно. Иногда следует жаловаться, — назидательно возразил Рындин.

— А я не люблю, — повторил Фаянсов. — Хотя за это меня колотили в детстве.

— Это кто ж занимался рукоприкладством? — спросил капитан, точно собирался протоколировать.

— Скопцов Валька, мой одноклассник. С чем-то попался и решил, будто наябедничал я, отмутузил, а потом оказалось, что донёс его дружок. Ну, он и вознамерился доказать, что бил не зря, мол, всё равно донесу. И снова намял бока. Но я молчал. Он так и мутузил, упорный парнишка, пока не остался на второй год.

— Вы тоже упрямы. Однако я уважаю сильного противника, — закончил Рындин фразой, явно заимствованной из дешёвой литературы. И только что не протянул при этом картинно для рукопожатия ладонь.

Гроб к этому времени поставили возле вырытой ямы. Кладбище только что открылось, и Карасёв как бы оказался первым и тайным действующим лицом в этой премьере, её невольным героем.

Фаянсов подумал: наверно, появись сейчас у Льва Кузьмича такая возможность, он бы привёл к своему гробу представителя местной администрации, и тот бы вручил ему, Карасёву, памятный приз, как первопроходцу этого городского погоста.

Гражданскую панихиду открыл директор, обуздав горькие обиды, причинённые ему Карасёвым, посетовал на невосполнимую утрату, отметил оригинальный талант усопшего режиссёра. Затем говорили другие…

А сам Лев Кузьмич одиноко лежал посреди выступавших и будто бы с кривой ухмылкой, скрытой под неподвижной маской, выслушивал обращённые к нему слова. Точно он всех надул: взял да помер. Ритуальный гримёр, очевидно выполняя чей-то заказ, пытался придать лицу Карасёва жизнерадостный вид, щедро накрасил щёки и губы, отчего режиссёр походил на выходца из пьесы абсурда, которую сам же и поставил здесь, посреди грустного кладбищенского пустыря.

— Словно он и впрямь кого-то ждёт. Вам не кажется? А, гражданин Фаянсов? — зашептал Рындин, горячо дуя в ухо.

— Мне не кажется, — быстро отрезал Пётр Николаевич, не поддаваясь на провокацию.

Фаянсов и сам пристально вглядывался в отвердевший холодный лоб Карасёва, уже навеки скрывший тайну за семью печатями, и её не распечатать никому и никогда. Неужели и вправду вся эта болтовня о никчёмности жизни для него имела высший смысл? Ну можно издеваться над простаками, ну эпатировать тёмный народ. Однако не до такой же степени? Из этой шутки не было обратного хода, и сего не мог не знать Карасёв.

— А что касается того света, — снова забубнил над ухом Рындин, — я эту версию отработал и, можно сказать, поставил окончательный крест. Проверил лично: есть тот свет, или его придумали сочинители, такие, как наш покойный. Сообщаю: вчера я специально сходил в планетарий, стоял два часа, изучал карту Вселенной. Прикинул всё. Так вот, там для того света попросту нет ни одного подходящего места. Я к тому, чтобы вы твёрдо знали, на тот случай, если пойдёте на встречу с Карасёвым.

— Я это учту, — иронически ответил Фаянсов.

— И правильно сделаете, — похвалил капитан, не заметив иронии.

После того как директор завершил панихиду и два рослых могильщика, дотоле равнодушно курившие в стороне, взяли крышку, готовясь навечно скрыть Льва Кузьмича от живых, произошло нечто невообразимое, из толпы вылетела Эвридика, на ходу распустив свои волосы, кинулась на грудь Карасёва и по-бабьи заголосила:

— Ой, на кого вы меня оставили, Лев Кузьмич?! Ой, дорогой вы мой, ненаглядный! Что я без вас буду де-ла-ать?

«Значит, она солгала, — несколько уязвился Фаянсов. — Её визит к Льву Кузьмичу не обошёлся сценарием и хлебом, и тем более колбасой».

Эта выходка удивила не только его, видно, она оказалась сюрпризом и для остальных студийцев.

После некоторого замешательства, парни из постановочной группы Карасёва ухватили Эвридику под мышки и оттащили от гроба. Когда её вели мимо него, Фаянсова, она вырвалась из их рук и уткнулась лицом в плечо Петра Николаевича, снова запричитала:

— Ой, Петенька, остались мы одни! Что с нами будет?

— Вера, успокойся. Ну хватит. Потечёт тушь, станешь некрасивой, — припугнул Фаянсов, невольно гладя её по голове.

— А я плачу без слёз, — сквозь рыдания пояснила Эвридика и вдруг поинтересовалась: — А ты считаешь меня красивой?

— И не только я, поэтому возьми себя в руки. На тебя смотрят, — посоветовал Пётр Николаевич, косясь на стоявшего рядом Рындина.

Капитан не сводил с них глаз, и во взгляде его читалось открытое удовлетворение, словно Эвридика и была той связующей ниточкой, которую он наконец-то зацепил.

— Вот и хорошо, что смотрят, — подняв голову, вдруг практично молвила Эвридика. Глаза её и впрямь остались сухими. — Пусть видят, что и у него, как у людей. А то получается, будто он никому не нужный, — сказала она, поправляя причёску. И затем, исполнив свой долг, вместе со всеми досмотрела завершение похорон.

Когда могильщики снова подняли крышку и положили на гроб, Фаянсову померещилось, будто в последний момент, прежде чем навсегда исчезнуть, Карасёв слегка качнул головой, приглашая его за собой. Но куда?

Бросив по горсти земли на могильный холм, сослуживцы Карасёва отправились к Эвридике справлять поминки. В автобус-катафалк загрузилась в основном студийная молодёжь, к ним присоединился и кое-кто из тех, кто был постарше: сама Эвридика, Фаянсов и два-три режиссёра и редактора.

Прежде чем подняться в машину, Пётр Николаевич уже по привычке оглянулся, посмотрел, где его сыщик. Однако Рындин куда-то незаметно исчез, что проделать на открытом всем взорам пространстве было не столь уж просто, если ты не волшебник, а всего лишь смертный милиционер.

Но Фаянсов поспешил, заочно распрощавшись с участковым. Выйдя из автобуса возле дома Эвридики, Пётр Николаевич снова увидел свою клетчатую тень. Капитан вёл наружное наблюдение, обосновавшись на противоположной стороне улицы, за тонким стволом молоденького тополя.

«Ну, примчаться сюда он мог и на такси. Но вот откуда ему известен адрес Эвридики? Вряд ли капитан стал бы тут же, на кладбище, наводить справки. Значит, его сети захватили и карасёвского помрежа. Ведь Рындин сидит, а точней, стоит в своей засаде никак не менее пяти минут», — прикинул Фаянсов.

Участковый и вправду всем своим как бы безразличным видом старался убедить студийцев в том, что бьёт на этом месте баклуши чуть ли не с самого утра. Но глаза его туманились тоской. Уж так ему хотелось просочиться в квартиру Эвридики, в своего рода логово, да он не знал, как это сделать, — наверное, ссылаться на сей раз на служебную необходимость казалось ему неуместным.

— Товарищ капитан, идёмте с нами! — позвала его Эвридика.

Рассекреченный Рындин прикинулся, будто приглашение относится к кому угодно, только не к нему лично, и проявил живейший интерес к узорам на светло-зелёной тополиной коре.

— Какой застенчивый милиционер. Скажи, что его никто не укусит, — приказала Фаянсову Эвридика. — А то неудобно выходит. Он тоже хоронил, как и все.

— А почему именно я? — запротестовал Фаянсов, уже сытый общением с Рындиным.

— Ты сейчас хозяин, как и я. И потом у меня ключи, я должна открыть квартиру, — напомнила она и повела в дом гостей.

Фаянсов нехотя побрёл через дорогу. А капитан уже изучал нижнюю ветку дерева, скрупулёзно пересчитывал листья: один… два… Пётр Николаевич подошёл к нему на счёте двадцать.

— А, это вы? — будто бы удивился Рындин. — А я тут случайно забрёл. Гуляю вот, дышу свежим воздухом.

— Что же вы так и будете маяться под этим деревом? Я, может, там просижу до утра. Пойдёмте! Заодно помянете Карасёва, — предложил Фаянсов.

— Не могу. Я и сейчас на службе, — со вздохом отказался Рындин.

— А вы её там и несите. Смена боевого поста. А пить… пригубите за память, как и я.

— Может, и верно, — обрадовался Рындин и, подмигнув, пошутил: — А вдруг вы проговоритесь? Вот и недостающее звено.

Но в подъезде он засомневался:

— Всё-таки неудобно. Не по-человечьи. Вы ему свои люди. А кто я? Участковый?

— Зато вы его небось вытаскивали из петли.

— Пришлось мне, — скромно признался Рындин.

— Значит, вы ему не чужой.

— Мужчины-то были — я и слесарь. Понятые — обе дамы. И все чуть ли не в обмороке. Хоть откачивай самих, — охотно пояснил капитан, поднимаясь по лестнице следом за объектом наблюдения.

Эвридика тотчас взялась за него, Фаянсова, отвела в ванную, заставила исполнить старый обычай — омыть после кладбища руки, затем опоясала его талию весёлым, в цветочек, фартуком и, со словами «работай, ты здесь хозяин», подключила к кухонному делу, он резал сыр, колбасу, открывал консервы и бутылки, точно не было рядом молодых людей. А те да и прочие гости, будто приняв её игру, чуть что шли к нему с поклоном: «Хозяин, где взять то-то и то-то?.. Хозяин, нужен ещё один стул». А глупая ученица монтажёра заехала дальше всех, ахнув: «Ах, Вера Юрьевна! А вы с Петром Николаевичем так вместе и смотритесь, ну чем не муж и жена!» «Помолчи, не выдумывай!» — как бы рассердилась, прикрикнула Эвридика. Всё это говорилось с юмором, но шутки шутками, а кто-то мог принять и всерьёз, опасливо думал Фаянсов. Хотя бы тот же капитан. А он, бравый участковый, слегка оробел, ходил за ним по пятам, только не держался за полы пиджака, а когда сели за накрытый стол, составленный из двух — столового и кухонного, — втиснулся рядом с ним.

Пока рассаживались, возникла пауза, и Фаянсов исподтишка оглядел комнату. В ней с той поры ничто не изменилось, разве что на одной из стен образовалось голое место. Фаянсов напряг память и вспомнил, что там висела фотография Эвридики, где она красовалась в серьгах и цыганской шали.

Наконец за столом установился порядок, провозгласили «за упокой», Фаянсов пригубил рюмку и поставил на стол. Глядя на него, то же самое сделал и Рындин. Но на него зашумели:

— С Петром Николаевичем всё понятно. Он у нас оригинал. А вы-то что? Нет, вы должны помянуть от души.

— Товарищ капитан на службе, — заступился Фаянсов.

— Вообще-то у меня сегодня выходной, — признался Рындин. — Это я сам себя отправил на дежурство. Но теперь, думаю, отпустить. Кое-что я уже понял. Заслужил. И за упокой, плох человек, хорош, выпить надо. Что правда, то правда.

Он снова поднял рюмку, взглянул в неё, словно там, на дне, скрывался преступник, и не было иного способа до него добраться, как выпить всё содержимое рюмки. Рындин покорно вздохнул и, широко распахнув рот, вылил водку в себя, будто в огромный бак. А закусив, подробнее разъяснял:

— Я выпил исключительно как частное лицо. Но я и в этом виде его действие не одобряю. К тому же я как бы заслужил. Раскопал кое-что. Интересная проявилась картина. Треугольник, так говорит моя супруга. Она у меня, между прочим, педагог. Учит в начальных классах.

— Геометрический, что ли? — не понял Фаянсов.

— Берите выше! При осмотре его квартиры найдена женская фотография, да не простая, увеличенная в несколько раз. Портрет! Кого бы вы думали? Веры Юрьевны Титовой! Нашей хозяйки!

«Наверное, снимок с шалью», — подумал Фаянсов.

— А кто, по-вашему, третий? — осторожно спросил Фаянсов, предчувствуя недоброе.

— Вы, хозяин, — уличил Рындин, педалируя на слово «хозяин». — Ну вот его цель и ясна. Он хочет свести с вами счёты. По-мужски. Для этого вас и ждёт. Но опять-таки где? Назовите, мы вас подстрахуем.

— Будет вам, успокойтесь, сколько можно, — призвал Пётр Николаевич. — Встреча не состоится. Карасёва нет! Вы пьёте на его поминках.

— Я, конечно, околодело твоё раскручу, да может оказаться поздно, — предупредил Рындин, без брудершафта переходя на «ты».

За помин Льва Кузьмича выпили снова, и тут Фаянсов узнал нечто удивительное, студийная молодёжь прямо-таки обожала сволочного режиссёра. Те, кто зарабатывал мало и еле сводил концы с концами, не раз кормились из карасёвского кармана. Его так ласково и звали — Кормилец.

Тосты в его славу шли один за другим, потом, как и заведено на современных поминках, Эвридика прихватила бутылку водки и удалилась на кухню почти по-вдовьи горевать в кругу наперсниц: секретарши директора и девочки-монтажёра. А сами поминки незаметно повернулись в необычную сторону, поговорив о талантах и доблестях покойного, участники перешли к деяниям забавным. Один из телеоператоров вспомнил, как Лев Кузьмич заставил до колик хохотать совершенно бездарную актрису, а затем пошло-поехало. Даже у совсем постороннего капитана и у того обнаружились свои отношения с Карасёвым. Он то и дело пытался со словами «я в данный момент не при исполнении, поэтому имею право» войти в бурлящий поток всеобщих воспоминаний, но его каждый раз отбрасывало на берег. Наконец, ему удалось захватить внимание своей соседки справа, диктора Зины. Его история начиналась с того, что, получив назначение на этот участок, он решил представиться жильцам и отправился в обход по домам, и когда позвонил в дверь Карасёва, тот…

Но как Лев Кузьмич встретил нового участкового, Фаянсов так и не узнал — в комнату заглянула Эвридика и поманила Петра Николаевича пальцем, вызвала из-за стола.

— Какой же ты хозяин? Совсем не следишь за питьём. В кухне на окне лимонад. Открой и подай на стол. А крепкое незаметно убери. Хватит, нализались, — указала она вышедшему в прихожую Фаянсову. Так, видно, после долгого брака жена понукает ленивого мужа.

Возразить было нечем, в самом деле, не валить же всё на слабые Эвридикины плечи. А какие они и вправду тонкие, он видал, когда на ней была зелёная кофта. И он безропотно отправился на кухню.

— Погоди, — остановила его Эвридика. — Лев Кузьмич говорил, что выкупит… ну, это… как ты меня нарисовал. Не дай бог теперь все увидят, наследники или кто. И этот участковый, — сказала она.

— Портрет остался у меня, — успокоил её Фаянсов.

— И хорошо. А то я там какая-то… Я Льву Кузьмичу вместо вашего подарила фото, где я изображала цыганку. Спроси у своего Рындина: нельзя ли его забрать назад? Не то выбросят на помойку. Кому я ещё нужна?

Вернувшись в комнату с лимонадом, Фаянсов застал и вовсе нечто невообразимое. Пересказав все анекдоты о Карасёве, молодёжь отыскала на книжной полке магнитофон, поставила диск с попсой, грохочущей ударными, воющей электроорганами, с ором, изображающим вокал, и, вихляя задницами, пустилась в пляс. В тот же миг захихикали в ванной, притворно взвизгнули, там уже миловалась нетерпеливая пара. Не отстал от других и капитан Рындин, вытянул из-за стола диктора Зину и стал обучать приёмам самбо. Святотатство, словно зараза, охватило поминки.

Фаянсов хотел возмутиться, но, к собственному удивлению, не нашёл в себе и намёка на праведный гнев. Казалось, ещё немного, и он сам, плюнув на свои принципы, влезет в эту развесёлую кутерьму. У него даже родилось фантастическое предположение, будто по комнате носится незримый дух Карасёва и самолично вертит эту карусель. И ему всё происходящее в кайф, как бы, наверно, определили сами беснующиеся молодые.

Из кухни мегерой примчалась пьяная Эвридика и всех погнала прочь:

— Вы что? Офигели? Вон, охламоны, из моего дома!.. А ты куда смотришь? — напустилась она на Петра Николаевича.

Ему и на этот раз было нечем крыть. Он взял под руку в конец захмелевшего Рындина и повёл его домой.

Солнце ещё не зашло, ещё катилось по крышам, но воздух уже золотился, под ногами лежали длинные чёрные тени. По дороге Фаянсов выбирал улицы потише, где было меньше людей. Как это частенько случается с основательно поддавшими, капитану казалось, будто он-то трезв, ни в одном глазу, а пьяны все прохожие и в том числе Фаянсов, и, пользуясь его воображаемым опьянением, норовил Петра Николаевича расколоть.

— А ты места встречи не знаешь. И знать тебе не дано. Недостоин, — лукаво говорил Рындин, надеясь пробудить в якобы пьяном Фаянсове фанаберию. Тогда он не выдержит, заведётся: позволь, позволь, как это я не знаю, а место встречи там-то и там-то.

— Ты, Петруха, друг! Тебе скажу одному: нам необходимы реформы, долой коррупцию! Тогда мы всю организованную преступность прихлопнем, как муху. Всю! А фотографию Веры Титовой я отдам. Но тебе!

— Мне она не нужна. Отдайте её владелице, — возражал Фаянсов.

— Нужна, нужна, я лучше знаю, отдам тебе. Надо! — На мгновенье он вынырнул из глубокого хмеля и предупредил: — Для жены я не пил. Ты пил, а я ни-ни. Были на совещании.

Жил Рындин в блочном доме, таком же, как у Эвридики, но только на первом этаже.

— Ну и что из того, что на первом?! — самолюбиво возразил капитан, хотя Фаянсов помалкивал. — Зато удобно. По тревоге раз — и в окно!

Дверь им открыла супруга Рындина. В этой худенькой остроносой женщине с пуделеобразной шапкой волос Фаянсов угадал могучие душевные и физические силы.

— Знакомься: мой друг, он же подозреваемый Петя Фаянсов, — сказал Рындин, стараясь казаться беспечным человеком, за спиной у которого нет ни одного греха.

— Где ты был? — спокойно поинтересовалась Рындина, не желая знакомиться с Фаянсовым.

— Сидел в засаде! — браво ответил капитан.

— А это что? След от бандитского ножа? — спросила женщина будто бы даже простодушно.

Тут и Фаянсов заметил на щеке капитана смачно влепленное малиновое пятно и узнал помаду диктора Зины.

— Петруха, а это моя жена. Учительница! — льстиво произнёс Рындин, стараясь отвести грозу.

Но разразилась буря, в глазах маленькой женщины сверкнула молния, раскатился гром. Супругам стало не до него, и Фаянсов незаметно выскочил на улицу и пошёл домой.

Солнце уже скатилось к горизонту и, будто преодолевая его сопротивление, разбухло, побагровело от натуги. Фаянсов шёл следом за своей длинноногой, словно передвигающейся на ходулях, тенью и вновь размышлял о смерти Карасёва. И выходило, что всё-таки была у Льва Кузьмича какая-то чрезвычайно важная для него самого и тайная для других причина, вот так взять и уйти, будто ни с того ни с сего. А то, что он свой уход обставил и медицинскими справками, будто не на кладбище собирался, а на курорт, и тем, что и его, Фаянсова, позвал за собой в никуда, так в этом проявился его вредный характер. Но он, колобок, ещё поживёт, перехитрит лисицу, оставив её с собственным острым чёрным носом, сколь бы она сама ни была хитра.

Рассуждая так, Фаянсов из боковой улицы свернул на проспект. Тот широкой тёмно-синей лентой стекал с высокого холма и уходил вниз, вливаясь в главную городскую площадь. Над холмом, точно полыхающий зев небесной печи, висело раскалённое солнце.

Проспект будто вымер, лишь поодаль тёмными черепахами тащились две согбенные старушечьи фигурки. И всё же Фаянсов дождался зелёного светофора и только тогда ступил на проезжую часть и пошёл, как и положено, глядя налево, в сторону холма. А там, на вершине, возник чёрный лимузин и, словно выскочив из клокочущего солнечного ядра, помчался вниз. И тут Фаянсов горько ошибся, забыв, что законы писаны не для всех. Ему бы остановиться, переждать, а он, отдавшись под защиту зелёного светофора, продолжил свой путь к другому берегу улицы. А потом на него обрушился горячий вихрь. Из-под тяжёлого дышащего жаром носа машины он вылетел, совершив невероятный прыжок, прогнувшись до боли в спине. С той же непостижимой реакцией Фаянсов успел повернуть голову. Перед ним за неплотно задвинутой жёлтой шторкой мелькнул знакомый профиль. Первый Лидер сосредоточенно смотрел вперёд, возможно, в будущее своего края.

Лимузин со свистом пронёсся мимо и, быстро сокращаясь в размерах, поигрывая кроваво-красными габаритными огнями, исчез внизу, в сиреневых заливающих площадь сумерках.

Только оказавшись на тротуаре, Фаянсов осознал, что едва не погиб и остался жив только чудом. Он как бы снова заглянул в чёрную бездну и содрогнулся, по лбу, между лопаток заструился холодный пот. Пётр Николаевич на разом ослабевших дрожащих ногах подбрёл к столбу обесчещенного светофора и опёрся о него плечом. Нет, он никого, кроме себя, не винил. Ему-то, знавшему все правила игры в колобка и лису, был непростителен этакий промах.

— Сынок, у тебя чего? Прижало сердечко? Вон весь какой, будто побелённый.

Перед ним стояли те самые бабуси-черепахи, он и не заметил, как они подползли, тихие, почти бестелесные старушки, обе в чёрных платках. Видать, возвращались из церкви. Неподалёку отсюда, кварталах в двух находилась церковь из красного кирпича. Мимо этого храма он и сам только что прошёл, беспечный колобок, катившийся навстречу лисе.

— Спасибо, мамаши. Малость закружилась голова, но уже всё в порядке, — поблагодарил Фаянсов, стараясь и в самом деле смотреться этаким здоровячком: оторвался от столба, одёрнул пиджак.

— Ну и ладно. Ну и хорошо. Храни тебя Господь, — пожелала старушка, бывшая, наверное, поговорливей.

«Если б Он и впрямь сохранил. Мне сейчас это особенно нужно, — усмехнулся Фаянсов. — Только нет Его, Бога. Вот какая штука. А и был бы, вряд ли мне, некрещёному, помог. Я для него посторонний. Нехристь».

То, что его не крестили, сей факт ему был известен достоверно — слышал в детстве споры родителей с бабушкой. Старая боялась за него, как бы внук не остался без Господнего присмотра, прямо-таки умоляла зятя и дочь. Говорила им: «Вы его только крестите, а потом можете и забыть, словно не крестили. Зато Бог будет помнить». Отец и мать только смеялись: мол, зачем крестить, если мы не верим сами. Да и был опасен этот шаг для его тогда молодых родителей-комсомольцев, равносилен измене. Поди докажи, мол, уважили невежественную старуху. Взяли б за ушко да изгнали из комсомола: вон, предатели диамата, кышь! А с таким клеймом некуда деться, вот и умерла бабушка, страдая за внука, лишённого Божьей любви.

«А может, это проделать теперь? Пойти в церковь да принять крещенье? На всякий случай, а вдруг Бог есть? — отчаянно подумал Фаянсов. — Разумеется, Его нет. Но ведь и меня не убудет? Голым не погонят в Днепр — не десятый век. И вообще, говорят, со взрослым всё производят по-иному. А если Он всё-таки существует, ну вдруг вручу Ему свою судьбу и пусть будет добр, печётся о новом рабе божьем. Сам я уже устал, примером тому сегодняшний случай!»

Пётр Николаевич поймал себя на том, что впервые в жизни произносит слово «Бог» с большой буквы: Бог, Он, Ему. Это выходило как бы само собой.

В другое бы время он дал бы себе возможность подумать, отвёл бы своей затее некий расплывчатый срок, а потом и вовсе успокоился бы, выкинул из головы. Но сейчас, под воздействием ещё не ушедшего потрясения, Фаянсов решил прямо сию минуту отправиться в церковь — благо вот она, рядом, — и всё разузнать: каков там порядок и что понадобится от него самого.

Мимо этой церквушки из красного кирпича с зелёным куполом Пётр Николаевич хаживал часто, но только теперь, подойдя к её массивным резным дверям, над входом прочитал: «церковь Св. Владимира».

«Наверное, того самого, кто подверг крещению Русь», — подумал Фаянсов и, улыбнувшись, отметил такое совпадение, как поощряющий знак.

Внутри храма висел полумрак, густой под куполом и слабый внизу, разжижённый огоньками тонких свечей, собравшихся перед иконами в кружочки, сидели на стебельках этакие светлячки. По церкви плавал незнакомый мягкий запах, бесплотно коснулся ноздрей. «Видимо, это и есть ладан», — литературно предположил Фаянсов.

Справа от входа он увидел деревянную стойку, а за стойкой горбатую старушку. У неё-то Фаянсов и решил всё узнать. Но горбунья была занята, принимала от молоденькой модной женщины список чьих-то имён и ей же продавала свечи. Когда же старушка осталась одна, Пётр Николаевич приблизился к стойке и негромко спросил: «Когда и как?» Мол, нужно это вовсе не ему, просил знакомый, очень занятый человек, наказал зайти по дороге, узнать, каков в этом деле порядок. Сам-то он, сказал на всякий случай Фаянсов, из другого города, находится здесь проездом.

— А чего порядок? У нас простой порядок. Отец Иван тута, счас прямо и крестит, — приветливо объяснила горбунья.

Чтобы прямо сию минуту? Нет, к такому обороту Пётр Николаевич не был готов. Так он однажды зашёл к хирургу с небольшой болью в животе и через сорок минут совершенно обалдевший очутился на операционном столе.

— Мой знакомый живёт далеко. И к тому же, как я сказал, в данный момент он занят, — с искусственной улыбкой напомнил Фаянсов.

Морёное старушечье личико посветлело, залучилось лукавыми морщинами.

— Тот знакомый вы сами. — Она обрадовалась, точно дитя, отгадавшее хитрую загадку.

— С чего вы это взяли? — растерялся Фаянсов. Право, не написано же у него на лбу?

— Все спрашивают так. А крестятся сами.

Она права, скрываться не имело смысла. Хорош он будет, если и впрямь явится сам.

— Но для этого, видимо, что-то необходимо? Крёстные, наконец? — возразил Фаянсов, стремясь избавиться от немедленной процедуры.

— А ничего и не надо. Восемь рублей и всё. Крёстной, хотишь, буду я. Звать меня Марией.

Старуха прямо-таки загоняла его в купель. И может, и вправду ему незачем осторожничать, откладывать на потом, уж коль он решил доверить свою жизнь Тому, кого на самом деле нет? И как она назвала попа? Отцом Иваном — вот как! Отец Иван — почти Иоанн Креститель. Фаянсов и в этом увидел некий особый знак.

Старушка спросила имя, нацарапала простым карандашом на клочке серой бумаги крупными буквами слово «Пётр» и, получив с Фаянсова плату, вручила ему эту бумажку и латунный крестик на зелёном шнурке. Фаянсов машинально осмотрел крест. На внешней его стороне висел распятый Христос, на обратной крошечными буковками была отлита фраза: «Спаси и сохрани». У Петра Николаевича слегка ёкнуло сердце. Именно этого он и хотел от Бога, если Тот есть.

— Обожди возле вон той дверки, — уже по-свойски проговорила Мария. — А я подойду, подойду. Пока у батюшки там два мужчины, — доверительно пояснила она.

Фаянсов подошёл к двери, на коей был изображён в полный рост неизвестный ему святой, и почувствовал лёгкое волнение, слабые спазмы в животе. Такое случалось с ним в молодости перед сдачей экзамена. «Ну, ну, относись к этому с юмором, — сказал он себе и, тут же следуя собственному совету, пошутил: — Из атеистов да сразу в стан религии. Без пересадки».

Мимо Петра Николаевича проковылял, припадая на левую ногу, хромой скособоченный мужичок в чёрной рясе до пят. «Видно, им, горбатым и хромым, уже не на кого рассчитывать, как на Иисуса Христа, — подумал Фаянсов. — Да и я не такой ли сам?»

Что-то заставило его обернуться, он и обернулся, увидел в светлом проёме дверей Рындина. У капитана был истерзанный вид в стиле покойного Карасёва. Узел галстука спущен на живот, нижняя пуговица пиджака торчала в самой верхней петле, отчего пиджак перекосило к одному плечу, за которое будто бы участкового трепали сильно и долго. Рындин таращил глаза, ничего со свету не видя, кого-то искал в церковном полумраке.

Фаянсов, не раздумывая, толкнул дверь со святым, и, юркнув в открывшийся просвет, очутился в небольшой комнате, где происходило некое торжественное действо. Посреди комнаты возвышалась посудина с водой, она-то, видимо, и служила купелью. Перед ней застыл невысокий мужчина, рыжеватый, с подбелёнными сединой усами. Он держал перед собой зажжённую свечу и стоял босым, засучив брюки, в лохани с водой, в шаге от новообращённого расположился второй мужчина, полный, со вздёрнутым толстым носом, наверное, своим присутствием поддерживал товарища. По ту сторону купели разыгрывали свои роли дородный бородатый священник и женщина с раскрытой церковной книгой. Отец Иван макал в купель обычную кисточку и чертил на лбу и груди усатого водяные кресты. Его ассистентка быстро, словно торопясь, читала молитвы. Перед ним совершалось то, через что предстояло пройти и ему. Всё это могло показаться смешным, и Фаянсов всматривался в лицо усатого, пытаясь найти в его голубых глазах отсвет потешной игры. Но усатый был поглощен творимым всерьёз, сосредоточенно вникал в каждое произносимое слово и жест, искал в них важный, лично для него, усатого, смысл. И Пётр Николаевич вдруг осознал, что этот чудак и вправду искренне верит в Бога, и оробел, устыдился, — надо было совсем не иметь совести, чтобы, не веруя, отправиться в этот же путь.

Фаянсов так же тихо выскользнул из комнаты, прикрыл за собой дверь. Рындина, к счастью, уже не было видно, повезло ему и с горбуньей, — кандидатка в крёстные из-за стойки переместилась вглубь церкви и, находясь к нему спиной, разъясняла какой-то бестолковой даме, перед которой из икон той следует поставить свечу.

Фаянсов покинул церковь и тут же с её гранитных ступенек наткнулся взглядом на Рындина. Шагах в десяти от крыльца капитан боролся со своей женой. Маленькая женщина, цепко ухватив мужа за локоть, тянула его в сторону дома, участковый упирался изо всех сил и всё же уступал за пядью пядь.

— Отпусти! Кому говорят? Я иду по следу, — требовал Рындин.

— Знаю, куда ведут твои следы, — беспощадно отвечала жена.

— Во-первых, женщина: не мои, а его. Куда, никто не знает, — возражал капитан. — Но я размотаю этот клубок: куда и зачем и где у них явка.

Фаянсов сунул в карман бумажку и крест и, стараясь остаться незамеченным, заспешил в противоположную от них сторону.

— Петруха! Ты куда? Давай поговорим! — отчаянно позвал капитан.

Фаянсов ускорил шаг. Кривой тенистый переулок вывел его на берег затона и заброшенной лодочной станции. Когда-то здесь кипела жизнь — гремела музыка, бойко торговали бутербродами и сладкой водой и конечно же по тёмной воде скользили белые прогулочные лодки. Потом станцию перевели в район городского парка, и берег обезлюдел, захирел, выцвели, рассохлись фанерные ларьки, охромел, подкосился лодочный причал на сгнивших сваях… Солнце всё-таки добилось своего, уползло за горизонт, и теперь без него берег и вовсе казался угрюмым.

Фаянсов спустился к воде, у его ног, словно приветствуя явление живой души, заплескался многолетний, почти археологический мусор — окурки исчезнувших из быта сигарет, конфетные обёртки, старая разбухшая щепа.

Пётр Николаевич, не спеша, зашагал, держась кромки затона, решив обогнуть улицы, грозившие встречей с неугомонным следопытом Рындиным. Приблизившись к причалу, он заметил в его конце, над водой, распластанную серую фигурку. Мальчуган, лет пяти-шести, наверное, из ближайших домов, лёжа на животе, перевесившись через край, хлопал по воде прутом, изображая рыбную ловлю. Доска под ним раскачивалась, ходила ходуном. Гнусный скрип её долетал до ушей Фаянсова. Но мальчик был увлечён своей рыбалкой, а может, и получал удовольствие на этих страшных качелях и пружинил доску сам.

«Сейчас обвалится в воду», — забеспокоился Пётр Николаевич и как наколдовал: доска затрещала, обломилась, и рыбак с плеском рухнул в воду, на мгновенье исчез, затем на поверхности выскочила его голова. Малыш отчаянно заколотил руками, захлёбываясь, позвал:

— Ма-ма!

Перед Фаянсовым разверзлась подлейшая ловушка, и мерзость её заключалась в том, что он прямо-таки был обязан кинуться в её страшный зев, навсегда, без возврата. Пётр Николаевич не умел плавать!

Фаянсов в отчаянии осмотрелся по сторонам, надеясь найти того, кто бы мог спасти ребёнка. Но он был един на весь этот пустынный грязный пляж, Робинзон, на глазах у которого гибнет маленький Пятница. Правда, в сотне метров от него начинались двухэтажные деревянные бараки, но пока до них добежишь, пока дозовёшься… Нет, на это у него не было времени. Его не было вообще, оно исчезло! Всё было подстроено хитро. Вон её, рыжей, хвост мелькнул за дырявым, когда-то синим, а ныне облинявшим ларьком.

«Но и жертва, которую я сейчас принесу, будет напрасной. Всё равно не спасу, мы утонем оба. И он, а заодно с ним и я!» — крикнул Пётр Николаевич собственной жестокой совести, зная точно: для неё это не аргумент. Ему и в том случае не жить, если он сейчас уйдёт, оставит ребёнка во власти затона.

Всё это обилие мыслей — доказательства и возражения — пронеслось по извилинам его мозга в тысячные секунды, со скоростью мелкой частицы в трубе, установленной в Дубне. Что-то безжалостное, обладающее над ним железной властью, чему не было имени, погнало Фаянсова к мальчику. Жалобно воя, Пётр Николаевич промчался по шатким доскам. Причал, будто издеваясь, уходил в затон всё дальше и дальше, к его глубинам. «Господи, почему он так длинён?» — с отчаянием подумал Фаянсов и вспомнил, что здесь чалились и прогулочные катера. Единственно, на что Пётр Николаевич надеялся, — на близость к сваям, авось потом он сумеет добраться до крайнего столба. Но малыш, отчаянно барахтаясь, отдалился от причала ещё метра на три, и теперь между тонущим и сваями образовалось тёмно-зелёное пространство.

Фаянсов взмолился:

— Мальчик, держись!

Из чёрных глубин на миг глянул острый лисий оскал. Колобок Фаянсов отступил назад и, разбежавшись, прыгнул в разверзнутую пасть, туда, к малышу.

Пасть сомкнулась над его головой, в уши и ноздри хлынула тяжёлая затхлая вода. Пётр Николаевич лихорадочно заколотил руками-ногами и кое-как выбрался наверх. Ему повезло, — малыш оказался рядом, под рукой. Фаянсов схватил его за ворот и, упёршись ногами неизвестно во что, явно не существующее, может о глубину, уподобясь спортсмену, толкающему чугунное ядро, швырнул ребёнка к заветной крайней свае. А его самого сила отдачи увлекла на дно затона. «Закон физики», — неуместно пошутил он напоследок. И сам понял: глупая шутка, можно было подумать о чём-нибудь более важном, итоговом. Ну, как ты, Пётр Николаевич, провёл жизнь в общем и целом, подобьём, как говорится, бабки. Но уже было поздно, лёгкие наполнились водой, в ушах зазвенел не то комар, не то неизвестно откуда взявшийся шутовской бубенец… И всё исчезло — лиса, и он, колобок…

Потом вспыхнул белый рассеянный свет.


Карасёв был прав. Он существовал! Тот, другой, мир. Лев Кузьмич сам же и встретил его, Фаянсова, у входа. Точнее, встретила душа Карасёва. Дух не имел облика, как и всякая физическая пустота. И в то же время Пётр Николаевич сразу узнал режиссёра, так себе и сказал: «Да никак это Лев Кузьмич!» Обитатели Того света, как потом узнает Фаянсов, были формой слабой энергии, рассеянной по всему космосу, но Карасёв и в этой ипостаси выглядел неряхой.

— С прибытием! С новосельем! — приветствовал режиссёр, искренне радуясь его появлению.

— Спасибо, — растерянно произнёс Фаянсов, озираясь по сторонам.

Вид вокруг был такой, словно Пётр Николаевич летел в самолёте на высоте двух-трёх километров и сидел у окна. Только не было самолёта, а значит, и окна. А в остальном впечатление совпадало: точно так же плыли мимо одинокие с розоватыми спинами облака, а выше в иссиня-чёрном небе мерцали россыпи звёзд, внизу там-сям вспыхнули электрические огоньки, сначала в домах, потом зажглись ровные линии — в городе включили уличные фонари.

— А вы эффектно провернули свой номер! Я-то, признаться, держал вас за простака. Так красиво сбросить свой кокон. Вот, мол, как я ухожу! Нате вам! Молодец! Молодец! — завистливо похвалил Карасёв. — Мне бы, наверное, тоже следовало помараковать над финалом. Да что после драки размахивать руками? Экий прок?

— Я не специально. Всё вышло вдруг, — смутился Фаянсов. — Да и что я сделал такого? Ребёнок-то небось тоже…

Он посмотрел, нет ли рядом мальчишки.

— Жив он. Вы его спасли «ценою собственной жизни». Так напишут в газетах. «Последним нечеловеческим усилием…» Малец вцепился в сваю, что твой моллюск. И знаете, кто его там нашёл? Наш друг капитан Рындин. Он шёл за вами, как сыскной пёс.

— Значит, я не напрасно… Но на моём месте точно так поступил бы каждый, — заученно возразил Фаянсов.

— Ах вы, невинная скромность! Ничего, день-два, и станете там героем. В данную минуту на вашу славу уже трудится неутомимый Рындин. Ныряет в затоне, ищет тело героя. То есть ваше тело, предприимчивый вы мой, Пётр Николаевич. Ну, везучий, везучий Пётр Николаевич, — поправил себя Карасёв.

Фаянсов разглядел далеко внизу берег затона и совсем игрушечный причал. В затоне кувыркалась, исчезала под водой и возникала вновь крошечная фигурка.

— Хотите полюбопытствовать поближе? — предложил Лев Кузьмич.

— Если это возможно! — горячо воскликнул Фаянсов.

Ему подумалось, а вдруг этот добрый Рындин найдёт его? Тогда он вернётся в своё тело, встанет, отожмёт штанины и полы пиджака, расчешет мокрые волосы и пойдёт к себе домой.

— У нас всё возможно, — между тем самодовольно ответил Карасёв.

И Пётр Николаевич не заметил, как он очутились у кромки воды. Это вышло само собой.

Он увидел на пепельном песке разбросанные в спешке клетчатый пиджак и чёрные остроносые туфли Рындина. А потом на водной поверхности появился и сам капитан. Сначала венчиком всплыли его тёмные волосы и треугольный конец багрового галстука, а затем с шумным плеском и фырканьем вынырнул и весь участковый.

— Я здесь! — крикнул Фаянсов и засигналил руками, то есть тем, что раньше руками было.

— Он вас не видит и не слышит. Вы — дух, — пояснил Карасёв.

Тяжело подышав, Рындин набрал полные щёки воздуха и снова ушёл на дно, показав большие косолапые ступни в бежевых носках.

Малыша не было видно, но зато со стороны бараков всполошённо бежали люди.

А Рындин нырял и нырял. Так в зоопарке резвится морж, исчезая и вновь являясь зевакам.

— Попробуйте взять левей! — лихорадочно закричал Фаянсов, когда Рындин в очередной раз вырвался из пучины.

— Он найдёт и без вас. Этот человек, если взялся, отыщет. Но вам лучше уйти сейчас. Зрелище будет малоприятным. Одним словом, утопленник, — скривился Лев Кузьмич.

Пётр Николаевич вспомнил описание утопленника, прочитанное им когда-то в каком-то романе, содрогнулся и тотчас вместе с Карасёвым очутился на прежнем месте, вдали от затона, откуда ничего не было видно.

— Но а как же мне тогда вернуться на землю? — спросил Фаянсов и тем самым в отчаянии признался в своих надеждах.

— Я догадывался, на что вы рассчитывали, но отсюда нет обратной дороги… Да не вешайте носа, Фаянсов. Чёрт вас возьми! Обещаю: вам здесь придётся по душе. Душа по душе! Звучит? Идёмте, я всё покажу, — тоном старожила проговорил Карасёв. — Хотя у нас эти «идёмте», «тут» и «покажу» — обозначения условные. Всё находится в одном месте и происходит в одно и то же время.

Лев Кузьмич был бодр, деятелен, уже освоился в этом мире, словно жил в нём тысячи лет. И мир этот действительно не имел ни времени, ни расстояний. Все были рядом и в то же время далеко, во дне миллионнолетней давности и в сегодняшнем дне. Всё вокруг было заполнено душами некогда живших на земле людей. Вот он Сократ, там Пётр Первый, а рядом прошла… проплыла… пролетела… в общем, неизвестно как это назвать… словом, рядом проследовала умершая этой зимой дворничиха Петрова. А затем он увидел вдали, за миллионы световых лет и вместе с тем близко, казалось, только протяни руку, увидел… Иисуса Христа! Иисус сидел в компании своих учеников. Живописная группа будто только что сошла с полотна эпохи Возрождения. Лишь не хватало библейского пейзажа — райских кущ или холмистой долины в предзакатных фиолетово-чёрных тонах.

— Но если Он… Значит, всё это Царство Небесное? — пробормотал Фаянсов, единожды читавший Библию, как памятник древней культуры.

— Можешь называть его как угодно: Царство, Тот свет, ноосфера. Главное, он есть, — беззаботно ответил Карасёв, видно, не утруждая себя здешними загадками.

— Правда, Петенька, правда! Это Царство Небесное!

Бабушка! Она совсем не изменилась, такая же черноглазая седая дама. Словно бы и не было всех этих лет.

— Кому что, — усмехнулся режиссёр. — Кто-то даже изобрёл гипотезу, будто мир этот, и тот, откуда вы, Пётр Николаевич, только что прибыли, всего лишь эксперимент, и ведётся он жильцами третьих миров. А мы с вами как бы подопытные макаки.

«И всё равно надо было креститься. Ах, зачем я ушёл?» — посетовал на себя Пётр Николаевич.

— Не жалей! Ты поступил разумно, отказавшись от крещения, — возразил ему Иисус, приветливо улыбнувшись.

Теперь он и впрямь оказался рядом.

— А, это вы, — без всякого почтения сказал режиссёр Христу, для него и здесь не было авторитетов.

Фаянсову даже стало неловко за своего сослуживца.

— Тогда мне всё понятно, — продолжал Карасёв, обращаясь уже к нему, Петру Николаевичу. — Ты увидел его и прозрел. А он, между прочим…

— Лев Кузьмич, погодите. Мы ещё к этому придём, — мягко, ничуть не обидясь, остановил его Иисус. — Так вот, Пётр Николаевич, коль есть сомнения, лучше этого не делать. Крещение ещё не всё. Для кого-то оно и вправду род страховки. Важно верит человек или не верит. А ты веришь, — и Он сказал бабушке: — Теперь ты можешь успокоиться. Твой внук верит. И он это уже доказал. Теперь оставь нас, мы поговорим. У вас с ним впереди вечность.

— Да, теперь мы вместе. Пусть Бог к тебе будет милостив, — пожелала бабушка Иисусу и удалилась куда-то.

Загрузка...