* * *

Наверняка все сложилось бы иначе, если бы я тоже был непосредственным участником торжества. В зале было весело и шумно. Предвкушение хорошего ужина – на таких празднествах угощение, как правило, бывает вкусным и обильным, и собравшиеся набрасываются на еду как голодные волки, – звуки барабана, общий шум и веселая толкотня создавали то приподнятое настроение, которому и надлежит господствовать на подобных вечерах.

Но я оказался здесь не потому, что имел какое-то отношение к виновникам торжества, а по долгу службы (я имею в виду военно-полицейскую службу, которая занимала у меня четыре вечера в неделю) и исполнял роль полицейского секретаря. Сидя на небольшом помосте в углу зала, я вел протокол, записывая ход торжества. Этим занимался не я один, нас в зале было четверо – по одному в каждом углу.

Итак, я сидел отдельно ото всех и разглядывал толпу. Общий подъем в какой-то степени захватил и меня, я не мог веселиться вместе с другими, но меня утешало сознание важности моей миссии. Впрочем, к концу вечера нас сменят, чтобы мы могли отдохнуть и отдать должное праздничному столу.

Девушек – виновниц торжества было около пятидесяти. Они сразу бросались в глаза благодаря позолоченным венкам на головах (такие венки по обычаю предоставлял город). Мое внимание привлекла одна из девушек: очень красивая, а главное – в ее взгляде, движениях, во всем поведении, как скрытый огонь, чувствовалась необыкновенная живость. Еще в начале вечера, когда на сцене разыгрывались скетчи и юноши сидели отдельно от девушек, я заметил, что она пытливо поглядывает в их сторону. Но вот она нашла того, кто был ей нужен, и сжигавший ее внутренний огонь словно бы утих, превратившись в ровное, спокойное пламя. Я начал разглядывать юношей и сразу понял, кого она искала. Среди веселых, полных радостного ожидания людей только его лицо поражало своей чуть ли не болезненной серьезностью. Как только окончилась последняя пьеса и все вскочили с мест, эти двое двинулись сквозь густую толпу навстречу друг другу и остановились в центре зала. Молодежь разговаривала и пела, они одни стояли молча, никого не замечая, забыв о том, где находятся. Я стряхнул с себя оцепенение. Ну куда это годится! Я едва не стал сочувствовать им!

Наверное, я слишком устал в тот день, иначе так не забылся бы. Разумеется, жалеть этих двоих не стоило. Что может быть полезнее для формирования верноподданного, чем выработанная смолоду привычка приносить жертвы ради великой цели? Многие всю жизнь жаждут принести жертву, которая была бы достаточно велика, и не могут. Единственное, что я мог испытывать в тот момент, – зависть, и я уверен, что недовольство, которое явно проявляли все окружающие, было вызвано той же завистью. Завистью и еще, быть может, презрением, ибо молодежь, конечно, считала, что отдельный человек, кем бы он ни был, не стоит такой затраты душевных сил. Но я презрения не испытывал, потому что юноша и девушка казались мне участниками вечной драмы, прекрасной в своей трагической обреченности.

Да, я действительно устал, потому что меня притягивали не веселые, а грустные лица. После того как толпа разделила молодую пару, я обратил внимание на худощавую немолодую женщину, видимо, мать одной из мобилизованных. Она находилась как бы вне происходящего. Не знаю, почему это пришло мне в голову, я ничем не смог бы это доказать, потому что она делала все то же, что другие: двигалась в такт с марширующими, кивала ораторам, пела. Но, по-моему, она совершала это чисто механически и оставалась одинокой – точно так же, как те двое. По-моему, ее поведение не осталось незамеченным. Со своего помоста я видел, как к ней то и дело подходил кто-нибудь, брал за руку и тянул за собой или просто заговаривал. И, хоть она отвечала и даже улыбалась, я видел, что люди отходили разочарованные. Только один невысокий полный мужчина с живым лицом не отступился так легко. После того как в ответ на какую-то его реплику она выдавила мученическую улыбку и снова приняла озабоченный вид, он отошел, но недалеко, и я понял, что он наблюдает за ней.

Эта одинокая усталая женщина вдруг стала мне чем-то близка. Умом я понимал, что она более достойна зависти, чем те двое молодых людей, ведь она приносила большую жертву и заслуживала еще большей похвалы. Чувства молодых поблекнут, у каждого появится новая привязанность. Рана затянется, и память о прежней любви скрасит однообразие будней, но боль матери не утихнет с годами. Я понимал, какова тяжесть ее потери, и мне когда-нибудь придется пережить то же самое. Думая об Оссу, старшем сыне, который пока еще приходил домой два раза в неделю, я надеялся, что сумею удержать его в Четвертом Городе Химиков, даже когда он станет взрослым. Разумеется, я сознавал, что нельзя распоряжаться судьбой маленьких подданных Империи, исходя лишь из интересов родителей, и никогда не высказал бы своего желания вслух, но тайная надежда сохранить Оссу была подобна мерцающему вдалеке огоньку для ночного путника. Может быть, я особенно берег эту мечту еще и потому, что ее приходилось так тщательно скрывать. И вот в этой женщине я угадал ту же боль и ту же молчаливую сдержанность. Я невольно поставил себя на ее место: она не только больше никогда не увидит свою дочь, но вряд ли сумеет на протяжении всей жизни получить от нее хоть какое-нибудь известие. Почтовая цензура все строже обходилась с частными письмами, и, как правило, адресату доставлялись только действительно важные, короткие и деловые сообщения, снабженные надлежащими подтверждениями. Странная и дерзкая мысль пришла мне в голову: я подумал, что люди, пожертвовавшие своими чувствами ради Империи, нуждаются в своего рода компенсации. Она должна состоять в том, к чему стремятся даже самые богатые и высокопоставленные лица: в славе и почитании. Если слава служит достаточным утешением для искалеченного на поле боя воина, почему бы ей не быть таким же утешением и для человека, потерпевшего моральный ущерб? Весьма путаная романтическая мысль – и, как и следовало ожидать, немного погодя она привела меня к опрометчивому поступку.

После того как меня сменил другой полицейский секретарь, я смешался с толпой и попытался принять участие в общем веселье. Но, вероятно, из-за усталости и голода ничего у меня не выходило. Вскоре из кухни вкатили передвижные столы, накрытые для ужина, и все со складными стульями собрались вокруг них. И что удивительно, женщина, на которую я раньше обратил внимание, оказалась как раз напротив меня. Возможно, это чистая случайность, а возможно, она тоже заметила меня и даже сумела прочитать на моем лице симпатию. Но то, что невысокий подвижный толстяк, подходивший к ней до ужина, сейчас поспешил усесться рядом, это уж явно преднамеренно. Судя по всему, он хотел заставить ее выдать нечто, тщательно скрываемое. Его слова звучали вроде бы вполне невинно, но я представлял, как они бередят рану матери! Он с сожалением говорил об одиночестве, которое ожидает девушек. Всех вновь прибывших, по его словам, расселят в разных местах, далеко друг от друга. Само собой, трудно привыкать к новому климату, да и к новому образу жизни тоже. Что касается Городов Обувщиков (не знаю, почему речь зашла именно о них, ведь цель поездки всегда держалась в глубокой тайне, и любая догадка на этот счет с равной степенью вероятности могла оказаться и правдивой, и ложной). Что касается Городов Обувщиков, то часть из них лежит на той же широте, что и Четвертый Город Химиков, но большинство расположено далеко на севере, где суровый климат, холодные зимы и долгие полярные ночи, которые на кого угодно наведут тоску. А впрочем, не стоит так уж безоговорочно верить слухам – те, кто их распространяет, сами скорее всего ни разу не выезжали за пределы города.

Сначала у меня создалось впечатление, что он попросту за что-то мстит женщине. Но из ее вежливых малозначащих ответов я понял, что они только что познакомились, и, следовательно, у него не могло быть никаких причин для личной неприязни. Значит, он просто хотел разоблачить носительницу индивидуалистических настроений, хотел, чтобы резким словом или внезапным взрывом слез она наконец-то выдала себя. Тогда, указав на нее и воскликнув: «Смотрите, кого мы вынуждены терпеть в своих рядах!» – он пригвоздил бы ее к позорному столбу. Такое стремление, в сущности, не только вполне объяснимо, но и достойно всяческого уважения, и потому их разговор приобретал иной, принципиально новый смысл. Я слушал внимательно, и, надо сказать, симпатии окружающих явно склонялись на сторону женщины. Мне кажется, дело тут было не в сострадании. Всех привлекало то достоинство, то самообладание, с которым она парировала самые хитрые выпады собеседника. Ни на секунду ее лицо не покинула вежливая улыбка, ни разу в голосе не прорвалась дрожь. И как быстро она находила ответ на любой из его доводов! Она говорила, что молодежь легко воспринимает все новое, климат севера полезнее для здоровья, чем южный, что в Мировой Империи никто не может чувствовать себя одиноким и нечего жалеть о том, что ее дочь забудет родных, – если человеку приходится переезжать на новое место, это как раз очень хорошо.

Я был очень недоволен, когда в их спор вмешался сидевший неподалеку рыжеволосый мужчина с грубым лицом:

– Это что еще за слюнтяй выискался! Эй вы, как вас там, кто вам позволил порочить имперские мероприятия, да еще перед матерью! Кончайте нытье, не мешайте другим веселиться!

Как раз в этот момент подошло время для очередной речи, и у меня возникла идея – злосчастная идея! – нанести удар противнику моей соседки. (Дело в том, что на вечер я пришел не только в качестве полицейского секретаря, но и в качестве официального оратора.) Речь моя была заранее подготовлена, но концовку я придумал на месте. Увы, если бы я только мог догадываться о роковых последствиях этого шага!

– Итак, соратники, героизм не становится меньше оттого, что он сопровождается страданиями. Страдает воин от ран, страдает вдова убитого воина, хотя радость служения Империи неизмеримо превышает боль скорби. Душевную тяжесть испытывают и те, кто, вступая в самостоятельную жизнь, расстается с близкими, в большинстве случаев навсегда. Мы можем только восхищаться, когда мать с дочерью или товарищ с товарищем прощаются легко и радостно, с блеском в глазах и криками ликования на устах. И наше восхищение не уменьшится оттого, что за этой радостью мы почувствуем глубоко спрятанную, мужественно преодолеваемую скорбь. И, может быть, именно эта выдержка, это самообладание и борьба с самим собой особенно достойны нашего преклонения, ибо тут-то и таится самая большая жертва, которую мы приносим Империи.

Наэлектризованная, возбужденная толпа встретила мои слова громом аплодисментов и приветственных возгласов. Но я видел, что среди аплодирующих то там, то здесь попадались сидевшие неподвижно. Пусть тысяча хлопает, а двое – нет: эти двое важнее, потому что они могут донести, в то время как ни один из тысячи и пальцем не шевельнет, чтобы защитить того, кем только что восторгался, а впрочем, ведь это невозможно. Я был взволнован, но постоянно чувствовал на себе пронзительный взгляд толстяка. Как бы невзначай я повернулся в его сторону – разумеется, он не аплодировал.

Да, так все и было. И вот результат – я держу в руке письмо. Кто донес на меня, сомневаться не приходилось. Я прочитал текст на бланке:

«Соратнику Лео Каллю,

Четвертый Город Химиков.


Ознакомившись с вашей речью, произнесенной 19 апреля с. г. в Унгомслэгере на вечере в честь вновь мобилизованных на работу, Седьмая канцелярия Департамента пропаганды считает нужным сообщить вам следующее.

Ввиду того, что борец, обладающий цельной натурой, действует эффективнее, чем страдающий раздвоенностью, необходимо отметить, что бодрый духом солдат, ни перед самим собой, ни перед окружающими не выказывающий сознания приносимой жертвы, представляет значительно большую ценность, нежели угнетенный и обремененный тяжестью так называемой жертвы, даже если он и скрывает свое состояние духа. Следовательно, уважения достойны лишь истинно бодрые солдаты, которым нечего скрывать; не имеется никаких оснований поощрять тех, кто под маской радости пытается скрыть раздвоенность, недовольство и излишнюю чувствительность; разоблачение последних есть долг каждого преданного Империи солдата. Мы ждем, что в скором времени вы выступите с признанием своей ошибки перед той же аудиторией – на собрании или по местному радио.

Седьмая канцелярия Департамента пропаганды».

Я отреагировал так бурно, что мне самому потом было стыдно перед Линдой. Но ведь надо же, письмо пришло именно сегодня, в день моего торжества! Моим надеждам и ожиданиям нанесен внезапный и резкий удар! Чего только я не наговорил в тот момент: и что я конченый человек и карьера моя погибла, и что в будущем меня ждет одно бесчестье, и что мое открытие – ничто по сравнению с этой историей, которая, конечно, будет отмечена в тайных картотеках всех полицейских отделений Мировой Империи, и так далее. И когда Линда принялась утешать меня, я сначала не поверил ей. Решил, что она притворяется, а сама тем временем думает, как бы лучше избавиться от меня.

– Скоро все узнают, что я имею обыкновение произносить антиимперские речи, – сказал я с горечью. – Если хочешь разойтись, пожалуйста; неважно, что дети еще маленькие. Лучше уж совсем никакого отца, чем государственный преступник…

– Ты преувеличиваешь, – ответила Линда. (Как ни странно, я до сих пор помню, какое слово она тогда употребила. И не материнское ласковое спокойствие звучало в ее голосе – ему бы я не поверил, – а тяжелая, равнодушная усталость – именно это и убедило меня в ее искренности.) – Да, ты преувеличиваешь. Ты думаешь, среди наших соратников мало выдающихся людей получали замечания или взыскания, а потом сами же восстанавливали свое доброе имя? А ну-ка вспомни, сколько людей выступает по радио каждую пятницу с восьми до девяти вечера с покаяниями. Пойми, что хороший соратник не тот, кто не ошибается, а тот, кто, допустив ошибку, способен отказаться от собственной ложной точки зрения во имя истинной.

Мало-помалу я несколько пришел в себя и понял, что она права. Впрочем, я был все еще порядком возбужден и решительно обещал Линде (да и самому себе), что как можно скорее постараюсь выступить по радио в программе «Час покаяния». Я даже начал набрасывать текст будущей речи.

– И опять ты преувеличиваешь, спешишь, – сказала Линда. Она стояла рядом и смотрела, что я пишу. – Нельзя бросаться из одной крайности в другую – заподозрят, что в минуту слабости ты можешь вернуться к прежним заблуждениям. Поверь мне, Лео, такие вещи нужно писать в спокойном состоянии.

Линда права! Я почувствовал благодарность к ней за то, что она рядом, такая мудрая и такая сильная. Но почему она выглядит бесконечно усталой?

– Ты не заболела, Линда? – спросил я со страхом.

– С чего мне болеть? На прошлой неделе у нас прошел врачебный осмотр. Мне прописали небольшие дозы свежего воздуха, а так все в порядке.

Я встал и обнял ее:

– Только не умирай раньше меня. Ты нужна мне. Ты должна быть со мной.

Но вместе с боязнью очутиться в одиночестве где-то в моей душе мелькнул проблеск надежды: а вдруг она и правда умерла бы? Это решило бы все проблемы. Но в таких мыслях я не хотел себе признаваться и в каком-то бессильном гневе крепко прижал ее к себе.

Мы легли и потушили свет. Моя месячная порция снотворного уже давно кончилась.

Даже если бы я не чувствовал ее нежного тепла и аромата, напоминающего о листьях чая, в тот вечер пожелал бы ее, захотел бы большей близости, чем та, что могут дать краткие прикосновения. Годы преобразили меня. В юности чувства играли в моей жизни совсем не такую роль, как теперь: тогда я ощущал их не как неотъемлемую часть собственной натуры, а как некое приложение, что-то вроде надоедливого спутника, которого надо поскорее ублаготворить, чтобы он оставил тебя в покое и не мешал заниматься более важными делами. Иное дело сейчас. Мне мало ощущать ее аромат и нежность тела, я жаждал того, чего добиться было почти невозможно: той Линды, что вдруг проглядывала сквозь обычную маску, чей облик прятался в глубине широко открытых неподвижных глаз, в изгибах напряженно сжатого рта, прорывался в звуках усталого голоса, в спокойных мудрых словах. Я почувствовал, как кровь стучит в висках, и, повернувшись на бок, подавил глубокий вздох. И снова повторил себе, что никогда близость между мужчиной и женщиной не принесет того, что мне нужно. Все это предрассудки – вроде тех, что были свойственны первобытному дикарю, который считал, что, съев сердце мужественного соперника, он сам станет мужественным. Никакой магический ритуал не даст мне доступа к тому блаженству, в котором отказывала мне Линда. А зачем тогда все остальное!

На стене висело «ухо полиции», рядом – «глаз полиции», в темноте он действовал так же безотказно, как при свете. Никто не посмел бы сказать, что эти аппараты не нужны: если не они, сколько тайных встреч могло произойти, сколько шпионских сведений передавалось бы, так как спальни взрослых одновременно служили гостиными. Немного погодя, когда я ближе познакомился с семейной жизнью многих наших соратников, я вынужден был признать, что «ухо полиции» и «глаз полиции» неблагоприятно влияют на рождаемость в Мировой Империи. Но едва ли сейчас я охладел из-за них. По крайней мере, раньше они мне не мешали. Наша Тысячелетняя Империя никогда не смотрела на вопросы пола аскетически, напротив, производить на свет новых подданных считалось делом не только необходимым, но и почетным, и Империя делала все, чтобы мужчины и женщины, вступив в зрелый возраст, могли выполнить свой долг. Я никогда не имел ничего против того, чтобы в высших сферах время от времени отмечали мои мужские достоинства. Это меня даже стимулировало. Но с годами все изменилось. Если раньше даже в моменты интимной близости я зачастую обращался к аппарату на стене с безмолвным вопросом, как относится ко мне воплощенная в нем Высшая Власть, то с течением времени мысль об этой власти стала казаться помехой, и больше всего в те минуты, когда я особенно жаждал Линды и того недостижимого чуда, которое сделало бы меня господином над ее внутренним миром. Теперь я мысленно спрашивал не аппарат, а саму Линду. Моя любовь приобретала недопустимый, чересчур углубленный и личный характер, и это начало беспокоить меня. Цель брака – дети, а все прочее – предрассудки. Да, пожалуй, эти опасные странности – еще один аргумент в пользу развода. Интересно, многие ли пары расходятся по той же причине?..

С тем я и попытался заснуть, но не смог. В моей памяти вновь всплыло письмо из Седьмой канцелярии Департамента пропаганды, слова завертелись и запрыгали перед глазами. Сон окончательно пропал, и я буквально не находил себе места. «Борец, обладающий цельной натурой, действует эффективнее, чем страдающий раздвоенностью», – это, разумеется, логично и правильно. Но как быть с теми, кто все-таки страдает раздвоенностью? Как заставить их перемениться, стать цельными?

Но тут я спохватился: а почему я так беспокоюсь об этих людях, словно один из них? Нет-нет, так нельзя. Ни за что не допущу собственной раздвоенности! Как солдат я безупречен, в моей душе нет и не будет места ни обману, ни предательству. А бесполезные… прочь их совсем, всех, и ту женщину тоже… «Долой тех, в ком нет цельности!» – вот мой лозунг отныне. «А твой собственный брак?» – спросил чей-то злорадный голос. Но я тут же нашел ответ. Если все останется по-прежнему, я разведусь. Да, разведусь, и все тут. Но, конечно, не раньше, чем подрастут дети.

И на душе у меня вдруг стало легко и ясно, поскольку мое открытие отвечало требованиям Седьмой канцелярии! И разве сегодня я не говорил с горничной в том же духе? Благодаря моему открытию мне поверят, меня простят, так как я на деле доказал свою благонадежность. В конце концов, что значат несколько необдуманных слов? Я всегда был хорошим солдатом, а в дальнейшем, возможно, стану еще лучше.

Перед тем как сон окончательно сморил меня, мне почему-то представилась смешная картина, одна из тех, что часто всплывают в сознании засыпающего человека: невысокий подвижный толстяк, которого я видел на празднике, стоит и обливается холодным потом, сжимая в руке письмо-предупреждение. Тот рыжий детина обвинил его в попытке сорвать праздник и опорочить мероприятия Империи, а это куда хуже…

Загрузка...