Станислав РОСОВЕЦНИЙ
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ВАНЬКИ КАИНА, ВОРА И СЫЩИКА


Вступление

Ужасно и в то же время привлекательно было сие место. Розыскной приказ. Одно из двух таковых присутствий в преименитом городе Москве, для любопытного молодого человека Розыскной приказ был более привлекателен, нежели ужасен, — совсем не то, что московское отделение петербургской Тайной канцелярии, в народном просторечии «контора»: га просто повергала обывателя в трепет.

Вот и Матюшка Комаров, доверенный, хотя и крепостной служитель больших московских бар господ Эйхлеров, пришел в Розыскной приказ не своей волею, а выполняя секретное и деликатное поручение господ своих. Приказного чиновника, к которому был он послан, за столом не оказалось, а секретарь, очинку свежего пера рассматривая брезгливо, велел сквозь зубы ему подождать— и за дверью. Любопытство Матюшку пожирало, и он позволил себе послоняться по передним комнатам Розыскного приказа, отнюдь не суясь в задние, где был устроен домашний сего учреждения острог и содержались колодники.

Матюшка знал, что в передних комнатах чиновники и сыщики не только посетителей принимают, но и преступников допрашивают, и ему очень хотелось незаметно, серенькой мышкой, подслушать какой-нибудь такой допрос. Однако Матюшке повезло, неслыханно, можно сказать, повезло. Из-за небрежно приотворенной в коридор двери донеслось покашливание и наглый баритон:

— …спрашивает меня секретарь: «А поведай-ка, Ванька Каин, по которому пункту подтвердишь ты свое «Слово и дело» государево?» А я, барин, крысе приказной отвечаю: «Я ни пунктов, ни фунтов, ни весу, ни лесу не знаю, а о деле моем главному сего места, а не вам объявляю». Секретарь, дело понятное, по роже мне приветствие изъявляет и к главному члену Приказа меня отправляет…

Говорил Ванька Каин, знаменитый московский вор и сыщик! Матюшка Комаров, отчаянно замирая сердцем, нажал на бронзовую, в виде львиной головы, дверную ручку. Дверь легонько скрипнула, зато щель увеличилась, а когда Матюшка засунул в нее востренький свой нос, увидел он Ваньку Каина, вольготно развалившегося на скамье, однако как человек маленький, всем на свете подчиненный и вконец бесправный, не стал сразу же на злодея пялиться, а сосредоточил свое внимание на его собеседнике. Наблюдался тот только со спины, однако не узнать этот единственный в Москве парик было невозможно: под сим рогатым, невообразимого розового цвета страшилищем мог находиться собственной своею головою только господин советник Федор Фомич Лсвшин, такой большой московский барин, что и в Розыскной приказ явился со своим любимым креслом; понятно, и Ваньку Каина ему на рассказ уламывать не приходилось, довольно было желание изъявить. Справа от господина Левшина высился здоровенный гайдук, до того заслушавшийся Ваньку-соловья, что и не обернулся на легкий скрип. Советник тоже.

Час или два простоял, разинув рот, Матюшка Комаров, он не мог потом вспомнить. Наконец Ванька дошел до решения суда над ним, а советник, помычав одобрительно, пожелал выпить чаю. Сперва господин Левшин, с важностью выпятив брюхо, проследовал мимо отступившего в сторону Матюшки, потом гайдук с креслом перед собою, а когда скрылись оба за поворотом коридора, молодой человек перекрестился и бочком прошел в комнату.

Ванька Каин, неторопливо приканчивающий шкалик водочки, принесенный, по-видимому, гайдуком господина Левшина для возбуждения Каинова красноречия, вопросительно поднял на Матюшку глаза.

— Иван Осипович, я есть Матюшка Комаров, доверенный крепостной служитель господина действительного статского советника Ивана Христиановича Эйхлера…

— Наводку на барина своего дать хочешь? Поздновато, браток, — усмехнулся Ванька в бороду и хрустнул соленым огурцом. Говорил он несколько в нос, гундосил: ноздри, вырванные но приговору суда, были еще покрыты струпьями. Не вполне зажили и ожоги на лбу и щеках, начертание «В.О.Р.» прочитывалось в них не совсем четко. Считая невежливым долго разглядывать изувеченное лицо Ваньки, Матюшка перевел глаза ниже — и с изумлением обнаружил, что осужденный разбойник не скован по рукам и ногам, как положено, а только в ножных кандалах. Связи в высших московских кругах и деньги — сила великая…

— Нет, что вы… Нет, я не в том смысле, чтобы вас обидеть, Иван Осипович. А только я хотел сказать совсем о другой материи. Вы так здорово рассказываете, что это надо записать…

— Есть тут такие, что записывают… Вон протоколисты не одно уже на меня дело состряпали.

— Нет, записать, чтобы потом предать тиснению книгой. Ведь то, что вы рассказываете, это был бы настоящий русский роман, не хуже, а для простого русского читателя и получше иностранных.

— А что я с этого дела буду иметь? — спросил Ванька Каин, опустил руку под стол и позвонил, будто не цепь, соединяющую два железных кольца на ногах, а кошель в руке держал.

— Денег на продаже книжки слишком много не заработаешь, при нашем-то российском книжном невежестве. Славу, славу вечную — вот что вы приобретете, Иван Осипович.

— Я и без того ведь славен, юноша, — покровительственно заявил Ванька. — Вон ведь даже и горку, под которой я для москвичей «Соломонову игру» устроил, теперь Каиновою горой прозвали. Чем не слава?

Матюшка боялся противоречить разбойнику. Разгневаешь — а он вдруг как сиганет через стол! К тому же догадался, что Ванька рассиживает в прежнем собственном своем помещении: рядом с обязательным гравированным портретом государыни императрицы Елизаветы Петровны на стене висел такой же портрет Петра Великого, ведомого Ванькиного кумира, а на прочих стенах прибиты были потешные лубочные картинки. Решившись, Матюшка возразил:

— Подлинная слава будет, если книжку про вас пропечатать. Народ наш неуклонное к просвещению стремление имеет, но читает пока только рукописное…

— Неча мне лапшу на уши-то вешать! Вон про Стеньку Разина ничего не пропечатано, а сколь славен на Руси!

— Так ведь Стеньку-то Разина и ста лет не будет, как четвертовали на Москве, И ван Осипович. Забудут и его, устная память подлого нашего народа не вечна и прихотлива. А книга, тем более печатная, — это ведь навсегда. Книжку ежели и запретит начальство, то искоренить не сможет. Все печатные-то копии не соберут и не сожгут, а и одна останется — с нее опять тысячу напечатать можно…

— Мысль неплоха, — неожиданно согласился Ванька. — Я за хорошие задумки всегда благодарен и в долгу не остаюсь. Так, говоришь, Матвеем Комаровым тебя кличут, а хозяин твой — этот пакости и к безбородый Эйхлср? Князя Ивана Долгорукова любезный дружочек? Говоришь ты, Матюшка, как человек ученый, хотя и в низком пребываешь состоянии. Запомню тебя и предложение твое. Сам я пишу не весьма гладко, по для дела такого, пожалуй, подучусь. А как с приговором разберусь и в Москву возвернусь, тебя разыщу. Напечатаем твою книжку. Есть у меня и здесь концы.

— Благодарствую, Иван Осипович, — поклонился Матюшка. — Буду ждать.

— А теперь мотай из кабинета, Матюшка, — приказал вдруг знаменитый вор и прикрыл глаза. — Попадешься здесь со мною приказному начальству, беда тебе. Разденут догола для обыска (не принесли пилки для побега?), ограбят и по шее дадут — это ежели кошками не выпорют. А деньги у тебя хозяйские, для посула — вон за пазухой припрятаны. Бывай.

— Бывайте и вы здоровы и благополучны.

Не успел Матюшка, в полном смятении чувств пребывая, отойти по коридору от опасной двери, как с ужасом почувствовал, что взят за шиворот твердой начальственной рукой.

— Ты от господина действительного статского советника Эйхлера? Как посмел по приказу шататься, мозгляк?

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
МОСКОВСКАЯ РАСКРУТКА ДВОРОВОГО-МАЛОЛЕТКИ

Первый взлет и первая посадка Ваньки Осипова

Ваньке Осипову, комнатному казачку богатого московского купца Филатьева, в первопрестольной столице весьма нравилось, а вот у хозяина совсем нет. Какого-нибудь другого сельского паренька, до тринадцати лет, каком, коровам хвосты крутившего на селе Иванове Ростовского уезда, огромная и шумная Москва могла только ошарашить и испугать, но Ваньку, увидевшего ее в праздничный день, в годовщину коронации императрицы Анны Иоанновны, она ошеломила, потрясла и в себя влюбила. Может быть, еще и потому запал в сердце подростку столичный Российской империи город Москва, что себя и на селе он понимал коренным москвичом, ибо именно на Москве родился. Того обстоятельства, что, ежели бы родители его, давно покойные крепостные служители Филатьева, прозябали в селе Иванове Ростовского уезда, то и доселе живы бы остались, Ванька во внимание не принимал, а потерю им отца, давным-давно подколотого во время карточной игры, и матери, маркитанткой безвестно сгинувшей в Персидском походе, никогда не оплакивал. Нрава паренек был веселого, и хоть никаких религиозных убеждений по запущенности своего воспитания приобрести не сумел, твердо был уверен, что все делается к лучшему.

В доме же у Филатьева ему было очень не по душе. Петр Дмитриевич Филатьев, разбогатевший в судьбоносное для толкового и бойкого разночинца царствование Петра Великого, в Москве слыл первостатейным и богатейшим купцом. Из общения с образованными людьми вынес Петр Дмитриевич мнение о равенстве людей, однако из сего положения сделал он вывод о равенстве своем с дворянами, а о простонародье в этой умственной перспективе и не вспоминал. Вот и крепостных слуг покупал для себя, пользуясь данною Петром Великим купцам льготою, однако тиранствовал над ними безбожно и на малое их количество возложил обязанности, распределенные богатых дворянских домах между десятками слуг. Ванька, к примеру, выписан был из деревни на должность комнатного казачка, в обязанности которого входило, неотлучно пребывая при хозяине (он и спал не в молодцовской[1] с приказчиками, а в хозяйской опочивальне), подавать по его жесту трубку, предварительно почищенную и набитую, а случатся гости — им также. Кроме того, по приказу хозяина должен был он подавать и убирать ночной горшок, выносить, чтобы уж сразу обо всех гадостях сказать, поганое ведро из господского захода[2], везде подметать и мыть полы, зимой топить печи и колоть для них дрова, таскать дрова на кухню, носить из Яузы воду для бани и на кухонный расход, чистить платье и обувь хозяина, а в свободное от услужения время состоять под командою у кухарки. Единственной из обязанностей, что Ваньку не тяготила, были субботние походы с кухаркой Насткой на базар и в мясную лавку за жизненными припасами: он, паренек сметливый, во время этих коротких отлучек из надоевшего филатьевского двора успевал многое узнать о Москве и ее порядках, а главное, пытался разведать, куда сможет податься, когда сбежит от хозяина. А что сбежит рано или поздно, в этом-то свободолюбивый Ванька не сомневался.

Хозяин, человек вдовый и к женскому полу, к удивлению Ваньки, не очень прилежный, вечерами часто пускался в загул, после чего приходил уже утром. Ванька в таких случаях перемещался из своего закутка в углу хозяйской спальни, за большим сундуком, где спал на голом полу, на печку в кухне, под бочок к кухарке Настке, относившейся к нему почти по-матерински. На рассвете — как правило, с затвердевшим неведомо отчего стручком — он возвращался на свое место за сундуком, подливал масла в лампадки в красном углу, встречал похмельного хозяина тарелкою квашеной капусты и под руку отводил в красный угол, где Филатьев бухался на колени и принимался каяться в выражениях витиеватых и Ваньке не всегда понятных.

Как-то вечерком Ванька задремал за своим сундуком — да так сладко, что проспал все на свете: и что хозяин загулял и можно идти на печь, и даже его возвращение. Проснулся он от бухтения двух голосов, хозяйского и чужого. Лаялись они матерно, употребляя известные Ваньке с рождения слова в странных сочетаниях, а потом замолчали, а кто-то из них захрипел. Ванька осторожно выглянул: на кровати хозяин Петр Дмитриевич, во тьме, еле рассеиваемой лампадками, крепко держал за шею незнакомого солдата. Ванька перекрестился и съежился за сундуком: не ровен час, хозяин и его задавит. Хрипы прекратились, а Петр Дмитриевич снова подал голос, обзывая солдата всякими похабными словами, потом закряхтел, подхватив его тело себе на плечи. Тяжело ступая, направился он к двери и не закрыл ее за собою, как и дверь в сени.

Сам не зная еще, зачем он это делает, Ванька преодолел страх, выполз из-за сундука и проскользнул вслед за хозяином. Из молодцовской сквозь и закрытую дверь пробивался мощный храп приказчиков. Кухарка Настка мирно сопела на печи в кухне. Петр Дмитриевич оставил открытою и дверь черного хода. Полная луна сияла над двором, и Ванька из сеней увидел, как хозяин переваливает солдата через забор. На замусоренный пустырь то есть, а там, в двух шагах, Яуза. В речку, что ли, хочет скинуть? Подумав, Ванька решил, не дожидаясь возвращения хозяина, пойти спать на кухню. От страха долго не мог заснуть, потому утром проспал, был за ухо стащен с печки хозяином и допрошен с пристрастием, когда сюда пришел. Ванька, не будь дурак, пояснил, что сразу после вечерни. За что и был бит. Улучив минутку, Ванька перемахнул и сам через задний забор, и на пустыре быстро нашел место, где ночью была вырыта и засыпана яма.

Воспользовавшись первым же походом с Насткой на базар, Ванька отпросился у нее перед базарными воротами и клятвенно обещался встретить ее тут же через полчаса. Подождав, пока широкая спина кухарки растворится в толпе, побежал в казенную винную лавку, тут же рядом. С улицы сперва не разглядел, а как глаза привыкли, увидел, что Петр Камчатка, слава Богу, здесь.

— Эй, малец, пошел отсюда! — рявкнул от стойки мордатый целовальник.

— Этот ко мне, полупочтенный, ко мне, — отмахнулся от него Камчатка. — Канай сюда, малый!

Петр Камчатка, о косм Ванька знал доподлинно, что он ведомый московский вор, одевался с высшим мещанским шиком и поражавшей Ваньку опрятностью. Был он не семью годами только старше Ваньки, но целой полупрожитой московской жизнью. Глядел человеку прямо в глаза и с таким выражением бритого лица, будто ничего он тебе, кроме добра, не желает.

— Ишь, как ухо у тебя, брат, распухло… А ну-ка, давай рассказывай.

Ванька огляделся и шепотком рассказал.

Камчатка выбил о каблук трубку, засунул ее в кисет, набил табаком, высек огню, раздул трут, прикурил, пустил первый клуб дыма. Приподнялся на скамье, втягивая дым носом, кивнул удовлетворенно. Звучно собрав слюну во рту, плюнул отменно далеко — и с замечательной меткостью попал в таракана, деловито пробегающего по замусоренному полу. Только после этих деяний взглянул он снова на Ваньку. Взглянул с жалостью.

— Худо твое дело, малый, хоть из вчерашней передряги ты выбрался неглупо, молодцом. Хозяин твой душегуб и гнусный развратник, вот он кто. Все забываю спросить тебя, малый, сколько тебе точно лет?

— Все мои. Пятнадцать, — прибавил Ванька себе год.

— Тебе теперь только один выход остался, малец.

— Знаю я, дядя Петя, какой выход — бежать.

— Правильно. Однако есть одна загвоздка. Просто сбежать — и куда ты, брат, без денег-то денешься? «Как у Филюшки три денежки, так Филюшка — Филипп, а как у Филюшки ни денежки, так курвин сын Филипп». Слыхал такое? Да тебя первый полицейский служитель или солдат из команды Розыскного приказа — за шиворот! Блох в остроге покормишь, выпорют — и к хозяину снова. Так-то, брат. А если не сам уйдешь, а с хозяина зажилое прихватишь — иное дело.

— Зажилое — эт чего?

— Ты в казачках у хозяина своего долго ли пробыл?

— Да как в Москву привезли, прошлого году на годовщину воцарения государыни императрицы, так и кручусь, что твоя белка в колесе.

— Позапрошлой весною, выходит? Ну так представь, что ты человек свободный…

— Я и буду свободный, когда сбегу!

— Так сколько вольному слуге за такой труд причитается, столько и возьми. Понял?

— А сколько причитается, дядя Петя?

Камчатка пустил из своей короткой трубки несколько клубов дыма, сощурился на Ваньку и легко потрепал его по плечу. Сказал проникновенно:

— А хозяин твой прикидывал разве, не тяжко ли тебе придется, когда на тебя, мальца, невпроворот трудов и занятиев наваливал? То-то, что немерено! Так и ты не скупись, возьми от казны его вольною рукой, понял? Где хозяин твой денежный запас и рыжье свое держит — в подполе?

Ванька ему — про ларец, а Камчатка, голос совсем приглушив, дал несколько дельных советов, а главное, обещал, что встретит его прямо у калитки хозяинова соседа, попа Самсонова.

В ту ночь странная вещь стряслась с Ванькой. Раньше, как случалось ему совершить мелкий проступок (ну там, мусор замести подлавку или яичко украсть), стены дома давили на него и казалось, что безжалостные глаза Петра Дмитриевича глядят на него изо всех углов. Теперь же, когда в очередную ночную отлучку хозяина принялся он загодя припасенным на кухне топором вскрывать запертый ларец, страх сменила отчаянная холодная злоба. Не боялся он, засыпая за пазуху и в карманы сколько поместилось золотых и серебряных монет, серебряных цепочек, часов и прочих драгоценных цацек. Не боялся, когда, нагло сбросив прямо в опочивальне свои тряпки, напялил на себя хозяйскую одежду, висевшую на вбитом в стену гвозде. Не боялся, и когда перелез через забор к соседу, на поповский двор, и услышал сопенье церковного сторожа, спавшего, как нес, у поповского крыльца. Проскользнул мимо него и откинул крюк на калитке, за которой обещал дожидаться его Камчатка.

Наставник не обманул. Обнял Ваньку и, не теряя времени, направился к крыльцу. Попалось ему пол ноги коромысло, неизвестно зачем на земле возле дворника валявшееся, и едва не загремел Камчатка носом в землю. Тут дворник привстал и, глаза продирая, заворчал:

— Что вы за люди? Не воры ли, ежели самовольно во двор взошли?

Ванька бросил коромысло Камчатке:

— Эй, сторож просит, чтобы ты успокоил его лозою, чем воду носят!

Камчатка и успокоил сторожа, приговаривая:

— Не запирай хозяйские ворота — всякому прихожанину невозбранно к отцу духовному своему заходить во всяк час дня и ночи!

Под прихожанином имел он в виду Ваньку, а тот и не помнил уже, когда говел и причащался: за своим сундуком довелось ему выслушать полуночную пьяную беседу хозяина с ученым приятелем, который, ссылаясь на немецких мудрецов и громко, как жеребец селезенкой, икая, доказывал невозможность доказательства бытия или небытия Бога, а также отрицал существование бессмертной души. Ванька, как и все русские люди той серой поры, когда в Питере верховодили немцы, к немецким мудрецам особого почтения не питал, но в том, что душа человека есть не более чем пар, вполне с ними согласился. Посему неразумный юноша и не стал требовать от своего духовного отца совершения требы, а сразу, в спальню войдя, метнулся к кровати, чтобы успокоить его коромыслом — и с попадьей.

В том нужды не было: батюшка с матушкой мирно спали. И в неверном лунном свете явственно увиделось, что в вечерней возне, перед сном еще, сбили они одеяло к ногам, а у попа и рубашка ночная неопрятно задралась, обнажив мощное сложение его чресл, попадья же заснула ничком, объемистую задницу выставив и тем самым приготовив для юного Ваньки переживания, смутившие его своей неразумностью и непонятностью.

— Никак тебе матушка попадья приглянулась? — еле слышно прошелестел Камчатка. — А губа у тебя не дура….

Ванька зашелся в беззвучном смехе и, не чинясь, набросил на попа и попадью одеяло.

— Да на ней разве воду возить… Давай лучше дело делать.

Для дела-то их простор был невелик: денег хитрый поп в светлице не держал, взяли сарафан попадьи да поповскую долгополую однорядку. Сарафан Камчатка опрятно свернул и в сумку сложил, а однорядку велел Ваньке надеть на себя. Малому не надо было объяснять, зачем: теперь Камчатка должен был отвести его под Каменный мост, чтобы там принять в воровское сословие, улицы же по ночному времени перегорожены в Москве рогатками, и кроме полиции и духовенства караульные не открывают их никому.

Выбрались на улицу. Ванька вернулся к воротам своего хозяина и написал на них днем еще приготовленным мелом давно уж сочиненный стишок:

Пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья,

А тебе работай черт, а не я.

— Подпишись, — посоветовал Камчатка.

— Коль имя не славно, грех подписывать, — убежденно ответил малый. — Да и пусть эта сволочь Филатьев помается, пока поймет, кто из людей сбежал и над ним насмешки строит.

У первой же рогатки Камчатка назвался караульному сыном солдатским, который ведет попа к умирающему батьке. И выдумкой этой пользуясь, два вора пронизали ощетинившуюся рогатками против разбойного люда ночную Москву, будто два таракана — хлебную мякоть, и пришли в одно из тех славных на первопрестольной мест, куда полиция и днем редко решалась сунуться — под Большой Каменный мост.

Здесь шибало в нос водочным перегаром, немытым телом и заношенной одеждой, а народ, сии вольные запахи испускавший, сидел и лежал вокруг костров. Ванька, к груди прижимая уворованное у хозяина, держался сразу за Камчаткой, боясь, как бы голь кабацкая, накинувшись скопом, не разнесла его добычу. Камчатка же, здороваясь налево и направо, смело направился к самому большому огнищу, а осветившись им, выставил перед собой ученика и обратился к старому вору, по-турецки восседающему на замызганном персидском ковре:

— Все скрипишь, батька Хвост? Быть тебе в раю, где горшки обжигают.

— Меня, брат Камчатка, ни в рай, ни в пекло не берут. А ты зачем ко мне толстого попенка привел — колбас из него накоптить?

— Эфто мы с ним попишку обнесли, чтобы до вас сквозь рогатки пройти. А парень нашего сукна епанча. Привел я тебе, батька воровской, Ваньку-купца, карманной слободы тяглеца, серебряных и золотых дел волочильщика.

— Лихо! А сам-то он из каковских?

— Крепостной человек гостя Филатьева, давеча от хозяина сбежал.

— Чай, не с пустыми руками, Ванька? А? Ставь обществу полтину, приму в воры по чину.

Камчатка пнул локтем зазевавшегося ученика, и тот нехотя нащупал в кармане и, поклонившись, протянул страшному старику пять гривенников.

— Не мне, — сивушным духом обдавая, оттолкнул тот его руку. — Найдутся тут и помладше за вином сбегать. Малый вор бежит, большой-то лежит.

Тут вроде как ветерком пахнуло, монетки снесло с Ванькиной ладони, а когда оглянулся, успел заметить темную тень, метнувшуюся глубже под мост.

Четверть мутного напитка явилась с той же сказочной быстротой: не иначе, как торговали им на месте. Вокруг огнища мгновенно же собралась большая толпа, и, пока подбегали последние босяки, Камчатка успел шепнуть на ухо ученику:

— Водку ту не пей, во рту подержи, скривись, да незаметно выплюнь — опосля объясню.

Старый Хвост выпил чарку сам, крякнул, потом налил Ваньке, потом Камчатке, а потом бросил бутыль, не глядя, за спину, где ее бережно подхватили жадные руки.

У Хвоста зелено вино попало на старые дрожжи, и он принялся балагурить:

— Мы тут под мостом живем, а идущим по Каменному мосту тихую милостыню подаем, любим приезжих гостей да их привечаем, когда из-под моста их встречаем. Никто тебя тут не тронет, и живи в нашем доме, сколько хошь. А у нас всего довольно: наготы и босоты изнавешены шесты, а голоду и холоду амбары стоят, пыль да копоть, притом нечего и лопать.

«Благодарю покорно, дедушка, — сцепил зубы Ванька. — Мне наготы и босоты и у хозяина хватало, а устроиться так, что жить будет весело, а есть будет нечего, я и без вас, воров, сумею». Камчатка ткнул его в бок локтем, и Ванька поблагодарил. Выпив водку, общество снова рассосалось, а когда через четверть часа пробило на Спасской башне четыре, Хвост пронзительно свистнул, а Камчатке и Ваньке сказал:

— Наши молодцы-удальцы, ночные дельцы пошли на свою черную работу, а вы с работы воротились, сосните до свету.

Под мостом опустело, Камчатка прикорнул у костра, а Ванька лег на спину: украденное он, подмостным жителям не доверяя, держал за пазухой и боялся повернуться на бок, чтобы не раздавить драгоценностей. Разбудил его Камчатка. Светало, костры чадили, Хвост похрапывал на своем ковре.

Камчатка сел, как давеча старик, по-турецки и принялся раскуривать свою трубку. Подождав, пока Ванька со сна очухается, показал на утоптанную землю перед собою:

— Давай, брат, вываливай добычу. Станем дуван дуванить[3].

Когда Ванька звякнул последней горстью монет, Камчатка хмыкнул, потом, с трубкой в зубах, неторопливо растасовал ценности Филатьева на три кучки: деньги, золотые и серебряные веши. Посидел молча, прикидывая. Костер вдруг пыхнул огнем, блеснувшим на золотых немецких часах-луковице.

— Чистыми деньгами сто пятьдесят семь рублев с полтиной. Рыжья рублев на девяносто, серебра — на сорок, не менее. Ожерелья — жемчуга речного, северного, этой дешевкой можно и зазнобу твою какую одарить… Крепко ты взял, Ванюша, хорошо взял! — улыбнулся Камчатка. И тут же нахмурился. — А посмотреть с другого боку, то, быть может, и слишком уж лихо ты обчистил своего купца. Теперь тебе назад дороги нет, брат.

Ванька посопел обиженно, потом сказал, подражая в рассудительности Камчатке:

— Удивляюсь я твоей политичности, дядя Петр. Третью неделю ты меня обхаживаешь, как старик молодку, в воровские свои сети заманиваешь. Да только не надо меня заманивать! Я сам давно все обдумал и решил. Хочу быть не мелким воришкой, а настоящим, уважаемым вором. Таким, как ты. И хочу, чтобы ты меня всему научил. За половину этой моей добычи. Так по-честному будет?

И наклонился над столом, разделяя каждую кучку еще на две части. Успел подумать, что, окажись Камчатка человеком бессовестным и бесчестным, тут бы ему, Ване-дуране, и конец бы пришел. Тюкнул бы его друг и учитель малым кистенем или иным каким карманным орудием по черепушке, а голи кабацкие за полушку закопали бы воришку-неудачника прямо на месте. Нет, упустил Камчатка мгновение, теперь все будет хорошо, по-Ванькиному.

— Легкая у тебя рука, Ванюша, и котелок на плечах твоих варит, — проговорил наконец Камчатка. — Поучу я тебя и воровскому ремеслу, и языку воровскому, и в воровском обществе правильному и безопасному обхождению. Только вот грабить тебя, ученика и компаньона своего будущего, не желаю.

Теперь Камчатка отодвинул все монеты к Ваньке, а в свою сторону — все филагьевские драгоценности.

— Я эфти цацки толкну барыге, и половину в деньгах тебе возверну. Так будет правильно. А два талера за приют и покровительство — славному вору московскому Хвосту!

И, выбрав пару золотых, швырнул через костер в сторону спящего старика. Тот, словно бы и не глядя, поймал сперва одну монету, спустил ее себе в рукав и той же рукою, у самой уже земли — вторую.

— Как рассветет, мы с тобой, Ванюша, разбежимся: я пойду в Данилов монастырь, там у меня барыга душу свою жадную спасает, а ты прогуляйся в Китай-город, просто погуляй, не тащи ничего, понял? Зайди в Панский ряд, купи себе одежки, как у купчика, не скупись, а для поповской однорядки, чтобы туда ее положить, купи себе сумку наплечную — вот как у меня, самая мода нынче! Как начнет смеркаться, ты должен постучать в ворота ко Стешке, вот так, — и Камчатка взял два камешка и постучал хитрым манером.

— А где эта Стешка? Девка она, что ли, твоя?

Спящий Хвост загоготал, а Камчатка усмехнулся и пояснил, что девкой Стопку разве что Хвост помнит, ибо пребывала она в девичестве не менее полусотни лет тому назад, а сейчас держит для воров малину, и рассказал, как найти ее халупу над Неглинной.

— Скажешь, что от меня. Встретимся ввечеру и тогда уж отпразднуем начало твоего ученичества, чем Бог пошлет. Тебе пошлет Бог — по летам твоим и за деньги твои — легкого ренского вина, мне, полетам моим и по вкусу моему, винца доброго церковного, кагору.

— Я и водку пью, дядя Петр, — обиделся Ванька.

— Так вот тебе первое наставление, — сурово заявил Камчатка. — Водка для вора — первый враг, похуже полиции. На отдыхе многие пьют, ты видел, но на дело надо идти только совсем трезвым. А в твоем мелком возрасте, так лучше не пить и пива…

— С пива меня тошнит, дядя Петр, — встрял Ванька.

— И вот тебе второе правило! — стукнул кулаком, пыль с земли подняв, Камчатка. Глаза его, впрочем, улыбались. — Старших не перебивать! И называть один одного следует не настоящими именами, а воровскими. Меня — Камчаткою, тебя… А к тебе, Ванька, я еще присмотрюсь и кликуху по натуре твоей придумаю. Здешней же водки, из-под Каменного моста, тебе пока лучше и в рот не брать. Народ туг суровый, душу и тело давно пропивший, им обычная горелая водка пресна кажется, так для них ее на дурмане и табаке настаивают.

В темном подмостном пространстве началось шевеление. Камчатка споро собрал вещички в сумку, Ванька, глядя на него, вернул монеты за пазуху.

— Не надо наших воровских людей дразнить своими пожитками, — наставительно заявил полностью, видать, вошедший в роль учителя Камчатка. — И не хвались взятым никогда. Потому как опасно лихого человека в соблазн вводить. Затрещину тебе дать, чтобы запомнил, или и так не забудешь?


Ванька слонялся в Китай-городе у Панского ряда, дожидаясь, чтобы лавки отворились, когда случилось с ним то, что никогда больше в жизни не приключалось, то, о чем ему потом всю жизнь было стыдно вспоминать. Столкнулся он нос к носу со здоровенным лакеем Филатьева, Митькой, — и, вместо того чтобы бежать со всех ног, опешил, оцепенел и позволил этому тупому бугаю, лакею верному, холопу примерному, взять себя за шкирку и молча оттащить к хозяину во двор.

Как в страшном сне, увидел Ванька ворога, на которых еще проступали остатки его надписи, пощаженные мокрою тряпкою, осточертевший хозяйский двор, в котором Митька отнюдь его не выпустил, а важно буркнул набежавшей дворне: поймал-де вора-беглеца и чтобы сказали хозяину. Немного погодя явились четверо дюжих приказчиков, вытряхнули из Ваньки оставшиеся хозяйские деньги и содрали с него хозяйскую шапку и камзол. Филатьевтак и не показался, смотрел, небось, из окна верхнего жилья. Потом один из приказчиков привел кузнеца, дядю Сему с соседней улицы, и вся компания толпой отправилась на задний двор, где увидел Ванька прикованного к стене конюшни огромного, как ему показалось, медведя. Тут паренек во второй раз за сегодняшнее утро опешил: ему показалось, что Филатьев хочет его скормить медведю, как в житиях святых злочестивые цезари-язычники напускали на христиан диких зверей. Однако приказчики, притащив цепь, начали прикидывать, как бы приковать Ваньку так, чтобы медведь доставал до него и мог подрать немного, но не задрал вконец. Медведь следил за ними маленькими, почти человечьими глазками.

Два дня провел Ванька на цепи в компании с медведем — и две ночи. Спал, натянув цепь, так чтобы зверь мог подрать только ту ногу, на которой было железное кольцо. Впрочем, медведь на него и не думал нападать: разглядев цепь, принял, видать, узника за товарища по несчастью. К едкому медвежьему духу Ванька привык, притерпелся и к голоду: в отличие от дикого зверя, беглеца Филатьев приказал не кормить. Удивительно, но в эти два дня и три ночи страдалец успел не только прийти в себя и придумать план спасения, но и в первый раз в жизни страстно влюбиться — такое приключение и не снилось храброму рыцарю и дерзкому любовнику Францылю Венециану, о котором не только в лубочной, за копейку, книжке было пропечатано, но и сказки довелось Ваньке слушать.

Ваньку, как сказано, приказано было не кормить, а медведю харч приносила крепостная девка Дуняша, и она заодно и Ваньке начала тайком совать то ломоть хлеба, то яблоко, то попить. Слово за слово, пошли между ними разговоры, и принялся Ванька исхитряться, чтобы привлечь к себе внимание своей ненаглядной. Шутки и прибаутки (откуда и бралось!) так и посыпались из него. О правильном ухаживании за сердечной зазнобой получил он в свое время сведения из завлекательнейшей повести о заграничных приключениях российского кавалера Александра, которую по воскресным дням читал в затрепанной тетрадке приказчик-грамотей. Слова только там некоторые были слишком учены, так что приказчики по своему разумению растолковывали их друг другу.

Ванька из тех чтений в молодцовской вынес убеждение, что ухаживание есть тяжкий и разнообразный труд, когда надо служанок подкупать, любовные письма сочинять, петь песни под окошком зазнобы и говорить ей сладкие любовные речи. Вот Ванька, на цепь к конюшне рядом с медведем прикованный, и старался как мог. Даже острую медвежью вонь, для свежего носа нестерпимую, сумел к делу ухаживания приспособить: рассказывал про медведчиков-скоморохов, про штучки, кои их ученый медведь выделывал, как пришли они играть на деревню, и о том, как глупые селяне за особые деньги просили их завести зверя в избу, а уж если там кучу наложит, так счастливы были — сие-де верная примета, что деньги в этой избе теперь не переведутся…

— Так ты, значится, у нас тоже разбогатеешь? — сморщила девка прелестный свой носик.

— И не сумневайся, Дуняша. И сам разбогатею, и тебя золотом осыплю — клянусь святым Пахомом в березовых лаптях!

Удалось Ваньке вырвать у зазнобы обещаньице, что ровно через неделю после того, как отведут его из двора, будет она, как стемнеет, ожидать его в сеннике у конюшни.

— Так ты, воришка, надеешься, что тебя хозяин не запорет и что на свободу вырвешься? Эх, простота!

— Ты только обещай, раскрасавица ты моя, а я уж приду!

— Разве что тебе, бедолага, твой березовый Пахом поможет…

На третий день пополудни привел Митька заспанного дядю Сему, тот расковал Ваньку, едва не размозжив ему ногу, и доставили беглеца в покой к хозяину. Был Филатьев не сам, а с гостем — зятем своим, полковником Пашковым. Оба курили трубки и пили кофе. Приметил Ванька, что ковры были с полу убраны, чтобы кровью не испортить, и лежала посреди покоя добрая охапка батогов. Филатьев выпустил клуб дыма из трубки, пристально посмотрел беглецу в глаза, сплюнул и приказал двум лакеям Ваньку догола раздеть, связать и сечь без всякого снисхождения.

— Ты ж не засекай подлеца сразу до смерти, сначала выпытай, куда твои вещи подевал и остатные деньги, — посоветовал Филатьеву зять.

— Не учи ученого, любезный Иван Иваныч, — ухмыльнулся хозяин, ощупав взглядом голого Ваньку. — Мне ли не знать, какое с этими скотами требуется обращение?

— Что ж ты гневаешься, Петр Дмитриевич, — развязно встрял Ванька в господскую беседу. — Если я тебя немножко пощипал, то для того только, чтобы ты казну свою пересчитал. Эй, посмотри, не прибавилось ли чего в ларце?

И, заслышав за спиной свист батогов, изо всех сил связанными ногами оттолкнувшись, прыгнул вперед, едва не упав на рассевшегося в креслах полковника. И туг же завопил:

— Слово и дело!

Филатьев, посиневший было от гнева, теперь побелел. Схватился за горло, разрывая воротник:

— Бейте!

— Э, погоди, шурин мой любезный, — оторвал надушенный платок от носа полковник. — С этим-то подожди, а доставь сперва подлеца куда положено…

— В Стукалов монастырь[4], где тихонько говорят… — радостно подхватил Ванька.

— Молчать, холоп! — рявкнул полковник и прежним сладким голосом продолжил: — Понеже, если сии твои приказчики не донесут, все одно среди подлых людишек пронесется, и не надейся, что до конторы не дойдет. Да и я, как человек военный и государыни нашей императрицы Анны Иоанновны верный слуга, обязан сей же минут поехать и доложить. Тебе, человеку законопослушному и небедному, чего бояться? Вздрючат дурачка за ложный донос да тебе же головой выдадут.

Однако отвезли Ваньку, в сумерках уже, не в московскую контору Тайной канцелярии, а в полицию. Он и там заорал свое, однако начальства по ночному времени не случилось, а низшие полицейские чины накостыляли ему по шее и бросили в битком набитую «холодную*. Прямо у двери он растолкал спящих, втиснулся между ними и сразу же заснул.

Очнулся в предрассветной густой темноте. Вокруг сопели, храпели — кто-то ухитрялся после каждого сиплого выдоха еще и причавкивать, будто на мужицкий манер щи хлебал, а на Ванькином бедре лежала чужая, к тому же, как он установил это брезгливым ощупыванием, лысая голова.

Когда рассвело, Ванька пропутешествовал к параше, потом занял место опять возле самой двери. Карманы пусты оказались — чему удивляться? Теперь только дожить бы до допроса.

И дожил, отвели его на допрос.

— Так это ты орал тут государственные слова? — приветливо спросил его плюгавец в сержантском мундире Преображенского полка.

Ванька пожал плечами — и тут же получил по затылку пудовым солдатским кулаком. Когда в глазах прояснилось, со звоном в голове поднялся на ноги.

— Как думаешь, Матвеев, не выдрать ли его кошками, а уж потом с этой мелочью пузатой разговаривать? — ласково осведомился секретарь.

— Примечательно, господин сержант, что сей арестант много о себе воображает. Ежели намерен запираться, то малое внушение… — важно заговорил солдат.

— Слово и дело государево! — завопил вдруг Ванька, которому лишняя порка была вовсе ни к чему.

Сержант скривился. Помолчал и, по-прежнему обращаясь только к солдату, проговорил:

— Паренек наш еще и косноязычный, оказывается. Ты понял, чего он вякнул?

— Никак нет, господин сержант. Чегой-то там про свое дело…

— Так засвети ему в ухо — авось соизволит изъясняться по-человечески.

Теперь Ваньку пришлось отливать водой. Поднявшись на нетвердые ноги, он повторил свое:

— Слово и дело!

Секретарь переглянулся с солдатом и тяжело вздохнул. Заглянул в бумажку, спросил:

— Ты Ванька Осипов сын, крепостной человек гостя Петра Дмитриевича Филатьева?

— Я, господин секретарь.

— Ты году сего сентября десятого дня ограбил с другими ворами своего господина, означенного гостя Филатьева?

— Товарищей у меня не было, и не грабил я, а взял пожилое[5].

— Я с этим разберусь, с твоим воровством, когда тебя из Тайной канцелярии к мам назад возвернут. Боюсь, что долго у нас не проживешь, а до суда так точно не дотянешь…

— Ведите меня в контору, господин секретарь. Вы обязанность имеете.

— Верни его в камеру, Матвеев. Морду ему больше не порть.

Снова в камеру Ванька буквально влетел. Вор, на которого он нечаянно приземлился, полез было в драку, но Ванька его мгновенно остановил:

— Я, товарищи, «Слово и дело» сказал, так что ввечеру меня здесь уж не будет. Коли есть у кого чего на волю передать или в тюрьму при «конторе», так я передам.

Место возле двери мгновенно очистилось, будто и не занимал его никто, как Ваньку увели. Арестанты на Ваньку не смотрели. Наконец старик, лежавший в месте тоже хорошем, у стены под окошком, втупился в парня белесыми глазами и прошамкал:

— Коль ты так добр, принеси мне триока калач, ела страмык, сверлюк страктирила.

Ванька пожевал губами и перевел: «Ключи в калаче, чтобы замок отпереть». Подсел к старинушке, отогнал любопытных и сказал ему на ухо:

— Сие с воли только возможно. А к коему замку?

— Да ни к какому. Проверял тебя, парень, маленько. Не ты первый из воров «Слово и дело» орешь, да только корысть с того невелика: меняют ребятки шило на швайку. Тебе, вижу я, здесь припарку сделали, а там настоящую баню устроят. В «конторе» заседает грозный боярин граф Семен Андреевич Салтыков. Он родня самой государыни императрицы, никого на Москве не боится, а дошлый, сказывают, и придирчивый, что твой немец.

Любопытная и весьма важная для Ваньки беседа была прервана двумя рейтарами, кои на повозке отвезли наконец его на Лубянку. Там кинули его в одиночку и велели дожидаться темноты, потому что, как сказал солдат, запирая Ваньку в каменном мешке, в Тайной канцелярии все дела вершатся ночью. «Чтоб еще страшнее было», — сообразил Ванька. Страшно ему было в меру, можно и вытерпеть, а вот от голода уже мутило.

Наконец поставили его перед Тайной канцелярии секретарем, увидев которого, Ванька приуныл. Секретарь записал, как положено, имя заявителя и кто таков, потом спросил:

— Говори, Ванька Осипов, по которому пункту подтвердишь ты свое «Слово и дело»?

— Я никакого ни пункту, ни фунту не знаю, а о деле моем скажу чиновнику вас поважнее.

Озлившись, секретарь принялся лупить Ваньку линейкой, однако, когда в контору приехал сам граф Салтыков, вынужден был доложить ему, а граф приказал привести строптивца прямо в застенок, где он и предстал пред грозные очи Салтыкова. Граф осведомился:

— Для чего ты в допрос к секретарю не пошел и что ты секретное открыть можешь?

Ванька пал на колени и, руками ухватясь за ноги графа, принялся изъявлять, что господин его убил и закопал солдата. А сказать того секретарю не мог, потому что секретарь тот в гостях у господина его часто бывал и с господином его бражничал. Вот почему, секретаря увидев в Тайной канцелярии конторе, он испугался и просил отвести его к самому высокому начальнику.

— Самый высокий начальник, — поднял перст граф Семен Андреевич Салтыков, — это Господь Бог на небесах. А ты, Ванька, сумеешь ли доказать, что твой хозяин, любострастный купчик Филатьев, российского солдата посмел умертвить и тем нанес ущерб и оскорбление Российской империи?

Ванька ответил, что покажет место на берегу Яузы, где господин его закопал труп. Граф кивнул, дернул правой ногой. Ванька тут же отпустил графские ботфорты. Под молящим и честным Ванькиным взглядом его сиятельство прошелся по застенку, от дыбы до очага, где стараниями палача, приземистого мужика в красной рубахе и переднике, уже разгорелся огонь и грелись клещи различных размеров.

— Что ж, Ванька Осипов, преданный ее величеству государыне императрице русский мужичок, вот как я поступлю. Даю тебе сержанта и пятерых солдат, и веди их во двор своего преступного господина. Если откопаете тело солдатское, приказываю тебе господина своего и причастных к делу тому злому его людей арестовать и, связав, предо мною поставить.

И пятью ружейными штыками ощетинившись, протопал Ванькин конвой ночными московскими улицами, рогатки, как детские игрушки, разметывая. Ванька размечтался: вот так бы и на воровское дело ходить! Мечталось ему легко: голова была воздушно пуста с голоду, и ноги ватно подгибались.

У ворот темного филатьевского двора попросил солдата-усача посветить фонарем на ворота, с удовлетворением увидел, что его надпись опять проступила на некрашеных досках, взял ружье и изо всех остатних сил грохнул прикладом но слову «свинья»:

— Эй, хозяин, открывай: Стукалов монастырь в ворота стучит!

— Тайной канцелярии московски контора! — рыкнул, в свою очередь, зверообразный капрал-преображенец.

Грюкнул болт засова, и явилась в щели, на фонарь сощуренная, заспанная мордатого самого лакея, что Ваньку поймал.

— Вяжите сего в первую голову, солдаты-молодцы! — возликовал Ванька и забалагурил. — Ты меня, Митька, взял у Панского ряда днем, а я тебя ночью, вот и в расчете.

В окнах хозяйских покоев и в молодцовской уже светилось. Однако Ванька первым делом повел конвойных на кухню, поднял с печи кухарку Настку и подтолкнул вперед капрала. Тот, как в пути было договорено, заорал:

— Что есть в печи, на стол мечи! Тайной канцелярии московска контора пришла твоего господина имать!

Настка до того перепугалась, что забыла солонку на стол поставить. Ванька ел, аж за ушами трещало, а когда солдаты принялись набивать трубки, а одного капрал послал заменить караульного, Ванька как ни в чем не бывало поел вдобавок и вместе с караульным. Уж подумывал, не отвалиться ли от каши, когда в дверях явился полностью одетый Филатьев: очко у него, видать, дрожало, и он. не выдержав неизвестности, решил поторопить события.

— Зачем же, господин капрал, самому распоряжаться на моей кухне? — залепетал Петр Дмитриевич, разгоняя перед побелевшим носом клубы табачного дыма. — Ежели вы возвращаете мне беглого моего крепостного человека, я бы и сам велел…

— Лопату сюда! И фонарь зажженный! Ты, купчик! — взревел капрал. — Сам копать будешь, каналья купеческая!

Через забор солдаты, отяжелевшие от еды и домашней Насткиной настойки, перелазить не пожелали, тесаками вырубили и повалили одну связь. С помощью фонаря Ванька легко нашел место, и Филатьев, беспрестанно крестясь и немилосердно каждый раз ободряемый прикладом, принялся неумело копать яму. Вдруг завоняло резко, словно от дохлой кошки. Капрал вырвал у Филатьева из рук лопату, отбросил, присел на корточки с фонарем над ямой, и внезапно, за ноги дернув, обрушил в нее купца:

— Теперь руками выкапывай, гнида, языком вылизывай! — И пояснил солдатам: — Там наш мундир, родимый… Видать, это пропажа давешняя, Петруха Хряков, которого секретарь, на гульки выбираясь, взял с собою.

Ваньку капрал послал за рогожкой побольше. Вернувшись, он заглянул в яму — и, едва успев отбежать к забору, вернул все только что съеденное. «Как можно сделать такое с живым человеком? — билось у него в голове. — Как можно было?» Возвратился к яме, преисполненный омерзения к Филатьеву и ужаса перед ним.

Господин его уже вытащил мертвеца и уложил на рогожку. Стоял, повторяя громко Иисусову молитву и беспрестанно, как заведенный, вытирая руки о полы кафтана.

— Что, похужело, парень? — спросил капрал у Ваньки. — Это тебе не свежий труп на поле битвы, кровавый и наполовину еще живой. Так, товарищи, сие Хрякова останки, уже точно. Совпадает с тем. что малец донес их сиятельству. Убивец, перед вами который, нашего товарища убил и закопал, как собаку, — вот уж подлинно, как собаку… Федор Силыч, что делать будем? Честь свою гвардейскую, Преображенского полка, неужто не отомстим?

— Перво-наперво парнишку отошлем, — степенно заявил седоусый солдат. — Не надобно ему смотреть… А что выстрел все равно услышит, так засвидетельствует, что господин его, найдя труп и в убийстве повинившись, тикать с перепугу взялся и был застрелен. Ты, Трофим Петрович, дал команду «Стой!», а купчик не подчинился. Я паршивца и уделаю, ружье заряжено.

Седоусый присел у ямы, к фонарю приблизившись, и проверил, не просыпался ли с полки порох. Капрал молча взял Ваньку за плечи, развернул к усадьбе и дал под зад коленкой. Ванька побрел, спотыкаясь и оглядываясь. Он решал сейчас, стоит ли прятаться за забором, чтобы подсмотреть.

Вдруг Филатьев, до того столбом безгласно стоявший, пришел в движение и издал короткий жалобный звук, будто утка крякнула. Он упал на колени, начал ползать вокруг солдат и, бормоча, каждому протягивать добытую из кармана пригоршню поблескивающих под фонарем монет.

— В Тайную… в контору, к их сиятельству… озолочу… — доносилось до Ваньки. Потом пареньку показалось, что Филатьев и его имя назвал. Нет, не показалось, потому что уже явственно махнул хозяин именно ему рукой, призывая: — И тебя умоляю… Ты у меня взял немножко, шалунишка пригожий, а я тебе еще… Только попроси… господ солдат… меня… к их сиятельству…

Ванька был уже у ямы, но все глаза наблюдая солдат.

Капрал протянул руку, взял из филатьевской пригоршни одну монету и попробовал на зуб. Скривился, как от зубной боли, и переглянулся с седоусым. Тот перемялся с ноги на ногу и взял ружье на плечо.

Капрал разогнул пальцы снова остолбеневшего Филатьева, высыпал монеты на свою широкую, лопатой, ладонь, обшарил его карманы и, не мешкая, раздуванил всю приготовленную на подкуп деньгу, не обделив и Ваньку. Распорядился:

— Мы с заявителем предоставим убивца в контору, а ты, Федор Силыч, отдохни здесь на бережку до утра, чтобы плюгавца этого холопы тело Петрушино в речку не сбросили. Мы тебе пошлем из усадьбы с кухаркой кошму какую-никакую, подушку и одеяло с барского ложа. Становись! Шагом… арш!


Три дня Ванька спал в одиночке с кольцом над койкой, чтобы запирать на цепь арестованного, но двери камеры не закрывались, а харчевался он, как свой в конторе человек, вместе с солдатами, на казенную копейку вдень. В третью ночь его вызвал к себе граф Семен Андреевич. На сей раз не в застенок, а в свой кабинет.

Граф был явно не в своей тарелке. Он выгнал протоколиста, сам запер за ним дверь. Заговорил медленно, на Ваньку не глядя:

— Ты мужичок сметливый и хотел российскому правосудию помочь. Молодцом! Этот поганец Филатьев в убийстве солдата признался, а потом начал изворачиваться, что совершил сие пьяный и нечаянно. Свидетелем лакея назвал, а лейб-медик Евлих, тело солдатское посмотря, удостоверил смерть от естественной причины. Каково?

— Конечно же, ваше сиятельство, естеством помер, ежели руками за шею задавлен. Купил господин Филатьев лекаря, прошу нижайше прощения за смелость.

— Если б только эту чухну немецкую, я бы и не посмотрел! Отпустить подлеца придется. Генерал-губернатор за господина твоего горой встал, а когда я про справедливость заикнулся, он мне прямо заявил, что петербургские немцы-министры гостем этим давно подмазаны и, того более, в его гешефтах свою долю имеют. Тебе же известно, что наша государыня императрица Анна Иоанновна (да правит она бесконечно и счастливо!) есть природная русачка, да только власть теперь у немчуры проклятой, прости меня Бог!

— Да, вестимо. Народ наш русский любит русских вельмож, вот как ваше сиятельство, — ответил почтительно Ванька. Ему тогда наплевать было и на русских бояр всех до одного, и на немцев-министров, и на этого их русского ругателя с раскосыми татарскими глазами, однако мелькнула у него догадка, точнее, сверкнула в полутьме счастливой молнией: ведь не так плохи его дела, если стоит он сейчас, крепостной раб, перед страшным графом Салтыковым, и тот перед ним чуть ли не оправдывается!

— До обеда пусть подлец в камере еще блох покормит, а затем, преподав собственным моим кулаком плюгавцу отеческое наставление, вынужден я буду его отпустить. Взяток я, как всем известно, не беру, да пользу из Филатьева для державы извлеку: пускай, подлец, для конторы бесплатно поставит бронзовые ручки дверные, шандалы там, запоры, а мебель пусть за свой счет выпишет самолучшую… Кроме того, блюдя философическое равновесие поступков, выбил я у него, насмерть перепуганного, для тебя вольное письмо. Вот, держи. Теперь ты не крепостной. Живи на Москве свободно.

Ванька упал на колени, поцеловал руку графа, державшую вольное письмо, и спрягал драгоценную бумагу за пазуху.

— Век теперь буду за вас Господа молить, ваше сиятельство, — прошептал он, искренне уверенный, что так и станет поступать.


Выйдя из страшной «конторы» с вольным письмом да к тому же с тремя золотыми в кармане, посчитал Ванька дни на пальцах — и вышло, что сегодня Дуняша должна ждать его на сеннике. Он отмылся и попарился в торговой бане, красиво остригся у цирюльника, поел по-человечески в трактире и, как стемнело, берегом Яузы вышел к задам усадьбы бывшего своего господина. С собою нес он костей — для Полкана и его команды, полуштофчик сладкой водочки, самолучшие конфекты и пряники тульские печатные — понятно для кого.

Дом гостя-убийцы сиял огнями и гремел музыкой. А также крик веселый слышен был из окон и топот танцующих пьяных ног. Хозяин праздновал свое освобождение. Меж тем на пустыре яма, где еще на той неделе тлело мертвое тело несчастного преображении Петрухи, была засыпана вровень с землею, а забор залатан белеющими в темноте досками. Ванька подумал, что справедливости искать напрасно, а если так, надо подумать о себе и в царстве зла и неправосудия отвоевать (праведно у них не отвоюешь — зубами надо выгрызать!) для себя тихое и теплое местечко, куда ни одна столочь не посмеет сунуться. И завлечь в этот маленький рай Дуняшу.

Прикормил Ванька собак и пробрался в сенник. Дуняша была уже там! И понеслась вперед, блаженные минутки пожирая, крыльями Феникса-птицы помахивая, первая в его жизни — и оказавшаяся последней — ночь счастливой, взаимной и чистой любви. Нет, не получил он от Дуняши того, чего великими кавалерскими трудами добился-таки от пасторской дочки города Лилля российский кавалер Александр, но причина ее упрямки была ему хотя и горька, по понятна. Между двумя сладкими поцелуями призналась ему Дуняша, что полюбила его, но не в первый раз в жизни полюбила: у нее имелся любовник, рейтар Нелидов, и она уже отдала ему свое девичество. А что было делать? Трудно крепостной девке сохранить свою честь, даже когда господин ее на баб вовсе и не лаком. Господин господином, а лакеи, а приказчики — проходу ведь не дают! Потому за счастье для себя почитала, что отдалась по любви. А Нелидова она полюбила, но не так, как Ваньку…

— А как? — вскинулся Ванька.

— Ах, Ванюша, — спрятала Дуняша на его груди кудрявую свою головку, — трудно мне тебе поведать, как я его полюбила. Скажу лучше, как полюбила тебя — жалостно и вроде как младшего брата, на руках бы тебя носила, заласкала бы всего…

Тут они хлебнули из полуштофа, закусили пряничками и поцелуями, однако в решительный момент, когда Ванька, признаниями Дуняши скорее ободренный, нежели обескураженный, пошел на приступ, тень рейтара Нелидова, в Ванькином воображении похожего на Бову Королевича, снова встала между ними. Оказалось, что он, Дуняшин избранник, сейчас с полком в походе и обещал, возвратясь, ее на волю выкупить и на ней жениться. Поэтому Дуняша, как ни лежит ее душа к Ваньке, суженому своему жениху изменить не может. Давно утихла музыка и пьяные вопли гостей Филатьсва, уже предрассветным холодком пахнуло, когда Дуняша, не доплакав и не договорив, сразу вдруг заснула, а Ванька, тоже с глазами на мокром месте, в полудреме остался сторожить ее сои. На душе его было и горько, и радостно, он мечтал о том, что с Дуняшей у них все еще произойдет, как у людей, и предчувствовал, что еще много у него будет таких вот сладких встреч и свиданий и что в него, парня не из уродливых и неглупого, влюбится не одна прекрасная девица…

Тут в сене зашуршало, слишком громко, как для крысы, и Ванька, закрывая собой возлюбленную, спешно допил из полуштофа остаток и взял его в руку, словно дубинку. Зашуршало вторично, и явилась в сене черная рогатая голова, а под рогами засветились желтые глаза.

Хмель, во время объятий нечувствительный, бросился Ваньке в голову. Он поднял бутылку, чтобы огреть ею нечистого — и опустил руку. Вовсе перед ним и не черт (и чего ему гут делать, тоже мне нашел грешников — пусть Филатьеву является!), а обыкновенный козел, их держат в каждой конюшне, чтобы жеребята не переводились.

— Эй, бородатый, иди лучше над кобылами поколдуй!

— Ме-е-е, — не согласился козел, и тут же, будто по его команде, загудели колокола сорока сороков церквей московских, поднимая народ на заутреню.

Вместо пожилого Ванька выдал рогатому упрямцу пряник, а сам, ласково теребя за плечико, склонился над медленно проступающим в рассветной мути прекрасным ликом Дуняши. Пора, пора разбегаться, пора двум детям, друг друга нашедшим, возвращаться в чужой и опасный мир.

Так приходит воровская слава

С головой, тяжелой от вина и бессонных любовных переживаний, нелегко оказалось Ваньке найти полуразвалившуюся избу на берегу смрадной Неглинной, где назначил ему встречу Камчатка неделю тому назад.

Хозяйка притона, сгорбленная старуха Стешка, весь день жаловалась, что дела идут хуже некуда, в обед ткнула Ваньке тарелку кислых шей с коркой хлеба и с обеда же начала зудеть, что пора бы и заплатить за квартиру да за услуги. Ванька отмалчивался, ожидая Камчатку, от которого ждал совета не только о том, как расплатиться с бабкой, но и про всю свою оставшуюся жизнь. Солнце между тем уже садилось, и паренек то и дело вскакивал со скамьи, на которой барином провалялся весь день, и через маленькое, но застекленное окошко вглядывался в облитый закатом двор.

Как ни прислушивался, но легких шагов Камчатки он так и не услышал. Раздался условный стук, старуха вышла в сени и отодвинула засов.

Вошел Камчатка и, Ваньку увидав, непритворно обрадовался. Обнял его, обдав запахом табака и свежевыглаженного белья. Усадил на скамью и попросил:

— Рассказывай, куда подевался!

Ванька рассказал. Камчатка попросил показать ему вольное письмо, шевеля губами, прочитал.

— Не врешь, что никого из воров не продал? Ну тогда — молодцом! Что ж ты, старая, ко мне не прибежала, как договорились?

— В доме пусто… Одного огольца оставить?.. Чтобы обчистил?.. — забормотала старуха.

— Ладно, старая, сходи давай за водой, поговорить надо, — сунул ей Камчатка коромысло.

Они еще пошушукались в сенях, и вор вернулся в комнату один.

— Послушай, Ванюха, ты теперь человек свободный и дороги перед тобой открыты, только выбирай. Свободно тебе записаться в посад, пойти в подмастерья, в приказчики, на суконную фабрику, а то — на Филатьсвы пожитки — и лавчонку открыть. Что скажешь?

— Я, Камчатка, воровскую вольную жизнь теперь ни на что не променяю. Чтобы мне горбатиться за прилавком или терпеть затрещины от дуролома-хозяина? Да ни в жисть!

— Если на том стоишь, есть у меня для тебя веселое дело.

Когда Ваньке удалось с помощью Тайной канцелярии избавиться от обворованного им хозяина, да еще и вольную на руки получить, да при этом еще никого из братвы не заложить, Камчатка поверил в воровской фарт своего воспитанника и пришел к выводу, что им следует покорыстоваться как можно скорее, пока он, фарт, не улетучился. От чего оно, воровское это счастье, проистекает — от особого расположения планет над головою или от временного благоволения уже бесплотных Высших над человеком сил, — он не знал, однако по опытам жизненным убедился, что и вето ремесле, и в игре, карточной или в зернь[6], полоса везенья, если уж и выпала, долгой не бывает.

Посему Камчатка и придумал истратить фарт Ваньки надело неслыханное — ограбить ни много ни мало, а императорский Анненгофский дворец. Правда, сама государыня-императрица Анна Иоанновна с полгода уже как переехала, со всеми своими пожитками и с мебелью, в Петербург, но деревянный дворец, построенный по ее приказу со сказочной скоростью, пустовал не полностью: оставались в нем не такие скорые на подъем, как сама царица. ее придворные: доктор Евлих, сам заболевший аккурат во время переезда императорского двора, портной, срочно дошивавший начатые наряды, их собственные слуги, комендант и три сторожа дворца. А вот караульные солдаты с дворца были сняты, о чем Камчатка имел доподлинное известие.

Ограбление Анненгофского дворца вначале было для честолюбивого Камчатки только золотою мечтой: ведь простые, а не придворные воры могли ограбить царя разве что в сказке, где, как веем известно, и царевич на Сером Волке ездит. Потом, незаметно для себя начиная претворять меч ту в явь, Камчатка принялся собирать нужные для того сведения. Ему, в частности, удалось подсадить в трактире одного приятеля, Степку но кличке Гнус, к хорошо уже выпившему слуге доктора Евлиха. Слуга, именем Тишка, спьяну принял собеседника за старою своего по семинарии однокашника Лахудру, и Камчатка, сидевший к ним спиной, за соседним столиком, еле удерживаясь от смеха, так и видел, как Гнус вздрагивает всякий раз, когда его называют позорным прозвищем.

Пьяный слуга-семинарист после угощения заболел словесным поносом, и многое из его речей, касавшихся болезней государыни-императрицы и приближенных к ней особ, Камчатка не то чтобы выкинул из головы, но и не собирался никому переносить. Возобновленная матушкой-государыней Тайная розыскных дел канцелярия свирепствовала в Петербурге, пытая правых и виноватых, ее отделение, в просторечии называемое москвичами «конторой». только обживалась в особняке на Лубянке, однако страшное «Слово и дело» уже не раз звучало и на московских улицах. Среди словесного сора, обильно извергаемого Тишкой, Камчатка, что твой петух, выклевал и несколько жемчужных зерен. Он узнал прежде всего, что жена доктора, редкая немецкая стерва, вынудившая долговязого слугу оскоромиться в Великий пост, отбыла с поездом государыни в Питер, где пользует императрицу микстурами, сочиненными наперед ее мужем. Сам же доктор на ночь принимает сонные капли, слуга же спит (именно спит, а не бодрствует) в его опочивальне. Выяснилось также, что в первые дни после отъезда императрицы новоназначенный комендант, одноногий сержант, и сторожа, солдаты-инвалиды, напивались каждый вечер, а теперь только в среду и пятницу.

Тогда в трактире, лениво ковыряя ложкой пересушенного жареного леща, лежавшего передним на оловянной тарелке, Камчатка пытался мысленно напомнить приятелю, чтобы спросил, на каком жилье[7] поместился доктор Евлих. Дворец на три жилья; в верхнем, дело ясное, покои государыни, в то время как каморки сторожей и коменданта, понятно, на первом, людском. А придворный лейб-лекарь, спрашивается, где? Гнус, угощая нового дружка пристально и сам понемножку набираясь, о сем важном моменте явно позабыл. Оставалось одно средство.

Камчатка задрал голову и дурным голосом пропел:

— Ох, жилье, жилье, милый мой домок!

И тут же уронил голову на стол, незаметно отодвинув тарелку. Нос его уткнулся в воняющую сивухой жирную столешницу, а справа в ноздри ударил смрад от леща, по словам трактирного служителя, пойманного им лично в Сетуни сегодня на рассвете. Однако страдания чистюли Камчатки оказались не напрасны. Приятель таки понял его, но не придумал ничего лучшего, чем спросить:

— Никогда не мог понять, как можно жить в таком высоком строении… У тебя голова-то на лестницах не кружится ли?

— А и нет, друг ты мой вновь обретенный Лахудра, да и с чего ей кружиться? Мы, нынешние дворцовые жители, теперь все в нижнем жилье пребываем, в подклете, если по-простому, а и там есть незанятые покои… Дай лучше тебе про хозяйку, про докторшу Марту Францевну еще расскажу — забавно, право… Вт подходит она ко мне и белою своей ручкой ряску на мне, что юбку на девке, берет и с великим смельством задирает…

На конце мочала начинай сначала… Камчатка решил, что услышал достаточно, и покинул трактир, озаботившись на всякий случай, чтобы докторский служитель его так и не увидел.

В ближайшую среду, как только сгустились сумерки, сперва сам Камчатка, потом его приятель Степка, державшийся сзади саженях в двадцати, медленно прошлись под окнами дворца. Парадная стена дворца новомодно выходила прямо на улицу, что для воров создавало дополнительное удобство. Свет мерцал в четырех окнах черной по ночи громадины, никто не окликнул и не шугнул злоумышленников от стены. Оба внимательно прислушались к голосам дворцовых жителей, а потом, сойдясь на перекрестке, сравнили и обсудили свои впечатления.

Сошлись на том, что голос чудилы-семинариста доносился из четвертого окошка справа, а про солдата-бедолагу хором пели за окном слева у парадного крыльца, то есть в бывшей кордегардии, занятой, надо полагать, сторожами. Дело застопорилось отсутствием главного исполнителя — достаточно тонкого в плечах и ловкого, чтобы проскользнуть в окно, а главное, смелого и настолько расторопного, чтобы правильно обделать все дела внутри. Ванька на эту ключевую должность подходил замечательно и по всем статьям. И Камчатка решил поспешить, потому как знал, что нельзя задуманное воровское дело откладывать до бесконечности: если ты в нем не один, обязательно кто-то проболтается, а если даже и один, что редко удастся, могут стать смертельно опасными изменившиеся со времени разведки обстоятельства. Доктор перестанет принимать на ночь сонные капли, у слуги, напротив, начнется бессонница, а у солдат-сторожей вконец израсходуются деньги на выпивку. Поэтому решил идти сегодняшней же ночью.

— Ну так как, русский мужичок, любимец их сиятельства графа Салтыкова, хочешь мне помочь?

Ванька с радостью согласился. Не теряя времени, Камчатка вывел его во двор, попробовал поставить парня себе на плечи, а потом отжать по стене повыше. Получилось. Есть еще порох в пороховнице! А если не хвастаться, то худющий Ванька, неполный день только вкушавший от обильных трактирных разносолов, просто не успел накопить себе жирку…

— Благодать-то какая! — донеслось сверху.

— Где благодать — на крыше, что ли? — опешил Камчатка.

— Да отсюда пол-Москвы видно! Вон там Новодевичий, а там Кремль краснеется и купола, а до Сухаревой башни — рукой подать!

— Эфто ладно, ты давай по одной ноге опускай и снова становись мне на плечи. Есть? Теперь будешь прыгать. Стой ты! Колени согни, а как упадешь, руки вперед не выставляй, а перекатись с бедра на бок. Делай! Гм… Давай влезай на меня снова…

Во второй разу Ваньки получилось совсем неплохо. Камчатка вздохнул облегченно: можно будет обойтись без лестницы-стремянки. Самый тупой сторож, ночью увидев человека со стремянкой, сразу понимает, что перед ним вор. Он велел Ваньке поспать, асам пошел предупредить Гнуса.

Как только стемнело, Камчатка добыл из кармана филатьевскую луковицу, завел и поставил на первый час. Хоть на дворе и были слышны часы, отбиваемые в Кремле на Спасской башне, но внутри дома — уже нет. К тому же эти городские часы вот уж десять лет били по новым правилам, когда сутки начинались в полночь, и это путало Камчатку, приобвыкшего, как и все русские люди, к старинному счету часов дня и ночи раздельно. Спали на грязных матрацах, не раздеваясь.

Ванька проснулся оттого, что его тряс за плечо Камчатка.

— Пора, идем. Четвертый час.

Зевая и почесываясь, выскользнули они на улицу и пошли, прижимаясь к заборам. Были уже недалеко от цели, когда над Москвой пронесся вроде как тяжелый вздох, а потом два звонких удара.

— По нашим часам четыре ночи, Ваня.

— А ты не взял с собою часов?

— Конечно! Еще чего не хватало — надело веши с прошлой ходки брать… А вдруг заметут? Ты свою долю куда девал?

— Закопал. А ты свою?

— Нашу с тобой, не забывай… Отдал пока на сохранение Стошке.

— Не побоялся?

— Не выдаст. Она моя двоюродная тетка. Вот что, хватит попусту языком молоть. Ты полезешь внутрь, и скорее всего, придется тебе дать слуге по голове, чтобы успокоить, да и доктору тоже. Смотри, будь осторожен, не загуби души их ненароком. Я подрядился учить тебя на вора, а не на убийцу-разбойника. Мы делаем наши ходки без глупостей, убийства на душу свою не берем. Понял?

— А почему?

— Почему, почему? Обычай у нас такой, вот почему… Хочешь убивать, иди к разбойникам, а того лучше в солдаты. Там, если повезет, попадешь в пушкари, а пушкарь сказать может: «Одним махом семерых побивахом».

— Если на тебя напал — почему же не убить?

— Ну в лоб ему дай, оглуши, да только душу человеческую не губи. И то подумай: если мы воры, так что же — разве бедных грабим? Нет, мы у богатеньких лишнее отнимаем и себе, бедным, отдаем. Понятно тебе?

— Значится, как разбогатеем, больше не станем воровать?

— Ты разбогатей сначала, умник… И по «Уложению уголовному» за воровство и плетьми бьют, и на каторгу гонят — да все не та казнь, не те муки, что за смертоубийство. Теперь понял?

— Другое дело… Сразу бы и сказал. А это чего? — прижался Ванька к забору.

— Ах ты, деревня! Неужто раньше не слыхал? Ночной сторож в колотушку бьет и кричит, чтобы самому не страшно было. Сейчас опять заорет.

И правда: впереди раздался понятный, а потому не страшный теперь сухой стук и крик: «Посма-а-атривай!»

— А мы теперь как?

— А мы теперь за ним, покамест он за угол не повернет, свой околоток обходя. Тогда главное — на другого не нарваться, на молчуна.

Наконец Камчатка остановился, придержал налетевшего на него Ваньку и тихонько свистнул. В ответ прозвучали два тихих, но отчетливых свиста, и от забора отделилась черная тень.

— Ты, Гнус? — громко прошептал Камчатка.

— А кто ж еще? — прошелестело со стороны тени. — Валите сюда.

— Как у нас дела обстоят? Ты был там? — быстро спросил главарь.

— Все спят, света нет нигде. Солдаты колготились дольше всех, но уж полчаса, как затихли.

Увидев, что старшие крестятся и бормочут, Ванька перекрестился и сам — рука не отвалится. Молча пошли за Степкой, спустились к реке.

— Зачем нам на реку, Камчатка? — спросил Ванька.

— На Яузу-то? Забыл, что ли, что дальше улицы на ночь перегорожены рогатками? Если по земле нам не подступиться, по речке подплывем.

Плыли в малой лодчонке и недолго. Вот и дворец чернеется. Поднявшись к нему по берегу, Ванька чуть не отскочил: дворец в ночной тиши отнюдь не молчал — поскрипывал и даже вроде как стонал.

— Эфто ничего, ничего, про эфто вся Москва знает, — зашептал, успокаивая его, Камчатка. — Строили в спешке, лес загодя не заготовили, сколотили чудите из сырого. Домина сей день под солнцем постоял, нынче рассыхается. Все путем. Теперь за угол. Вот наше окно.

Ванька легко забрался на плечи Камчатки и сразу, без всяких подтягиваний, оказался прямо перед окном. Окно косячное, мелкие стекла вставлены в дробную раму, изнутри заперто — а ты чего ожидал? Он нашарил за пазухой «фомку» и принялся орудовать, отжимая створку. Раздался громкий треск, и окно со звоном распахнулось. Треск и того пуще звон показались Ваньке оглушительными, плечи Камчатки шатнулись под ним, однако он не растерялся, сунул ломик за пазуху и будто запрыгнул в комнату.

После вольного воздуха здесь густо пахло больным человеком и несвежим, нестираным бельем. Запах шел из угла горницы, где стояла кровать под балдахином. Оттуда же раздавался и мирный храп. Вдруг он стих и сменился хриплым возгласом:

— Тишка, подлец! Что опять разбил?

Ванька оторопел. Особенно его поразили твердо, на немецкий салтык вымолвленные русские слова. Вдруг он понял, что шепчет:

— Пустую бутылку, сударь. Я ведь нечаянно.

— Вычту из жалованья, подлец. Спать не даешь!

Снова наладился храп, и Ванька немного успокоился. Мысли в голове его вертелись с бешеной скоростью, и он вспомнил, как бывший хозяин его Петр Дмитриевич, насандалившись, по ночам во сне тоже вроде бы разумно разговаривал, а поутру ничего о том не помнил. Возможно, что и сонные капли так же на человека действуют. Ладно, надо осмотреться.

Луна была уже ущербная, но светила достаточно ярко, и Ванька усмотрел, что стоит на расстеленной под окном жалкой постели, принадлежавшей, по-видимому, слуге-семинаристу. Парень, на свое счастье, отлучился. И ладно. Скользнув к двери, Ванька убедился, что она заперта, и нащупал торчащий в ней ключ. Что-то здесь не вытанцовывалось, однако задумывать над странностью было некогда, и юный вор начал искать, чего бы своровать. Все, что находил, складывал на стол, а когда кубков, подсвечников, мисок, чарок и прочей рухляди, серебряно отсвечивающей под лунным лучом, оказалось там вроде бы и довольно, он поднял края скатерти, связал ее сверху крепким узлом и спустил из окна в руки Камчатки. Потом точно так же спустил и главную добычу — запертый, красивый и в темноте металлический ларец.

Сделав основную работу, расхрабрился Ванька, и решил он и себя побаловать, а для того прихватить себе и одежку какую с барского плеча. Неслышно проскользнул по комнате к огромному и темному одежному шкафу, занимавшему половину стены. Отворил скрипучую дверцу — и остолбенел. Перед ним, в платье втиснувшись, стояла долговязая белая тень, да к тому ж и говорила:

— Не тронь меня! Ноли мэ тангэрэ! Возьми лучше с собою!

Не сразу понял Ванька, что это не призрак какой, выпушенный из бутылки доктором-колдуном, а слуга Тишка, тот самый беглый семинарист, о котором Камчатка рассказывал. Выяснилось, что он проснулся, услышав чужих под окном, понял, что лезут разбойники, спросонья перепугался и как был, в одной рубашке, спрятался от них в шкаф. А теперь просит взять его с собой, потому что проклятый немец ему жизни не даст — по судам за свое добро затаскает.

— Ишь ты, — почесал Ванька голову. И придумал: — Давай бери в охапку платья, сколько унести сможешь, а там — как старшой скажет.

— Я лучше сначала у немца полезнейшую вещь заберу. Волшебную мазь для заживления ран.

— Где мазь чудодейственная? Здесь ли? — подозрительно спросил Ванька. А вдруг удерет слуга, чтобы поднять тревогу?

— В кладовке докторской. Тут рядом.

— Пошли вместе.

Скрипел ключ в замке, пела дверь на все жилье, в чулане пришлось высекать огонь и зажигать огарок — и показалось Ваньке, что прошло несколько часов, прежде чем они с большим красивым флаконом вернулись в докторскую спальню. Тут он бросился первым делом к окну и предупредил Камчатку, что слуга Тишка попросился с ними и сейчас выпрыгнет в окно. Потом буквально выпихнул с подоконника Тишку, державшего флакон в руках, вернулся к шкафу и взял в охапку, сколько влезло, докторского платья. Крался уже к окну, когда храп снова прервался, и давешний хриплый голос произнес:

— Ты, Тишка, шуршишь, яко мышь. Опять по пожиткам моим шаришь?

— Меня госпожа докторша за шлафроком послала. Боится, как бы не простудилась, — ляпнул Ванька первое, что пришло в голову, и, прижимая к себе охапку одежды, сиганул с подоконника.

Камчатка подхватил его с земли, спрашивая, не повредил ли он ногу. Ванька прислушался: за распахнутым окном теперь тихо. Воры похватали добычу и побежали. У Яузы их встретил Гнус и похвастался, что, пока они возились с Евлихом, он продырявил днища у всех лодок, на берег вытащенных, кроме ихней. Теперь погони можно было не опасаться.

Высадились на загодя выбранном Камчаткой пустыре, невдалеке от Стехиной малины, спрятали, как могли, лодчонку. Главарь распорядился прежде всего надеть на себя каждому, сколько налезет платья. Хуже всех пришлось низкорослому Ваньке: что ни накинет, полы по земле волочатся. Тогда Камчатка присвистнул и велел ему поднять кверху и вытянуть руки. Так на парня надели три, не то четыре одежки — рясы монашеские, что ли? Нет, внизу широко… Размышлять было некогда, разобрали по рукам добычу, узел взвалили на плечи долговязому Тишке и побежали, подгоняемые пением первых, ночных еще петухов.

Стешка не спала, ждала их с огнем и на условный стук сразу отворила дверь. В горнице старуха поставила подсвечник с огарком на стол и всплеснула руками:

— Узнаю Петьку-молодца! Царский дворец ограбил и из дворца девку к себе сманил!

Камчатка, в смешном кургузом кафтане, разинул рот, уронил ларец и потешно изогнувшись, отпрыгнул от него в сторону. Ванька захохотал, показывая на Камчатку пальцем. Довольный, что сегодняшние приключения уже позади, он смеялся до колик в животе. Разогнувшись, обнаружил, что товарищи за компанию с бабкой тоже хохочут, но пальцами тычут в него самого. Смутно уже догадываясь, он отставил руку в сторону и увидел рукав лилового бархата с пузырем сверху и крахмальными кружевами вокруг запястья. Значит, тогда на пустыре он позволил Камчатке напялить на себя платья докторши… Ванька ощутил, как вытягивается у него лицо, а рука тянется за пазуху за «фомкой».

— Хи-хи-хи, — промолвил он, переводя взгляд с Камчатки на Тишку.

Камчатка помрачнел липом и как ни в чем не бывало шагнул к пареньку.

— Руки-то подними! — И, стягивая с него душистые тряпки, добавил серьезно: — Спасибо, что донес. Иначе мы бы фижмы поломали — и грош цена тогда эфтим робронам.

— Вы чего не поделили, ребята? — спросил Гнус, задержавшийся во дворе, чтобы отлить. Простецкая, оспой изрытая его рожа осталась невозмутимой, когда, так и не застегнув пуговицу на штанах, он поднял локти, позволив рухляди упасть на пол, а на ладони его, непонятно откуда взявшись, блеснул нож.

Ванька перевел глаза на Тишку: тот смотрел на них, дрожа от страха. За его спиной бабка Стсшка выпучила глаза и зажала рот обеими руками.

— Положь узел на стол, — гаркнул Ванька на беглого слугу. И молвил примирительно: — Да ладно, дядя Петр. Давай лучше добычу дуванить.

Следующий день они провели в приятном отдохновении, отъедаясь и утоляя жажду, а от семинарских баек Тишки Ванька так даже отупел. Переслушал, наверное, про приключения в малопонятном жизненном устройстве семинарии и объелся новыми словами. Под вечер Гнус, протрезвленный ведром холодной воды, был отправлен Камчаткой к Анненгофскому дворцу. Вернулся он еще засветло и рассказал, что вокруг дворца бродят с ружьями, в дула которых вставлены багинеты, солдаты-сторожа, а штыки эти у них наточены.

— Все правильно, — неизвестно чему обрадовался Камчатка. И тут же взялся обучить молодежь настоящей воровской игре в карты. У Гнуса на раскрытой ладони явилась колода. Ванька не постеснялся, попросил ее посмотреть: карты были самодельные, растрепанные, а хуже всего, что трещины, задиры и пятна на рубашках слишком походили на письмена, заученные хозяином на память. Сыграй он сейчас с Гнусом хоть и в любимого деревенского дурачка, только и знал бы, что получать колодой но носу. Голова у Ваньки приятно кружилась от дорогого вина, а пуще того от вчерашнего успеха, и он прикинул, что не грех в видах политичных проиграть Камчатке малую толику.

— Для первого научения отрокам сгодятся, — успокоил его Камчатка. — Воровская игра проста, козыри в ней не положены. Выигрывает тот, кто первый наберет двадцать одно очко, но перебирать нельзя. Запоминайте цену карт: туз любой масти — одиннадцать очков, король — четыре…

Поскольку, если не на интерес, воровская игра оказалась гораздо скучнее дурачка, договорились все-таки обойти круг «по маленькой», и в конце концов Тишка, игравший в «очко» второй раз в жизни, лишился всей своей четверти пая во вчерашней добыче, Ванька, полный новичок, — половины пая, а наставник его, Камчатка, остался при своих.

— Завтра зернью развлечемся, — пообещал невозмутимый Камчатка, наблюдая, как Гнус прячет колоду за пазухой. — Только для зерни живые деньги сподручнее.

Ванька ухмыльнулся, а Тишка, явно приунывший, вдруг звонко хлопнул себя ладонью полбу.

— Будут нам живые деньги! Только идти придется опять во дворец, а мне — полный пай.

— Через ночь одну снова ограбить дворец — лихо! — важно промолвил Ванька.

— Лихо, да не глупо, — поддержал его Камчатка. — Сегодня во дворце переполох, сторожа вон маршируют с воткнутыми в дула штыками. А завтра пятница. День сей они почитают, усердствовать столь не будут и непременно дернут по чарке. Если рвануть перед самым светом и быстро, у нас обязательно получится. Давай, Алеша Попович ты наш, колись.

Как оказалось, Тишка вспомнил, что царский портной Иван Карлович Рекс позавчера на несколько дней поехал в свою деревню, и слуги с ним. Комнаты его запертые стоят, а где их окна, Тишка покажет. Рекса его слуги называют сказочно богатым, и навряд ли он повез в деревню все деньги с собою.

— Вынем их завтра ночью, — постановил Камчатка. — Гнус мог примелькаться на той улице, поэтому на разведку смотаюсь я. Тишка показывает окно, ему полная доля. Все согласны? В окно лезет Ванька, вот только ему не обойтись без потайного фонаря. Ты, Степан, сегодня в выигрыше, иди-ка, брат, доставай. А ты, Ванька, ползи ко мне поближе: расскажу, как укладку в доме искать, а го глотку рвать нежелательно.

Все удалось как нельзя лучше. Ванька легко обнаружил тайник, а в нем три тысячи рублей. Добыча едва карманы не продрала. Наутро Камчатка, пока молодежь отсыпалась, прошвырнулся по городу и, вернувшись, гордо сообщил, что вся Москва стоит на ушах.

Вот тут-то Ванька и выдал свое предложение. Выдал за завтраком, хорошо уже за поддень. Шайка постояльцев бабки Стешки дружно и весело жевала, чавкала и прихлебывала, поэтому его не сразу расслышали, а Камчатка отставил кружку с пивом и распорядился:

— Повтори, Ванюша.

— Я говорю: пойдем нынче ночью грабить гостя Филатьева, у которого я жил. Денег готовых и дорогих вещей у него много, я с собою, когда когти рвал, прихватил меньшую часть, да и после того, как он от Стукалова монастыря откупился, наверняка еще много осталось. Я от него в прошлый раз сбежал и взял себе, по совету Камчатки, пожилое и на дорожку, а теперь я, вольный вор Иван Осипов, хочу его вконец разорить и уничтожить. Мы не только деньги и ценности филатьевские унесем, мы заберем его бумаги и все дорогие товары, какие найдем. И вот что: мы заберем все открыто, как Стенька Разин разбивал и брал. Вы, товарищи, как хотите; коли желательно, так и лица платками завесьте, а я и прятаться не буду: пусть вся Москва знает: пришел славный вор Ванька Осипов и наказал своего обидчика! Пришел к нему во двор, связал его, ограбил и оставил у пустого корыта!

Камчатка задумался. Потом пояснил, что так, с бухты-барахты, порядочные воры дела не делают. Славное, чего уж скромничать, ограбление царского дворца, он, Камчатка, обдумывал и готовил не меньше месяца. Вчера им повезло, что Тишка дал такую славную наводку, однако и тогда, не будь у них все на мази, едва ли бы дело выгорело. Он, Камчатка, против того, чтобы идти разбивать двор гостя этого, Филатьева, на арапа…

— Что такое — на арапа? — спросил Ванька, внимательно все выслушавший.

— Вот так, как ты предлагаешь, не разведав и не подготовив. Ты посмотри только, Гнус, он и слов воровских не знает, а в атаманы метит!

— Ты про фарт забыл, Камчатка, про фарт! А словам-то научим. И кажется мне, что малый наш знает двор своего хозяина и тамошние порядки не хуже, чем Тишка вчерашние докторские покои. Ведь так? К чему ж тут упираться рогом? Идти и брать! Есть хозяин-поганец — вязать его! Не случится — и бес, его батька, с ним!

— Гнус прав во всем, — подтвердил Ванька, ободренный поддержкой опытного вора. — Я тоже… так же думаю, но не сумел бы сказать. Чего ж там разведывать? Кости для собак прихватить, а лепше пять кусков мяса — и вперед! Да мешками сразу запастись, чтобы там по каморам не искать.

— Теперь послушайте меня! — Камчатка снова схватил глиняную кружку и стукнул ею об стол. — Не диво мне, что сосунки пищат, но ты. Гнус, старый товарищ, ты же стреляный волк! Мы же вчера-позавчера исполнили заветную мечту каждого вора в Московском государстве — царицын дворец обнесли! Да я за одно за эфто от всей своей доли отказался бы, вот вам святой истинный крест! А только вчера каждому охламону досталось столько, что хоть настоящий паспорт покупай, езжай в какой-нибудь Устьвесьегонск, покупай табачную лавочку, женись на купеческой дочке — и живи себе спокойно до конца своих дней. И я, пожалуй, так и сделаю, а вы — как хотите. А почему я уеду, Степан, ты, верно, хоть сейчас-то уже догадался? То-то.

Ванька сосредоточенно рассматривал Гнуса, представляя его в наряде жениха и под ручку с купеческой дочкой. Невеста фазу как раз приподняла, чтобы с суженым поцеловаться, да только лицо ее прикрывало смутное пятно. Ванька сосредоточился: заместо пятна розовенькая мордашка мелькнула, а потом ясно вырисовался кукиш. Еще бы — с такою рожей и старик почти, лет за тридцать, не меньше, никакую хорошенькую Гнус не подцепит — разве сплавят какую такую же осповатую, старую или дурную… Э, куда это Камчатку занесло?

— …и воры — два сапога пара. Обычно мы живем с полицией по пословице, чтобы и овны целы, и волки сыты. Мы, правильные воры, их знаем, они — нас. Сыщик меня ловит — я откупаюсь, он меня отпускает, если сможет. Коль невозможно, я не в обиде — придется и большему начальнику вмазкой угодить, следственно. Вот и все. В той полицейской паутине шмель проскочит, а муха увязнет. Голодный мужик калач украдет — и на каторге окажется непременно, я купца ограблю — и пойду рядом с ним, мужиком, одной цепью скованный — вот только не в том случае, если попадусь, а если попадусь и в эфтом случае дураком буду.

— Ух ты!

— Вишь, Ванька, тебе бы учиться еще и учиться… Но вчера и позавчера потешил я свою воровскую гордость, а полицейских унизил. Вот они теперь землю роют, ищут, кто царский дворец обокрал, чтобы, пока до Петербурга, до государыни и до ее господ-сенаторов злая весть дойдет, нас поймать и молодцами отчитаться. Сыщики о нас не знают и сейчас шерстят воров, которые у них доносителями тайными служат…

— А что — и такие подлые воры есть? — ахнул Ванька.

— Мы полицейским платим, а они нам, — отмахнулся Камчатка. — Только они не деньгами и не награбленным, а свободой. Поймают кого на горячем и держат на крючке: доноси, мол, а не то — в кнуты и на каторгу… Бывает. Есть и такие воры, что вертятся юлой: и нашим, и вашим… Про нас в Сыскном приказе не знают пока, но узнают обязательно. Либо из вас кто проболтается, либо будут трясти все малины подряд, и если вас тут не застанут, то выбьют ведомость из Стешки. Еще барыгами займутся…

— Барыгами? — удивился Тишка.

— А ты думал? Барыги сыщикам и полиции тоже дань платят. Но я вас, мальцы-огольцы, и тебя, друг мой старый Гнус, выручу, пожалуй. Мы московским барыгам ничего из взятого не сдадим, а увезу я все с собою в место безопасное и там припрячу, пока пыль не осядет, а вам отдам деньгами — не в полную цену, конечно, а сколько бы барыга дал. А как уеду с купленным паспортом, денька этак через три-четыре, пустит Гнус слушок, что моя-де работа. Я человек известный, кинутся меня на Москве ловить, а вширь сеть на вас, мелкоту, забрасывать не станут. Так и отсидитесь. И еще, чтобы не забыть. Многие добрые воры на том ловились, что ворованное на себя натягивали. Я вас от соблазна уберегу — все тряпки заберу, а в другом городе они безопасны.

— Ну, Златоустты наш воровской, лихо ты все нам разукрасил: и себя, вишь, не забыл, и нас, дураков, облагодетельствовал, — не глядя на Камчатку, процедил Гнус. — Но не понял я, вор темный, неграмотный, почему ты против Ванькиной задумки.

По-прежнему, несмотря на тесное, вповалку, спанье на Стехиных матрацах, щеголеватый и чистенький Камчатка ответил не сразу. Встал, сцепил руки за спиною, прошелся до двери, вернулся к столу. Заговорил, посматривая почему-то на Тишку:

— Я сказал же: не люблю, когда лезут на арапа. А главное, как я понимаю, иное: я вор правильный, выученный много лет тому назад, и я вор московский. Здесь народу тьма-тьмущая и можно спрятаться, и мы здесь так и живем: хапнем — и в берлогу. А Ванька, что в ремесле без году неделя, хочет разбивать двор своего бывшего хозяина, как Стенька Разин с донскими казаками персидские струги разбивал. Ванька хочет о себе напрямую и ухарски заявить, а я привык прятаться и следы за собой заметать. Не согласен я с вами, но и мешать не буду. А вы подите хоть и к черту!

Ванька вскочил и полез к наставнику обниматься:

— И не иди, дядя Петр! Собирайся в дорогу, пакуй рухлядь. Мы же и сами справимся. Я сейчас расскажу, чего скумекал, а ты, глядишь, и поправишь в чем.

Счастливая ночь Ваньки Осипова,
или Рождение вора Каина

Камчатка разбивать Филатьева таки отказался. Поскольку Ваньке мнилось, что нельзя нарушать счастливое для него число четыре, четвертым Гнус привел знакомого вора, известного и всезнающему Камчатке. Был это Плачинда, скомороший сын, из тех москвичей, кои говорят быстро, плюют далече и от коих еще подальше лучше держаться доброму человеку.

Поскольку, проникнув в дом Филатьева, Ванька соблюдать тишину и прятаться отнюдь не собирался, подумывал он, не позволить ли ребятам перед делом тяпнуть водочки для храбрости и куража. Однако не решился: дворовые собаки, и первый черный Полкан, вожак стаи, пьяных не жаловали, исключение делая только для хозяина, а вот подвыпивших приказчиков вечно хватали за икры.

Луна то выглядывала из-за легких облаков, то вновь светилась всей своей ущербной серебряной монетой. Собачий лай из-за заборов, далекие стуки колотушек и протяжные крики сторожей Ваньку уже не пугали. Перед началом Зачатьевской улицы он вывел шайку в переулок и повел ее дальше берегом Яузы. Вот и памятный пустырь. Мысль о том, что где-то здесь под ногами гнил убитый Филатьевым солдат, неглубоко закопанный и бабами не оплаканный, прибавила Ваньке злости.

— Мешок с костями мне, — шумнул. — Разбирайте.

Кости с мясом на них пахли весело, а можно и так сказать, что пованивали. Если псы шум не зачуют, то на дух говяжий прибегут. Ванька перемахнул через забор, принял от товарищей в правую руку кистень, в левую — скользкую от жира кость. Не успел и двух шагов отойти, как его сбила с ног черная махина, а шершавый язык принялся вылизывать лицо.

— Полканко, друг, — с облегчением отозвался Ванька, выбираясь из-под него и вытирая жирную руку об его шерсть. — Бери косточку, зови свою мохнатую шайку… Эй, перелазьте.

Под довольное собачье урчание прошли они садом, и Ванька уже привычно вскрыл окно в опочивальне, то, что ближе к хозяйской кровати. Хотелось выпрыгнуть, как чертик из табакерки, прямо перед важным Петром Дмитриевичем, чтобы подштанники обмочил со страху. Однако кровать глухо чернела: следовательно, завесы балдахина опущены, чтобы постель не пылилась.

Ванька вздохнул и вернулся к окну.

— Валите, ребята: хозяин в отъезде, да я за него. Будьте как дома.

Ребята и не чинились. Сразу же высекли огонь, зажгли свечи во всех подсвечниках, что нашлись в опочивальне, и принялись за работу.

— Худые люди молотить, а хорошие замки колотить, — выкрикнул Плачинда и ахнул обухом по замку самого большого сундука.

Два стрельца с мушкетами, намалеванные по обе стороны замка, пальцем не шевельнули, чтобы добро хозяйское защитить, и после третьего удара крышка отскочила. Плачинда принялся с немалой сноровкой наполнять свой мешок. Гнус подхватил освободившийся топор, подступил к следующему сундуку и рявкнул:

— Стукни по головке молотом, не отзовется ль золотом?

Опочивальня наполнилась грохотом, и под эту музыку Ванька засунул в мешок однажды уже им ограбленный ларец для драгоценностей, фомкой вскрыл ящики замысловатого письменного стола с гнутыми ножками и высыпал туда же из них все бумаги. Оглянулся. Товарищи уже наполнили мешки и завязывали. Ванька прошелся по опочивальне, топчась по нижнему белью и определяя, какие из подсвечников серебряные. Гасил в них свечи прямо об степу, цветастым шелком обитую, и сбрасывал в мешок.

Наконец завязал его и вскинул на плечо. Взглядом показал квадратному Плачинде на запертую дверь, и тот, играючи, вышиб ее.

— Айда, ребята! — в сумасшедшем веселье завопил Ванька и первым вывалился в сени. Повеяло теплой жилой вонью, и стояла там кухарка Настка в одной рубахе и с сальным огарком на расколотом блюдце.

— Ванька, оголец! — ахнула, узнав его. — А и вырос, возмужал… Ой!

«Наша добрая кума проживет и без ума, — подумал Ванька, пробегая. — Разве возможно затри, много за четыре дня повзрослеть?»

Дверь в молодцовскую распахнулась, и мелькнула в ней перекошенная рожа старшего приказчика Сереги. Пролетая мимо, заметил Ванька, что в руке тот держит кочергу, за ним топчутся и окликают друг друга остальные обитатели молодцовской.

— Пошла, ребята, мелкая раструска! — вскричал Ванька. — Не боись!

Бежавший следом Гнус с лету приложился к двери ногой — и Серега с воплем исчез. «Лопатой бы припереть, да руки заняты, — порассудил Ванька. — А зазеваешься там один, эти бугаи мигом повяжут!»

Шайка промчала садом, через забор полетели мешки, главарь последним перемахнул и уже на той стороне забора оглянулся: светлое пятно двери черного хода мигало, пропуская через себя тени преследователей.

— Заядлы, черти толстопятые! — гаркнул Ванька. — Неча, ребята, убежим.

И они помчались — сперва берегом Яузы, потом Зачатьевской улицей, потом уже черт их знает какими, в темноте и впопыхах неразличимыми улицами, вправо-влево перед рогатками поворачивая, а сзади все бухали сапоги приказчиков и раздавалось: «Держи вора!» Сперва за приказчиками держались и собаки, солидно, без злобы потявкивая, потом, слава Богу, отстали: если свои за своими бегают, стоит ли стараться? А как перебежишь границу своих владений, тут чужие псы могут и таску дать… Мешок на спине у Ваньки налился свинцом, в груди свистело и хрипело, из последних сил он наддал, поравнялся с Гнусом:

— Веди… куда бы… сбросить…

— К Яузе?

— Не пойдет — найдут… Думай…

— Знаю место получше… Великая тина… Прямо за углом!

— Наддай жару, ребята! Немного осталось!

Повернули, воздух сипло заглатывая, за угол, а тут и Ванька узнал место — знаменитое на всю Москву озеро грязи у Чернышева моста через Яузу.

— Топи поклажу, ребята! Хоронись под мост!

Вековая грязь, хлюпнув, поглотила мешки. У Ваньки словно крылья за спиной выросли, и он одним прыжком укрылся в спасительную темень за береговым откосом. Из-под моста тяжко воняло, приглушенно ругнулся Плачинда, попав, небось, в дерьмо. Над головой протопали сапоги приказчиков. Ванька не шевелился, пока топот и крики не стихли. Тихонько свистнул.

Когда все собрались вокруг него, сказал:

— Сейчас искать не будем. Уходим отседова.

— И то, — поддержал Гнус. — Вернуться сможем, когда завгодно.

— Вернемся нынче же до света. Кто знает поблизости хорошую конюшню?

— У генерала Шубина, тут в двух шагах, неплохие жеребцы, — подал голос Тишка.

— Откуда прознал?

— Да служил я у него, перед доктором еще… Правда, ночью стережет конюшню караульный солдат.

— Веди.

Дорогой Ванька придумал, как выманить сторожа.

Сказали ему, что под окнами генеральского дома лежит пьяный. И как помчался солдате криком «Держи!», Ванька, в темноте за воротами спрятавшись, подставил ему ножку и на упавшего сел верхом. Тишка подобрал загремевшее по мостовой ружье. Держа оружие, как метлу, подскочил к главарю:

— И чего теперь? Приколем служивого?

— Ишь расхрабрился, Аника Воин, — от штыка увертываясь, разозлился Ванька. — Он что, знает тебя? Нет? Душегуб нашелся мне! Свяжем — и всего делов.

Солдатику в рот его же перчатки засунули, руки-ноги связали. Поставили у стены дома, а ружье прислонили рядом. Издалека — стоит караульный исправно, стережет.

— Теперь веди, — приказал Ванька Тишке, — показывай, где конюшня.

Как ворота отворили и в замощенный двор вошли, подумал Ванька, что и сам легко нашел бы конюшню — по запаху. Посреди двора чернела вроде как высокая будка. Подойдя поближе, он протянул руку: стекло, гладенькая лаковая поверхность. Карета. То, что надо. В конюшне зажгли фонарь, лошади проснулись и засуетились в стойлах, а мохнатый козел заявился Ваньку бодать. Ванька лягнул козла, с фонарем нашел среди упряжи уздечки, выбрал двух жеребцов, по своему вкусу — игреневого и буланого, вывел во двор и осветил карету, — как оказалось, новенький «берлин». Отдал фонарь Тишке, а коней оставил на Гнуса:

— Запрягайте, ребята, пока вдвоем, а то мне надо с нашим скоморохом словцом перемолвиться.

Отвел Плачинду к воротам, спросил шепотом:

— Слушай, ты ведь в представлениях, в играх всяких смекаешь. Правда, что у скоморохов в играх ихних мужики женок представляют?

— Так и заведено, атаман, только не мужики, а подростки. Я мальцом батьке помогал в сарафане, было дело… Вот где похабщины на всю жизнь свою наслушался, не все в те поры и разумел…

— А кто из наших сумел бы барыню — одетый, как барыня, понятно, честь но чести?.. Тишка, как смекаешь, сумел бы барыню изобразить?

— Да не… Одно дело — пискнуть разок, а сыграть у него не выйдет… Может, ты бы сумел, если б поучиться, и если бы добрый парик…

— Про меня забудь, — скрипнул зубами Ванька. — Тебе что, ребята рассказали, как меня Камчатка заставил роброны на себе выносить?

— Как знаешь, — удивился Плачинда. — Было бы чего топорщиться… Нужна тебе барыня? Так я тебе молодку сосватаю, что представит хотя барыню, хоть ведьму… Подарить ее только.

— Где живет, далеко?

— Мы ж теперь, смекаю, на колесах? Живет на фабрике Милютина — мигом домчим. Зовут Фроськой. Ткачихой она там.

— Ладно, пошли ребятам подмогнем. А потом мы с тобой — на козлы, дорогу покажешь. Эй, фонарь прихватите!

Как выезжать стали со двора, застучали копыта и колеса, а в верхнем жилье, звякнув, распахнулось окно и заспанный сердитый голос осведомился:

— Семенов, скотина! Что за бардак у тебя?

— Ты, что ли, морда, — генерал Шубин?

— Чего?!

— А я Ванька-вор, поехал на твоих жеребцах и в твоем «берлине» прокатиться.

Воры грохнули хохотом. Добрые кони постарались, и компания с уханьем и гиканьем понеслась сонной улицей. Пропетляв по переулкам Замоскворечья, «берлин» подкатил к мрачной по ночи громаде милютинской фабрики.

— Бабья казарма у них во втором жилье, — пояснил Плачинда. Не слезая с козел, оглушительно свистнул и завопил: — Фроська, проснись, курва!

Вверху распахнулось окошко, и звонкий голос отозвался:

— Чего тебе?

— А то не ведаешь, чего?

— Плачинда, что ль? Ай припекло среди ночи? Рассказать тебе, в какой аптеке снотворное средство о сию пору продают?

— Спускайся, Фрося, дело есть, — вмешался в переговоры Ванька, которому неизвестно почему не понравилось бабы с Плачиндой балагурство. — Кабы не сука наша нужда, то мы бы истинно твою милость не потрудили.

— Так заперто же внизу, — протянула баба новым, зазывным медовым голосом. — А сторож пьяный спит.

— Замок выбьем — долго ли?

— Постой, Плачинда. Аты, Фрося, погодь спускаться лестницей.

Ребята из кареты подали Ваньке фонарь. Он осмотрелся, сделал на карете круг по площади и поставил ее заподлицо со стеной фабрики. С козел перелез на округлую крышу кареты, встал попрочнее и подхватил из окна Фроську, оказавшуюся в одной рубахе и поневе. Только успел подумать, что молодка знатно тяжела, как крыша «берлина» затрещала и проломилась, а Ванька в обнимку с Фроськой свалились на колени к Гнусу и Тишке. Молодка завизжала и принялась лупить Тишку по рукам, тот ойкнул отболи, обиделся и поторопился перейти к Плачинде на козлы.

Ванька с сожалением оторвал руку от мягкого Фроськиного бока, открыл переднее окошко и передал Тишке фонарь.

— Трогай и дуй назад, на Чистые пруды.

Обдирая лак о кирпичи стены, карета вывернула на площадь, а Ванька вернул руку на сладкое местоположение и попал ею повыше, за что мгновенно заработал ласковую оплеуху. Они возились в темноте, а Гнус сидел тихо, как мышка, а может статься, что и вправду задремал на мягком сиденье. В приятном сем противоборстве Ваньке не удалось совершить ничего достойного похвальбы, и он был даже обрадован, когда пахнуло тиной с Чистых прудов и пора было возвращаться к делу.

Встав на подножку, он внимательно всмотрелся в проплывающие на противоположной стороне улицы купеческие дома. Вот этот годится…

— Тпру! — И карета повторяет тот же маневр, что у милютинской фабрики, а Ванька забирается на чердак. Если в этом доме сегодня не мыли платья, ребята посмеются. Не страшно, пусть — он найдет другой. Чердачное окошко распахнуто, и оттуда несет слабым духом щелока и мыла. Ванька громким шепотом вызывает к себе в подкрепление Тишку с фонарем. Вдвоем они мечутся по чердаку, срывая с веревок женское платье. Нашелся и чепец. Сбрасывают добычу на крышу «берлина», а догадливая Фроська затаскивает ее внутрь через пролом в крыше.

В доме зажигают свет, однако все уж расселись. Не доезжая версты до Чернышева моста, Ванька останавливает карету, просит Гнуса выйти и начинает — в промежутке между звонкими поцелуями — объяснять Фроське ее задачу. Объяснив, отклеивается от нее, выпрыгивает на мостовую и поясняет свою задумку уже парням. Не успели рассесться по местам, как далекие куранты на Спасской ударили четыре раза, и почти сразу же со всех сторон загремели и запели колокола, приглашая на заутреню. Не опоздать бы на свою!

В карете, приобняв новую, шелковую и бархатную, прелестницу, Ванька чувствует себя героем повести о российском кавалере Александре: итого повесу, заключить успевшего любовный союз с красавицей Элеонорой, втрескалась любвеобильная и тоже прекрасная красавица Гедвиг-Доротея, генеральская дочь. Однако вот уже возникает и в ноздрях поселяется вонь из-под Чернышева моста, а Плачинда ювелирно, преодолевая сопротивление фыркающих жеребцов, заводит карету в грязь — так, чтобы убедительно смотрелось и чтобы выехать, черт забирай, потом суметь. Степка Гнус вместе с Плачиндой отсоединяют и бросают в грязь колесо, карета, опасно заскрипев, оседает. Тишка рыщет по городскому болоту, выискивая мешки. Теперь свою игру начинает Фроська. В чепце, в шелковой телогрее и бархатной широкой юбке, она изображает барыню. Вот уже выбирается из кареты, становится на приступочку, набирает в грудь воздуху… Ванька, стоя внизу в грязи, замечает в предрассветной полутьме, что из-под роскошной юбки у новой подруги высовываются босые ступни. Проверяет на ощупь — так и есть: теплая живая кожа, твердый ноготок… Едва успевает увернуться от Фроськипой ноги, шипит:

— Охренела? Ты ж босая, прыгай вниз…

Молодка спускается, поойкивая, в грязь и с неподдельным чувством принимается орать:

— Псы негодные! Барыню в тину вывалили, скоты! Ужо я вам! Не удосужились дома посмотреть, всели цело! Кошками выдрать велю! Всех продам в рекруты!

Плачинда, стараясь, по плечо засовывает руки в грязищу, мотает перемазанной головой. Ничего, еще не вечер! Светает, и Ваньке прямо с козел удалось высмотреть свой мешок: он развязался, и подсвечники нелепо, будто серебряные цветы, торчат из тины. Ванька показывает находку Гнусу, и тот прячет ее в карету.

Откуда ни возьмись, у тины собираются зеваки. Купцы, собравшиеся к заутрене, дворники, оборванные босяки. Пора возиться с колесом. Ванька с сожалением покидает козлы и, завидев, что приближается Тишка со вторым мешком (молодец!), подзуживает Фроську вполголоса: «Кинь ему плюху!» Та с удовольствием исполняет распоряжение, а с левой руки внезапно засвечивает и Ваньке:

— Что возитесь, как сонные мухи? А ну, искать колесо! Всех велю на конюшне выдрать!

Ванька, ухмыляясь (отольются кошке мышкины слезы!), послушно вытаскивает из тины колесо. Тем временем Гнус находит третий мешок. Пора бы и смываться. Все награбленное уже» карете, с подножки капает жидкая грязна. Фроська, от души разыгравшись, орет вовсю и щедро раздает пощечины. Воры, шепотком отругиваясь, поднимают карету и насаживают колесо, а Гнусу удается его закрепить. Остается погрузка «барыни».

Гнус и Ванька вытирают руки об полы кафтанов, берут Фроську под локотки и подсаживают в карету. «Барыня» поневоле сверкает белыми выше лодыжек ногами. Один из босяков, поглазастее других, вопит в изумлении:

— Ты гляди! Барынька-то обувку в тине потеряла! Аида искать!

Ванька не выдержал, высунулся из кареты и показал босяку, чего они там найдут. Компания в приступе буйного веселья отъезжает.

В карете вчетверо тесней — от черных мешков и от вонючей грязи: все, и без того перемазанные как черти, сторонятся друг друга.

— Что, девка, небось впервой на карете прохлаждаешься? — снисходительно обратился к Фроське Гнус.

— Где там, дяденька! Пришлось уж с купчиками в наемной карете по Марьиной роще прокатиться, — похвасталась она.

«С купчиками, фу-ты ну-ты!» — возмутился мысленно Ванька. А сели такая она шалава, то получит только те измазанные тряпки, что на ней — а решил было наградить не скупясь… Впрочем, довольно будет с тебя, милая, и чепца. Как напялишь бархатную юбку, сразу ведь дворник в полицию за волосья оттащит. Ванька вздохнул: эта молодка портила ему удовольствие от отлично исполненной ходки. Пора и честь знать! А то прямо до Стешкиной хибары доедут…

— Тпрру, родимые! Покатались, и хватит. Плачинда, разворачивай!

Да и у места стали славного — Московский монетный двор. Вот бы где как-нибудь погулять! Сбросили мешки прямо в пыль, и они из черных обратились в серые. Ванька взял у Плачинды поводья, заправил за козлы. И поднял уже руку, чтобы огреть по крупу игреневого жеребца, как остановил его Гнус. Снова забрался в скрипнувшую рессорами карету, стукнул кулаком пару раз, загоняя на место дощечки проломанной крыши. С подножки кинул Фроське ее поневу, а Ваньке протянул погнутый серебряный подсвечник:

— Выпрямить ведь можно. Теперь чисто.

Жеребцы с места взяли ходко, потом перешли на рысь, а за поворотом скрылись, идя уже неспешным шагом.

— Если добрые они кони, — промолвил Степка задумчиво, — сами возвернутся на конюшню. А не возвернутся сами, выйдет, что мы лопухнулись, братцы: можно бы карету разобрать и каретникам частями спустить, а коней порознь продать цыганам.

— Не мелочись, Гнус, — хлопнул ею по плечу Ванька. — Спасибо тебе за помощь, но мы же взяли только покататься. Как я генералу и изъяснил.

Гнус хмыкнул и взял на плечо мешок. «Каин, сущий Каин, — помыслил, — за собой всегда последнее слово хочет оставить. За пожитками не гонится, цены деньгам не знает. Зато честолюбец похуже Камчатки, это его и погубит. «Ванька Каин'’ — звучит в самый раз: и угроза тут, и почтение. Подсказать Камчатке, чтобы Каином назвал. Однако фарт у паренька зверский — до поры до времени. Камчатка разумно поступает, что линяет, а я, мелкая сошка, подольше подле покручусь».

Любовь обретенная и потерянная

Весьма скоро пришлось Ваньке убедиться, что слава для вора вещь почетная, да только не пожиточная. Даже в Москве, в человеческом этом муравейнике, где людей всего живет, страшно подумать сколько — не менее двухсот тысяч! Смелая проделка, вторая, третья — и вот в тебя уже каждый уличный мальчишка пальцем тычет: «Гляньте, вон вор Ванька Каин пошел мостовую полировать!» Беспокоило Ваньку, что не задумался он, воровскую жизнь начиная, как от полиции себя предохранить. Уж одно то, что сыщиков московских, окромя одного-двух, в лицо не знает, может сыграть здесь с ним штуку пренеприятную.

Взятое у Филатьева добро Ванька ополовинил. Часть припрятал, а половину спустил барыге, найденному Камчаткой, — и хорошо, если за пятую часть настоящей цены. Пришлось отдельно отвалить и самому Камчатке — за то, что с барыгой свел. Потом Камчатка, как и грозился, исчез. Воровская компания, оставшаяся возле Ваньки — Гнус, Плачинда и Тишка — столь лихо принялась пропивать свои паи, что Ванька вынужден был задуматься о будущем шайки. Было совершен но очевидно, что кто-то должен взять на себя командование не только во время грабежей, когда Ванька верховодил по праву выдумщика, но и во всей остальной жизни. А жизнь, которой пришлось пробавляться, как вынуждены они были залечь на дно, Ваньке со дня на день нравилась все меньше.

Шайка зацепилась на малине у бабы Стешки, только Фроська, унося с собою, кроме барского платья, два рубля денег, вернулась к товаркам на фабрику. Рекой лилось зелено вино, тороватой хозяйкой поставляемое втридорога, две развеселые женки-прачки, коих Стешка приспособила штофы таскать, до того с ребятами сроднились, что хоть в шайку их бери как старых товарищей. Захаживали незнакомые воры (никому не затворено), присаживались к столу, рассказывали новости и байки, потом исчезали так же неожиданно, как и появлялись. Ванька, стряхивая временами пьяный дурман, задумывался о том, что вечно так продолжаться не может. Кончатся деньги — бабка даром кормить-поить не будет. Да и любой свежий человек, которому постояльцы ее так радовались, может оказаться сыщиком, а то и просто догадается подработать на знакомстве с ними, сдав их в Сыскной приказ. Радовались же каждому вновь пришедшему краснобаю они неспроста. Сложилось так, что, просидев в смрадной горнице вчетвером без малого не всю зиму, ребята надоели друг другу зверски. По-настоящему Ваньке потешно было в компании с опытным вором Гнусом, ведь от него многому можно было научиться, и с Тишкой, парнем грамотным, кладезем странноватых и тем забавных семинарских словечек и историй. Однако Гнус часто исчезал, проворачивая свои собственные делишки, а Тишка поразительно быстро спивался. Теперь он багровел лицом после первой чарки, после шорой еле ворочал языком, а после третьей ронял голову в блюдо с кислой капустой.

Бабка Стешка, давно заметив, что Ванька мается, косилась-косилась на него, а потом принялась утешать:

— Сколько той зимы, красавчик! Вон и святки прогуляли, месяц-другой — и бугры позеленеют, вот тогда и разгуляешься вовсю!

— Боюсь, хозяйка, если прогостим у тебя еще чуток, придется нам на зеленые бугры сквозь решетку поглядывать.

— Сколько раз тебе говорить? Наш-то благодетель Пров Никитич из моих рук твоими щедротами кормится, ни в жисть вас не сдаст.

— Есть в полиции господа и побольше твоего Прова Никитича. Живешь открыто, пускаешь к себе всякого, не в укор будь сказано…

— Не всякого, Ванечка, а с перебором, людей мне известных. А на пожарный случай, ты же знаешь, ход из подвала у меня прокопан.

На сие мог бы Ванька ответить, что ход загажен и захламлен донельзя, так что расчищать его пришлось бы начинать за два дня до бегства, однако промолчал. Все едино Стешку не переговорить…


Кончился Великий пост. Хотя молодцы не очень-то и постились, зато разговелись вместе с добрыми людьми — да так, что три дня и три ночи в какую-то пеструю беспамятную дыру ухнули, а там Ванька опомнился, потянул носом, понял, что лежит не на Стешкипой перине… Глаза его видели мутно, поэтому Ванька вторично принюхался и пошевелил руками-ногами. Слава Богу, не на вонючей соломе развалился и вокруг не лохмотья и не костлявые бока арестантов, а на нем самом нету железа. Ф-фу…

— Очухался маленько, Ванюша? Выпей-ка кваску…

Ванька протер глаза, прищурился — и из мутного облака выплыла перед ним раскрасавица возлюбленная, Дуняша.

— Радость моя неизреченная, королева моя бесценная, где ж ото мы с тобою? — пролепетал он.

— У меня дома. Допился, что и не вспомнишь ничего? Так я расскажу, — пообещала Дуняша и села на постель в ногах у Ваньки, а когда он робко накрыл ладонью ее колено, руку его сбросила не сразу, помешкав — хороший знак! Неужто было все-таки у них?

— Что смотришь, Ванюша? Подурнела? — усмехнулась Дуняша. — Я ведь теперь замужем. Мой Петр меня выкупил, как обещал, и обвенчался со мной. Вместе тут и живем. Петр на службу пошел.

Ванька поднял голову, застонал отболи в затылке и огляделся. Честная бедность глядела на него из всех углов, а писаную Дуняшину красоту освещало тусклое окошко, бычьим пузырем затянутое.

— Как я здесь оказался?

— Сам пришел. Видать, узнал, где живу теперь, спросивши у Филатьева на дворе. Пришел ты уже добре пьяный, с этой вот шкатулкой, и была она, как я приметила, в свежей земле. Ты познакомился с моим мужем, отдал ему шкатулку, постой… — Дуняша легко поднялась, сняла с полки шкатулку с остатком филатьевских драгоценностей, Ванькой собственноручно зарытую под приметной березкой на берегу Яузы, и он увидел, что грязь на ней уже высохла и отпадает серыми комками. — Вот эту. Сказал, что подарок к свадьбе. Петр спросил, не вор ли ты, а ты ответил: «Не вор, не тать, только в ту же стать». И начал пояснять, что вещи не ворованные, а взятые у бывшего нашего с тобой господина, потому что он сам о том попросил…

— А ведь так и было — просил, подлец, — подтвердил Ванька задумчиво.

— Петр мой угостил тебя водкой, и вы подружились. Потом ты захотел угостить нас, пошарил по карманам и ушел, обещавши вернуться вскоре. Пришел со штофом и кулем дорогих закусок и объяснил, что денег добыл, пошевелившись в доме у шорника.

— Про шорника припоминаю, — кивнул Ванька. Никакого шорника он не помнил.

— Петр на тебя обиделся (он-де государевой конной гвардии вахмистр, а не босота какая) и не захотел с тобой пить, но я вас, пьяненьких, помирила. А потом Петр попросил меня постелить тебе здесь, в светлице, на скамье. Принес тебя сюда, стащил с тебя сапоги и уложил спать. А сам на службу пошел.

— На службу?

— Он у меня богатырь, — зарделась Дуняша. — Как Илья Муромец, чару в полтора ведра мог бы испить. А ты забери шкатулку, Ванюша, ведь ты ее по пьянке подарил.

— Не обижай меня, пьяный я тот же, что и трезвый — без разницы. Это твое, ты эти цацки в неволе заработала. А я, что ж… Обещал озолотить, так хоть так — подарком на свадьбу… Скажи мне, когда твой Петр со службы своей вернется, в смысле — не пора ли мне исчезать?

— Он был уже, обедал. Теперь под вечер совсем придет.

— И скажи-ка, Дуняша, — опустил Ванька глаза, — я к тебе давеча не приставал?

— Ты, мой сладенький? Да ты у нас настоящий кавалер — ни словечком не дал понять, что у нас с тобой была любовь! Рассказал Петру, как я тебя заместо медведя прикармливала и как тебе удалось нашего господина наказать. И все. А пришел со свадьбой поздравить и поблагодарить за то, что от голодной смерти тебя спасла.

— А ежели теперь начал бы тебя снова, как тогда на сеннике, обхаживать, что бы теперь?.. — И не договорил, потому что над ним уже склонялось сияющее добротой и любовью прекрасное лицо Дуняши, и он побоялся спугнуть ее, дыхнув перегаром.

— А что ж теперь? — вздохнула она. — Теперь я бочка с затычкой, баба глупая, беременная (не разглядел, Ванюша?), толстая — что ж теперь ко мне приставать…

Теперь и ей мало оказалось поцелуев и детских ласк, теперь Дуняша сама прошептала об этом ему, вместе они сняли постель со скамьи и переложили на чисто выметенный пол. С лубочной картинки на стене птица Феникс желто-фиолетовым глазом наблюдала за ними, птица Феникс, инакословие грешной человеческой страсти, в огне своем сгорающей дотла и вновь восстающей из пепла. Птица ли сия своим гортанным криком остерегла их, день ли, что мгновенно померк за окошком, или далекие голландские куранты на Спасской башне, пробившие шесть раз?

Ванька с Дуняшей, не глядя друг на друга, разомкнули объятья и, пошатываясь, поднялись на ноги. Дуняша, собрав свои одежки в охапку, скрылась за занавеской у печи, поплескалась там и вышла к Ваньке уже одетая. Любовник ждал ее у стола, он успел не только надеть верхнее платье и сапоги натянуть, но и постель скатал и положил на скамью. Следы грешного и счастливого деяния были уничтожены, будто ничего не бывало, и оттого Ваньке хотелось волком выть. Перед глазами его все еще сияли божественной, незнакомой красоты бедра и спина Дуняши, уходящей за занавеску.

А тут к тому ж зазноба повисла у него на шее, зашептала:

— Эго все, Ванечка, ничего, эта блажь многого не стоит. А вот что ты знать должен: есть теперь у тебя баба — твой настоящий друг, которая тебя теперь будет из любой беды вытаскивать и в каждой твой напасти, мой бедненький, бросится тебя выручать…

Ванька, не стесняясь уже, заревел белугой. Поистине у бабы ум короток! О том ли речь? Он только что познал настоящее телесное счастье и смог бы попробовать объяснить, отчего ему с нею так хорошо, что хоть умри на месте, — слаже уже ничего в жизни не будет. Однако не хотел он, даже себе самому, такое объяснять, чтобы не пачкать своего горького счастья грязными русскими словами, да к тому же не только телесное оно, это счастье, поэтому его и лучшими словами все равно бы не объяснить…

И еще подумалось всхлипывающему Ваньке, что она просто не понимает, какую смертельно опасную игру по доброте своей затеяла. Ему и сейчас больно оставлять Дуняшку рейтару, ее ребенку, а если еще и сам приобвыкнет к сей сладости, тогда беда… Теперь единственное спасение для них, да и не только для них двоих — расстаться, разорвать колдовские узы. Вот как сейчас, когда снимает он ее горячие руки со своих плеч. Вот как сейчас: на вершок от нес отклеился, надо бы хоть на сажень, а на версты — и того лучше. Уехать подальше, уехать надолго. Хотел ты, Ванька Каин, на Волге погулять, так катись на спою Волгу. Скатертью дорожка.

— Прощай, Дуняша, единственная моя любовь. Нескоро теперь мы с тобою свидимся.

Ванькина шайка собралась в дорогу легко и просто. Когда совсем уж собрались идти, уж и заплечные котомки завязали, вдруг объявился Камчатка. Черты лица его, по-прежнему чисто промытые, заострились, глаза утратили веселый блеск, кафтан обтрепался, на рукаве появилась тщательно заштопанная длинная прореха, вроде от ножевого лезвия; денег, с которыми хотел жениться на купеческой дочке, и следа нет. Гнус не стал его расспрашивать, что стряслось, а Ванька тем более. Захочет — расскажет.

Камчатка сам попросился с ними, потому что был уверен, что на Москве за ним, знаменитым вором, ограбившим Анненгофский дворец, сразу примутся гоняться сыщики. И никто ему не сказал, что москвичи приписывают сие ограбление молодому вору Ваньке Каину — русаку, не побоявшемуся пощипать заносчивых немцев.

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
НИЖЕГОРОДСКИЕ МЫТАРСТВА

Знаменитое ограбление армянской кассы

Ванькина команда добралась на место вовремя. Как раз к открытию Макарьсвской под Нижним Новгородом ярмарки, в ночь под 25 июля, день памяти преподобного Макария Желтоводского, основателя славного Макарьева монастыря. Пришли молодцы с обгоревшими на солнце лицами, с голосами, хриплыми от дорожной пыли и ночлегов под открытым небом, — и безумно соскучившиеся по воровским проделкам.

Атаман их тоже соскучился, но ему надо было вначале осмотреться. Ваньку поразила здесь в первую голову Волга, действительно широченная, словно морс (видел его только на картинке), полюбился ему и красиво раскинувшейся на ее высоком правом берегу узорочный Нижний, хоть и далеко было Новгороду до огромной Москвы. Но дела свои молодцы собирались варить на левом, противоположном берегу Волги, в ста верстах ниже но течению, на ежегодной Макарьевской ярмарке, где гудели, как пчелиные рои, толпы народа, и если только одних лавок было там построено больше двух тысяч, то трудно и посчитать, сколько народу толпилось вокруг них. Это было место, куда привозили свои товары, кроме русских и немецких купцов, гости из таинственных азиатских городов Бухары и Самарканда, из вовсе уж сказочных Индии и Персии. Здесь мгновенно богатели торговцы и воры, таможенники и полицейские, а те, кому не удавалось набить на ярмарке мошну, на всю жизнь обогащались незабываемыми впечатлениями. Ворам здесь показалось еще привольнее, чем на московских базарах, и первую наводку Ванька получил прямо вдень приезда, в трактире, где обмывали конец долгого пути.

Впрочем, водка не шла в горло никому, кроме свинариста Тишки: воровской азарт всех пьянил. И вот Гнус, уже промышлявший здесь, как оказалось, в прошлом году, рассказал, что армянские купцы держат общую кассу у своего старейшины на ярмарке, самого богатого купчика, и что многие воры на ту кассу разевали рты, но взять ее нельзя, потому что ее постоянно охраняют двое — сам купец и его компаньон. Они сменяют друг друга, чтобы лавка не пустовала ни днем, ни ночью.

— Поели, попили, теперь пошли работать, — решительно заявил Ванька. — Давай веди, пройдемся мимо лавки, посмотрим.

После если не прохлады (какая прохлада в такой духоте?), то хоть тени трактира ярмарка ударила по их глазам и ушам. Про пестрый ситец в народе говорят, что на нем и зима, и лето. Эта ярмарка была пестрее любого ситца, и медь сияла здесь под полуденным солнцем, что твое золото, стекляшки смотрелись не хуже драгоценных каменьев. Кроме товаров для продажи, на прилавки выкладывались товары для посмотрения: сибирская, безумно дорогая пушнина, какие-то кальяны и кумганы, ковры и шелка…

— Вот, — толкнул Гнус локтем Ваньку.

Пока толпа проносила молодцев мимо этой армянской лавки, Ванька хорошо присмотрелся к ней, огляделся вокруг — и едва удержался, чтобы не присвистнуть от огорчения. Был это, собственно, амбар с кирпичными надежными стенами и железной дверью — настоящая крепость, недаром он служил, как говорили, не только кассой, но и складом для других армянских купцов. Правда, рядом с амбаром осталось порожнее место, то ли посыпанное песком, то ли самородной песчаной почвы. Подкопаться ночью? Остатки хмеля вымело из головы, и Ванька, ребят оставив возле прилавка со сластями, решил еще раз самолично, чтобы не светиться всем кодлом, сделать круг и пройти тем рядом, где пряталась поразившая его воображение армянская касса.

Во вторую проходку он убедился, что пустое место, малый этот засцаный пустырь справа от армянского амбара, сулит единственную возможность удачи, и в голове его начала складываться задумка грабежа — дерзкого, дневного налета, о котором долго еще будут говорить. Уже вечером Ванька закончил подготовку. Здесь главным было правильно распределить роли между молодцами.

Конечно же, до обеда, пока происходит на ярмарке основная торговля, когда возле армянской лавки совершается настоящее столпотворение, а оба купца стоят за прилавком, о нападении нечего и мечтать. Но вот после обеда… Когда толпа схлынет, заполняя трактиры, харчевни и обжорки, а потом и все окрестные гостиницы, балаганы, сеновалы, а на худой конец — загаженные рощицы, луга и отмели, любые клочки земли, где можно после праведных ярмарочных трудов со спокойной совестью соснуть, тогда и блюстители армянской кассы расслабятся и займутся личными делами.

Расчет оказался верным. После обеда Гнус, изображая пьяного, вышел на разведку. В армянской лавке за прилавком стоял уже один купец, еще через час Плачинда доложил о такой же картине, только теперь в лавке оставался другой купец, тот, что повыше, в синем халате.

Ночью Ванька почти не спал от волнения, а с утра время полетело в объяснениях и разжевывании каждому из членов шайки его участия в проделке. Обсуждали также, как поступить, если что-либо не заладится. В полдень наскоро перекусили, и Ванька, Плачинда и Гнус заняли свои позиции.

Наконец они дождались. В два часа пополудни чернобородый купец с пустым заплечным мешком вышел из амбара. Ванька, делавший вид, что дремлет в тени под четвертым от амбара навесом, ткнул под ребро и в самом деле похрапывающего Тишку. Тот зевнул во все горло, потянулся и не спеша направился вслед за армянином. За углом к ним должен присоединиться Гнус. Теперь оставалось только ждать, и Ванька прикрыл глаза.

Ему казалось, он видит, как важный купец сворачивает за угол, а за ним Плачинда. Теперь куда бы купец ни направил стопы свои в красных сафьянных сапогах — в мясной ли ряд, в обжорный ли, в трактир ли, — ему обязательно придется пройти мимо бревенчатого домика караульни с гаупвахтой, поставленною посреди ярмарки.

Вот тут-то Плачинда и вступит в игру… Вот сейчас! Почему ничего не слышно? Неужто сорвалось? Ну, Плачинда, погоди уж мне…

— Караул! Держи вора! — донеслось издали.

Сейчас заспанные, очумелые с обморочного дневного сна солдаты выскакивают из караульни, хватают обоих — и Плачинду, который крепко держит купца, и оторопевшего иноземца, волокут на гаупвахту. У Плачинды на плечах лучший в шайке кафтан, на ногах — специально для того купленные вчера узорчатые сапоги. Сейчас он плачет (батька-де побьет!) и выворачивает пустые карманы…

За углом топот. По-прежнему не открывая глаз, Ванька дожидается, пока Гнус подбежит к армянской лавке и заорет. Тогда и проснуться можно: как же случайному зеваке нечаянным приключением не заинтересоваться?

— Ара! Ара! Твоего друга армянина солдаты схватили и посадили в караульню! Он мне вот пятак дал, чтобы я тебя позвал выручать!

— Вах, вах! Иду! Ох, Ашот…

Грохочет железная дверь, бренчат ключи, гремит засов, лязгает, проходя сквозь пробои, дужка замка, скрипит ключ; запертый замок стучит об дверь. Прекрасно! Можешь, ара, еще хоть два замка навесить! Нам только на руку…

Грузные шаги, хриплое дыхание. Стихают за углом. Ванька стряхивает оцепенение, одним движением поднимается на ровные ноги и шагает к армянской лавке. У пустого места рядом с ней, справа, оглядывается по сторонам и расстегивает пуговицу на ширинке. Мысль такая не одному ему приходила в голову: на пустырьке изрядно воняет мочой. На шею Ваньки падает прохладная тень: это к Гнусу успел присоединиться Тишка, они закрывают, как могут, атамана, от глаз случайных прохожих.

Редкая удача! Спеша выручить компаньона, купец позабыл закрыть окошко, выходящее на пустырь. Не нужно терять время, вырезая стекла, и Ванька, не медля, протискивается в тесное окно. Он в шайке единственный, кто может это проделать. Конечно же, подрасти бы не помешало, но его основная работа — головой… Голове своей дав вчера от души поработать, атаман решил товаров в лавке не трогать, а вынуть только кассу. Бархаты, тонкие шелка, златотканая парча — красиво и дорого, да только кому их здесь толкнешь?

Ларец, набитый серебряными деньгами, он нашел в углу под тряпками. Из-за пазухи достал холщовый мешок, пересыпал в него добычу, ларец вернул в угол и снова тряпьем прикрыл. Великоват мешок оказался, да уж лучше по-таковски, чем наоборот. Странно, но ему не боязно было оставаться в прохладной лавке: мнилось, что опасность ждет только снаружи. Хоть и висела в красном углу икона, совсем как русская, пахло здесь чужой одеждой, чужой острой едой, чужими людьми. Будто ты в заморских краях, в том же Самарканде…

Ванька ухмыльнулся, постучал себя по голове (и когда опустеть успела?), завязал мешок, просунул его в окошко и отпустил, чтобы сполз но кирпичной стене. Выбрался и сам, всей кожей чуя опасность. Мимо лавки, ела Bet Богу, в этот момент никто не проходил. В песке посреди пустыря Гнус успел ножом и руками выкопать ямку, а сам стоял на линии ланок, за плечи обнявши Тишку. Ванька рассеянно кивнул его напряженной спине, быстро сунул мешок в яму, забросал песком и разровнял. Часть песка оставалась влажной — ничего, к тому времени, как поднимется тревога, высохнет…

— Все покамест, ребята. Пошли, как договорились.

Они разошлись в разные стороны. Собрались в условленном месте на берегу Волги. Подождали Плачинду — не пришел. Не сумел, следственно, сам уболтать солдат.

— Дольше не ждем, — вскочил с песочка Ванька. — Пора тебе вступаться, друг Тишка. Не подведи. Вот те полтина, посули ее капралу не сразу. Ты в своем праве: двоюродного-де брата обворовали, да его самого же и держат. И паспорт показывай, только если заставят. Не забудь, как Плачинду-то понарошку зовут…

— Все помню, атаман. — Семинарист спрятал полтину, распрямил свои ноги-ходули, поклонился на восток и осенил себя крестным знамением.

Ванька подумал, что, будь здесь Плачипда, не преминул бы скомороший сын посмеяться над «свинаристом», но похоже, что это над Плачиндой сейчас смеются. Вслух пожелал:

— Ни пуха ни пера.

Тишка, не оборачиваясь, послал атамана к черту и зашагал, в песке загребая огромными сапогами, к торговым рядам. Над ярмаркой нарастал неясный гул: послеобеденный передых кончился, публику вновь охватил зуд купли-продажи.

Ванька покосился на солнце: светило медленно, но неумолимо опускалось. Не выдержав, он повернулся к Гнусу, спокойно посапывающему на песке.

— Эй, проснись, Степа! Пройдись-ка на пристань, поищи там кольев, лубья, рогожи для навеса, из чего торговую палатку поставить. Только приценись, а без меня не покупай. Я сам подойду.

Снова потянулись минуты. Пытаясь отвлечься, Ванька заставил себя вспомнить о Дуняше, но вместо нее возник перед ним образ бесстыдной Фроськи, и потому, наверное, что здесь, меж рядами, таких Фросек довольно шляется, только свистни… Двое, долговязый и толстяк, выползли из рядов. Идут сюда. Они!

Тишка, довольный приключением, пытался о нем подробно рассказать. Ванька его не слушал, отмахивался, как и от сбереженных трех гривенников. Он снял шляпу, причесался, надел ее теперь набекрень и, воображая себя внутри нахальным московским купчиком, отправился к армянскому амбару.

Возле амбара, как и ожидалось, маячил солдат с примкнутым штыком, собирались потихоньку зеваки, а на пустырьке у окна спорили, друг друга хлопая по плечам, чернобородый армянин в синем кафтане и капрал в таком же, как у солдата, неизвестном Ваньке мышиного цвета мундире.

— Мне бы хозяина, — робко подал голос Ванька.

— Проходи, — рыкнул солдат и опустил руку, перекрестив ружьем открытую дверь лавки.

Ванька испуганно попятился.

— Чего тебе? — повернулся к нему армянин. — Говорыш, видел вора?

— Какого еще вора? — вылупил зенки Ванька. — Я, господин иноземец, торгую различным мелочным товаром, с лотка продаю, ноги бью, а у тебя тут пустырь гуляет. Дозволь, хозяин, возле тебя шалаш поставить, а я сколько надо, заплачу, не поскуплюсь — даже и гривенник за неделю.

— Говорыш, гривенник за неделю? — горестно изумился краснощекий и чернявый купец. — Тут беда такой — кассу вынесли, а он гривенник за неделя. Пять медных алтынов за дэнь!

— Эк запустил, хозяин… Медный пятак за день!

— Гривенник за дэнь! Последний цена!

Ванька сбил шляпу себе на нос, почесал в затылке и подивился: армянин, выторговывая копейки, топтался, песок приминая аккурат над многими своими рублями — сотнями, а то и тысячами целковых.

— Эх, где наша не пропадала! По рукам!

— По рукам! — И, спрятав в карман двугривенный, плату за сегодня и за день вперед, купец повернулся к капралу. — Замок запэрты, ключи у меня и у Ашота…

Ванька деловито обмерил шагами пустырь, пошептал себе под нос, сдвинул шляпу снова набекрень и отправился на пристань. Купил толково выбранный Гнусом материал и отправил его ставить шалаш. Сам метнулся в галантерейный рад купить мелочный товар для розничной продажи, а заодно и коробью[8] на ремне, в чем носить.

Вернулся к армянской лавке настоящим коробейником, а там шалаш был уже почти готов. Ванька помог натянуть навес, украсил его разноцветными ленточками и тесьмой, а товар разложил на коробье и прямо на песке. Потом хлопнул себя ладонью полбу и, не обращая внимания на рык караульного, поднырнул под его ружьем в лайку. Там армяне, причитая, потчевали капрала густой сладкой водкой, а младший говорил ему:

— Всэ знают, гдэ воровской народ ночует, обойти бы балаганы, малины в Нижнем, а мы поблагодарим…

Капрал вытаращился на Ваньку налитыми кровью глазами, а тот как ни в чем ни бывало попросил табуретку, чтобы сподручнее торговать. Ему налили крохотную рюмочку и заняли чурбан, на котором армяне кололи дрова. Ванька поставил чурбан на то самое место, где зарыл мешок с деньгами, уселся и завел:

Ах, пошел раздор —

На товар разбор!

Две Дуняшки, два Груняшки,

Да две бабы Акуляшки,

Как завидели шалаш.

Набежали все зараз!

Для молодушек-лебедушек —

Платки, гребешки,

И белила, и румяна!

Для красных девушек —

Шпильки, иголки,

Булавки, приколки!

Даром не даем,

А по дешевке продаем!

Почти сразу же оттеснив Гнуса и Сверчка, которые, прыская в кулак, изображали покупателей, к палатке ринулись девицы и их тороватые ухажеры. Ванька все спускал им за бесценок, пощипывал девиц, где рука доставала, получал сдачи пинками, а сам знай заливался соловьем:

От нижегородских ворот

Вали валом, народ,

К торгашу Ивашке

В красной рубашке!

Разбазаривай, Ванюша,

Выставляй все напоказ —

Красным девкам за пятак.

Молодицам даем так,

Придет вдовушка смазлива —

Ей продажа особлива!

Так проторговал Ванька до сумерек, пока не опустела коробья. Толпа разошлась, а незадачливый продавец остался сидеть на чурбане. Отгибая пальцы, принялся он с жалостными вздохами подсчитывать выручку. Выходило и впрямь невесело: за съем торгового места заплачено двугривенный, за товар — рубль с полтиной. за шалаш — тридцать пять копеек, а наторговал Ванька полтину с небольшим.

Как только стемнело полностью, незадачливый коробейник перестал вздыхать и пересчитывать медную мелочь, вышел на середину ряда и свистнул, вызывая приятелей. Втроем они быстро отвязали рогожу от задних кольев, и она повисла на передних. За этим бедняцким занавесом Ванька поставил Тишку так, чтобы на всякий случай прикрыл спиной окно лавки, выходящее на пустырь, а сам быстро выкопал мешок. Меньшую часть денег рассовали по карманам, а большую пересыпали в коробью, закрыв сверху мешком, а мешок лентами.

Солдат давно уже вошел в лавку, и там дым стоял коромыслом. Ванька, с коробьей на ремне, прислушался к гулу пьяных голосов и, приняв во внимание крепость армянской водки, решил, что сегодняшней ночью облавы можно не бояться. А вот завтра надо снять для команды квартиру в Нижнем.

Опасаясь привлечь к себе внимание сыщиков, рыскавших между ярмаркою и Нижним в поисках похитителей армянской кассы (в ней, по армянскому счету, оказалось три тысячи рублей, а по воровскому — всего две тысячи сто), Ванька не стал устраивать пышное празднование удачи, отметили ее скромно в рощице над Волгой, где и зарыл Каин коробью с армянской кассой. Зато уж посмеялись ребята от души.

В тюрьме и в бегах

Удивительная удача и вскружила, видно, атаману голову.

Разгуливая по Макарьевской ярмарке, забрел Ванька в колокольный ряд и подсмотрел через открытую дверь, как купцы после удачной сделки пересчитывают деньги, а потом оставляют их прямо в лавке на столе, прикрыв циновкой. Каин знал, как велики обороты в колокольном деле. Решив удивить товарищей, он схоронился за пустым прилавком и, улучив минуту, когда лавка опустела, заскочил внутрь, приподнял циновку, схватил лежавший под нею кулек и бросился бежать. Не тут-то было!

Его оглушил ужасающий не то рев, не то визг, и дорогу перекрыло невероятное по толщине создание с широченным красным лицом и в грязном огромном фартуке. Ванька опешил: судя по визгливости крика (он не сразу понял, что раздавался обычный призыв держать вора) и по некоторой округлости фигуры, была это баба. Поскольку же она фактически закупорила дверь (потом Ванька признавался, что подумал: «Уж не прогрызаться ли мне сквозь нее?»), он потерял драгоценные мгновения на раздумья, как поступить, и только решился, только принялся разгоняться, чтобы оттолкнуть от двери мясистое препятствие хотя бы и головой, как сзади его крепко ухватила не одна пара жилистых рук.

Не веря, что такое с ним, умником, могло произойти, знаменитый Ванька Каин молча наблюдал, как погубившее его создание протискивается в дверь и почти человеческим голосом рассказывает: она-де торгует пряниками и давно присматривалась к этому молодчику, а как увидела, что он проделывает, тут же и закричала. Ванька сжал зубы: ошеломленный появлением торговки, он не сбросил кулек. А сбросил бы, была бы еще возможность пояснить, что зашел заказать колокол для села Пожарищи под Новгородом Великим, а бабе бог знает что померещилось.

Поздно: из-за пазухи у него вынимают кулек, а в нем и не деньги вовсе, а серебряный оклад для небольшой иконы Богоматери с младенцем. Ванька присвистнул — и тут в первый раз получил по шее. Он надеялся, что его поведут в участок, а по дороге он сбежит, да не тут-то было: купцы-колокольщики, предпочитавшие, как выяснилось, домашние наказания, вытащили его в заднюю комнатку лавки, служившую им конторой и спальней.

Ваньку Каина обыскали, забрали у него московский паспорт, выданный ему в свое время вместо вольного письма, раздели, поставили посреди комнаты, и один из купцов начал охаживать его по спине кочергой, а двое других — отвешивать размашистые затрещины каждый раз, когда он пытался от кочерги увернуться. Наконец бородачи запыхались, да и время обедать пришло. Те двое, что били спереди, переглянулись, вцепились Ваньке в плечи и начали пригибать его голову к полу. Ванька, не зная, что с ним хотят сотворить, отчаянно, несмотря на боль в спине, сопротивлялся. Тем временем тот, что оставался сзади, сумел надеть ему на шею железные полукружья, соединил их и повернул в ошейнике ключ. Ванька попытался подняться с полу — и не смог: голова его оказалась прикованной короткой цепью к тяжелому креслу.

— Что же вы, бороды, навесили мне монастырские четки? — спросил Ванька, задыхаясь. — Никак желательно вам, чтобы я для вас муки намолол?

— Нам желательно тебя, вор и святотатец, в сырую землю уложить. А стул потаскаешь, пока мы передохнем и перекусим.

В двери повернулся ключ. Ванька понял, что попал в капкан. Забьют бородачи до смерти, а ночью — камень на шею, да и в Волгу на дно. Товарищи так и не узнают, куда он пропал. Нужно спасаться. И ничего толковее не придумаешь, как старую свою песню спеть. Однажды ведь уже выручила. Он прислушался: шум ярмарки доходил сюда только как неясный. Понятно почему комната была глухой, без окон, такие на селе называли повалушами. Выходит, надо прорываться в светлицу, где его взяли. Оттуда народ услышит, куда денется.

Изловчился Ванька и принялся потихоньку себя вместе с креслом к двери перетаскивать. Дверь наружу открывается, потому как только ключ заскрипит и замок сработает, надо кресло изо всех сил толкать на дверь, в ланке за что ни помадя цепляться и орать что есть силы.

Задуманное ему удалось, а бородачи, такой прыти от пленника не ожидавшие, подрастерялись и даже дверь в ряды не закрыли. Посему на Ванькин крик сразу собрались зеваки, а он снова набрал воздуху и завопил еще пронзительнее:

— Слово и дело!

Бородачи явно перепугались. Главное оружие самого злого из них — кочерга — осталось в повалуше, а спиной, позволяя оглушить себя какой-нибудь иной подручной железякой, пленник к ним не оборачивался.

— Слово и дело!

Зеваки заполнили уже весь ряд у лавки. Задние давили, и несколько человек неволею оказались внутри, а впереди — толстая девка, должно быть, горничная, с живым петухом под мышкой; она беспрестанно лузгала семечки, и ясно было, что зрелище человека, прикованного к креслу, ужасает и развлекает ее, все равно как созерцание бородатой бабы в ярмарочном балагане.

— Слово и дело! Зовите солдат, убивают! — Ванька скорчил толстой девке страшную рожу, но отвлекся он напрасно: едва успел заметить, как летит к нему над полом носок жирно блестящего под пылью сапога…

Очнулся он уже на извозчике, между двух давешних купцов. Руки связаны, затылок и подбородок раскалываются от боли.

— Куда везете, бороды? — спросил Ванька, и сам не услышал своего голоса. Его замутило, он еле успел повернуться, чтобы блевануть не на ватную задницу извозчика, а в колени одному из купцов.

…Ванька открыл глаза. Липу было холодно, ледяная вода текла за шиворот. Сидел он, по-прежнему связанный, на мокром табурете. Человек в красной рубахе, выплеснувший на него ведро воды, был, понятно, палач, а седой офицер в драгунском мундире — наверняка полковник Редькин, в этом году командированный из петербургской Тайной канцелярии на Макарьсвскую ярмарку, чтобы навести наконец здесь порядок. Слухи о его медвежьей хватке и жестокой справедливости вызывали боязливое восхищение нестрого населения ярмарки. Полковник стоял у стола, а в правой его руке, опирающейся на столешницу, Ванька с облегчением увидел свой паспорт. Не выбросили, бороды…

— Очухался? Что имеешь заявить, вор, об умыслах против ее царского величества или членов ее августейшей семьи, об оскорблении царского имени и титула, о государственной измене?

— Меня, ваше высокоблагородие, эти раскольники-бородачи, по ничтожной вине захватив, били железною кочергою, к тяжкому стулу приковали и хотели живота совсем лишить. Вот я и крикнул, желая прибегнуть под защиту высшего закона… Смилуйтесь, ваше высокоблагородие!

— То есть ты, — полковник близоруко подносит прямо к глазам Ванькин паспорт, — Иван Осипов сын, зряшно выкрикнул: «Слово и дело». За такое положено наказание.

— Разве сие зряшно, ваше высокоблагородие? Я же тоже ведь не таракан какой, а Российской державы подданный, царствующего града Москвы, как прописано в паспорте моем, посадский житель.

— Подданный, вот оно что… Так, может быть, ты и присягу государыне императрице принимал?

— Токмо по тогдашнему малолетству не принимал, ваше высокоблагородие, — ответил Ванька, благоразумно решив скрыть, что в те поры пребывал к тому же в крепостном состоянии.

— Так-так… А скажи мне, российский подданный, если селяне поймали конокрада и тут же повесили, они правильно поступили?

— Это посмотреть надо, кого повесили. Если цыгана взяли с поличным, так тут ошибки быть не может, а если своего паренька, след разобраться.

— Цыгана правильно, говоришь, повесили? Так вот, поясню я тебе, Ивашка, хотя и не обязан всякой воровской сволочи пояснения давать, что как человек я поступок с тобой купцов-колокольщиков вполне одобряю. Если бы все честные российские граждане так воров привечали, ваша порода сидела бы но своим малинам, боясь нос высунуть. Ты же дерзко в их лавку проник и серебряный оклад Одигитрии похитил.

Ванька затравленно огляделся. Спасения не было. Не человек это, а машина бездушная…

— Я не хотел красть иконный оклад! Я думал, что в кульке у них серебряны копейки! — в отчаянии завопил Ванька.

— Достаточно, — тихо сказал полковник, и Ванька понял, что пропал. — Пиши, Федоров: Ивашку Осипова, московского посадского человека, за ложное «Слово и дело государево» водить к огню и на дыбу, пока не скажет всей правды. За святотатственную кражу подлежит, по «Уложению», сожжению на костре; за доказанный умысел грабежа — наказанию кнутом и каторгой. До суда держать опасно, в кандалах ручных и ножных, посадить в каменный мешок. На дыбу молодца, а я сейчас вахмистра пришлю, чтобы допрос снимал.

Полковник снял с гвоздя свою шляпу и, вовсе уже не интересуясь арестантом, побрел на выход. Ванька решил выложить последний свой козырь:

— Ваше высокоблагородие, напишите на Москву, в «контору», его сиятельству графу Семену Андреевичу Салтыкову. Он покровитель мой!

Попытался взглянуть в лицо полковника, но палач, отвязывавший его от стула, заслонял. А полковник у дверей тихо посмеялся и сказал:

— Твой, коли не врешь, московский покровитель поехал в Верхоянск оглядывать студеные полнощные края. Едва ли вы теперь с графом Семеном Андреевичем и в Сибири встретитесь.


Прошло две недели. Ванька приловчился устраиваться в кандалах, чтобы не беспокоить ожоги, да они и начинали потихоньку затягиваться, все еще спал на животе, однако и спина болела все меньше. Приближалось время суда. На судью узник никаких надежд не возлагал, а надеялся только на помощь своих ребят. Ушлый Камчатка, по Ванькину разумению, уже должен был проведать, куда упрятали его младшего приятеля и атамана.

И Камчатка не подвел. Настал день, когда Ванька услыхал его голос за стенами своей одиночки. Камчатка бубнил:

— …так я желаю наделить калачами самолично кажного в остроге тюремного сидельца, вплоть до последнего колодника.

— Сему, в одиночке который, я уж сам передам, ваше степенство.

— Непозволительно! Ты калачи эфтого колодника, что в одиночке, слопаешь, а батюшке моему покойному от Господа воздаяния не будя, облегчения загробных мук…

— Чтобы я чужое съел? Да ты схлопочешь у меня, борода вшивая!

— И в мыслях не имел, господин унтер-офицер, Христом-богом клянусь…

И Ванька усмехнулся, услышав треньканье из руки в руку перекочевавших серебряных монеток. Стоявший сегодня на часах рядовой драгун Силантьев был парень молодой еще, с душою не очерствевшей, и явно тяготился караульной острожной службой. Камчатка появился именно в его дежурство не случайно.

Завизжал замок, дверь темной, без окон, одиночки отворилась, и Ванька, шуря полуослепшие глаза, увидел Камчатку поистине в виде ангела Божьего, в сиянии света протягивающего ему два калача. И услышал:

— Съешь калачики, несчастный острожник, и, если будя к тому твое благорасположение, помолись за упокой грешной души Максима Соколова, города Ржева купца.

— Аминь, — буркнул Ванька, принимая калачи.

Подождав, когда закроется замок и стихнут голоса Силантьева и Камчатки, Ванька осторожно отщипнул от калача и, на ощупь положив обе хлебины в свою миску, погрузился в ожидание. У калача был прекрасный пшеничный вкус, а вместе с тем и восхитительный вкус свободы: Камчатка не стал бы приходить только для того, чтобы подкормить приятеля. Постепенно глаза снова привыкли к темноте, густые черные пятна перед глазами растаяли, и узник снова начал не то чтобы видеть предметы, имевшиеся в его каменном мешке, а почти безошибочно угадывать, что перед ним.

Камчатка не так прост, чтобы при часовом ботать по фене или выказывать, что узнал приятеля. Тайный смысл следует искать в том, что он принес, и в том, что при этом сказал. Калачи он не мог передавать через часового, потому что они подозрительно тяжелы. Сам этот роскошный белый хлеб выпекается в виде замка с дужкой, так что наверняка в калачах ключи. Как ни жалко было Ваньке разламывать хлебы (после этого придется или сразу их съедать или мириться с тем, что быстрее засохнут), были это жалкие чувствования голодного колодника, с коими не следует считаться, если мечтаешь о свободе. В одном калаче оказалось шесть серебряных гривенников, в другом — два ключа от кандалов.

Ключи Ванька тут же опробовал: к ручным кандалам подошли оба, в скважину ножных не всовывался ни один. Придется поработать. Не теряя времени. Ванька перекатился вплотную под стенку и принялся об ее кирпичи обтачивать бородку непокорного ключа. Работа была нудной, и он скрашивал ее, вспоминая и разгадывая сказанное Камчаткой. Фамилия Соколов означает встречу в Нижнем на Сокол-горе, если он разминется с друзьями под тюрьмой. Какого числа в августе память святого Максима, это в святцах хорошо бы посмотреть — да где их взять? Разве у доброго Силантьева спросить… Что шесть гривенников запечено — не иное что, как подсказка желательного времени побега — в шестом часу дня: не три, и не семь, как у людей водится, а шесть, пустое, ничего не значащее число.

На третий день Ванька уже знал, что память преподобного Максима исповедника и блаженного Максима, юродивого московского, празднуется православными 13 августа, то бишь через два дня. Знал уже, и как будет бежать.

В решающее то утро Ванька, дождавшись пока Силантьев выведет его в заход, принялся по дороге, подсовывая деньги, убеждать парня сбегать через дорогу «купить товару для безумного ряду», водки. Убедил, тем более что до питейного дома и вправду было рукой подать. Пили они способом забавным: часовой за запертой дверью выпивал чарку, занюхивал, судя по звукам, рукавом, потом предлагал через скважню для мисок Ваньке, а Ванька, выпив первую, для храбрости, от последующих стойко отказывался. Когда же язык у Силантьева начал заплетаться, Ванька попросился срочным порядком на двор: желудок-де долго водки не принимал, как бы теперь не опозориться… Силантьев согласился, вывел Ваньку из его каменного мешка и, сунув штоф в карман, а ружье взяв на плечо, всю дорогу занимал его скучнейшей историей о пропавшей в казарме табакерке капрала.

Драгун и в заход сунулся было за Ванькой, да тот вытолкал его. В душе творя Иисусову молитву и левою рукою дверцу за веревочную петлю придерживая, Ванька, правой достал изо рта ключи, отпер замки на кандалах, ключи снова взял за шоки. Хотел было сбросить осточертевшее железо в выгребную яму, да подумал, что, если поймают, заставят, пожалуй, нырять за казенным имуществом в дерьмо, а по нему толстые желтые червяки ползают, ну, до чего отвратные…

— …нет, грит, я Ефременкова по двум походам знаю, он у товарища своего не стал бы тырить… Эй, Осипов, ты чего застрял?

— Счас, друг и благодетель, дай опростаться… Так, мнишь, не Ефременков табакерке лучшее место определил?

Решившись, Ванька отодрал доску забора, поднял ее, прилег на смрадную доску с очком (путь на свободу вонял еще так!) и выполз на улицу. Поднялся на ноги, огляделся.

— Эй, Осипов, ты чего? Ты где, Осипов, бляхин сын? Караул!!!

Только Ванька углядел Гнуса, извозчика изображающего на щегольской пролетке, как за острожным забором бахнул выстрел, лошадь попыталась подняться на дыбы и тут же понесла. Ванька, ничего лучшего не придумав, помчался за пролеткой. За спиной заскрипели ворота острога, раздалось «К ружью!», поднялся матерный крик, грозящий узнику скорой и безжалостной погоней. Орали, впрочем, и на улице. Что за черт!

Обезумевшая пролетка повернула за угол, Ванька за нею. Там проход между торговыми рядами раздваивался, обтекая питейный дом «Угол», перед коим роилась немалая толпа. Лошадь, закусив удила, однако каплю соображения в своей дурной башке сохраняя, шарахнулась направо, где было посвободнее, а Ванька, сердечную надежду лелея, что погоня побежит за пролеткой, а Гнус и шею не сломит, и от драгун отговорится, нырнул влево, в самую гущу толпы — и тут же получил кулаком прямо в нос.

Ибо оказалось, что влетел он не в гурьбу жаждущих, а в середку кулачного боя. Малышня и подростки, кулаками помахав, уже спрятались за спинами настоящих бойцов, а те, засучив рукава, а то и спустив до пояса рубашку, идут стенка на стенку. Уже носы у многих бойцов кровавили, а под глазами набухали фонари, кое-кто и в сторону раком отползал, чтобы не быть затоптанным сапогами. Окромя мага и звонких ударов кулаками по рожам, заслышал Ванька и клич «Калачники, не подведите!» и понял, что здесь забава ярмарочная, бьются ряд на ряд. От широких размашек ловко уходя, с переменным успехом — от быстрых тычков, Ванька проломился-таки сквозь стенку калачников, пробежал, от тумаков увертываясь, через толпу сочувствующих им зрителей и, вытирая с лица кровь, оглянулся.

Преследователи его застряли в гуще схватки. Если Ваньку, голого до пояса, как и большинство бойцов, молодцы-калачники приняли за лихого закоперщика противной стороны, то появление драгун с их ружьями поняли толи как коварную помощь соперникам, то ли как наглое препятствование веками освященной народной забаве. Так или иначе, но теперь солдат месили кулаками с обеих сторон, и над яростным побоищем взлетела зеленая треуголка, а потом и ружье с примкнутым штыком.

Не дожидаясь, пока его преследователи вынырнут из толпы, Ванька помчался, виляя между покупателями, вдоль рядов. Торговля шла бойко, спрятаться было негде, будто в страшном сне. Его спасала теперь только верховая лошадь или, на худой конец, извозчик, хотя и ломовой. Сзади его раздался выстрел и крики «Держи!», но и впереди уж открывался выход из рядов в чисто поле, а точнее, в степь. Задыхаясь, Ванька прибавил ходу: авось найдется овраг или, на худой конец, канава, чтобы отлежаться.

Однако вместо канавы увидел он небольшой табун лошадей, пасущихся вокруг кибитки. Подбежав еще ближе, различил, что две из них стоят возле татарского жилья: одна на аркане привязанная, другая под седлом. У кибитки оглянулся: пятеро драгунов с ружьями выбежали уже из рядов, двое прихрамывали, а в долговязом, без ружья. Ванька узнал Силантьева. Напрасно старается парень, батогов ему теперь все едино не миновать!

Отвязавши оседланную лошадь, беглец ощутил превосходство над пешими драгунами и, держа ее в поводу, заглянул в кибитку, чтобы понять, отчего это его никто за руки не хватает. Оказалось, что хозяин табуна, мордатый татарин в шелковом халате, переливающемся всеми цветами радуги, мирно спит себе на кошме. Ну как тут Ваньке Каину удержаться, как шутку не пошутить? Мгновение он отвязывает вторую лошадь, свободный конец аркана закрепляет на ноге спящего, бьет животину, и она, с испуганным ржаньем пустившись вскачь, выхватывает татарина за ногу из кибитки. Открывается сундучок, бывший у сони под головой. Ванька откидывает крышку — а там полно монет!

«Неужто татарские деньги на Руси не ходят?» — смеется Ванька, подхватывает подголовник, взлетает на седло и ускакивает буквально и з-под носа подбегающих тяжелой рысью драгунов. Татарин, которого лошадь затащила в середину табуна, кричит и пытается встать на ноги, кто-то из драгунов стреляет, нуля жужжи i прямо над ухом у Ваньки, лошади в табуне пугаются и бегут в разные стороны, драгуны пытаются их ловить, чтобы хоть охлюпкой[9] гнаться за Ванькой, а сам виновник переполоха скрывается в лугах волжской поймы, намереваясь попозже, как уляжется тревога, кружным путем вернуться в окрестности Макарова.

По дороге Ванька прикидывает, как татары, дикий народ. могут поступить с конокрадом. Вследствие этих размышлений, версты не доехав до рощи, в которой надеется встретить товарищей, отпускает татарскую лошадку, вскидывает татарский сундучок на плечо и пешком приходит на место, где закопал армянскую кассу. Он не ошибся. У шайки здесь поставлен шатер, и, Ваньку увидев, караульный Тишка, как всегда вполпьяна, не узнает атамана и поднимает тревогу.

Из шатра вываливается Гнус. Помятый, с ушибленной рукой, но живой и на свободе, он убеждает Тишку, что этот грязный оборванец и в самом деле Ванька Каин. Атамана обнимают, не воротя носы от тюремного духа, хлопают по спине, а Ванька растроганно повторяет:

— С этими драгунами у меня на одной неделе — четыре четверга, а макарьевский месяц — для меня как с десять недель.

Его ведут к ручью, греют в котелке воду, Ванька моется на первый случай, сбривает бороду и просит побрить ему и голову, по-татареки: единственное средство избавиться от тюремных вшей. Тишка обмазывает его ожоги и раны чудодейственным снадобьем доктора Евлиха. Сначала щиплет, потом вроде меньше болит. Ваньку переодевают. Подголовник зарывают в землю поблизости от армянской добычи, шайка снимает шатер и решает от греха подальше перекочевать в Нижний Новгород. На челноке веселого перевозчика переправляются через Волгу; гогоча, ищут в большом селе Лысково трактир, чтобы отпраздновать возвращение атамана — и натыкаются на отряд драгун, продолжающих поиски беглеца. Среди солдат — Силантьев. Неподдельной радостью исполненный оттого, что снова видит Ваньку, он орет:

— Есть Бог на небе, братцы! Вот он, мошенник, — держи!

Делать нечего, и теперь уже Ванька кричит:

— Атас!

Шайка разбегается. Камчатка пока держится рядом с Ванькой — желает услышать команду атамана. Погоня так близко, что Ванька обращается к инакословию:

Встретимся на вашем последнем ночлеге,

Чтобы домой отвалить на телеге.

Ванька успевает убежать на пристань, в последний момент впрыгивает в уже отчаливший, набитый народом дощаник и снова пересекает Волгу. Крошечный Макарьев, кишащие народом Гостиный двор и ярмарочные ряды его больше не веселят, ощущение погони, висящей за плечами, не отпускает. На сей раз он решает переждать опасность в торговой бане, а заодно и помыться. От души попарившись, выскакивает чистый Ванька Каин во двор бани, чтобы прохладиться, а там бродят, к голому народу присматриваясь, давешние драгуны.

Да сколько можно, наконец? Он вскакивает обратно в предбанник, выбирает из своего платья одни исподние портки, туго связывает остальное платье, запихивает его поглубже под полок. В голом, собственно, виде выбегает на улицу и несется, расталкивая улюлюкающих зевак, на гауптвахту.

У караульного унтер-офицера отвисает челюсть, но Ванька поясняет, что его в бане обокрали, унесли все платье, деньги и паспорт. Служивый приказывает накрыть голяка солдатским плащом и отправляет под конвоем в хорошо тому известную сыскную канцелярию полковника Редькина.

Такого оборота Ванька не ожидал, но присутствия духа не теряет. В кабинете Редкина темновато, а сам полковник близорук, да и видел он Ваньку бородатого и с длинными волосами. Повторяя для Редькина свое вранье, Каин к тому же пытается изменить голос. Полковнику Редькину, занятому важными государственными делами, обворованный в бане купчик не интересен, он зевает, вызывает подьячего и приказывает разобраться — и быстро, не разводя турусов на колесах.

В коридоре, вглядываясь на шагу в сутулую подьяческую спину, обтянутую казенным тускло-зеленым сукном, Ванька понимает, что настал решающий момент. Морда у старого чиновника хитрая, посматривал он на голого купца словно бы с поощрительным искательством… И черт его знает, один ли сидит в том присутствии, куда ведут Ваньку на допрос… Надо решаться сейчас. Ванька как можно ближе придвигается к волосатому уху подьячего и громко шепчет — нелепицу, на первый взгляд:

— За мною должок, ваше высокоблагородие: муки самолучшего англицкого сукна два фунта и с походом.

А теперь как повезет: подьячий, чернильная душа, знает теперь, что он не тот, за кого себя выдаст, а если знаком с воровским языком, понял, что получит дорогой кафтан с камзолом. В присутствии, точно, три стола и за одним строчит себе другая чернильная душа.

Старый подьячий усаживается за свой стол, кивает Ваньке на табурет, а сам раскрывает толстую тетрадь, внимательно присматривается, хорошо ли очинено перо, и наконец окупает его в чернильницу, сделанную из баночки для бабской помады.

— Сего 1735 году августа тринадцатого дня явился в Макарьевскую сыскную канцелярию города Москвы купец…

Ничего себе денек выдался! Ванька, не дожидаясь вопроса, скороговоркой добавляет «москательщик», собственные имя-отчество и выдуманную фамилию.

— Так… «Дело его…». Чем торгуешь?

— Серебряного дела товаром больше, — отвечает Ванька, не соврав. Ведь из дерева или там бумаги монеты вырезать покамест не придумали.

— «Дело его — серебряными изделиями торгует. О себе заявил…» Теперь мне записать требуется, Иван Осипович, как тебя ограбили.

Ванька вздыхает с облегчением, начинает вполголоса, будто стесняется собственного невезения, рассказывать. И замолкает на полуслове. Потому что в присутствие конвойные вталкивают острожного благодетеля его, драгуна Силантьева. Он без шляпы и тесака, кафтан расстегнут, руки связаны за спиной…

Ванька натянул плащ чуть ли не на голову, отвернулся и понизил голос. А незадачливый часовой, не обратив на него никакого внимания, наоборот, заорал. Пинаясь ногами во что ни попадя, Силантьев обещал сотворить с приказными крысами несусветные веши, утверждал, что уже проделывал это с их матушками, и предлагал им самим выводить в вонючий заход смердящих колодников натощак и не выпив для сохранения здоровья чарочку; наконец заявил, что он-де солдат, в боях побывавший, и что в гробу видал он всю их вонючую розыскную канцелярию и ее поганые тайны.

Тут подьячие переглянулись, и тот, что допрашивал Ваньку, велел протолкать драгуна взашей в холодную, пока не вызовут.

Через полчаса счастливый Ванька вываливает из присутственного места с двухгодовым купеческим билетом, выданным Макарьевским отделением Тайной канцелярии. Подьячий — за ним и предлагает зайти в цейхгауз, подобрать бесхозные обноски, чтобы хоть до своей лавки дойти, да и казенный плащ надо будет оставить. По дороге добряк-подьячий объясняет, что без подписи полковника Редькина выписанный им билет — филькина грамота, а за подписью он пойдет, когда получит двадцать пять рублей серебром.

Ванька отправляется в заветную рощу и при последних лучах солнца вырывает из земли армянскую кассу, отсчитывает на взятку подьячему и себе на одежду и расходы. На хитрюгу подьячего он не в обиде: кому, спрашивается, было бы лучше, если бы он снова сел в каменный мешок, а подьячий лишился бы взятки? Что положение, когда вор сидит в тюрьме, полезно для всего трехмиллионного населении Российской империи, ему и в голову не приходит. Упав без сил на траву, от усталости и голода не может подняться. Вспомнилось ему в полубреду, в полусне, что какой-то сказочный царь лежал, голодный, на куче серебра, но не есть же его. С тем и забылся.

Утром Ванька является в сыскную канцелярию, где знакомец-подьячий встречает его с радостным изумлением, берет деньги, идет подписывать купеческий билету Редькина, а возвращается с приказом взять новоявленного купца под караул. Оказывается, полковник велит найти на ярмарке московских купцов и опросить их, дознаваясь, не самозванец ли ограбленный в бане. Старый подьячий спасает Ваньку: у него среди московских коммерсантов обнаруживается приятель, и тот, в канцелярию приведенный с ярмарки, свидетельствует, что знает Ваньку как московского купца. Полковник подписывает билет.

Наконец-то вздохнув свободно, Ванька покидает опасное место. По-царски угостив на прощанье своих благодетелей, подьячего и его приятеля купца, он тут же, у трактира, нанимает извозчика и едет в Нижний. Шайка ждет его на Сокол-горе, однако на пути к месту встречи Ванька натыкается на драгун из Макарьева. На тех самых, что по приказу Кондратьева везут своего товарища Силантьева в губернскую тюрьму. Обрадовавшись нечаянной удаче, они хватают Ваньку, забирают его купеческий билет и слушать не желают никаких объяснений. Ванька для них — беглый арестант, из-за которого страдает драгун, их товарищ, и место ему в тюрьме. Про здешнюю тюрьму Ваньке рассказывали: это каменное подземелие в Ивановской башне Нижегородского кремля, где и дверей-то нет: узников сталкивают в люк. Силантьев злорадствует и подзуживает сослуживцев. Ванька молчит: ему некогда отругиваться, не до того.

Схватили Ваньку на Дмитриевской улице Нижнего. Если бежать, то, пока не завели в кремль. Дмитровскими воротами, а до кремля уже рукой подать. Ванька так и водит глазами из стороны в сторону, отчаянно ищет малейшую возможность спастись. Вот она! У забора стоит кадка с водой. Ванька внезапно вырывается из рук драгун, отталкивает Силантьева, впрыгивает на кадку, с кадки взлетает на забор, с забора во двор, цепные псы рвут ему плисовые шаровары, но он уже пересек двор, бежит по саду, а из сада кружным путем добирается до Сокол-горы, где назначил встречу товарищам.

Товарищи на месте. Ванька рассказывает им о своем приключении и велит собираться в путь. Камчатка и Гнус возвращаются в Макарьев, чтобы отрыть добычу и купить две кибитки с лошадьми. Хватит ноги бить, заработано достаточно, чтобы доехать до Москвы, выдавая себя за мелких торговцев, разбогатевших на Макарьевской ярмарке. Атаман смеется и уверяет Камчатку:

— Вернусь я сюда теперь разве что с двумя пушками на передках!

Поджидая же. пока отделаются Камчатка и Гнус, Ванька отдыхает и лечит водкой свои страхи и потрясения, в коих никогда не при знался бы удалым приятелям. Валяясь под липой, а потом и на сене в кибитке, неспешно катящейся по Московской дороге, он в полусне-полуяви возвращается к пережитому на берегах Волги. Ему совершенно не жаль больших денег, потраченных на пропавший купеческий билет. Знакомство и дружба с нужным чиновником стоили куда дороже. Все его злоключения проистекали из того, что в Макарьево и Нижнем он был чужаком, его не знали, не боялись, у него не было влиятельных приятелей и благодетелей. Вот драгуны за ним и гонялись, словно за бешеным псом. Теперь он поумнеет.

В Москве, где кое-что для его возвышения и славы уже подготовлено, ему ведомы многие воры, а узнать должен будет всех! Как он раньше не понимал, что знания бывают важнее денег? Теперь-то он не пожалеет времени и сил, он раскинет над всей воровской Москвой свою сеть, а чиновников начнет подкупать, не дожидаясь ареста. Тут открывались такие возможности, что у Ваньки захватывало дух… На этом пути его ожидало не только богатство и безопасность. В прекрасной дали печатным сладким пряником манила его, сироту и бывшего крепостного, власть над людьми, пусть воровская, непризнанная законом, однако власть.

То засыпая, то просыпаясь, Ванька смаковал эту сокровенную мечту, не зная, что к попытке ее осуществления подведет его дорога весьма извилистая. Ему предстояло напоследок и в Москве хорошо погулять, изумляя горожан своими воровскими выдумками, и на Волге. Правда, до пальбы из пушек тут не дойдет; однако, пристав со своей шайкой к настоящему волжскому атаману Михайле Заре, славный Ванька Каин получит под начало казачий круг в сто молодцов с ружьями и так здорово пограбит на волжских берегах и на самой Волге-матушке, что матери будут пугать его именем малых детей, пономари, заслышав о Каиновом приближении, полезут на колокольни бить в набат, а метане и сельчане станут запирать ворота, вооружаться хотя бы и вилами и в ужасе молиться.

Однако настанет-таки звездный час Ваньки Каина, и он сумеет совершить свое преображение, как бабочка-капустница, явившаяся из кокона личинки.

ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ
УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПРЕВРАЩЕНИЯ ВОРА И РАЗБОЙНИКА ВАНЬКИ КАИНА

Метаморфоза первая,
из вора в сыщики

Москва бурлила вторую неделю, с того самого дня, как из Петербурга пришла весть, что дочь Петра Великого, красавица-царевна Елизавета Петровна свергла и заточила захватившую власть царицу-немку Анну Леопольдовну и все ее Брауншвейгское (язык сломаешь!) правящее семейство, отогнала от российского трона других немцев и пообещала своему народу наконец-то привольную, русскую жизнь. Грамотные устраивали паломничества к манифестам новой государыни, прибитым на Лобном месте и на стенах присутственных мест, неграмотные слушали их чтение и разглагольствования, все вместе праздновали в кабаках, где зелено вино лилось рекою. Покидая на время праздничные столы, москвичи, разгоряченные любовью к русскому народу и к его русской государыне, ловили и колотили немцев на улицах.

В эти-то радостные декабрьские дни 1741 года Ванька Каин и решил осуществить свою сногсшибательную задумку. В последний раз прошелся он по московским малинам и притонам. Перекликаясь и перешучиваясь с удалым воровским народом, предвидел он, что вскоре его здесь будут встречать по-иному, однако ни стыда перед ворами, ни страха не чувствовал, а только казалось ему, что стоит перед бездонной пропастью, а ее должен перепрыгнуть. Возвращался он в город, на малине в Черемушках переночевав, через Даниловскую заставу и дорогой для смеху спросил у прохожего приказного:

— Дядя, а кто на Москве набольший командир?

— Ищи такового господина в Сенате, парень, — не удивившись, ответствовал приказной. И шмыгнул сизо-красным носом.

Ванька и отправился в Сенат. Туда как раз приехал генерал-губернатор князь Кропоткин, и, пока тщедушный сановник на крыльцо поднимался, Ванька сумел подать ему записку, в которой извещал, что к Сенату некое особливое дело имеет. Князь записку взял, просителю милостиво кивнул — и всего делов. Никакой резолюции на свою записку Ванька не дождался, а когда через час, на морозе за малым не окоченев, попробовал самолично зайти в здание, был выбит с крыльца сторожами.

Где князя Кропоткина имение, Ванька помнил: возникала как-то мыслишка обчистить, да трудновато выходило. Теперь он пришел под крыльцо того высокого каменного дома и принялся поджидать князя уже здесь. Выскочил на крыльцо адъютант, и Ванька попросил его доложить о себе князю, на что адъютант позвал дворника и велел просителя протолкать.

Ванька, однако, сдаваться не собирался. Зашел он в «Руку», ближайший кабак, выпить зелена вина для сугреву и для храбрости, а там за столом разговор:

— Теперь немцам везде окорот[10] будет. Я чай, государыня-матушка Елизавета погонит вместе с поганцами взашей и бесовскую немецкую науку, — убеждал толстого купчину дьячок в обтрепанной однорядке. — И тогда у нас русская, наша православная наука заморскую превзойдет.

— Наука есть штука весьма различная. Во-первых, — загнул купец пухлый палец, — есть и невредная немецкая наука, как лекарская, к примеру, а во-вторых, «дважды два» и по-русски, и по-немецки — «четыре». И прости меня, отче, да только мне ведома токмо одна православная наука — богословские мудрования. Так что немцев бей (эфто немчуре всегда полезно), а науку не трожь, попенок!

Мгновенно на собеседников скосившись, приметил Ванька, что из-за пазухи у купца высовывается кошель — ну так и просится в руки! Однако купец весьма здраво рассуждал, да и не следует Ваньке совершать такие подвиги сегодня. А может, и никогда больше теперь он их не совершит? Главное, надеялся он на такое же руссколюбивое настроение и в высших кругах, а посему появлялась надежда, что ему простят ограбление царского Анненгофского дворца: подумаешь, придворных немчишек русак пощипал!

Хлопнув чарку зелена вина, подождал Ванька, не скажет ли купец, сосед его по столу, еще чего-нибудь умного, однако тот молчал, усердно очищая тарань. Горячая волна вынесла вора из-за стола, согревала сердце и на морозе, теперь он смело вбежал на княжеское крыльцо, а встретив в огромных сенях адъютанта, столь убедительно доказал ему важность своего дела, что тот, хоть и скорчил недовольную мину, но отвел все-таки ко князю Кропоткину.

— К господину князю обращаясь, следует говорить: «Ваша светлость». Понял, мужик? — не оборачиваясь, процедил косоплечий адъютант.

— Как не понять, ваше благородие, — ответствовал Ванька, марая смазными сапогами пушистый ковер коридора.

В домашней обстановке, в кресле у камина, князь Кропоткин показался вору еще более плюгавеньким, чем на ступеньках лестницы Сената.

— Чего хотел важного изъявить, а?

— Я, ваша светлость, известный московский вор, по прозванию Ванька Каин…

— Что? Эй, люди!

— …решил покинуть свое грешное и богопротивное ремесло. Со вступлением на престол нашего солнышка ясного, ее величества императрицы Елизаветы Петровны, дочери Петра Великого, обидному немецкому засилью конец пришел. Тогда я и решил, что теперь нельзя мне, честному русскому человеку, воровать по-прежнему, и раскаялся в своих преступных деяниях, в кражах и в мошенничествах. А тянул я из карманов деньги, платки, кошельки, часы и все, что плохо лежало. Много дурного и непорядочного я совершил, ваша светлость, но людей никогда не убивал, и в разбое не бывал. А где на Москве воры и мошенники, разбойники и беглые солдаты прячутся, сие мне весьма известно, и я хотел бы их поймать. И для того нужен мне конвой, сколько прилично с капралом и писарем, тогда я сегодня же ночью не менее ста воров поймал бы и в Сыскной приказ предоставил. Прошу резолюции милостивой, ваша светлость господин князь!

— А за что тебя, вор, Каином прозвали? — прищурился князь.

— Хитер уж больно и мыслями быстр, ваша светлость!

— То-то! Меня, хоть ты и трижды будь Каином, не перехитришь! Вижу, что и в самом деле государыне императрице хочешь послужить.

— Вестимо, хочу. А то стал бы и медведю в пасть голову добровольно класть…

— Знатная речь народная — так и бьет в самую точку! Эй, адъютант! Чарку водки мужичку! Напьешь — мигом за стол и носом в чернильницу.

Ванька тяпнул почетную чарку, крякнул, деликатно огляделся, закуски не обнаружил и занюхал кулаком.

— Премного благодарен, ваша светлость.

— Пиши, адъютант: «Предъявителю сего бывшему вору Ваньке Канну дать отряд для поимки мошенников сегодня же ночью. Буде вылазка удач на, назначить в Сыскной приказ доносителем». Число поставь, «Генерал-губернатор» и прочее… Дай подпишу.

Ванька наблюдал, как со сказочной легкостью исполняется его задумка, и мыслил, что разумному простолюдину подловить большого барина очень легко, если наживка — любовь к русскому народу. Чем выше стоит такой господин, тем легче, елки-моталки, ловится, потому как настоящий, во всей его низкой и хитрованской сущности, российский народ ему неизвестен. Да сейчас и время тому сподручное…

— Вот, держи свою резолюцию, бывший вор, — подозвал его к себе князь Кропоткин. — Служи теперь государыне императрице честно, жизни и здоровья своего не жалея, как мы, старики, служили ее великому отцу.

С изумлением увидел Ванька, что глаза генерал-губернатора наполнились слезами, и понял, что их светлость изрядно насандалились. Бормоча благодарности и кланяясь, он задом выбрался из кабинета. Теперь, пока пьяный вельможа не передумал, в Сыскной приказ… Что там еще?

— Эй, мужик! Постой! Его светлость приказали дать тебе солдатский плат и шляпу.

В Сыскном приказе Ваньке Каину не то чтобы обрадовались, но приходу его так уж точно удивились. Если он помнил в лица карауливших сегодня солдат-преображенцев, то и они его, знаменитость воровской Москвы, тоже не могли забыть. А дежуривший сегодня гвардии капитан Родионов как раз и вел розыск памятного ограбления кельи греческого монаха Зефира, ведь это именно он чуть ли не каждый день во время двухмесячного следствия приказывал драть Ваньку кошками, выбивая признание. Ванька, однако, держался. А там и единственная свидетельница, подкупленная хитроумным Камчаткой, со слезами отпросилась сходить в баню, откуда, переодевшись в оставленное для нее загодя платье, благополучно исчезла…

Пофыркал-пофыркал усатый гвардии капитан, повертел и так и эдак поданный Ванькой клочок бумаги, однако письменному приказу генерал-губернатора пришлось ему подчиниться. Теперь уже самого вора сажают за стол и заставляют писать челобитную на имя государыни императрицы. Пишет он, вслух повторяя написанное, и, когда не может подобрать слово, приличное для челобитной на высочайшее императорское имя, помогает ему дежурный подьячий Петр Донской, молодой еще человек. В конце челобитной Ванька составляет список («реестр», — подсказывает ему подьячий) ста тридцати двух известных ему московских воров и мошенников, а среди них не забывает назвать и Петра Камчатку. Старая дружба похерена, назад дороги нет. Ну и пропади он, Петька, пропадом со своими нравоучениями!

Приняв челобитную, дежурный офицер дает Ваньке Каину под начало четырнадцать солдат и, с дежурства снявши, того самого подьячего Петра Донского, что помогал составлять челобитную. Перед ночной вылазкой солдатам положено поужинать, и подьячий ведет Ваньку в ближайшую ресторацию «Кузнецкий мост». Угощает, понятно, Ванька. Не налегая на крепкие напитки, они солидно закусывают, и каждый пытается прощупать, что за человек назначенный ему компаньон. Ванька пугает страхами ночной вылазки, да тут же идет на попятный:

— Ночью наше сегодняшнее дело не столь опасно, — утешает. — Днем могли бы мы в каждом, почитай, притоне наткнуться на нож, а ночью полегче.

— Отчего ж полегче? — перестает жевать подьячий. — Неужто ночью воры ножей с собою не берут?

— Оттого, что ночью воры, как и весь народ, либо пьяны, либо спят. А спросонья, пока поймет браток, что почем и отчего у Машки подол на голове, тут его и вяжи. Да и не так вор смел при ночном арестовании, нежели днем: ночью улицы перекрыты рогатками, бежать труднее. А ткнешь солдата ножом да поймаешься, тебя же до приказа не доведут — за товарища приколют.

— Тебя, Иван, послушать, так стоит у кузнеца кольчугу заказывать, — невесело ухмыляется подьячий.

— Обойдешься и без кольчужки! Только, слышь-ка, Петро…

— …Яковлевич, — подсказывает подьячий. — Петр Яковлевич.

— …ты, Петро Яковлев сын, за мной лучше держись и поглядывай, чтобы с тылу и с боков у тебя были солдаты со штыками и чтоб отнюдь не дремали служивые… Эй, красавчик половой, склонись-ка к нам кудрявой головой, выпиши-ка мне счетец, чтобы мне его дубьем оплатил отец!

Они забирают из казармы ворчащих в усы солдат, из цейхгауза — чуть ли не весь запас веревок, и Ванька ведет свою команду для почину в Зарядье, смертельно опасное втемную пору для одинокого прохожего. Здесь, у самых Москворецких ворог, в доме у местного протопопа прячутся двадцать волжских разбойников с атаманом их Яковом Зуевым: приехали на Москву закупиться порохом и повеселиться на московских малинах.

Оставив команду за углом и нахально сбросив солдатские плащ и шляпу на руки опешившему подьячему, Ванька, простоволосый под медленно падающим, мохнатым снегом, стучит в высокие ворота.

— Кого эфто там нечистый принес, на ночь глядя? — отзывается за воротами грубым голосом дворник.

— Это я, Ванька Каин, — радостно отвечает бывший вор. — Дельце у меня, дядя, к вашим квартирантам, а завтра в Сыскном приказе арестантам. Пусти, гривенничком подарю.

— Эх, грех на душу берет батька протопоп, что якшается со всякой сволочью, — ворчит невидимый дворник, однако гремит засовом. — Еще выйдут ему боком ваши воровские денежки…

— Да ты словно в воду глядел, дядя! — восхищается Ванька, распахивает калитку и придавливает ее холодное дерево спиною. Внезапно свистит и с наслаждением прислушивается к послушному топоту солдатских сапог…

Пять часов уже прошло, а может статься, что и все шесть, а мешкотная ночь все тянется. Ванька и молодой подьячий за малым не валятся с ног, в головах у них туманится от оглушительной, ветвистой ругани и от замысловатых проклятий, коими, несмотря на увещевания ружейными прикладами, неутомимо осыпают их, и в первую голову, понятно, подлого изменщика Ваньку Каина, захваченные командой воры и мошенники. Пленники эти связаны по рукам, попарно, а пары еще и между собою, орда сия огромна, и хвост ее теряется в ночной тьме. Оба командира пересчитывали, и оба сбивались; остатный раз у подьячего вышло сто сорок семь узников, у Ваньки — сто сорок восемь.

У самых Москворецких ворот Ванька хлопает себя по гуляшей голове и говорит подьячему:

— Айда к печуре, там для нас последняя сегодня добыча.

На берегу Москвы-реки чернеет в снегу вход в большую пещеру, ее-то ворье и величает «печурой». Прихватив двух солдат. Ванька вместе с подьячим входят в пещеру, выбивают гнилую дверь и окунаются в смрадную теплоту. Слабый свет, сочащийся им навстречу из-за плавного поворота пещеры, происходит от лучины, при которой бледный, худой мужик в нагольном тулупе, сидя на земле, что-то пишет на клочке бумаги.

— Про сие воровское гнездо не ведал небось, Петро, Яковлев сын? Берите его, вяжите — Алешку Соколова, беглого солдата, ведомого банного вора!

— Это, Каин, в грех зачтется тебе, — грозит странный писец.

Солдаты вяжут Соколова, а подьячий поднимет с полу клочок бумаги, нагибается к лучине, читает:

— «В Всесвятской бане ввечеру взял 7 гривен, штаны васильковые, в Кузнецкой бане взял в четверг рубаху тафтяную, штаны, камзол китайчатый, крест серебряный…» Это что за диковина?

— Да Алешка летопись собственную давно уж пишет, каждое свое воровское деяние записывает — писатель! Вон там, в углу, целая уже тетрадь…

Ванька сам метнулся за тетрадью, пролистав, прочитал но слогам:

— «А воры московские ведомые: Яков Зуев, да Николай Пива, да Степка Гнус, да Петр Камчатка, да Ванька Каин…» Ты что ж, Алешка, донос на нас подготовил?

Солдаты еле оттянули Каина от Алешки, а подьячий тем временем по-тихому подобрал тетрадку. Успокоившись видом в кровь разбитой Алешкиной рожи, Ванька припомнил, зачем в «печуру» завернул:

— Сто пятидесятый! Али сто сорок девятый? — И махнул рукой на полати в темном углу: — Берите заодно уж и Гнуса, для круглого счета! Где наша не пропадала!

На свою кличку откликаясь, высунул из полатей взлохмаченную голову донельзя пьяный Гнус в одной рубахе — повязали и его.

— Наш человечек, — проворчал один из солдат. — Был уже не раз под кнутом, да в последнюю отсидку сбежал из холодной. С возвращеньицем, Степа!

— Заткни хайло, служивый, — на глазах трезвея, откликается Гнус и вдруг, словно кот, сверкает глазами. — А ты, Иуда, наткнешься у меня на перо!

— Собака лает, ветер носит, — передернув плечами, будто от внезапного холода, Ванька отмахивается. Говорит раздумчиво: — С тобою, Гнус, сто пятьдесят голов уж точно. Пожалуй, сойдет на первый случай.

Улов первой ночной экспедиции поразил генерал-губернатора. По его предложению Сенат простил вору Ваньке Каину все его прошлые преступления, официально принял на службу в сыскной приказ доносителем и сыщиком. Каин получил свою особую команду, его снабдили персональным указом для поимки преступников. Властям города Москвы, полиции и воинским командам особыми указами приказано всемерно помогать Ивану Каину и даже не принимать доносов и жалоб на него, буде такие явятся.

А он трудится, ночами не спит, пачками ловит своих бывших товарищей — воров, разбойников, фальшивомонетчиков, беспаспортных бродяг, беглых солдат; сотни и тысячи их проходят через Каиновы цепкие руки. Все пытаны, все биты кнутом, пять человек повешены, остальные отправились в кандалах в Сибирь. Было очень на то похоже, что Ваньке Каину суждено теперь очистить первопрестольную от преступного люда, да только судьба его снова сделала крутой поворот, на сей раз для постороннего глаза не сразу заметный.

Метаморфоза вторая,
из сыщика в сыщики и воры

Два года Ванька Каин честно тянул лямку и опасной, и трудной службы московского сыщика, а потом понял, что сглупил. Платили в Розыскном приказе жалкие гроши, а однажды, когда Сенат выдал ему как отличившемуся наградные, получил Ванька-сыщик аж пять рублей денег, тогда как ранее, будучи вольным вором, сам брал себе тысячи.

А Ваньке исполнилось двадцать пять, пора было жениться и жить своим домком. Жить богато и весело, соответственно своей на Москве громкой славе и власти немалой, как на его года. Где денег-то взять? А где берут их чиновники — тоже ведь должны были бы на своем скудном жалованье давно от голода копыта откинуть, а поди ж ты, живут в теремах, что твои старые московские бояре, ездят в каретах, а дочерей своих замуж выдают с таким приданым, что зашибись! И Ванька решил идти по их, московских приказных, стопам и делать деньги из грозной власти своей над московским преступным людом.

Вскоре по всем малинам и по всем притонам Москвы и Подмосковья пронесся слух: жестокий и неумолимый сыщик и доноситель Ванька Каин «берет»! Многие тогда, и не только воры, но и простой люд, вздохнули свободней: теперь поведение знаменитости стало понятным, а сам Ванька ближе — ведь все на Москве потихоньку воруют, кто где может, и нет, наверное, здесь ни одного человека, который бы не нарушил какой-нибудь из законов грозного, еще царем Алексеем Михайловичем принятого и отпечатанного «Уложения».

На этот раз хитроумный Каин предусмотрел, казалось бы, все. Он продолжал ловить воров, убийц и мошенников, однако накладывал на них собственный штраф соразмерно преступлению и значимости пойманного в воровском мире. Тех, кто мог откупиться, отпускал на все четыре стороны, а тех, кто заплатить не мог, отсылай в Сыскной приказ. С именитыми, заслуженными ворами он обходился почтительно и в снятой для себя квартире в Зарядье устроил для деловых встреч с ними особливую комнатку с бильярдом, столами для игры в карты и в зернь. Смекнул Ванька задним числом, что столь малое вознаграждение получал в сыскном приказе и потому, в частности, что не позаботился о подмазке тамошних чиновников. Теперь же принялся щедро делиться с сослуживцами и начальниками деньгами и ворованным товаром, полученными от пожелавших откупиться от ареста мошенников, и вскоре уже сам удивлялся, как много чиновного люда удалось ему подкупить и тем самым приобрести у власть предержащих к себе благоволение.

Устроив на первый случай свои дела и прикопив деньгу, решил добрый молодец наконец жениться. Уже давно присмотрел он себе невесту, точнее, назначил себе в невесты девицу, которую года три как обхаживал. Была это Арина, дочь отставного сержанта Ивана, с которым Ванька некогда жил в одном доме. Ванька дружил с ее отцом и частенько к соседу захаживал — выпить чашку чаю и поглазеть на хорошенькую Арину: очень она ему незабвенную Дуняшу напоминала. Сама сладкая Дуняша для Ваньки давным-давно потеряна: когда видел он ее в последний раз, была это беременная четвертым ребенком толстая добрая баба. Тогда Ванька попался после очередной громкой кражи, а когда Камчатка сумел его выручить, хитростью выведя из игры единственную свидетельницу, оставленного в подозрении Каина согласился взять на поруки подпоручик Нелидов, муж Дуняшин. Нелидов, помня Ванькину к нему щедрость в годы своей бедности, привел бывшего благодетеля к себе домой, чтобы выпарить в бане и угостить после тюремной пустой похлебки. Увидев свою ненаглядную Дуняшу, постаревшую и раздобревшую, с темными пятнами на обезображенном беременностью лице, Ванька испытал такой взрыв любовных чувствований, что с трудом сумел скрыть свою пылкость от хозяев.

Теперь в Арине видел он свою новую Дуняшу, только юную, никому не обещанную, чистую. Вначале он засыпал ее подарками, надеясь, что девица, подобно безоглядной в любви Дуняше, пойдет навстречу его ухаживаниям. Где там! Принужден был обходиться одними разговорами. И горька была ему Аришкина рассудительность, настоящей любовной страсти вовсе не свойственная. Ведь даже когда решился он жениться на ней, Аришка первым делом спросила:

— А что ты за человек, чтобы жениться?

— Я — купец: где что увижу, то куплю, а ежели увижу дешевое, то и ночь не сплю, — отшутился Каин.

Отшутиться не удалось. А за вора Арина выходить замуж решительно отказывалась.

Прошло время, Ванька стал сыщиком. Хотя он съехал со старой квартиры и, конечно же, не совсем скучно проводил свои кавалерские досуги, Аришку не забывал и время от времени навещал ее отца на Милютинской фабрике, где тот подрабатывал сторожем. Отставному сержанту Ванька нравился, особенно, когда взялся за ум. Во время одной из встреч он сказал Ваньке, прежде попросив его перед Аришкой не выдавать, что дочка признавалась ему: боится-де заматереть в девицах, ей уже семнадцать, все сверстницы давно замужем, одна она перебирает женихами.

На следующий же день Ванька посватался. И получил от Ариши яблоко — обидный знак отказа. Вне себя от злобы, незадачливый жених приказал гордой красавице, чтобы не смела выходить замуж ни за кого, кроме него.

Отступать Ванька Каин не привык. Успокоившись, он тотчас же придумал, как добиться своего. И помчался в Сыскной приказ, где в ожидании суда томился, от скуки разрисовывая игральные карты, главарь шайки фальшивомонетчиков Андрюха Скоробогатый, которого сам же Ванька поймал и посадил.

— И ты надежду имеешь, что я оговорю честную девицу, которую я и в глаза не видал, за этот вот вшивый шкалик? — Андрюха взболтнул полуштофом, принесенным Каином ему в одиночку.

— Конечно, имею. Что тебе стоит, Андрюша? А я на ней иначе жениться не смогу. Сделаешь доброе дело.

— А ты, Каин, доброе дело мне сделал, когда в Сыскной приказ сдал?

— Э, друг, сам теперь жалею. Надо было твои деньги дуванить, а тебя отпускать… Теперь так бы и поступил. Но и ты пойми: игра у нас такая была, правила такие — тебе бежать, а мне ловить. Ведь и ты знал, на что идешь, когда решился помогать государыне императрице ее монету чеканить.

— А вот это не твое дело, на что я рассчитывал, — насупился Андрюха.

— Ладно, покуражился и будет. Выручить теперь тебя я никак не могу: статья больно уж тяжкая. Говори свою цену.

Через полчаса на новом допросе Андрюха Скоробогатый показывает, что об его промысле, делании фальшивых денег, известно было сержантской дочери Арине Ивановой, проживание имеющей вместе с отцом своим на улице Козмодемьянской в доме купца Пыльникова. Еще через час Аришка уже в застенке сыскного приказа, она плачет и ничего не может ответить на вопрос, почему она, зная о фальшивомонетчиках, об их преступном промысле не донесла? Подьячий, старый приятель Ваньки Петр Донской, приказывает палачу бить девицу плетьми, но она и под плетями ничего о фальшивомонетчиках показать не может.

Упрямицу на рогожке относят в бабскую камеру, Ванька вызывает оттуда к себе на допрос знакомую старуху и велит ей передать Аришке, что как только она согласится выйти за него, Ваньку Каина, замуж, в тот же день выйдет на волю. Через полчаса старуху приводят назад, и она, разводя руками, сообщает, что девка отказывается наотрез: передай, мол, чтобы на то вовсе надежды не имел. Ванька скрипит зубами и, подумав, спрашивает:

— Скажи-ка, бабка Спица, а тебе под пыткою довелось ли побывать? К огню тебя приводили ли?

— Ох, была, была, соколик, ох, приводили меня…

— Так вот и расскажи дурехе, чем пытка пахнет, а потом остереги, что дело у нее тяжкое, государственное, и его теперь секретарям не на чем разобрать, кроме одной пытки. И если за меня не согласится, то я ее далее отстаивать не буду, и станут ее, упрямую, пытать, пока не искалечат. А согласится — я тебя за сватовство награжу.

Теперь уже разборчивая сержантская дочь не упрямится больше. Ванька ручается за свою невесту перед начальством и просит ее не пытать, а выпустить на волю, наказав только кнутом:

— …Сие ей Бесконечно на пользу пойдет, ибо сколоченная посуда два века живет.

Его просьбу исполняют. Невесте на глазах наконец-то осчастливленного жениха палач отвешивает десять ударов кнутом, потом бедную Аришку выдают на поруки Ваньке, о чем он пишет расписку. Жених отводит плачущую невесту к знакомой просвирне, чтобы та вылечила порванную кнутом спину, а по излечении объявляет день свадьбы.

Впрочем, Ванька Каин не был бы Ванькой Каином, если бы не только кнутобойное сватовство его, но и свадьба не прогремела бы на всю Москву.

Ожидания не менее чем половины мещанской Москвы, набившейся в Крестовоздвиженскую церковь и столпившейся в околотке, не были обмануты. Приключения начались еще до венчания.

Поп, вызванный в церковь и еле пробившийся через толпу, потребовал у жениха венчальную память, удостоверяющую его православие (а Ванька сызмальства не говел и не исповедовался) и благонравие. Посмотрев же бумагу, поп раскричался, объявляя ее фальшивою — и справедливо, потому что Каин сам ее написал и подписал.

Поп попробовал выгнать из церкви врачующихся — да где ему! Он и ушел тогда сам, а Ваньке с собственной свадьбы вслед за несговорчивым батюшкой ретироваться обидно, да и стыдно стало — вон ведь сколько народу собралось! Послал он свою верную команду, солдат-удальцов, сыскать на улицах хоть какого-нибудь попа, а всего лучше в хорошем подпитии.

Ушли солдаты. Ванька обратился было к невесте, смотрит — она от позора ни жива ни мертва; поднял глаза на будущего тестя, а тот грозит ему волосатым кулаком. Тогда подозвал жених к себе Тишку:

— Эх ты, свинарист! Коли закончил бы тогда курс, выручил бы сейчас приятеля. Признайся наконец, отчего из семинарии сбежал?

— Сколько раз тебе объяснять — чтобы не утопнуть в бездне премудрости! Зато сейчас свободой наслаждаюсь, а ты, атаман, вот-вот ее лишишься.

Ванька от багроволицего философа отмахнулся и обратился мыслью к сноси команде: повезет ли молодцам? Ведь завсегда пьяных попов на улицах, что грязи — это когда без надобности, а вот если нужен тебе позарез…

А солдаты-молодцы, выйдя на Варварку, тотчас увидали хмельного попа, игравшего развеселые песни, взяли его под белы руки — и в Божий храм. Ванька батюшке обрадовался, будто отцу родному, с молодцами пошептался, брови сдвинул и грозно вопросил:

— Ты по какому праву, выйдя из Замошного кабака, в пьяном образе на улице песни играл?

— Духовные песни возглашал, для просвещения прохожих, — пояснил священник и икнул. — Тропарь новому лету…

— Ничего себе тропарь, — фыркнул солдат Степанков, расфуфыренный по случаю свадьбы командира. — «Хороша моя Танюша…» Все б такие тропари!

— Ты вот чего, порода жеребячья, — взял жених за пуговицу священника и нос принужден был отвернуть от сивушного духа. — Ты вот мне чего, ракалья бородатая… За пьянство и буйство отведу я тебя в Духовную консисторию, и будешь ты там на цепь посажен, в темнице муку молоть. Мне сие раз плюнуть — видал солдат?

— Видал, благодетель, — выкатил зенки поп.

— А если нас с Аришей сейчас обвенчаешь, тотчас же и отпущу тебя. Так по рукам?

Бедный поп только кивнул, а, таинство совершая, от усердия орал немилосердно и вместо положенных трех обходов, обвел молодых вокруг аналоя не то семь, не то восемь раз. Ванька тут не выдержал и прошипел:

— Ты зачем же нас с прибавкой против других вокруг венчального стола водишь?

Поп на те слова прервал обряд и, покачнувшись, объяснил на всю церковь:

— Так ведь ты с женою теперь против других долее и жить станешь.

Когда венчание совершилось, Ванька, за неимением пока других гостей, приглашенных на свадебный ужин, забрал попа к себе домой и посадил за стол рядом со свахою, бабкой Спицею, отпущенной на Ванькину свадьбу из тюрьмы. Поп, хлопнув первую чарку, любезно осведомился у старушки, чем она промышляет. А та и бухни спроста:

— Помогаю девкам, ежели в беду попадут — плод вытравливаю. На чем и погорела, батюшка, в темнице теперь страдаю… А выручала я и поповен.

Поп посмотрел на нес дико, отодвинулся на другой край скамьи, где тихо кунял пунцовым носом Тишка, сам налил себе вторую и заорал:

— Горько!

— Горько! — встрепенувшись, подхватил Тишка и вдруг вытаращил на попа свои красные, что у твоею упыря, глаза:

— Salve, Гнилой Корень! Не сразу тебя и признал, богатым будешь. Чай не забыл, как мы с Лахудрой тебе темную сделали, когда ты лахудриной «Псалтыри» ноги приделал и иерусалимскому гражданину по дешевке спустил? Ну как, припомнил меня, друзяка свинарский?

— Сам вали на хрен, сам ты свинья! У-у-у, нажрался! — И пои, ерзая широким задом, переместился на середину скамьи.

— Пить мне или же, напротив, не пить — сие есть всяческая единственность, — отмахнулся от него Тшика. — Особливо ежели погибшей юности друзья не признают.

Потом у попа новое вино попало в старые, хмелем пропитанные мехи, батюшка окосел уже чрезвычайно и завел такие срамные речи, что сваха Спина захихикала, молодая покраснела и закрыла лицо руками, а молодой разозлился — и не без причины: он только и думал, что о таинствах первой брачной ночи, вот только поповских подковырок ему не хватало!

Посему Ванька кликнул солдат, они вывели батюшку в сени. Там молодой заплатил ему за труды один рубль, а когда поп сумел-таки взять, не рассыпав, и с прятать деньги, приказал завязать ему руки назад, засунул ему за пазуху живую курицу, на шею повесил две бутылки с простым вином, а на спине пришпилил бумажку, большими буквами надписав: «Когда сумеешь развязаться, тогда и вином сим сможешь наслаждаться». В таком виде беднягу и протолкали со двора.

Ванька надеялся этого срамца никогда в жизни больше не увидеть, однако года через два судилось им нос к носу столкнуться на Кузнецком мосту. Поп, Ваньку узнав, тотчас же поворотил вспять, поднял рясу чуть и не выше головы и бросился бежать.

— Не иначе как подумал, — ухмыльнулся Ванька, — что я всякий день венчаюсь.

А тогда батюшка до того завел Ваньку, что он, благо времени до прихода званых гостей оставалось достаточно, снова послал солдат-молодцов на улицы — на сей раз ловить и приводить во двор всех встреченных купцов. Когда таких прохожих насчитал он, глядя во двор через окно, больше сорока, велел Каин молодой жене выйти к невольным гостям с блюдом гороха. Если кто не желал угощаться сухим горохом, такового солдаты заставляли откупаться, деньги на блюдо класть. Когда все расплатились за угощение, Ванька вышел к купцам, поблагодарил за честь, за то, что побывал и у него на свадьбе, и распустил всех по домам.

В этой забаве время пролетело уж быстрее, день плавно сменился вечером, свадебный же обед — ужином, примечательным разве что пиршественным братанием заслуженных воров и разбойничьих вожаков первопрестольной с чиновным людом Сыскного приказа и некоторыми сенатскими подьячими, что оказалось для обеих сторон чрезвычайно полезным.

А затем приспела наконец к молодым первая брачная ночь — и принесла Ваньке жесточайшее разочарование. Он-то думал, что уж если сам любит свою новую Дуняшу с той же силой страсти, как ту свою ненаглядную любил, так и она будет его любить, как Дуняша любила. Напрасные мечты! И прав оказался Камчатка, предупреждавший, что в жизни ничто хорошее не повторяется. Потом-то он понял, что в сознании невесты неотделим от плетей и кнута Сыскного приказа, а телесная любовь с ним навсегда после той ночи свяжется с болью в поврежденной кнутом спине — какую же там пылкость, какие там сладкие ласки, какие любовные восторги мог он ожидать?

Та первая ночь отравила их на всю оставшуюся жизнь. Для бедной Ариши, супружество воспринявшей как еще одну пытку, стала началом пути, на котором бедная постепенно научилась всю радость жизни находить в безоглядном подчинении гуляке-мужу, а крохи женской своей утехи урывать только тогда, когда он избивал ее. Не нравилось это Ваньке, еще как было молодцу не по душе! Однако и он привык колотить и покупных девок, и невинных девиц или мужних жен, которых начал, обманом или силой, умыкать, не стесняясь безропотной Ариши.

А тогда, в память о своей свадьбе и чтобы развеселить Аришу, устроил Ванька Каин на приспевшей масленице всенародное гулянье, которое москвичам запомнилось едва ли не на полтора столетия, во всяком случае гора возле Мытного двора, где оно происходило, еще в конце XIX века слыла в народе Каиновой. Гору эту Ванька приспособил для катания на санках, для чего украсил елками, красным сукном и болванами. Ледяные эти скульптуры не подражали Венерам и Меркуриям, скучавшим в барских парках: Ванька так и заказывал мастерам сделать красавицу-девку Маслену, Коляду и Ярилу. Что Ярило был мужик, о том недвусмысленно свидетельствовала торчащая на причинном месте большая, да еще славно льдом окруженная морковка, на кою бабы, и без того на морозце и от даровой водки раскрасневшиеся, то и дело навешивали языческие жертвы — баранки, а под Масленицей пели деревенские, в городе редко звучавшие песни, ее восхваляющие. Пьяные горожане поили болванов водкой. Масляной же под общий хохот делали нескромные и вполне бессмысленные предложения.

Всякий день масленичной недели устраивались забавы, особенно же запомнилась последняя — игра о царе Соломоне, для которой Каин нанял до тридцати скоморохов, во главе с Плачиндой, выбравшим себе роль царя-мудреца. Древнее, с Запада пришедшее народное представление о Соломоне и Китоврасе было переде-дано Ванькой наново: место мудрого кентавра Китовраса занял вор, которою изображал рабочий-суконщик, а Соломонову мудрость затмевали вольные остроты двух шутов, под которые «вор» похищал у царя Соломона деньги. За эту кражу был он осужден к наказанию. Наказывать его должны были зрители, коих выстроено в один ряд было двести человек. Каждый получил метлу, которой должен был суконщика при проходе его не понарошку ударить. Наказанием управлял другой бойкий рабочий-суконщик, Петька, прозванием Волк, изображавший «Майора»: ездил вдоль строя на лошади и побуждал всех лупить «вора» в полную силу. А того раздели на морозце, надели ему на голову деревенскую шапку, на голую шею галстук, на руки для смеху же большие рукавицы. Под веселый хохот участников игры и зрителей «вора» провели вдоль строя взад-вперед шесть раз, был он жестоко избит и весь в крови, за что и взял с Ваньки Каина рубль денег и новую шубу. Игрой этой Ванька пересмеивал древний обычай, когда преступника забивали насмерть все члены общины разом, деля на всех и обязанности палача, и моральную ответственность. В те времена в русской армии уже переняли шведское обыкновение наказания солдата шпицрутенами, удары которыми, в совокупности своей часто смертельные, так же точно наносили его товарищи.

После женитьбы растет слава и приумножается богатство Каина. Он получает от Сената неограниченные полномочия и постепенно начинает терять осторожность. Несколько лет ведет свою политику: берет взятки с тех преступников, которые могут ему заплатить, и сажает всех остальных. При случае он и сам грабит богатых купцов либо вымогает деньги со старообрядцев — особенно с тайных. Каин настолько уже обнаглел, что даже не заботится хоронить концы в воду.

Однако с годами Каиново попустительство главарям и аристократам преступного сообщества и нещадное преследование воровской голытьбы начинает приносить результаты, им едва ли предусмотренные. Разбойники и воры под его крылышком распоясываются настолько, что уже не только на темных окраинах, но и вокруг Кремля, где на улицах устроено ночное освещение, опасно пройти и днем. С другой стороны, воровская и кабацкая голь, с которой Каин, по ее понятиям, поступает несправедливо, звереет и начинает действовать так, что это подрывает благосостояние заслуженных воров. Москву зажигают буквально со всех концов, и испуганные бесконечными пожарами жители собирают вещички, заколачивают дома и бегут из города. В Петербург поступает невиданное количество жалоб, и для наведения порядка Елизаветой Петровной лично посылаются в Москву войска и назначается комиссия во главе с генерал-майором и премьер-майором лейб-гвардии Преображенского полка Ушаковым.

Команды преображенцев не подчиняются Ваньке, гонят поджигателей и всех остальных преступников по своему разумению и волокут их не в Сыскной приказ, а в комиссию к Ушакову. Звезда Ваньки Каина начинает свой стремительный закат. Он еще пыжится, еще грабит, еще выходит сухим из воды, когда его подельникам вырезают ноздри и отправляют их в Сибирь, еще увозит девок, но дни его могущества уже сочтены.

Перед окончательным крахом происходит окончательное нравственное падение Ваньки, он совершает поступок, который отвращает от него восхищение народа и доверие подельников — подельников-воров и подельников-чиновников: Ванька, случайно встретив на Балчуге, хватает и доставляет в Сыскной приказ своего учителя и старого приятеля Петра Камчатку. Камчатку допрашивают, пытают, но он не дает показаний против Каина, который его предал. В конце 1748 года Камчатка наказан кнутом и сослан в Нерчинск на вечную каторжную работу.

Судьба-злодейка ломает судьбу этого доброго молодца, подло ухмыляясь: Камчатка осужден за старые преступления, давно прощенные Ваньке Каину, а в последние годы он завязал и не ворует. Сперва добывал хлеб свой насущный на железоделательных заводах Демидова в Калуге, потом вернулся в Москву, стал коробейником. На Балчуге, где произошла его злополучная встреча с Ванькой, он закупал у ремесленников иголки да медные кресты, коими и приторговывал по деревням. Предавая Камчатку на муки и пожизненную каторгу, Ванька мстил учителю за то, что он сумел взаправду начать честную жизнь, чего ученику его не удалось ни в воровском, ни в сыщицком ремесле.

Ванька же вполне мог бы переждать тяжелые для себя времена и не попасть в руки грозного генерал-майора, если бы залег на дно, отсиживаясь в купленном им прекрасном доме в двух шагах от Кремля, поигрывая на бильярде или в картишки по маленькой с молодой красавицей-женой. Однако вместо того чтобы уйти на время в тень, он с отчаянной смелостью бросает вызов новой могущественной силе, у которой связей и подспудных возможностей влиять на события и людей неизмеримо больше, чем у него, — московскому старообрядчеству.

А начиналась эта погубившая царя московских воров история вполне для него буднично. Каин, совершая свой обычный ночной обход, замечает за Сухаревой башней, близ Николы на Драчах, лежащую в сугробе и, как оказалось, смертельно пьяную бабу. Бьет ее по щекам, приводя в чувство. Очнувшись, баба спьяну сказывает на себя важное дело, после чего мертво засыпает. Ванька Каин притаскивает ее к себе домой и протрезвляет домашними средствами, пока она не называется купеческой женой, Федосьей Яковлевой и не сообщает:

— Сегодня на Сретенке, во дворе Блинова, во флигеле раскольники-скопцы соберутся на свое богомерзкое сборище, и будет у них радение[11]. Ох, дай рыжиков соленых — голова гудит!

— Будут тебе рыжики, дам и чарочку на опохмелку, только скажи, какой у хлыстов ясак[12], чтобы пустили.

После долгих уговоров, посулов и угроз пытками (пришлось и огонь под клещами разводить) Ванька узнает ясак: когда спросят «Богородица Дева?» — ответить «Акулина Ивановна», а когда спросят «Иисус Христос?» — ответить «Андрей». Каин чуть в ладоши не захлопал: до него уже доходили слухи, что новую хлыстовскую «богородицу», сменившую прежнюю, сожженную на костре лет пятнадцать назад монашку Агафью Карповну, зовут Акулиной, и он давно уже мечтал поймать и представить в Раскольничий приказ юного красавца-«Христа» Андрюшку, толи выдающего себя за немого, толи давшего обет молчания.

Купеческая жена уже храпит, калачиком свернувшись на холодном полу Ванькиной пыточной. Он тщательно запирает ее там и поднимается в свои жилые покои. В сенях надевает лисий малахай, натягивает еще холодную с мороза шубу. За спиной звучит спокойный как будто голос:

— Опять к рыжей шалаве подался?

Ванька, не говоря худого слова, поворачивается к жене, навешивает ей оплеуху и ныряет в метель.

Он идет один, чтобы не спугнуть хлыстов, и даже не берет с собою никакого оружия. Сторожа у рогаток освещают его лицо фонарями, потом молча освобождают для него проход. Думают, небось: «Каин на охоту вышел». А и вышел. И с такой добычей вернется, что вам, мелкота, и не снилась.

Дорогой метель прекратилась, небо очистилось, и выглянула луна, осветив больше облака вокруг себя, чем путь Ваньке. Однако он не сбился и вскоре оказался у ворот дома купца Блинова. Собаки во дворе молчали. Ванька хотел постучать, потом просто толкнул калитку, и она, заскрипев, распахнулась. В сугробах была протоптана тропинка, петлявшая между запорошенных снегом яблонь. Вот и флигель. Ванька постучал. Дверь взвизгнула, явилась желтая световая щель, и простуженный голос спросил:

— Богородица Дева?

В сенях висели по стенам на гвоздях, лежали на лавках шубы, тулупы, русские дорогие треухи, немецкие треуголки и монашеские клобуки. Ванька и свою шубу сбросил. За спиной он чувствовал дыхание слуги, открывшего ему дверь, поэтому боялся лишний взгляд бросить на оставленные в сенях веши, хотя мог бы поклясться, что черную треуголку с золотым позументом видел уже не раз и помнит, на чьей плешивой голове.

— Так от кого ты, говоришь, прислан?

Ванька вовсе еще не говорил, от кого прислан, и теперь лихорадочно соображал. Богатые шубы и шапки в сенях означали, что, сославшись на пьяную купчиху, он рискует получить от ворот поворот, а то и по голове обухом. Ванька решил рискнуть и назвать владельца черной треуголки:

— От их сиятельства графа Алексея Сергеевича.

— В следующих сенях разденься донага, возьми себе рубаху с гвоздика и в дверь сам проходи.

Вроде как прихожая. На сундуках и лавках — кучи одежды, мужской и женской, заметны и монашеские облачения, в стены густо забиты гвозди, на нескольких — рубахи, вроде ночных немецких, тонкого полотна. Вот бы где пошуровать! Однако голой спиной Ванька чует прохладу сквозняка: мужик, впустивший его, за новичком наблюдает.

За дверью — просторная низкая комната, тускло освещенная десятком свечей в красном углу. Душно, и легкий пар стелется, как в предбаннике. Мужики и бабы, все в длинных белых рубахах босиком кружатся под залихватское быстрое пение. Поют о веселье на небесах, и четко разобрал Ванька только:

Ай, душки, душки, душки!

У Христа-то башмачки,

Ведь сафьяненькие,

Мелкостроченные!

Верченый пляс все убыстрялся, невнятную песню сменили свист, шипенье, гоготанье, бешеные выкрики:

— Дух, Свят, Дух! Кати, кати, умоляю! Накатил! Накатил! Ух!

Внезапно свечи стали гаснуть. Ванька, сам уже начавший притоптывать босыми ногами и подпрыгивать, хотя плясать никогда не любил, подумал было, что это сгущение воздуха и пар от людских тел тушит свечи, однако, когда люди в белых рубахах уже в полутьме, не дожидаясь, пока все свечи погаснут, начали хвататься друг за друга и совокупно, как подстреленные, валиться на пол, догадался сыщик, что сейчас начнется свальный грех[13]. Наступила полная тьма, наполненная тяжким дыханьем и стонами. Ванька ощутил на своем теле жадные руки, и еле успел вывернуться из волосатых ухватистых лап…

— Вот уж духовные христиане, что называется — духовные! — проворчал сыщик. Скользя и оступаясь на голых потных телах, путаясь ногами в устлавших пол рубахах, он добрался до двери и потянул ее на себя.

На него изумленно вытаращился давешний слуга.

— Ты что — скопец? — выдохнул Ванька.

— А тебе не по душе пришлись господские радения? — ехидно осведомился слуга и вдруг дернул плечом.

Ванька присел, над ним просвистела цепочкой гиря кистеня, а он головой ударил скопца в живот. Поглядывая на него, чтобы добавить, если очнется, Ванька поспешно оделся и наскоро пошарил по карманам чужого платья. Прихватив с собою пару золотых часов, ткнул на прощанье скопца носком сапога в подбородок, перешел в сени, а там сменил лисий малахай на соболий треух, шубу же решил надеть свою.

На обратном пути добыча Ваньку не радовала. Он прекрасно понимал, что залез сгоряча военное гнездо. И что ж теперь делать? Отступаться было нельзя, потому что в таком случае следовало разбивать голову Федосье Яковлевой и закапывать бабу-пьянчугу прямо в пыточной. Однако же Ванька забирал ее и тащил к себе на людях, вовсе не предполагая последующего поворота событий. Да и не убивал он еще никого, во всяком случае своими руками, — так не гнусно ли начинать с пьяной бабы? И Ванька решает не доставлять самолично, хвалясь удачей и сноровкой, Федосью в Раскольничий приказ, как сперва намеревался, а втихую, приватно передать ее какому-нибудь из чиновников Тайной канцелярии. Тогда гроза бояр-хлыстов и вельможных покровителей скопцов, глядишь, и пройдет мимо его, маленького человека, головы.

Утром хмурый Ванька заставляет протрезвевшую, из вчерашних похождений ничего не помнящую и до смерти перепуганную купчиху написать обстоятельную записку обо всем, что знает о московских хлыстах. С этой ее запиской он является на лом к советнику тайной канцелярии Казаринову. Выбор его оказывается крайне неудачен. Прочитав записку, Казаринов, тоже, видать, замешанный в деле, приказывает взять Ваньку под караул. Не тут-то было!

Ванька локтем выбивает стекло в окне, кричит на улицу:

— Валяй, ребята!

Молодцы из его команды, продрогшие на морозе, рады погреться. Они избивают слуг Казаринова, крушат его мебель, в окнах гостиной не остается ни одного целого стекла.

Присмиревший советник запахивает на себе поплотней халат и, решив возобновить прерванный разговор, спрашивает:

— А кто, почтенный Иван Осипович, писал сию записку?

Ванька поднимает с полу большой осколок китайской вазы и косоглазой красотке на нем подмигивает.

— Сам-то я не писал, не имею ни чернил, ни перьев, — балагурит, — а кто писан, того я тебе не доверю.

Казаринов приказывает побитым своим слугам немедленно закладывать карету и везет Ваньку с его запиской к генерал-аншефу и сенатору Левашову, тогда временному правителю Москвы. Ванька, в кабинет хозяина не допущенный, долго дремлет в кухне на скамье.

Наконец появляется, нос морит на кухонные запахи, Казаринов. Вид у него раздосадованный и смущенный:

— Вот что, ты иди-ка теперь. Его превосходительство Василий Яковлевич говорит, что ты свою обязанность исполнил, а теперь дело пойдет законным порядком. Человека своего не выпускай, головой за него отвечаешь.

Ночью к Ваньке на дом является целая военная экспедиция. Солдаты набивают собой весь тесный переулок, а три офицера и штатский чиновник начинают колотиться в ворота:

— Открой, Ванька Осипов! Тайной канцелярии полковник Ушаков с секретарем и двумя офицерами.

Ванька открывает не прежде, чем дежурившие у него молодцы сбегали огородами за всей его командой — сорок пять солдат с сержантом да тридцать рабочих-суконщиков. Теперь можно и поговорить.

Открыв ворота, Ванька впускает только полковника и секретаря. Названный под воротами «полковник Ушаков» оказывается вовсе не однофамильцем или родственником, а самим всесильным теперь на Москве генерал-майором Ушаковым. Тьфу ты черт, он же командир гвардейского Преображенского полка, вот полковником его секретарь и назвал! Впрочем, генерал за всю эту их встречу не говорит Ваньке ни слова. Брезгливо осмотрев сиденье, садится в предложенное ему кресло, усмехаясь, скользит взглядом по лубочным картинкам и гравированным портретам Петра Великого, прибитым к степам, и жестом отказывается от угощения, предложенного испуганной Аришей.

Зато секретарь Тайной канцелярии (Ваньке неизвестный, прихваченный, следственно, Ушаковым с собою из Петербурга), не мешкая, осведомляется у Ваньки:

— А где, любезный, добыча твоя? Мне бы в ейное ухо подуть…

Ванька сопровождает его в пыточную, зажигает там от своей свечи шандал и, пожав плечами, подчиняется приказному, нетерпеливо выталкивающему его за дверь. За ним щелкает щеколда. Ванька чешет затылок и спешит к отдушине, выведенной из пыточной в чулан. Протискивается мимо фабричных молодцов, стоя выпивающих и закусывающих из хозяйских запасов, а в чулане откидывает крышку со скважины. Любопытного услышал мало: у перепуганной бабы вышибло из памяти все, что произошло с нею вчера после опрокинутой ею в кабаке третьей чарки, а секретарю о ночном приключении Каина ничего не известно. Когда становится ясно, что допрос заканчивается, Ванька неторопливо направляется к лестнице, спускающейся в пыточную.

По ней уже стучат сапоги. Купчиха скучно повизгивает: видать, поторапливая, секретарь щиплет ее за мягкое место.

— Бабу забираем. А ты, Каинов, с началом присутствия будь как штык в Тайной канцелярии. Расскажешь, что знаешь, протоколисту.

Ванька провожает непрошеных гостей, запирает ворота и из окошка следит, как рассасывается темная толпа на улице. Развели, ты ж понимаешь, секреты, фу-ты, ну-ты!

Утром, угостив протоколистов Тайной канцелярии нюхательным табачком, Ванька через пять минут выясняет, что от его дома купчиху повезли в «берлине» на Покровку, где взяли купца Григория Сапожникова да в Тайную канцелярии и привезли, а всего в ту ночь, по показаниям Авдотьи, в двадцати купеческих и посадских домах поставлены были караулы. Оказалось, что во флигель купца Блинова, где происходили радения, сыщики Тайной канцелярии как раз и не заглядывали. Тут бы Ваньке и задуматься, ему смекнуть бы, почему это хватают только мелкую сошку, а он напросился поехать с давешним секретарем брать на Таганке купца Якова Фролова, да еще, когда увезли Фролова в «Стукалов монастырь», охваченный охотничьим азартом, отвез его десятилетнего сына к себе домой.

Дома, то угрожая, то угощая пряничками, Ванька выпытывает у мальчика, где найти немого Андрюшку и с кем он, Андрюшка, говорит. Сын Фролова наконец рассказывает:

— Дядя Андрей только притворяется немым, а с теми разговаривает, кого любит. А живет он за Сухаревой башней, в купеческом доме, у тети Авдотьи-грешницы.

Ванька в бешенстве: купчиха всех выдала, только красавчика Андрюшку пожалела, а ведь у нее-то подлец и прятался! Вместе с секретарем они мчатся к Сухаревой башне, близ Николы в Драчах быстро находят дом купчихи Авдотьи, а в нем подполье со следами непритязательною, как в лесной келье отшельника, житья. Птичка улетела. Вдвоем новые друзья бешено тормошат всех арестованных, пока, наконец, из Сапожникова им не удастся вытряхнуть, что Андрюшка мог ускакать в Петербург. Время не упущено, за беглецом отправляют нарочного, надежного сержанта, и казенных лошадей усачу велено не жалеть!

И двух недель не проходит, как сержант останавливает свои сани у Тайной канцелярии, вверяет арестанта попечению часового и идет, пошатываясь от смертельной усталости, докладывать начальству.

На санях остается лежать связанный по рукам и ногам молодой человек с короткой курчавой бородой. Пожевывая травинку, он кротко смотрит в мутное зимнее небо. Если долго смотреть не мигая, можно увидеть в небе Спасителя и услышать, как он скажет: «Андрюшка! Я на тебя зла не держу, что назвался Моим именем, потому что тебе предстоит пройти и Моим крестным путем». Был это Андрей Селиванов, он же юродивый Андрюшка Немой, он же признанное российскими хлыстами очередное земное воплощение Христа, расколоучитель, основатель обновленной секты скопцов и будущий писатель, автор сочинения «Страды», в котором расскажет историю своей жизни. Теперь ему предстоит виска на дыбе в застенке, утомительные допросы под кнутом, отсидка в тюрьме, путешествие в колодках в Сибирь. По дороге он оскопит себя, найдет среди начальства в Сибири пылких поклонников и с торжеством вернется в Петербург. На пике своей славы и власти среди единомышленников он объявит себя спасшимся от убийц царем Петром Федоровичем, предварив тем самым самозванство Емельяна Пугачева.

Хлопнула набухшая дверь канцелярии, на звонком от мороза крыльце топот. Молодой человек кротко улыбнулся, выплюнул соломинку и начал прикидывать, станут ли его сперва допрашивать, а потом разрешат купить себе еды, либо сначала дадут поесть горячих щей, а тогда уж станут допрашивать.

Метаморфоза третья,
из сыщика и вора в острожники

Ванька не уставал хвастаться, что именно благодаря ему удалось схватить неуловимого Андрюшку, и слух об этом быстро дошел до сановных покровителей обаятельного Лжехриста. Как только из Петербурга приехал новый генерал-полицмейстер Алексей Данилович Татищев, буквально на следующий день распорядился он вызвать Ваньку Каина на расправу.

Ванька спокойно выслушал от курьера приказ явиться немедленно в полицмейстерскую канцелярию. Вездесущая и всезнающая народная молва доносила, что новый полицейский начальник выслужился до должности генерал-аншефа в армии, сам истово чтит законы и, по слухам, мошенников не жалует. Следовательно, взятку предлагать нельзя — разве что уж очень большую, а всего надежнее спеть старую песенку о добром русском мужичке, который воровал-воровал, а потом раскаялся и принялся для матушки российской императрицы сам воров ловить. Стало быть, русский костюм без лишнего щегольства, на случай отсидки (чем черт не шутит?) — денег в правый карман, а в левый — два платка и колоду карт…

— Эй, Иван Осипович, ты давай поторопись, пожалуй!

— Ариша, что ты возишься, как сонная муха? Неси мне кафтан синего сукна, шаровары плисовые синие же, рубаху красную… Служивому — чарку кардамонной с закуской для препровождения времени!

Ванька мог бы послать за извозчиком, но предпочел пройти недальний путь до полицмейстерской канцелярии пешком. Так сподручнее было шарить глазами по родным московским улицам, не девок и молодок оглядывая (хоть дело тоже нужное, кто ж поспорит!), а высматривая какого-либо залетного ведомого вора, Каиновым налогом еще не обложенного: скрутить и доставить таковою новому генерал-полицмейстеру для первого знакомства было бы весьма и весьма кстати. Крут, творят, мужик, тяжек норовом, но мы и не таких вокруг пальца обводили… Как на грех, пустой номер. Ладно, сойдет и так.

В знакомом до каждой трещинки на штукатурке присутствии навстречу Ваньке Каину выскакивает из-за стола полицмейстерской канцелярии подьячий Николка Будаев, давний собутыльник. Кричит, багровея лицом:

— Иван Осипов! Приказом господина генерал-полицмейстера ты взят под стражу!

Ванька пожимает плечами:

— Позволь полюбопытствовать, друг ты мой Коля, за что?

Уже значительно потише Будаев поясняет:

— По жалобе моей, что увез-де ты мою жену.

Ванька ухмыльнулся во весь рот. Повод воистину смехотворный: увез женку Будаева, Ксюшку… Ну и увез, не первую умыкнул и, чай, не последнюю… Что стоит Каину отбояриться от этой чепухи, когда ему много раз удавалось выйти сухим из воды но обвинениям действительно опасным? А в холодную — впервой ему, что ли? Пожал плечами, спокойно позволил надеть на себя кандалы… Ванька ведь не знал тогда, что никогда уже не выйдет на свободу.

Подьячий Будаев, арестовавший Ваньку, помчался в верхние покои докладывать генерал-полицмейстеру. Алексей Данилович Татищев молча кивнул, встал с кресла и неторопливо подошел к окну. Знаменитый вор и сыщик, привычно придерживая правой рукою кандалы, пересекал заснеженный двор, что-то втолковывая караульному солдату.

Татищев уставился тяжелым взглядом в обтянутую дорогим заморским сукном спину Ваньки Каина. Вот он, русский самородок, талант и даже гений, вынырнувший из мутных глубин нашей народной жизни! Нет, с таким народом совестно проламывать дверь в Европу, куда так стремятся русские государи, начиная с Ивана Васильевича Грозного. Уж лучше бы затвориться в сибирских лесах, скрыв свой позор в какой-нибудь «внутренней империи», вроде устроенной мудрыми китайцами… Что ж, зато этому вот мошеннику он спуску не даст. Убедился, что за вором заперта железная дверь холодной, подошел к конторке, достал лист бумаги, выбрал себе перо по руке, проверил, хорошо ли очинено, макнул в чернильницу и принялся старательно, самой аккуратностью почерка подчеркивая свое непритворное уважение к адресату, выписывать:

«Всепресветлейшая и державнейшая Великая Государыня Императрица и Самодержица Всероссийская, Ваше Величество Елизавета Петровна!

Согласно приказа Вашего Величества доношу, что сегодня сыщик и доноситель Иван Осипов, он же Каин, взят мною пол стражу. Допрашивать начну сегодня же, и смею Ваше Величество заверить, что паскудника сего изобличу.

12 февраля сего 1749 году.

Вечный слуга Вашего Императорского Величества

Алексей Татищев».

Пересыпал письмо сухим песочком, аккуратно сложил, закапал в нужном месте сургучом и запечатал личной печатью. На гладкой стороне вывел титул Елизаветы Петровны и дописал: «Секретно. В собственные ея руки».

Перед тем как вызвать секретаря, посидел еще Алексей Данилович за бюро, помедлил. Горькое чувство он испытывал, бездельно озабочивая этой пустою цидулкой высшее лицо в огромной империи. И ведь не стоило его письмо стараний и одного из низших служак государства, того фельдъегеря, который через полчаса, выпучив от старательности честные сержантские глаза, помчится доставлять его в Петербург, загоняя лошадей и себя. Государыню императрицу Елизавету Петровну, дочь великого государя, которому столь верно и преданно служили Татищевы, не может заботить судьба такой мелкой сошки, как Ванька Каин. Следственно, уж очень влиятельные люди на него ополчились. Однако желание богатеев-скопцов и их на самом верху покровителей наказать шустрого сыщика вполне соответствовало убеждению Татищева, что вор и взяточник должен гнить в тюрьме. Поэтому совесть у Алексея Даниловича была спокойна, когда он побренчал в звонок, вызывая секретаря.

Ванька, приведенный на допрос, еще не понял, что происходит, балагурил. Дескать, пусть бы ты, Будаев, за своей женкой лучше смотрел, чем жалобы писать. Если хочешь ее теперь забрать, так живет твоя баба теперь под Каменным мостом, валяет валенки и, говорят, породнила тебя с половиной матросиков с канатной фабрики. Хоть подол у нес слегка залоснился, да нос немного провалился, однако твоя Ксюшка — баба еще хоть куда! Забирай, не жалко!

Генерал-полицмейстер кашлянул, помолчал, приказал тихо:

— Посадить шутника в погреб, на хлеб и воду через день, никого к нему не пускать.

Когда на третий день привели к нему Ваньку, Татищев, не задав еще ни одного вопроса, приказывает подать плетей-кошек.

Ванька испугался (у него на спине давно живою места не осталось) и в последний раз в жизни прибегнул к испытанному, но сомнительному средству — завопил:

— Слово и дело!

В Тайной канцелярии Каин вынужден объяснить непреклонному Ушакову, что никакого «слова и дела» за ним нет, он только побоялся погибнуть в холодном и сыром погребе, куда посадил его Татищев. Ушаков за ложное сказывание «слова и дела» приказывает бить Каина нещадно плетьми, а потом вернуть в полицмейстерскую канцелярию.

От тою что все это происходит по закону, Ваньке отнюдь не легче: снова он оказывается в погребе у Татищева, а ведь на дворе февраль. Вызванный на очередной допрос, Ванька, у которого после наказания плетьми в Тайной канцелярии еще и спина не зажила, осознает безвыходность своего положения и впервые в жизни не выдерживает пытки и сдается следователю. Пусть его переведут в общую камеру, и тогда он изъявит всю правду.

Каин начинает давать показания — и потрясает ими Татищева. Генерал-полицмейстер решается тут же написать императрице Елизавете Петровне, что чиновничество в Москве прогнило с ног и до головы. Все взяточники — от графа Шереметьева до советников и подьячих Сыскного приказа, все подкуплены Каином, у всех рыльце в пушку. С другой же стороны, Каин оказывается и в самом деле покровителем и верховодом московских воров и разбойников: только по уже данным им показаниям следует арестовать четыре десятка его сообщников, и если начать настоящее расследование всех деяний этого воровского хозяина Москвы, то придется оставить в покое остальной преступный мир города на несколько лет. Однако самое ужасное в том, что и дело-то Ваньки расследовать некому: Сыскной приказ у этого вора в кармане. Необходимо весь сей приказ разогнать, как и нынешний состав полицмейстерской канцелярии и на первый случай передать дело Каина специальной комиссии из петербургских судейских.

Как только по Москве пронесся слух, что Ванька сел крепко и даже начал «петь», порушился наведенный им в московском преступном мире относительный порядок: воровская голытьба бросается грабить беззащитный город, рабочие-суконщики сперва пытаются освободить своего покровителя силой, затем не менее тысячи их бежите фабрики и рассеивается по воровским притонам Москвы.

А Ванька еще целых шесть лет борется за свою жизнь, и если не за свободу, то хоть за право сидеть в родной своей Москве. Ему удается подкупить одну за другой пять комиссий, назначенных императрицей для расследования его дела. Все это время между допросами под пыткой он траст в карты и в кости, распевает песни и бражничает в компании с товарищами-подельниками, на коих сам же доносил, и приставленным к нему караулом. Наконец, в 1755 году, суд приговаривает Ваньку Каина за великие его злодейства к смертной казни через колесование. Сенат, по просьбе милостивой государыни императрицы, оставляет преступнику жизнь. Каин наказан кнутом, у него вырывают ноздри, а на щеках и лбу выжигают «В.О.Р.». Однако, приговоренный к каторжным работам в Сибири, Ванька зацепился на целых два года в Москве — деньги еще не кончились, и связи с нужными людьми по-прежнему живы.

Метаморфоза четвертая,
из острожника в бесплотную книжную душу

Партия каторжан пришла в Горный Зерентуй уже затемно: задержала раскисшая после трехдневной непогоды дорога. Из-за непонятных для арестантов и сперва их возмущающих, однако оказавшихся обязательными проволочек ворота Зерентуйской каторжной тюрьмы раскрылись не сразу. При свете костров, разведенных караульными в тюремном дворе, они несколько раз пересчитывали, потом расковывали соединенные цепями пары промокших и дрожащих от холода острожников. Об ужине никто и не заикнулся, пополнение для окрестных рудников загнали на ночь в камеры и заперли.

В камере, где оказался Ванька Каин, было так же душно, тесно и темно, как и в казармах на тех этапах, через которые ему довелось пройти. Поддерживая цепь рукой, он нашел свободное место на нарах и лег, подстелив под себя полусырую, недосушенную у костра свитку. Ванька так устал, что даже не радовался концу долгого пути, его едва не прикончившего: в хитром устройстве российской каторги и непременно пеший путь к месту каторжных работ оказывался тяжким наказанием. К тому же вес цепей рассчитан был на человека среднего роста, и Ванька впервые после детских лет пожалел о том, что уродился невысоким. Когда шесть лет тому назад пришлось-таки ему из Москвы маршировать в балтийский порт Рогервик, или, как он тогда балагурил, «на холодные воды, от Москвы за семь версте походом», был он еще полон сил, и тяжесть цепей не угнетала. Да и казна его тогда вконец не поистратилась, можно было купить послабление в дороге, а в острожной тюрьме на этапе так даже и повеселиться с бабами. Собственно, и в Рогервике на верфях, где ему первые два года удавалось откупаться от тяжкого труда, жить еще можно было — и даже свершение совершить, немалое ему удовольствие доставившее: Ванька исполнил запомнившийся ему совет плюгавого крепостного Эйхлеров, записал историю собственных приключений, а рукопись переправил в Петербург…

Ванька тряхнул тяжелеющей от наваливающегося на него сна головой и нашел-таки приятный момент в предстоящем ему в Зерентуе каторжном житье-бытье: он избавился от занудного татарина, с которым сковывали его на этапах, забыть об его Аллахе и Махмете — и то хлеб. А как осмотрится здесь, можно будет собрать москвичей (ведь не забыли ж его на Москве!), сколотить шайку, а там, глядишь, и всплывут неведомые пока возможности…

Каторжная жизнь приучила Ваньку спать, что твоя дворовая собака: вроде и дрыхнет такой Полкан, а ушами пошевеливает — стало быть, опасные движения рядом не упустит… А на сей раз сплоховал Ванька: только встрепенулся и потянулся за корабельным гвоздем, еще на верфях заточенным, как руки его прижаты оказались к нарам, а на ногах утвердился чей-то костлявый зад.

— Чего вам, ребята? — осведомился тихо Ванька, прикидывая и сам, чего им от него может быть нужно.

— Ты, что ли, Ванька Каин? — раздался шепот справа.

— Спозаранку был Иваном, а вам желательно меня в Марью обратить? — привычно забалагурил Ванька, уже и сам понимая, что говорит не то.

— Как есть он, Каин, а с виду я его не признал, — проговорил державший его левую руку голосом Гнуса. — Поплохел и сгорбился. Теперь верю, что он. Молись, Иуда.

— Брось, Степка. Давай лучше снова шайку соберем. Махнем к китайцам, погуляем, а?

— Сыщики на Нерчинской каторге долго не живут, а Иуды и Каины — тем паче. Ты знаешь ли, сколько здесь дерут за шкалик водки? И что Камчатку раздавило породой на руднике?

Ванька почувствовал, что давление на его левую руку ослабло, вырвал ее и метнулся за заточкой. Тут же острая боль рассекла ему грудь. А когда боль исчезла, а чернота вокруг сделалась еще и немою, из пробитого ножом сердца выскользнула, точно воздух из легких утонувшего, прозрачная и незримая, тончайшей эфирной субстанции, Ванькина душа. Мгновенно воспарила она над смрадной каторжной тюрьмой, над ранами, нанесенными вокруг нее матери-сырой-земле, пронеслась над черным зеркалом Байкала, и хотя направиться ей надлежало к бриллиантами сверкающему престолу Бога-Судии, огненные моря и темные бездны космоса не прельщали ее. Ведь душа эта сохранила норов своего хозяина, остывающего теперь на острожных нарах, и потому она повернула к Москве. Белой птицей пролетела над сумеречными калмыцкими степями, скользнула над красавцем Нижним Новгородом, залитым тихим августовским закатом. А родная душе Москва маялась еще в послеобеденной сонной одури, и через прозрачные для нее крыши домов увидела Ванькина душа, как полная барынька, бывшая когда-то крепостной девкой Дуняшей, сурьмит брови у зеркала, собираясь на прогулку по Петровке: лети выросли, пьяница-муж опять в походе — почему бы бабе и не потешить себя… Непутевая Ксюшка Будаева обнаружилась в кровати рядом с окончательно теперь облысевшим Колькой Будаевым, видать, ее простившим. Ариша оказалась в Крестовоздвиженской церкви, той самой, где некогда столь скандально венчалась, и то, что она, в черном платье, молится за мужа, не зная, жив он или мертв, оставило его душу совершенно равнодушной.

Ведь не только норов своего хозяина сохранила его душа, но и отношение к жизни и к людям. Это еще большой вопрос, выросли бы малый Ванька добрым и честным человеком, если бы не разглагольствования атеистов подслушивал, а богословские споры искренне верующих и добродетельных христиан. И стал ли бы он лучшим, если бы, как на грех, не пьяные и беспутные попы встречались на его пути, а настоящие священники, как святой Димитрий Ростовский, например. Мышление Ваньки-урода определено было заранее и беспутными родителями, а еще больше его собственным, неведомо как воспитанным, опасным, как заточенный гвоздь, неверием в добро, в человечность. Вот и оказался его от природы острый разум на зло всегда направленным. Бессильной стала теперь его злобная душа, но ум и сметку своего хозяина сберегла.

Именно поэтому принялась она незримой белой птицей кружить над чуланом в каменных палатах господ Эйхлеров, где постаревший и нарастивший себе круглый животик Матюшка Комаров раз за разом пересчитывал деньги, которыми назавтра должен был выкупить себя из крепостной неволи. Не деньги эти интересовали бескорыстную теперь поневоле душу, а заголовок книжки, верхней в стопке на полу. Вот, поди ж ты! «Обстоятельное и верное описание добрых и злых дел российского мошенника, вора и разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина, всей его жизни и странных похождений». Душа намеренье имела податься теперь на север и, над Ледовитым океаном и мерзлыми берегами его пролетев, повернуть к Камчатке и там нырнуть в раскаленное жерло Ключевской сопки, чтобы либо сгореть в адском жару, либо очиститься пламенным крещением от последних своих грехов. Вместо этого она вздохнула, махнула белым крылом, воровато оглянулась, сложила крылья, пронизала стопку книг — и навсегда поселилась в волшебном пространстве промежду черных букв и белых страниц. И тех, что сейчас пред тобою, читатель.

Загрузка...