* * *

У меня нет привычки мешкать по утрам, но в то утро я особенно торопился покончить с гимнастикой и душем и натянуть рабочий комбинезон, чтобы в полной готовности встретить инспектора.

И вот он пришел. Конечно, это был Риссен. Если я и испытал в тот момент разочарование, на моем лице оно не отразилось. Не стоило и надеяться, что мне дадут кого-то другого. И когда он появился передо мной, сутулый, как всегда, с обычным нерешительным видом, я вдруг ясно и отчетливо понял, что он так неприятен мне вовсе не потому, что между ним и Линдой, возможно, существуют какие-то отношения, нет, сама мысль об этом бесила меня именно из-за того, что в роли моего соперника оказался Риссен. Пусть кто угодно, только не он! Конечно, он не станет чинить мне препятствий, он для этого слишком кроток. Но я, честно говоря, предпочел бы более решительного, пусть даже недружелюбно настроенного инспектора, с которым мог на равных помериться силами, конечно, при том условии, что он будет пользоваться моим полным уважением. Но к Риссену я не питал никакого почтения. Он слишком не похож на других, слишком смешон. Мне трудно определить, в чем именно состояло это смешное. Пожалуй, прежде всего в его манере говорить, в самом темпе речи. Свойственные любому из взрослых соратников четкость и определенность выражений, умение связно и размеренно излагать свои мысли чужды Риссену. В разговоре он порой так спешил, что слова буквально наскакивали друг на друга, а он еще к тому же сопровождал их бессмысленными комическими жестами, делал совсем ненужные по ходу беседы длинные паузы, внезапно погружался в собственные мысли или бросал странные реплики, понятные только посвященным. А когда он слушал что-нибудь особенно интересное, его лицо подергивалось, как будто это не человек, а животное, которое не может владеть своими эмоциями. И все это в моем присутствии, присутствии подчиненного. Я, конечно, с одной стороны, сознавал, сколь велики его научные заслуги, но, с другой – хоть дело касалось моего шефа, не мог закрывать глаза на явное несоответствие между его достоинствами как ученого и его обликом подданного Империи.

– Итак, – сказал Риссен неторопливо, словно наше рабочее время принадлежало лично ему, – я получил весьма подробный отчет. Думаю, что мне все ясно.

И он начал повторять важнейшие положения моего отчета.

– Мой шеф, – нетерпеливо вмешался я, – уже заказано пять человек из Службы жертв-добровольцев. Они ждут в вестибюле.

Он хмуро посмотрел в мою сторону. Такое впечатление, что он меня вообще не видит. Да, действительно странный человек.

– Ну что ж, позовите кого-нибудь, – сказал он секунду спустя.

Это звучало так, словно он не отдал приказ, а просто подумал вслух.

Я нажал на кнопку звонка. Дверь тут же отворилась, и на пороге появился мужчина с рукой на перевязи. Он поздоровался и назвал себя: № 135 из Службы жертв-добровольцев. Несколько раздраженный, я спросил, нельзя ли было прислать вполне здорового человека. Дело в том, что, когда я работал ассистентом в одной из медицинских лабораторий, к моему руководителю в качестве испытуемой однажды попала женщина, у которой в результате предыдущего эксперимента совершенно расстроились функции всех желез, и это сильно исказило картину исследования. Я, естественно, не хотел, чтобы и у меня произошло нечто подобное. К тому же в инструкциях указывалось, что каждый ученый не только имеет право, но и обязан настаивать на том, чтобы ему предоставляли только здоровых испытуемых. Привычка посылать в разные лаборатории одних и тех же лиц порождала систему фаворитов, в то время как многие способные и деятельные люди лишались возможности, во-первых, проявить себя, а во-вторых, получить небольшой гонорар. Правда, принадлежность к Службе жертв-добровольцев считалась чрезвычайно почетной, и это уже само по себе могло рассматриваться как своего рода вознаграждение. Однако твердая заработная плата была у них весьма низкой, так как при расчетах принимались во внимание многочисленные виды компенсаций за разные телесные повреждения, неизбежные у людей этой профессии.

№ 135 вытянулся по стойке «смирно» и от имени своего отдела принес извинения. Им действительно больше некого послать. В военной лаборатории по исследованию газов ведутся большие работы, и весь состав отдела брошен туда. По словам № 135, он чувствует себя великолепно, если не считать полученной в газовой лаборатории травмы левой руки. Но так как по всем правилам ране полагалось давно зажить (даже нанесший ее химик не мог сказать, почему она до сих пор не затянулась), испытуемый считал, что он вполне здоров и пригоден для моего эксперимента. По существу, он был прав, и я успокоился.

– Нам нужны не ваши руки, а ваша нервная система, – объяснил я. – Заранее могу обещать, что вам не будет больно и не останется никаких последствий, даже временных.

№ 135 вытянулся еще больше. Его голос прозвучал торжественно, как гром фанфар:

– Сожалею, что Империя не требует от меня большей жертвы. Я готов ко всему.

– Мы в этом не сомневаемся, – серьезно ответил я.

Он, безусловно, говорил искренне. Мне только не понравился его чересчур уж торжественный тон. Не он один способен к подвигам, ученый в лаборатории подчас проявляет не меньшее мужество, хотя об этом порой никто не знает. Впрочем, как раз возможность проявить себя представится, видимо, весьма скоро: то, что испытуемый сказал о лихорадочной работе в газовой лаборатории, подтверждало мои догадки о приближении войны. Я, кстати, давно уже заметил (только не хотел говорить другим, чтобы меня не сочли нытиком и пессимистом), что пища, которой нас кормят, день ото дня становится хуже.

Я усадил испытуемого в удобное кресло, специально выделенное мне для эксперимента, согнул ему руку, протер кожу дезинфицирующим раствором и взял небольшой шприц, наполненный светло-зеленой жидкостью. Как только № 135 ощутил прикосновение иглы, его лицо сразу изменилось – в своей напряженной суровости оно стало почти прекрасным. И я подумал, что передо мной сидит подлинный герой. Но буквально через секунду он резко побледнел, что никак нельзя приписать действию моего препарата – оно не могло проявиться так скоро.

– Ну как? – спросил я дружелюбно. Инструкции предписывали задавать испытуемым как можно больше вопросов. Это давало им ощущение своего равенства с учеными и в какой-то степени помогало переносить боль.

– Спасибо, нормально, – ответил № 135. Но говорил он очень медленно – его губы дрожали и не слушались.

Мы начали читать его медицинскую карту. Здесь было все, что полагается: год рождения, пол, расовые признаки, особенности телосложения, темперамент, группа крови, наследственность, перенесенные болезни (как у всех людей этой профессии, их оказалось немало) и так далее. Все необходимое я занес в свою картотеку. Единственное, что меня несколько смутило, – его год рождения. Но я вспомнил, как, еще работая ассистентом, слышал, да и сам не раз замечал, что сотрудники Службы жертв-добровольцев выглядят, как правило, лет на десять старше, чем в действительности. Записав необходимое, я вновь повернулся к испытуемому, который уже начал ерзать в кресле:

– Ну и как теперь?

Он радостно засмеялся:

– Знаете, до того хорошо! Просто никогда мне так хорошо не было. А уж как я боялся…

Подействовало! Мы приготовились внимательно слушать. Но сердце у меня колотилось. А вдруг он ничего не скажет? Может быть, ему просто нечего скрывать. Или он заранее решил говорить только о пустяках. Как я смогу тогда убедить Риссена и, главное, себя самого? Теория остается теорией, пока она не проверена на практике. А что, если я вообще ошибся?

И тут вдруг случилось нечто совершенно неожиданное. Испытуемый, этот высокий, крупный мужчина, начал жалко всхлипывать. Он сполз вниз и, безвольно повиснув на подлокотниках кресла, стал с протяжным стоном раскачиваться взад и вперед. От стыда за него я буквально не знал, куда деваться. Но Риссен, нужно признать, вел себя великолепно. Не сомневаюсь, что он тоже испытывал неловкость, но ничем этого не выдал.

Так прошло несколько минут. Меня по-прежнему душил стыд, словно это я был виновником позорной сцены. Но откуда мне знать, что там за душой у этих жертв-добровольцев! Хотя фактически испытуемые занимали по отношению к нам подчиненное положение, ни я, ни кто-либо другой из нашей лаборатории не мог считаться их начальством – у них был свой центр, откуда их направляли в разные учреждения.

Мало-помалу № 135 успокоился. Всхлипывания прекратились, он выпрямился в кресле и принял несколько более достойный вид. Чтобы поскорее загладить впечатление от неприятной сцены, я задал ему первый пришедший в голову вопрос:

– Как вы себя чувствуете?

Испытуемый поднял глаза. В дальнейшем мне казалось, что он сознавал наше присутствие и слышал все вопросы, но едва ли представлял себе, кто мы, собственно, такие. Говорил он, адресуясь непосредственно к нам, но так, словно перед ним не конкретные люди (к тому же фактически его начальство), а некие воображаемые безымянные слушатели.

– Я такой несчастный, – сказал он вяло, – просто не знаю, что мне делать. Не представляю, как я это вынесу.

– Что вынесете? – спросил я.

– Да все. Я так боюсь. Всегда боюсь. Не то чтобы именно сию минуту, вообще боюсь, постоянно.

– Боитесь эксперимента?

– Ну да, эксперимента. Хотя вот как раз сейчас я не понимаю, почему так боюсь. Ну больно или не очень, ну сделаюсь калекой или поправлюсь, ну умру или останусь жить – чего тут бояться? А я всегда боюсь. Смешно же, правда, почему человек так боится?

От его прежней вялости не осталось и следа. Он заговорил с какой-то пьяной бесшабашностью:

– И еще я боюсь того, что они скажут. Они скажут: ты трус – и это хуже всего. А я не трус. Не хочу быть трусом. Но что же делать, если я и правда трус? А если я потеряю место? Ну и ладно, найду что-нибудь другое. Всегда можно где-нибудь устроиться. Нет, они меня не выгонят. Я сам уйду. Уйду добровольно из Службы жертв-добровольцев. Добровольно пришел, добровольно уйду.

Он снова помрачнел. На лице появилось выражение горечи.

– Я ненавижу их, – продолжал он сквозь зубы. – Ходят себе в свои лаборатории, сами чистенькие, целехонькие… Еще бы, им нечего бояться всяких ран и боли, разных предусмотренных и непредусмотренных последствий. А вечером идут домой к жене и детям. А разве такой, как я, может иметь семью? Я тоже хотел жениться, но из этого ничего не вышло, сами понимаете. Когда у человека такая жизнь, ему не до женитьбы. И ни одна женщина не станет терпеть такого мужа. Я ненавижу женщин. Они только лгут. Завлекут, а потом бросят. Всех их ненавижу. Ну, кроме тех, конечно, которые работают у нас, но ведь это не настоящие женщины. Их и ненавидеть не за что. А у нас все не так, как у других. Нас тоже называют соратниками, а какая у нас жизнь? Мы все должны жить в Приюте, мы как отбросы какие-то…

Его голос упал до невнятного шепота, но он все повторял: «Ненавижу…»

– Мой шеф, – спросил я, – ввести еще дозу?

Я надеялся, что Риссен скажет «нет», потому что испытуемый вызывал у меня глубокую антипатию. Но Риссен кивнул, и мне пришлось повиноваться. Делая укол, я довольно язвительно сказал:

– Вы правильно заметили, что ваша организация построена на добровольных началах. Чем же вы тогда недовольны? Просто противно слушать, как взрослый человек стонет и жалуется сам на себя. Вы ведь пошли туда сами, без принуждения, не так ли?

Думаю, я бессознательно адресовал эти слова не столько испытуемому, который в своем состоянии едва ли был способен на них реагировать, сколько Риссену, пусть знает, с кем имеет дело.

– Ну, конечно, я пошел сам, – смущенно пробормотал № 135, – конечно, сам, но ведь я не знал, что это такое. То есть я понимал, что мне придется страдать и терпеть, но думал, что это происходит как-то иначе, возвышеннее, что ли, а если умереть, так сразу, с радостью и блаженством. А не так, как сейчас, изо дня в день… Думаю, умереть – это прекрасно… Человек бьется… хрипит… Я видел, как умирал один у нас в Приюте, он бился и хрипел. Это ужасно. Но не только ужасно. Знаю, ничего нельзя изменить. Но я потом все время думал: как это хорошо – взять и умереть! И никто не может помешать, раз человек умирает… Никто… Смерть – это такое дело, которому нельзя помешать.

Я стоял и вертел в руках шприц.

– Мне кажется, он не совсем нормален, – тихо сказал я Риссену, – у здорового солдата не может быть такой реакции.

Риссен ничего не ответил.

– Значит, вы имеете дерзость перекладывать ответственность на других… – начал было я обличительным тоном, но, поймав взгляд Риссена, осекся. В его глазах мне почудилась холодная насмешка. Неужели он считал, что я веду эти разговоры только для того, чтобы показать себя с лучшей стороны перед ним, Риссеном? Я даже покраснел. Но нужно было досказать фразу до конца, и я произнес уже куда более сдержанно: – …из-за того, что вы выбрали профессию, которая, по вашим словам, вам не подходит?

№ 135, по-моему, не обратил внимания на мой тон, он услышал только сам вопрос.

– На других? – переспросил он. – Но если я не хочу… Хотя нет, тогда я хотел. Такое уж тогда было поветрие – я сам потом часто думал, как же это произошло. Всюду только и слышно было: Служба жертв-добровольцев. Доклады, фильмы, разговоры – все только о Службе жертв-добровольцев. Я тогда думал: да, это великое дело. И мы с товарищами пошли и записались. Вы посмотрели бы на них! Как будто не люди из плоти и крови, а святые. Вы понимаете, лица – как огонь… В первые годы я думал: мы пережили нечто такое, чего никому из обычных смертных не дано пережить, и вот теперь платим за это, но мы в силах, мы можем платить после того, как видели такое… Но теперь мы уже больше не в состоянии. Я не в состоянии… И это воспоминание уходит от меня все дальше и дальше, не могу его удержать. Раньше оно еще иногда возвращалось, само по себе, когда я о нем не думал, но теперь каждый раз, как я пытаюсь его вызвать, – а я должен его вызывать, иначе зачем вся моя жизнь! – так вот, когда я пытаюсь его вызвать, оно не приходит, оно прячется все дальше и дальше. Наверное, я сам погубил его тем, что вызывал слишком часто. Иногда я не сплю, лежу и думаю: а что, если бы у меня была обычная жизнь и я снова пережил бы это великое мгновение, или что-то другое прекрасное сопровождало бы меня всю жизнь, чтобы она снова обрела смысл, – словом, чтобы этот миг не остался где-то там, в прошлом? Вы поймите: человек не может весь остаток своих дней жить одним давно прошедшим мгновением. Ни один человек этого не вынесет. Но ведь все равно стыдно. Стыдно предать единственный стоящий миг жизни. Предать. Почему человек становится предателем? Я только хочу жить обыкновенной жизнью, чтобы в ней был какой-то смысл. Я слишком долго молчал, больше не могу. Завтра пойду и откажусь.

Державшее его напряжение как будто спало. Он заговорил снова:

– Как вы думаете, может быть, такое мгновение придет еще раз, перед смертью? Я бы хотел умереть. А как же иначе, когда от жизни уже ждать нечего. Когда человек говорит: «Я больше не могу», – это значит: «Не могу больше жить». Это не значит «не могу умереть», потому что умереть человек может, человек всегда в силах умереть, поскольку тогда он получает то, что хочет.

Откинувшись на спинку кресла, он замолчал. По лицу его разлилась зеленоватая бледность. Тело начало слегка дрожать, руки беспокойно задвигались по подлокотникам. Его, видно, мутило, но что поделаешь, он получил двойную дозу. Я налил в стакан с водой успокоительных капель и протянул ему.

– Он сейчас придет в себя, – сказал я Риссену. – Когда действие препарата заканчивается, могут возникать некоторые неприятные ощущения, но они должны быстро пройти. В каком-то смысле самое неприятное у него еще впереди, когда он снова почувствует страх, да и стыд тоже. Посмотрите, мой шеф, по-моему, за ним стоит понаблюдать.

Но Риссен и так смотрел на человека в кресле, однако лицо у него было такое, словно это ему, а не испытуемому стало стыдно. Сидящий перед нами человек являл собой весьма жалкое зрелище. На висках у него набухли жилы, а губы дрожали от ужаса – куда более сильного, чем тот, что он испытывал в начале эксперимента. Он крепко зажмурил веки, словно надеясь, что недавнее происшествие, ясно запечатлевшееся в его памяти, окажется просто дурным сном.

– Он все помнит? – тихо спросил Риссен.

– Боюсь, что да. Я сам еще не знаю, хорошо это или плохо.

С крайней неохотой испытуемый наконец приоткрыл глаза – ровно настолько, чтобы видеть, куда ступить. Так и не подняв головы, он встал и отошел в сторону, не смея взглянуть на нас.

– Благодарю вас, – сказал я, садясь за стол. (На это полагалось ответить: «Я лишь исполнил свой долг», – но даже самый строгий формалист не стал бы требовать от испытуемого, только что прошедшего эксперимент, полного соблюдения этикета.) – Сейчас вы получите счет. Я выпишу вам по параграфу восьмому – неприятные ощущения умеренного характера, не сопровождающиеся телесными повреждениями. Правда, фактически у вас не было ни болей, ни плохого самочувствия, так что это скорее соответствовало бы параграфу третьему, но я учитываю, что вы… хм… как бы это сказать… потерпели некоторый моральный ущерб.

Он с отсутствующим видом взял бумагу и поплелся к дверям. Там он вдруг остановился и, нерешительно помявшись, заговорил:

– Позвольте мне сказать… Я не понимаю, что со мной случилось. Как будто я сошел с ума и говорил совсем не то, что думаю. Никто не может любить свою работу больше, чем я, и, конечно, мне и в голову не пришло бы с ней расстаться. Я надеюсь еще не раз доказать свою преданность, я готов вынести самые тяжелые испытания на благо Империи.

– Вам придется остаться на старой работе, по крайней мере до тех пор, пока не заживет рука, – ответил я, – иначе вас едва ли возьмут на новое место. И потом, что вы, собственно, умеете? Да и не пристало человеку вашего возраста ни с того ни с сего менять профессию. Учтите, пожалуйста, что и состояние здоровья у вас не блестящее…

Я до сих пор еще помню, каким высокомерным тоном говорил тогда. Дело в том, что я почувствовал к своему первому испытуемому сильнейшую неприязнь. Причин было более чем достаточно: его трусость и эгоистическая безответственность, причем и то и другое он пытался скрыть под маской отваги и жертвенности, так как отлично понимал, что мы хотим видеть в нем именно эти черты.

Да, указания Седьмой канцелярии прочно запечатлелись в моем сознании! Я сам видел, сколь отвратительна тщательно скрываемая трусость, она даже хуже, чем тайная скорбь. Но у моей враждебности имелась и другая причина, о которой я догадался много позднее: зависть. Этот недостойный человек говорил о прекрасном, священном мгновении, пусть давно прошедшем, но все же… Я завидовал тому высокому порыву, что когда-то привел его в Департамент пропаганды, где собирали будущих жертв-добровольцев. Может быть, одно такое мгновение утолило бы сжигавшую меня жажду, с которой я напрасно боролся, пытаясь постигнуть внутренний мир Линды? Видимо, тогда я еще не додумал все до конца, но у меня появилось ощущение, что передо мной человек, облагодетельствованный судьбой и не ценящий этого. Это и раздражало меня больше всего.

Между тем Риссен повел себя очень странно. Он подошел к испытуемому, положил руку ему на плечо и заговорил так мягко, словно перед ним стоял не взрослый мужчина, а ребенок:

– Пожалуйста, ничего не бойтесь. Все, что здесь произошло, останется между нами. Считайте, что вы вообще ничего не говорили.

Испытуемый смущенно взглянул на него, быстро отвернулся и выскочил в коридор. Я хорошо понимал его замешательство. Будь у него больше гордости, он плюнул бы в лицо начальнику, который так фамильярно обращается с подчиненными. И кто станет ценить такого шефа, кто станет его слушаться? Тот, кого никто не боится, не может вызвать уважения, потому что оно строится на признании силы, власти, могущества, которые всегда опасны для окружающих.

Мы остались вдвоем, и в комнате наступила тишина. Я не любил перерывы, которые вечно устраивал Риссен – не работа, не отдых, а так, неизвестно что.

– Понимаю, о чем вы думаете, мой шеф, – сказал я наконец. – Вы думаете, что это еще ничего не значит, что я мог заранее подучить его. Эти высказывания, разумеется, компрометируют его, но криминала здесь нет. Ну что, угадал я?

– Нет, – отозвался Риссен, словно очнувшись, – нет, я так не думаю. Он, безусловно, говорил то, что у него на душе, но что он обычно скрывает. Не сомневаюсь, что с начала до конца он говорил искренне, и стыд его тоже вполне искренний.

И хоть такая доверчивость была мне на руку, в душе я все-таки рассердился. Это же просто недопустимое легкомыслие! № 135, в котором, как во всяком солдате в нашей Империи, с детских лет воспитывали строжайшее самообладание и выдержку, мог просто-напросто разыграть спектакль. Но я удержался от замечаний и только спросил:

– Может быть, вы разрешите продолжить?

Но этот странный человек, казалось, меня не слышал.

– Любопытное открытие, – сказал он задумчиво. – Как это вам пришло в голову?

– Я основывался на том, что было сделано до меня. Препарат, оказывающий подобное действие, получили пять дет назад, но он обладал сильной токсичностью. Все без исключения испытуемые после первого же раза оказывались в психиатрической лечебнице. В конце концов туда попало столько народу, что автору сделали строгое предупреждение, на том дело и заглохло. Но мне удалось нейтрализовать ядовитые компоненты. Сказать по правде, я с нетерпением жду результатов проверки…

И как бы мимоходом я добавил:

– Надеюсь, препарату будет дано название «каллокаин», по моей фамилии…

– Разумеется, разумеется, – равнодушно отозвался Риссен. – А вы представляете, какую большую роль может сыграть ваше открытие?

– Думаю, что да. Как говорится, где нужда велика, там и помощь близка. Вы же знаете, что суды завалены ложными показаниями. Не проходит ни одного процесса, чтобы свидетели не противоречили друг другу, и, заметьте, дело тут не в ошибках или небрежностях, а в чем – я и сам не знаю.

– А разве так уж трудно… – Риссен постучал кончиками пальцев по столу, эта его манера всегда действовала мне на нервы. – Разве так уж трудно понять, в чем тут дело? Позвольте задать вам вопрос, можете не отвечать, если не хотите: считаете ли вы, что лжесвидетельство всегда и при всех обстоятельствах – зло?

– Конечно нет, – ответил я раздраженно, – нет, если того требуют интересы Империи. Но я имел в виду рядовые судебные процессы, где решаются мелкие житейские дела.

– Но вы только подумайте, – возразил Риссен с хитрым видом, – вы представьте себе: разве не в интересах Империи осудить негодяя, хотя он, может быть, и не совершал того, в чем его обвиняют? Разве не в интересах Империи осудить моего вредного, испорченного, глубоко несимпатичного недруга, даже если он и не нарушал закона? Он-то сам, обвиняемый, безусловно, потребует детального расследования, но с какой стати столько возиться с какой-то отдельной личностью?..

Я не совсем понимал, куда он клонит, и на всякий случай поспешил нажать кнопку звонка, вызывая следующего испытуемого. Это оказалась женщина, и, делая ей укол, я сказал Риссену:

– Как бы то ни было, с этими лжесвидетельствами творится черт знает что, и в большинстве случаев они вовсе не на пользу Империи. Но мое открытие разрешит эту проблему. Можно даже не проверять показания свидетелей, ведь сам преступник запросто сознается после укола. Все мы знаем, что такое допрос третьей степени… Только поймите меня правильно, я не собираюсь критиковать эти методы, ведь до последнего времени других не было, а преступников нужно разоблачать, и ни один человек с чистой совестью не станет их жалеть…

– Послушать вас, так ваша совесть ничем не запятнана, – сухо отозвался Риссен. – Боюсь, что это самообман. Мой опыт подсказывает, что ни один подданный старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью. Ну в юности другое дело, некоторые, может быть… Впрочем, вам ведь еще нет сорока?

– Еще нет, – ответил я, стараясь говорить как можно спокойнее. К счастью, я стою спиной к Риссену, так что мне не нужно смотреть ему в лицо. Я был возмущен, и даже не выпадами против меня лично, а вообще его взглядами. Ничего себе картину он нарисовал: у всех подданных Империи зрелого возраста нечистая совесть! Я улавливал в его словах нападки на самые дорогие мне святыни.

Должно быть, по моему тону он понял, что зашел слишком далеко. Мы продолжали работать молча и лишь изредка обменивались замечаниями по ходу дела.

Остальных испытуемых, прошедших передо мной в тот день, я могу вспомнить лишь в самых общих чертах. Естественно, что первый запомнился мне ярче других, но, надо сказать, я так и не был уверен, что мой препарат всегда и во всех случаях действует достаточно эффективно. Может быть, я просто не мог целиком отдаться работе: чувство негодования по отношению к Риссену, отнимавшее у меня много душевных сил, мешало целиком сосредоточиться на эксперименте. Потому-то мне и не запомнились детали, и я постараюсь передать лишь общие впечатления.

До обеда мы приняли семь человек – один никудышнее другого. После этого я почувствовал себя совершенно разбитым. С презрением и ужасом глядя на них, я спрашивал себя: неужели в Службе жертв-добровольцев собрались одни подонки? Нет, невероятно! Такую профессию мог выбрать лишь человек решительный, мужественный, готовый к самопожертвованию и бескорыстный. Я начисто отметал мысль о том, что это работа наложила на них такой отпечаток. Но так или иначе их внутренний мир производил весьма удручающее впечатление.

№ 135 был трусом и скрывал свою трусость. Но он имел одно достоинство: через всю жизнь он стремился пронести память о давно прошедшем, великом и святом мгновении. Другие оказались гораздо хуже. От них я не слышал ничего, кроме жалоб – и не только на свою профессию, раны, болезни, вечный страх, то есть на все то, что они выбрали сами, но и на всякие пустяки – жесткие постели в Приюте, ухудшение питания (значит, они тоже это заметили!), небрежности, допускаемые врачами и сестрами. Может быть, и в их жизни некогда было великое мгновение, только сейчас они его прочно забыли. Думаю, они не приложили таких усилий, как № 135, пытавшийся сохранить память о нем на всю жизнь. Да, сколь ни жалок был № 135, когда я получил возможность сравнить его с остальными, он показался мне чуть ли не героем. У некоторых, кроме того, обнаружились черты, которые вызвали у меня попросту отвращение и ужас: непонятные чудачества, жуткие фантазии, безмерная, но, как видно, тщательно скрываемая распущенность. Среди испытуемых оказались и женатые, которые жили не в Приюте, а дома; и смешно, и стыдно было выслушивать подробности их брачных отношений. Короче говоря, теперь мне ничего не стоило усомниться в достоинствах сотрудников Службы жертв-добровольцев, а то и всех вообще подданных Мировой Империи или человеческого рода в целом. И каждому из тех, кто проходил через наш кабинет, Риссен торжественно обещал, что все его признания сохранятся в строжайшей тайне. Меня при этом буквально передергивало.

Загрузка...