ГЛАВА 5

Я шагнул в темноту и понял, что лечу, потом понял, что в воду и подумал при этом… да ничего я не подумал, вру все. Броуновскому движению отчаяния в мыслях помогло бы только выпить. Вот я и получил сколько угодно малосоленой, слегка в мазуте темной воды канала.

— Что ж ты, ептыть, все топишься и топишься, — кряхтел и философствовал Алим, вытаскивая мое безвольное тело. — У нас был один кент в Душанбе Витек-узбек. И-и, у него брат утонул в Варзобе, дядя — в Кафирнихоне, сестра поехала на курорт — в Черном море утонула. После этого Витек убил водопроводчика…

Я догадался где мы, только прочитав несколькими строчками выше то, что сам же и написал. Почему достали из канала? Потому что мы очутились в Венеции. Как мы в ней очутились? Хороший вопрос.

— Как, как? Взрывной волной! — взорвался почему-то Агасфер, шевеля большими мохнатыми ушами. — Вообще надоело, Джузеппе, надоело. Носимся с тобой, как с ребенком Дауна, сыном старого Дауна. То у него любовь, то у него меланхолия.

— Агик, ты чего говоришь-то? — заступился справедливый Алим. — Это с тобой мы носимся и влипаем в неприятности. То ты паспорт неправильный купишь, то киностудию обворуешь.

— Ах я не нравлюсь? А кто в Каире затащил нашего идиота в женскую террористическую организацию, как не ты, Алимчик?

— Да у моей тети в Каире жили, как у Христа за…

— Ах я не нравлюсь? Ах я, значит, такое говно, жид пархатый…

— Ну и пархай отсюда…

Так, перебрасываясь беззлобными шуточками, мы брели темными и пустыми берегами Венеции. Почему пустынными? Тени, лишь тени мелькали тут и там и ни одной знакомой, ни одной той, что хотелось найти.

Пару раз повернув, мы остановились на одном из боковых краев[112] самого, поди, широкого канала имени, небось, св. Марка. Здесь тоже было сыро, знобко и одиноко, как в старой остывшей бане. Пахло устрицами. В небе за испарениями висели звезды в полнакала. Дев чернокудрых песни не неслися, лютни не слышалися — все досадно молчало, как перед нашествием. Только ленивая вода шлепала пустой пластмассовой бутылкой о каменную облицовку Италии. Ни дев, ни лютни — все врал Алимчик вместе со своим Римским-Корсаковым.

Алим обиделся на такую нелепость, ослабил галстук и запел в сторону воды условную арию из «Риголетто». Оттуда в ответ донеслось несколько прекрасных моментов из «Чио-чио-сан». Контакт был установлен и тут же к нам причалила вычурная сувенирная гондола и на корме тот самый длинный и усатый гондольеро, с кем Алим вел переговоры еще в Риме. Подозрительный тип. Поет уж слишком хорошо, а руки в цыпках. И гондола какая-то подозрительная. Не нравилось мне все это. Ох, плохо все это кончится[113].

— Все как и договорились, Алим-муалим? — с каким-то моджахедским акцентом, но на сносном итальянском спросил гондольеро.

— И-и, — на чистом итальянском ответил таджик.

— Друга не забыли?

— Да вот он стоит, весь мокрый, — представил меня Алим.

— Хорошо. Уступлю по сходной цене для него сухого джину. А этот и есть вечный жид?

— А что? — напрягся Агик.

— Да ничего. Садитесь, господа. На тот берег, значит?

— Да, брат.

Лодка страшно закачалась. Но опытный перевозчик живых умело успокоил ее, развернул и величаво отталкиваясь шестом, повез темным каналом. Алим щедро платил, Агасфер ворчал что-то невнятное. А я неслышно шептал вечной воде: «Утопи мои печали. Утопи мои печали.»

— Господа из России будут, бляха-муха? — осведомился гондольеро-гид-эрудит.

— Ну-у, примерно так, если можно так выразиться.

— Не стоит. Для вас — лучшие арии из русской оперной классики.

Для начала он исполнил «Сладкую песню сирен» из одноименной оперы М. Кривича и О. Ольгина и ариозо Чикатило из «Товарища убийцы» тех же авторов. Пел он гениально, без всякого оркестра и гораздо лучше исполняемых оригиналов. Почти без перерыва полились, услаждая слух, популярные мелодии из «Бурда-моден» В. Каплуна, «Кариатиды» И. Тибиловой, «Покинутых и шакала» В.Петрова, «Катализа» А.Скаландиса, «Кузнечика» А. Саломатова и много, много другого. Под конец гондольеро вошел в такой азарт, что даже, рискуя опрокинуть гондолу, сплясал фуэте юной кровопийцы из балета Я. Лебедевой «Там, где ты найдешь покой…»

Это было здорово. Это был туристический сервис! Агасфер, уронив голову на плечо от пижонских наслаждений, прихлопывал в ладоши. Алим подыгрывал, блин, на лютне. Причем струны были звонкими. А джин плескался мне в горло, как вода.

Так весело, все в белькантах, прошли полчаса. Стало светать. В розовом тумане показался тот берег. Был он чудесно и нежно зеленоват, словно мальчик или девочка (хотя нет, о бабах больше ни слова), окунув в стакан кисточку, нарисовавшую акварелью краснорожую землянику, потом окунает кисточку, нарисовавшую трепетный стебелек.

Голосом утопающей закричали проснувшиеся чайки, закружили над нами, требуя остатки закуси.

— Ну все, господа, — закончил концерт усатый гондольеро. — Дальше территориальные воды Венесуэлы. Мне дальше нельзя. Да тут мелко, по пояс будет. Пешком метров двадцать.

— Постой, постой! — вскричал я — пьян-распьян. а соображаю. — Какой Венесуэлы?

— Южноамериканской, — пожал плечами перевозчик. — Чего непонятного? Там — Венеция, здесь — Венесуэла.

— А… а… простите, вот этот канал, что мы переплыли, это что?

— Атлантический океан, — хором воскликнули все три попутчика, как три муалима в школе для одного дебила.

— Господа, — прямо обиделся гондольеро и даже охрип, — что это с ним?

— Да не слушайте его, он пьяный, — оправдал меня Агасфер.

Мы тепло расплатились с талантливым транспортником и он, оттолкнувшись шестом в обратную сторону, напевая «Твои розовые ушки» из «Лесбиянского опуса № 9» Ритки Шараповой, а мы, горемыки, со всем небольшим скарбом скорбей, прожитых лет и грядущих приключений похиляли себе в Венесуэлу по пояс в тропическом бульоне, полном всякой жизни.

Ноги, смешно искажаемые жидкостью, у кого, как у меня, в вечных кроссовках, хорошо, а, как у бедняги Алима, в моднючих штиблетах, плохо цеплялись за песок; в задницу подталкивал легкий прибой.

— Да-а, — промолвил старый Агасфер, бликуя очками на неграбленный берег, — Америка. Как сейчас помню 12 октября 1492 года. Чешем мы с Христофором на «Нинье», за нами на «Пинте» кредиторы. Полез я на грот-бом-брамсель, там у нас вобла сушилась…

— Постой, постой, — прервал его Алим. — А меня, когда из малолетки на взросляк перевели, то там один профессор читал лекцию и Колумб у него плыл на «Санта-Марии».

— Какая «Санта-Мария»? Не было никакой «Санты-Марии», вранье все это. Я тебе говорю: мы с Христофором на «Нинье», за нами кредиторы на «Пинте». Полез я за воблой на грот и как заору первым: «Земля!»

— Агик, ты же близорукий, — укорил его я.

— Послушайте, вы так и будете всю дорогу перебивать, мать вашу? Где вас воспитывали? — Агасфер надулся.

— А сегодня случайно не 12 октября? — спросил я.

Алим поглядел на календарь старинного прадедного «Ролекса» и сообщил:

— Не. 6 октября 1990 года.

— Охренеть можно.

Вполне дикий берег свободолюбивой республики Венесуэла стал совсем близок. Манящий пляж блестящего нетронутого песочка, дальше — буйная тропическая порость.

— Коки там небось, — заметил Алим.

— Ребята, — обратился я, — чутье мне подсказывает, что этот берег — пограничная охраняемая территория. А генетическая память мне подсказывает, что когда существовало такое государство СССР…

— Не было такого государства, — возразил Агасфер.

— Ну, тебе виднее. Так вот, память мне подсказывает, что был я Пашей Кузьменко и служил в Советской Армии на территории Эстонии, оккупированной Швецией, в шведском пехотном полку под командованием подполковника Гавриковссона шведской дивизии имени Матросовссона, грудью закрывшего шведскую амбразуру. Лично я охранял ядерную бомбу в одном секретном местечке[114]. И пошел я раз в, — как это по-шведски? — а! — самовольную отлучку в море искупаться вечерком. Вдруг — глядь, а погранцы по берегу контрольно-следовую полосу пробороздили. Я тогда разделся, аккуратно прошлепал по полосе, искупался, а из воды вышел пятясь задом по своим же следам. Пусть думают, что шпион, выполнив задание, благополучно ушел. Так и сейчас, друзья, не дело нам светиться в этой Венесуэле, черт ее знает. Еще зарегистрируют куда, чего доброго. Давайте поступим, как мудрый Кузьменко.

Делать нечего. Не доходя до суши пяти метров, мы развернулись и, взявшись за руки для равновесия, попятились на пустынный берег. Немного пройдя так по пляжу, мы услышали за спиной хохот.

— Эй вы, психи, руки вверх, — последовала очень понятная команда на испанском и мы послушались. — А ну-ка повернитесь.

Повернулись. Из кустов вразвалку вышли стволами вперед двое. Тот, что повыше, понебритие, попьянее, имел, кроме всего прочего, один полуоторванный погон с чем-то вроде звездочки — значит, офицер. Его узловатые руки, покоившиеся на американской автоматической винтовке, украшала угрожающая татуировка. Второй военный имел вид толстенького канцелярского взяточника.

— По-моему, мужики, — предположил первый.

— Несомненно, — поспешил согласиться второй.

— Откуда вы, мужики? — спросил офицер.

Я молча и понятно указал большим пальцем себе за спину.

— Документы есть?

Документы нашлись, конечно, у одного Агасфера — восемь паспортов всех стран, возрастов, полов и конфессий и два исполнительных листа. Ни одного подлинного, ни одного подходящего. Канцелярист-взяточник смахнул весь этот мусор.

Солнце уже пекло хорошо. Снизу наши одежды сушило, а сверху уже мочило тропическим потом.

— Меня зовут майор Хорхе Лопес Гарсия, — представился офицер. — Но поскольку вам, иностранцам, поначалу это будет трудно выговорить, можете называть меня просто майор Пепито. Сейчас сержант Олартикоэчеа, которого вы вовек не выговорите и для краткости и ясности называйте просто Пепито, выпишет вам настоящие документы, потому что вы с этого момента становитесь гражданами республики Венесуэла и в соответствии со статьей четыре пунктом один Конституции призываетесь на службу в Национально-освободительную армию Венесуэлы.

— Что называется — приплыли, — заметил маленький пузатый и очкастый Агасфер, всем своим видом показывая невоеннообязанность.

— Пять суток ареста. Пепито.

Я раскрыл отвратительного цвета ксиву, озаглавленную «Паспорт пепиты республики Венесуэла». Фантазии взяточника хватило записать меня, как Пабло Гомес Гонсалес (Пепито). Алимчик, например, оказался куда более интересно назван Алим Гомес Гонсалес (Пепито).


Первое утро армейских будней началось, как я и предполагал, с простуженной команды:

— Подъем!

В дневального полетел дежурный ботинок.

— Пепито, еще раз рот разинешь, придется челюсть подвязывать.

В казарму, громыхая нашивками, вошел капрал по кличке Пепито.

— Что это значит? Где дисциплина? А ну подъем!

Капрал сдернул одеяло с крайнего и обнаружил себя в оптическом прицеле солдата, спящего вооруженным.

Время шло. Венесуэле грозила потеря обороноспособности. Рыбаки уже выходили в море. Нефтяники уже качали то, что они обычно качают. Торговцы открывали свои магазины и палатки. Полицейские, пересажав ночных хулиганов, пожинали свои утренние плоды. Только солдаты в полузабытом несуществующими врагами городке Кумана, где с севера набегают необыкновенно теплые ванны, с юга дуют еще более теплые ветры, в лесу кричат попугаи и бродят бродячие кокаиновые бароны и барончики, солдаты не хотели и не вставали строиться.

Я вопросительно повернул голову к проснувшемуся неподалеку Агасферу, на всякий случай надевшему очки:

— Ну, чего делать будем — бунтовать или воевать?

— Обычаи заграницы следует уважать.

В казарму ворвался майор, для краткости именуемый Пепито. Призывая громы и проклятия, срывая противомоскитные сетки, расстегивая кобуру, он, хоть и командир, подорвался на противопехотной мине у первой же тумбочки.

В одуряющей вони пороха и портянок, в грохоте всей пробудившейся страны самые выдержанные солдаты спали и не было такой силы и власти, что способна их пробудить. Но так ведь не бывает. Даже там, где ничего нет, обязательно отыщется сила и власть.

— Встать! — раздался с улицы препротивный голос, пробирающий до мурашек и неприятного ощущения в затылке. Судя по высоте, его можно было отнести к контральто, а по половому признаку — к стерве.

И вооруженные силы, услышав властный приказ, зашевелись. Все! Ворча и покашливая, разномастное воинство стало облачаться в форму и даже заправлять постели. Выстроилась очередь в туалет и умывальник.

— Кто это? — спросил я маленького черного гаитянца, торопливо пришивавшего куда попало подворотничок.

Тот бежал со своего голодного острова в Штаты, но перепутал север с югом и его занесло в Венесуэлу. Поэтому паренька прозвали Пепито. Он испуганно улыбнулся, сверкнул голубыми белками и ответил:

— Это синьора бригадный генерал Янусиана[115] Абемаэль Гусман, гадость и змея.

Я так обалдел, что перепутал ботинки, и когда вышел на двор строиться, чувствовал неудобство. Еще большее я почувствовал, когда меня пригвоздил взгляд через близорукие модные очки серо-зеленых, цвета надгробия, глаз синьоры генерала.

Она была в широкоплечем черном кителе, утыканном медалями и заклепками, в узких эротических брюках с широкими лампасами, высоких, нестерпимо блестящих сапогах, делающих ее еще выше. Как рядовой я ей едва достигал плеча. Из-под ее фуражки кокетливо выпадали черные кудри и серебряные серьги в виде маленьких человеческих черепов. Она крепко сжимала в желтоватых зубах черную сигару и смотрела на стройные, помятые ряды военнослужащих с презрением и страстью, и даже с долей страха. Солнце, взошедшее на востоке, отбрасывало от ее и так длинной фигуры совсем длинную директрису точно на запад в направлении столицы страны Каракаса.

— Ефрейтор Пепито, — четко выговаривая слова, несмотря на сигару, начала синьора генерал тоном училки-девственницы, — вчера так обкурился, обнюхался и обкололся на боевом посту, что потопил тактической ракетой рыболовный траулер. Ефрейтор Пепито, выйти из строя!

Весь полк или сколько нас было, как один, сделал пять шагов вперед. И я тоже, хотя точно никаких траулеров не обижал. Но только запутался в шнурках и грохнулся на пыльный бетон.

— А это что еще там падает? — обратила внимание синьора Гусман. — Ко мне бегом!

Ноги сами перешли на бег. Господи, что это со мной?

— Рядовой Пабло Гомес, по вашему… Все, что хотите… Вам не идет этот тон, синьора.

Я, задрав голову, обласкивал глазами ее красивое холеное лицо, нежную шею, уходящую под китель, черные умопомрачительные кудри. Наши взгляды сталкивались в тесном пространстве плаца, как пузырьки в шампанском.

— Клянусь, я тебя не забуду, Пепито, — сказала она почему-то очень тихо, почти шепотом.


Как выяснилось, Венесуэла это такая страна в Южной Америке, со всех сторон отделенная морем, горами, дремучими лесами и непереходимыми границами, которые переходят все, кому не лень. Но большинству лень. Там жарко и добывают нефть. Существует мнение, что более точное название страны — Венусиэла, то есть не от слова Венеция, а от слова Венера и там повсюду царит любовь, доходя до безобразия.

По сведениям военной разведки у бригадного генерала Янусианы Абемаэль Гусман имелся официальный муж, тоже поди какой Гусман, сенатор, являвшийся членом военного лобби в законодательной власти Венесуэлы и голосовавший за самые кровожадные решения. Например, за продолжение испытания Китаем ядерного оружия в Синьцзянь-Уйгурском автономном районе. А фигли ему. Янусиана командовала пехотной бригадой в Кумане. Муж, как огня, боялся ее в Каракасе.


«Мама, после побудки и утренней зарядки тут ежеутренне бывает завтрак: банановая каша, колибри, жаренные на спичках, кофе, орехи кэшью. Сытно, не жалуемся. После завтрака всех, кто не успел спрятаться, гонят на строевую подготовку по жаре. В первый же день я стер себе ноги в ужасных ботинках и попал в медпункт, где и остался. Мой друг Агасфер при заполнении метрики в канцелярии назвал год своего рождения. Агасфера тут же назначили ветераном вооруженных сил Венесуэлы и засадили писать мемуары «Мое участие в переходе Боливара через Анды». Хотя на самом деле Агик мне признался, что в это время он сидел во французской тюрьме за незаконные махинации на бирже.

Мама[116], на обед у нас тут банановый суп, яичница из яиц колибри, жаренная на солнцепеке, кофе, фейхоа, седло барашка в коньячном соусе, стриптиз, шампанское, певички из борделя[117]. После обеда бьем москитов и готовимся к военному перевороту̶[118].

Вот такая у нас служба. А бригадный генерал у нас женщина Янусиана Абемаэль Гусман и я прямо растерян — где я ее встречал прежде. Может, во снах…»

Вечером наш взвод, назначенный в караульную службу, торопливо изучил «Устав караульной и гарнизонной службы Национально-освободительной армии Венесуэлы». Особенно мне понравилась первая статья: «Часовому на посту запрещается есть, пить, спать, курить, колоться, читать коммунистическую литературу, приводить женщин и уходить куда бы то ни было, как с женщиной, так и без.»

— Пепито, — указал на Алима громыхающий нашивками кривоногий и несчастный на вид капрал с презрительной кличкой Пепито, — ты назначаешься на пост номер один без смены до утра.

Старослужащие солдаты обнажили прокуренные и прожеванные листьями коки зубы.

— Как без смены? Почему? — спросил моджахед.

Я также, как, очевидно, и Алим, у которого даже усы опустились от расстройства, представил его скучающим, переминающимся с ноги на ногу, у пыльного боевого знамени.

— Пепито, — указал на меня капрал, — Пепито, — указал на другого, — и ты, как тебя… — он задумался, глядя на маленького голодного гаитянца.

— Франсуа-Пьер-Жозеф-Туссен-Лувертюр!

— Короче, Пепито. Вы трое — на пост номер два.

Когда меня растолкали в полночь и под звон цикад и страшные крики джунглей потрепали за нос, вручили карабин, показали, где у него дуло, а где приклад и отвели в здание штаба, я с некоторым недоумением понял, что сторожу пыльное знамя.

— Значит, Пепито, стой здесь, никуда не уходи. Если кому понадобится боевое знамя, то пусть предъявит письменное распоряжение бригадного генерала Гусман. Во всех остальных случаях стреляй на поражение.

Я заскучал и задумался. Значит это пост № 2. Что же такое пост № 1, куда попал несчастный, побрившийся перед караулом Алим?

А еще бессонница предоставила мне возможность задуматься над тою властью, что заставила меня, свободорожденного странника, охранять какой-то кусок ткани, ровно никаких чувств во мне не вызывающий. Конечно, я свободен, но что же меня так гложет со звериным урчанием и не выпускает из очередных тенет? Потерянность, вот что. Я потерян и скулю — Господи, на что мне холодная космическая свобода? Даже ты, Господи, не вынес изначального одиночества и растроился. И наш шестиногий катабазис, куда, в какое рабство ты ведешь? Неужели и впрямь в рабство серо-зеленых глубин за лживым блеском очков, трепетных губ, говорящих какую-то хвастливую чушь, но как это приятно — и длинные пальцы, и поцелуи, не требующие доказательств, и маленькая грудь, прячущая уставшее сердце и… О ком это? Господи, помилуй.

И тогда, чтобы было по-солдатски и по-товарищески, я стал мужественно сочувствовать Алиму, отмахиваясь от москитов, комаров и тропических вампиров. Как-то ему там на посту № 1 всю ночь без смены? Уж верно вампиры всю таджикскую кровь за ночь высосут. И глаз не сомкнешь ни на минуту[119].

Вот что делает с приличными людьми власть и насилие, превосходящие всякие рамки приличия. Ведь даже в суверенной Швейцарии, где у каждого швейцарца есть счет в швейцарском банке и домик с видом на Женевское озеро и Монблан и мемориальной доской, что там был Ленин, даже у этих суверенных есть армия в виде вооруженных сил, отделенных от народа непроходимой никаким Суворовым через Боливара пропастью, так что хочется надеть горные лыжи, подняться на подъемнике на самую верхотуру и оттуда к чертовой матери…

Впрочем в этой ситуации гораздо пристойней вспомнить суверенных исландцев, у которых, хотя и нет армии, а взамен домики с видом на теплое течение Гольфстрим и действующий вулкан Хваннадальхснукур, всегда свежая селедка на столе; даже эти исландцы порой выходят на свой угрюмый исландский берег и плюют в теплые соленые, как слезы одинокой женщины, воды Атлантики с мыслью — нету мочушки, нету волюшки вас преодолеть. Власть жизни, твердая власть жизни заставляет свободно и счастливо иметь и делать каждому свое парение над водами лишь в снах и легендах.

Впрочем я вспомнил и о реально парящих. Вот взять к примеру великую и жестокую школу советской, а ныне, кажется, российской космонавтики. По полгода, по девять месяцев парят они там вдвоем неразлучной парочкой. В настоящий момент, полузабытые родиной, на орбитальной станции «Мир-12» несли службу космические братья Ломжинский и Кантор. Один из них командир, а другой, наверное, бортинженер. Ну, понятное дело, научные исследования, визуальные наблюдения, шпионаж, медицинские эксперименты на самих себе. Но ведь вдвоем девять месяцев! Бывает, что связь с родными. Бывает, что француз или еще лучше француженка ненадолго в гости залетит. А так… Но ведь самое главное — вдвоем целых девять месяцев — это уже человеческое общество, которое управляется этой проклятой властью. И можно ль себе представить, что командир Ломжинский приказал, а бортинженер Кантор так вам и разбежался, то есть расплылся в невесомости приказ выполнять. А тот ему пять суток ареста, а этот ему по роже.

Но бывает и хуже и гораздо чаще, когда два приличных и суверенных в своих организмах человека, будучи мужчиной и женщиной, заключают между собой скрепленный печатями и взаимной жадностью брак и начинают жить вместе.

Мой умирающий взор лениво вспорхнул над бюстиком Боливара на лозунг «Долг венесуэльского воина беречь, а, если получится, то и преумножать». И я, согласный с ним, заснул стоя.


Когда утром я увидел Алима, отстоявшего всю ночь без смены на посту № 1, он был бледен, обескровлен, члены его дрожали, а по лицу бродила улыбка совершенно заблудившегося кокаинового барона. Усы его торчали.

— Ну как, Алимчик?

Мой товарищ по несчастью даже «и-и» выговорить не смог.

«Ну, мама, ты понимашь, что щи из бананов на тапировом бульоне, конечно, не то, что из капусты. Колибри в зубах застревают. Но это не идет ни в какое сравнение с подготовкой к военному перевороту, намеченному, как тут не понять, на 6 октября 1990 года [120]. Стрельбой по движущимся и неподвижным целям ̶н̶а̶с̶ ̶э̶а̶м̶у̶ч̶а̶л̶и̶[121],пользованием слезоточивым газом нас затрахали[122], а пониманием важности овладения правом на нефтяные концессии нас вгоняют в гроб̶[123]. А намедни…»


А намедни лежу я на пляже, прячась за скалой от капрала Пепито, думаю — ничего тут хорошего нет. Надо делать ноги в США. Только вызволить Агасфера из кутузки, который получил сто пятьдесят суток ареста за вранье о Боливаре и на всякий случай пишет мемуары о своем участии в «Бостонском чаепитии» 1773 года. Решив поделиться этим с Алимом, загорающим рядом, я сел, выпрямив торс, подождал, пока солнечные ударчики проморгаются в глазах и толкнул друга в горячее плечо.

— Алим, тебе не кажется, что мы тут время теряем?

Бывший басмач, археолог и итальянский композитор, не поворачивая головы, выпятил ставшие негритянскими губы и пробормотал:

— Третьи сутки бушует метель.

третьи сутки.

На пути в Каракас замерзает артель —

гимназистки, проститутки…

А вечером, когда капралу все-таки удалось выловить всех прячущихся, то ничто уже, никакие молитвы нс уберегли меня от железного перста указующего.

— А ты, Пепито, пойдешь на пост номер один. И никуда не денешься, ибо это судьба.

Я, и без того судьбе покорный, пожал плечами.

— А какое оружие выдается на этот пост? Автомат, карабин, пистолет?

— Ха, оружие! Ну ты, Пепито, скажешь, тоже мне. Марш в столовую есть шашлык с бананами!

Я с некоторым недоумением уплел шашлык с тошнотворными бананами, запил чем-то сладким и витаминным.

— А теперь, — скомандовал повар, — марш в медпункт!

— А оружие? — спросил я врача, когда тот уже велел мне одеваться.

— А оружие, Пепито, тебе папа с мамой уже выдали. Марш в парикмахерскую бриться!

Часы пробили поздний вечер. Венесуэльские боги, встряхнув от лишних звезд, расправили черную бархатистую простыню над страной. Под зуд кровопийц отовсюду повыползали древние страсти и я, благоухающий, как Адонис на погребальном костре, отправился в аккуратный белый домик в колониальном стиле, что в темной опушке акаций и зарослей подмигивал в ночи, слегка подсвеченный луной.

Вытерев ноги о половичок, я постучался. Дверь открыл в дымину пьяный толстый офицер, заросший клочковатой бородой.

— Ну?

— Рядовой Гомес Гонсалес на пост номер один прибыл!

— Ну, — дверь равномерно поскрипывала и не давала возможности офицеру упасть.

— Так прибыл ведь.

— А в глаз хочешь?

— А вы, господин офицер?

Клочковатый был несколько озадачен моим встречным вопросом.

— Кто там, Пепито? — раздалось из глубины между звоном бутылок, бокалов и гитарных струн стервозное контральто.

— Да-а, э-э, может, это Пепито? — выдал оригинальное предположение пьяный.

Я воспользовался усилившейся амплитудой колебаний привратника и доложил прямо в кураж и разгул:

— Рядовой Гомес Гонсалес…

— Утомляешь, Пепито. Заходи и садись.

Посреди задымленной и загаженной, как это возможно только в Венесуэле и до 1985-го, как, впрочем, и после, в России, залы стоял большой и звонкий от посуды фортепьян. Вокруг его такой изысканно изогнутой плоской поверхности сидели офицеры, расхристанные и нализавшиеся. Майор Пепито спал рожей в банановом салате. Безусый лейтенантик дергал бедные струны гитары. Подполковник что-то доказывал не слушающему его капитану. Полковник, которого все запросто называли Пепито, рыдал на плече у мрачного капрала, которого тоже, как ни странно, звали Пепито.

Во главе стола, если у этого покорного, залитого пятнами вина фортепьяна можно было считать клавиатуру главой, сидела единственная женщина, бригадный генерал Янусиана Абсмаэль Гусман. Она сидела в кресле, распахнув мундир до кружевного бюстгальтера, поджав острые коленки в лампасах к подбородку, и буравила меня через очки.

— Садись, Пепито, — негромко приказала она мне, — наливай, пей, ешь, что хочешь.

Я налил и выпил что хотел. Какое-то вдруг всплывшее, всклокотавшее чувство позволило мне вполне презирать эту компанию старших по званию. Как родился без пиетета, так и помру. Но царственный жест синьоры генерала так мне напоминал какой-то дивный и забытый зов и до того лично ко мне, что я налил и выпил еще.

Раздался телефонный звонок.

— Тихо все! — скомандовала командир и властно протянула руку с ногтями, крашеными в защитный цвет, куда тут же кто-то вложил телефонную трубку.

Все действительно стихло и даже умирающий голос рыдающего полковника.

— Открываю люк танка, а там…

— Алло? — спросила Янусиана.

— Малыш, — послышался взволнованный, приглушенный расстоянием голос ее мужа, сенатора Гусмана из столицы, — тут такое творится, такое творится…

— Короче.

— Президент Хайме Перес Гарсия поставил в парламенте на голосование вопрос о присвоении ему звания слона-земледержателя имени Симон Боливар Модерн. В случае неприсвоения он грозит распустить парламент. Что мне делать? Я не знаю. Тут такое творится…

— Значит так, малыш, записывай. Садись в свой бронированный лимузин и езжай по адресу улица Сендеро Луминосо, 45. Отпусти шофера и звони в звонок. Откроет одноглазая старуха. Спросишь у нее, здесь ли проживает рыжий негр Ираклий Вахтангишвили. Если скажет, что здесь, молча поворачивайся и…

— Малыш, я серьезно, тут такое…

— Да пошел ты!

Она выкинула телефон и показавшейся мне с пьяну (ибо я наливал и пил, что хотел) необыкновенно длинной рукой выдрала у лейтенанта гитару.

— Янусиана, Янусиана, любимую! — закричали еше живые.

Она закрыла глаза, взяла аккорд, другой…

— На пампасах бушует метель,

третьи сутки.

На пути в Каракас замерзает артель —

гимназистки, проститутки…

Она пела и не сводила с меня закрытых глаз. Я боялся, что, несмотря на разницу в воинских званиях, мы созданы друг для друга. Я хотел ее, я кровожадно, как и подобает в тропиках, хотел эту женщину.

И еще несколько бесконечных адских рюмок и часов этого безумия. Подполковник делал искусственное дыхание «рот в рот» капитану, хотя капитану этого и не требовалось. Полковник плакался капралу:

— Представляешь — вопрос в кроссворде: «Вторая река в Междуречье, кроме Тигра». И он говорит «Леопард». Мудак! Я говорю «Лев», он говорит «Леопард». Я говорю «Лев»…

Янусиана взяла меня за руку.

— Пойдем.

Через непонятное время и расстояние мы оказались в спальне. Под противовампирным балдахином стоял просторный и двухместный пост № 1.

— Пепито, — генеральский палец прочертил линию от моей груди вниз, отрывая пуговицы.

— Я не Пепито.

— Почему?

— Я Пабло Гомес Гонсалес.

— Какая разница, любимый…

Я не мог не подчиниться телу. Я видел в будущем наши влаготочивые потные тела одно на другом. Но тот, что любил, тот, что спускался в гибельном катабазисе, прошептал:

— Нет.

— Как нет? Не понимаю.

Властная рука сминала через камуфляж брюк мой мгновенно отвердевший член. Он мне оглушительно, ослепительно громко передавал приказ «Да», но я шептал:

— Нет. Нет. Я не могу с милитаристской подстилкой. Я слишком долго не мог тебя найти. Ты меня слишком больно все время теряла.

— Посмотри!

Она лишилась брюк, скинула китель. Это было длинное плодородное Междуножье — родина цивилизации. Одна нога была Тигр, другая Евфрат. Эти теплые живые ноги впадали в одно темное и тесное устье. И впасть туда…

Я дрожал и слышал, как мой голос кидал ей:

— Нет, Янусиана, нет. Блядь и генерал в одном лице — хуже не придумаешь.

Я бережно взял ее за уши, прихватив и эти черные сумашедшие локоны. Она стонала и плакала от боли и непереносимой страсти, силясь повалиться на кровать. Ее руки неистовствовали на моей пояснице, коготки играли на искусанной маленькими кровопийцами спине:

— Пепито, я приказываю!

— Нет, любимая.

Взорвался спасительный телефон.

— Малыш, что мне делать?

— Ах твою мать. Да чтоб вас всех!

Этот боевой клич был повторен громче, этот боевой клич прогремел всебригадно. Весь городок Кумана, столь славный своей смертоносностью со времен Лопе де Агирре, князя свободы, поднялся по тревоге. Взревели моторы танков и другой бронетехники в боксах. Пьяные офицеры на неверных ногах побежали отдавать команды. Все обнаруженные солдаты мигом вооружились и оскалили желтые зубы. Ефрейтор Пепито мгновенно потопил тактической ракетой рыболовный траулер.

Кем-то мне на спину взвалили и пристегнули походную рацию. Кто-то шустрый и умелый влез в самую популярную радиоволну страны и в эфир полетело стервозное контральто синьоры генерала.

Там, понимаешь, люди уже по большей части занимались сексуальными телодвижениями. Кто помоложе и мог позволить себе отложить секс на более поздний час, отдавался зажигательным танцам. А тут такое начало твориться. Полицейские, разинув рты, перестали ловить ночных хулиганов; у булочников просыпалась мука; счастливая рыба удирала через обвисшие сети; жены парламентариев, вздохнув, принялись увязывать тюремные узелки. На пути в Каракас жалкая кучка гимназисток и проституток сгрудилась под заснеженным бананом, прижав тонкие девичьи руки к худосочным грудям.

— Граждане республики Венесуэла, поздравляю вас с внеочередным национальным праздником, — сообщила в эфир Янусиана Абемаэль Гусман, — пронунсиаменто[124]. С этого часа отменяется все. За справками о сохранении жизни обращаться лично ко мне. Президента, парламент и министра обороны прошу не напиваться с горя до моего прихода, ибо моя бригада идет маршем на Каракас. Целую. Бригадный генерал Янусиана Абемаэль Гусман. Пост диктарум: в конце концов, имеет право женщина раз в жизни порядок навести в этой стране или нет?


Наутро Агасфер, от нечего делать взявший за принцип жизни — «ничто не забыто, у меня все записано», сел в своей камере за стол, сдул тараканов и написал: «Джефферсон, работая над Декларацией, каждый вечер поднимался ко мне в мансарду и с выражением зачитывал готовые отрывки. «Вот свободу совести придумал», — похвастался он однажды за бостонским чаем. «Что? — немедленно возмутился я. — Совесть и так у людей в чем только держится, да ей еще и свободу?»

Тут его труды что-то отвлекло. Он прислушался. За стенами гауптвахты кроме тихого прибоя, коксопада и щебета птиц ничего не было слышно. Это-то и отвлекло. Агасфер выглянул, щурясь от солнца, в зарешеченное окно. У порога покуривал командирскую сигарету и попивал из импортной бутылки командирский коньячок охранник-инвалид.

— Эй, Пепито, — поинтересовался заключенный, — а чего это так тихо?

— Да всех наших синьора Гусман повела Каракас брать.

— А что, у нее там муж от рук отбился?

— Не-а. Я думаю, что за свободу и демократию.

— Эх, Пепито, я вот, поверишь ли, в разных кампаниях за свою жизнь чего только не брал — и Константинополь, и Рим, и Москву, и Берлин. А толку никакого. Власть, она ведь баба ветреная. Обязательно уйдет к кому-нибудь еще. Может, в шахматишки перекинемся?

— А на что?

— Я ставлю, скажем, свою бесценную рукопись, а ты — ключик от моего замка.

— Хорошо. Я только неграмотный. Мне говорили, что конь ходит какой-то буквой. А какой, я не запомнил.

— Ну это очень просто и полезно, — Агасфер просунул руку через решетку к шахматной доске. — Вот смотри, как мой конь пошел. Эта буква называется «А». А вот мой ферзь пошел. Эта буква называется «Дубль вэ». Кстати, вам мат.


Янусиана, чьи черные локоны победоносно развевались, как знамя, ехала во втором, особо украшенном танке. Из башни головного танка торчала голова Алима со вздутыми усами и кричала дикие мусульманские слова, распугивая прохожих и робких полицейских. Я был нарочно посажен в генеральский танк заряжающим и поглядывал трясущимся взором на Междуножье синьоры генерала, такое властное. Как она не могла понять, что то, куда и зачем она вела всю Куманскую бригаду, хуже нее самой. Иногда, на особых ухабах мне становилась видна и голова синьоры генерала с победно плещущими нестриженными волосами.

Мы торопились на запад брать невзятую столицу. Пришедшее из Старого Света солнце слепило глаза встречным противникам, которые уклонялись от боя и уступали женщине дорогу. Одно лицо Янусианы было обращено назад и ее очки солнечно и ярко отражали ложь. Другое лицо Янусианы смотрело вперед и очки тускло отражали смерть.

Президент страны Хайме Перес Гарсия связался с Гусман по радио: вежливо, без особой матерщины поздоровался и посоветовался, можно ли заказывать восьмерную игру, если в прикупе бубновый марьяж, а на руках из бубей туз и десятка, ну и еще пиковый король с вальтом и мелочью.


Агасфер набил рюкзачок в опустевшем интенданстве всем необходимым в дорогу и пожал руку инвалиду Пепито, который другой рукой с благоговением прижимал к груди агасфсрову рукопись.

— Можно, конечно, и морем, но лучше, говорят, самолетом, — посоветовал Пепито.

— Конечно, самолетом, — согласился великий путешественник. — Только в столицу заскочу. Надо друзей забрать. Мне без них как-то не по себе.

— Я тебе, добрый человек, еше одну дорогу покажу за то, что конем ходить научил, — совсем растрогался венесуэлец. — Очень короткая тайная дорога. Мне дед показывал, в ему — прадед, чистокровный индеец. Этот ход прорыл сам бог Чальчиутликуэ, сын Мишклантекутли по наущению Щочикецаля, чтобы испанцы золото не нашли.

С этими словами Пепито открыл дверцу погреба. Агасфер сунул туда нос — пахнуло квашеными бананами и он чуть не сблевал.

— Фонарик взял? — озаботился коренной житель. — Не бойся, индейцы не обманывают, спускайся. Квашню с бананами отодвинешь, за ней подземный ход. Иди прямо. Как почувствуешь, что дошел до Каракаса, поверни направо. И там часа два и ты в Соединенных Штатах. Это самая короткая дорога.


О, этот жар и прелесть уличного боя. Эстетика военных переворотов, что в Москве, что в Каракасе — эстетика битого стекла. Есть в хрусте какая-то мертвая лунность.

Впереди Алим отступал, прятался то за фонарем, то за урной и палил, как сумашедший, из автомата по наступающим и превосходящим силам, верным правительству. При этом Алим геройства ради демонстрировал противнику, где он находится, волоча за собой по пыли огромный трехцветный венесуэльский флаг. Атакующие шли точно с таким же. Мы различали друг друга только по встречному движению пуль. Алим бравировал, стрелял и выкрикивал самые боевые лозунги, какие только знал. Например «Кус фуруш!»[125] Алим думал моей авторской головой и видел там, что ему еще не пришло время умирать.

Как оно пришло лейтенантику, успевшему прочертить окровавленной пятерней по белой стене в агонии пять прерванных недоступных струн. Смерть нашла и нетрезвую рожу клочкобородого, и глупого полковника, и капрала, и еще — что ей считать, синьоре Абемаль Гусман, когда были веши подороже и покрасивее… Раз Пепито, два Пепито…

Головной танк был давно подбит с вертолета и шикарно клубился черным дымом. Во втором, командирском, танке я расстрелял в белый солнечный Каракас все снаряды и сидел, почесывая подбородок. Остальная бронетехника куда-то сама собой разбрелась.

— Синьора бригадный генерал, а, синьора бригадный генерал! — позвал я.

Вдруг из самого дальнего, самого темного угла танка между пустыми снарядными ящиками раздался тихий истеричный визг.

— Я не знаю что… Я не виновата. Делай, что хочешь, Пепито, спаси меня, забери отсюда. Увези меня, Пепито!

— Но, синьора… но, Янусиана, зачем было все это затевать?

Она зажала уши ладонями, прижала колени к подбородку. Она приняла самую безопасную в мире позу человеческого плода.

— Ну, пошли куда-нибудь удирать, Пе-пи-та, — я нарочно ее так назвал и взял за холодную руку.

Мы выпрыгнули из вонючего углового танка на свет и, не успев пробежать и пол-квартала, оказались в тесном и не очень дружественном кругу правительственных солдат. Алим, по слухам, где-то достреливал последние патроны.

— Ну, кто же из вас мятежный генерал Гусман? — близоруко прищурился офицер.

— Он! — указала на меня пальцем Янусиана и немедленно начала раздеваться. — Он — Гусман, проклятый мятежник, вовлек меня в гнусную авантюру, а я простая девушка, в офицерской столовой работала и ни сном, ни духом…

— Так это ты, Гусман?

Опять на меня смотрело идеально отшлифованное изнутри дуло. Та ль самая труба, куда наши астральные тела улетают после смерти? Оно на меня, а я на Янусиану, самого любимого мною в жизни генерала, которых я так ненавижу. Женщина закрыла глаза, заткнула уши, сжала ставшие сухими и холодными губы. Только колени ее не могли прижаться к подбородку, очень трепетали эти голые колени.

Вдруг в шаге от меня отверзся канализационный люк, оттуда высунулась хваткая рука и сдернула меня внутрь. Сверху неведомо откуда свалился Алим. Люк захлопнулся и причмокнул, как крышка домашних консервов.


Загрузка...