К животным меня тянуло с детства, и первыми, с кем установилась самая крепкая связь, были лошади. В десять лет я уже скакал, правда, без седла, любым аллюром, и без посторонней помощи мог запрячь лошадь в телегу. Но потом мы с матерью переехали из деревни в поселок городского типа и жили в таких стесненных условиях, что могли держать только кошку. И лишь в пятидесятых годах, во времена моей жизни на Северных Курилах, я близко сошелся с собаками, которых всегда любил.
Не знаю, как сейчас, а тогда жить там без собак было просто невозможно — зима на Северных Курилах тянется с октября по май, и единственный транспорт, который ходил зимой по тамошнему бездорожью, были собачьи упряжки.
Доставалось псам. Чего только не возили на них — и почту, и ящики с тушенкой, и бочки с соляром, и мешки с мукой, и… черт знает что. По полтонны грузили. А в упряжке восемь, от силы двенадцать собак, вот и выходило по полста килограммов на каждую собачью душу.
Мне приходилось ездить часто, и скоро я перезнакомился со всеми каюрами. Разный это был народ, и я не скажу, что питал к кому-нибудь особую привязанность. Едем — молчим, говорить некогда, нужно то и дело спрыгивать с нарт и помогать собакам; остановимся — тоже путного разговора не получалось. Отдышимся, покурим наспех и двигаем дальше. Вроде бы целый день вместе, а расстанемся — и будь здоров: ты сам по себе, я тоже.
Впрочем, главное заключалось не в этом. Душевности не возникало лишь потому, что почти все каюры одинаково грубо и даже жестоко обходились с собаками. А я этого не принимал, лез в таких случаях чуть ли не в драку, чем и снискал среди каюров скандальную славу.
Но в пятьдесят четвертом году я встретил Кулакова. Редкостный был каюр. Рыжий, с зелеными глазами, росту — метр с кепкой, а смелости необыкновенной. В каких только переделках не бывал — и под снегом в пургу отлеживался, и с обрывов вместе с собаками срывался, и в полыньи проваливался. Другой раз уж и за живого не числили, ан нет, являлся целехоньким. Только сутки потом спал без просыпу. И упряжка у него под стать была — десять собак, и все одна к одной. Они-то и выручали его часто.
Я как-то сразу сошелся с Кулаковым и в первой же поездке с ним сделал редкое по тем меркам открытие: Кулаков не бил своих собак. А я насмотрелся, как бьют. Да и как не насмотришься, если считалось, что собаки на то и собаки, чтобы их бить. А тут за весь день ни одной расправы, одни поглаживания да «разговоры по душам».
Словом, поразил меня Кулаков, и я стал захаживать к нему. Жил он в доме синоптиков, где у него была своя комнатушка, но все свободное время проводил на каюрне — варил собакам еду, кормил их, прибирал, чинил собачью упряжь. Я любил наблюдать за тем, как работает Кулаков, иногда помогал ему, но он эту помощь чаще всего отвергал — сам все любил делать. Характерный был человек, а каюр, повторяю, редкостный. Такими рождаются. Как жокеи, например, или боксеры.
Но вернемся к сути дела, поскольку разговор у нас пойдет о собаке.
В тот день, с которого все и началось, я пришел на каюрню перед обедом. Кулаков вовсю орудовал черпаком, перемешивая в большущем котле, вмонтированном в печь, собачью еду — перловку с крупными кусками нерпичьего мяса. Сами собаки лежали вдоль стен, приглядываясь к котлу и принюхиваясь к исходившим от него запахам. Собаки линяли и оттого казались тощими и облезлыми, но непривлекательность внешнего вида не портила им настроения, они были оживлены, а их глаза светились озорным блеском. Зима кончалась, а с ней кончалась и тяжелая работа, и собаки знали, что скоро наступит жизнь вольготная и счастливая. Их ждали летние квартиры, обильный стол и длинные дни ничегонеделания, когда можно сколько угодно валяться на травке, ловить блох и устраивать развлекательные потасовки.
Сварив кашу, Кулаков подождал, пока она остынет, и нагрузил ею деревянное корыто — колоду. Подал знак. Собаки повскакали со своих мест и набросились на еду, а Кулаков подсел ко мне и достал папиросы.
Но покурить нам не удалось. Не успели мы размять папиросы, как в приоткрытую дверь каюрни вдруг просунулась щенячья мордочка. И тут же исчезла.
Кулаков посмотрел на меня.
— Собачкой, что ли, обзавелся? Так зови сюда, чего ей за дверью околачиваться.
— Да никем я не обзавелся, небось из твоих кто.
— А то я своих собак не знаю! — сказал Кулаков. Он поднялся и вышел за дверь. Послышались возня и сдавленный писк, и Кулаков вернулся, неся перед собой за шиворот щенка. Тот висел безвольно, как неживой.
Кулаков опустил щенка на пол. Чувствовалось, что приблудыш отчаянно трусит, очутившись перед лицом чужой своры, но запах пищи пересилил все страхи, и щенок пополз к вожделенной колоде. Собаки, люто ненавидевшие чужаков и безжалостно расправлявшиеся с ними, на этот раз изменили своим правилам — не связываться же матерым кобелям с каким-то щенком. Они просто порычали для пущей важности, не отрываясь от еды.
Вид щенка ужаснул меня. Дрожащий каждой жилкой, с ребрами, выпиравшими, точно прутья каркаса, он, скуля, смотрел на открывшееся ему пиршество глазами, полными слез. Я поднялся было со своего ящика, но Кулаков, опередив меня, уже наполнял кашей алюминиевую солдатскую миску. Отнеся ее в дальний угол каюрни, он поманил щенка. Дважды приглашать не пришлось. Щенок бочком проскользнул мимо косившихся на него собак и в минуту опустошил миску. Вылизав ее дочиста, он красноречивым взглядом намекнул о добавке.
— Перебьешься! — сказал Кулаков. — Ты с голодухи слона сейчас схаваешь, а потом заворот кишок получишь. Недельку на диете посидишь.
Поняв, что добавки не будет, щенок понюхал и еще раз облизал миску, а потом, выбрав в углу местечко потемнее, свернулся там калачиком. Перловка хотя и не самая калорийная из каш, но, сдобренная изрядной порцией нерпичьего мяса, с лихвой восполняет дефицит калорий, о чем лучше всего говорил весь вид щенка. Тепло съеденной каши действовало на него как эфир на усыпляемого, и он совел буквально на глазах.
Кулаков придирчиво осмотрел щенка.
— Рахитик, — констатировал он. — Ноги — что у таксы. Придется рыбий жир давать.
— Чей же он все-таки, как ты думаешь?
— Да ничей! Тут в сопках одичавшие собаки живут, наверняка оттуда прибежал. Хорошо, что кобелек, кобельки мне нужны. Через месячишко придет в норму, а к зиме, глядишь, в упряжку поставлю.
И тут я сказал:
— Слушай, Женьк, отдай его мне, а?
Кулаков пожал плечами.
— Бери, мне что — жалко? Только что ты с ним делать будешь? Тебя же по целым дням дома не бывает, а за ним уход нужен. Он, пока не приучится, в каждом углу делать будет. Замучаешься убирать.
— Не замучаюсь, — сказал я оптимистически. — Ты лучше дай-ка мне рыбьего жира на первый случай.
Кулаков достал из тумбочки бутыль зеленого стекла.
— На, отлей сколько надо. Не забудь: по ложке перед едой. Недели две попьет, а там посмотрим.
Дома я прежде всего вымыл щенка. Запаршивел он сильно, и я не жалел ни воды, ни мыла. Процедура щенку явно нравилась, он сидел в тазу не брыкаясь и только жмурился от удовольствия, когда я почесывал ему особенно грязные места. На каюрне он показался мне темным, почти черным, но теперь, после каждого нового таза, светлел и наконец приобрел свой натуральный окрас — светло-серый, с коричневыми вкраплениями.
Щенку было месяца три от роду, вид он имел тщедушный, и в тот вечер я и думать не мог, что через каких-нибудь полгода он превратится в рослого и сильного пса, которому не будет равных среди множества упряжных собак.
Я постелил щенку возле печки. Разомлевший от купания, он лег сразу, без принуждений и скоро сладко засопел, однако ночью я проснулся от жалобных повизгиваний. Сидя возле кровати, щенок скулил и все норовил забраться ко мне. Видно, новая обстановка и темнота пугали его.
Пришлось вставать и вновь укладывать щенка, но, как только я лег, он опять заскулил. Конечно, можно было пристроить его себе под бок и спокойно поспать, но я решил с самого начала проявить твердость и не потакать сиюминутным щенячьим капризам. Поэтому я снова отнес щенка к печке и попытался вразумить его, что ночью нужно спать, а не шастать по дому. Но все мои увещевания действовали на щенка как горох на стенку: стоило мне лечь, он покидал подстилку и, подойдя к кровати, начинал клянчить. В конце концов я понял, что надо идти на уступки, иначе ночь будет не в ночь. Я поставил у печки несколько стульев и устроился на них. Щенок сразу успокоился, и я заснул. Но разве это сон — на стульях? Утром я чувствовал себя разбитым и на будущее решил: отныне никаких поблажек, иначе щенок совсем разбалуется.
Попив чаю, я ушел по делам, оставив щенку пищи и воды, а когда вернулся, застал в доме полный бедлам. Щенок, это рахитичное, слабое созданьице, ухитрился все перевернуть вверх дном. Валялась на полу клеенка, которую он стянул со стола, углы одеяла были исслюнявлены и изжеваны, в разных местах вперемежку с разбитой посудой лежали мои сапоги и унты, стулья были опрокинуты, но главное — везде виднелись щенячьи кучки и лужицы, все было размазано, все перепачкано.
— Ну ты и фрукт! — сказал я с веселым изумлением, оглядывая картину погрома.
Услышав мой голос, щенок прямо-таки взвился от радости, запрыгал, захлебнулся лаем. И хотя мне предстояла грандиозная приборка, я, видя такое проявление чувств, не мог сердиться.
Принявшись за уборку, я через минуту понял, что моего квартиранта нужно каким-то образом изолировать, ибо он лез под руки и совал нос в каждую дырку.
— Иди-ка сюда, — сказал я, открывая дверцу шкафа.
Не ожидая подвоха, щенок с готовностью залез в шкаф, но, когда я закрыл дверцу, он заскребся, а потом залаял и завыл. Не обращая на это никакого внимания, я продолжал драить полы, но лай и вой становились все громче и отчаяннее. Надо было выпускать арестанта, иначе он, чего доброго, мог сорвать голосовые связки. Но ограничить его свободу было просто необходимо.
Сначала я хотел привязать щенка, но потом вспомнил, что в коридоре валяется ящик из-под макарон, и решил использовать его в качестве конуры. Ящик — не шкаф, верхней крышки у него нет, и щенку будет в нем не так страшно, как в темном шкафу.
Сказано — сделано. Я принес ящик и посадил туда щенка. Сначала он проявил полную терпимость, стал с любопытством обнюхивать углы ящика, но стоило мне отойти, как он тут же захотел выбраться наружу. Но ящик был высоким, и у щенка не хватало силенок для прыжка. Единственное, что ему удалось, — встать на задние лапы и в таком положении наблюдать за моими действиями. Но скоро щенок устал стоять, и тогда из ящика послышался громкий, жалобный скулеж. Пришлось делать перекур и успокаивать щенка.
Приборку я закончил с грехом пополам, а ночь опять провел на стульях. Днем, забежав к Кулакову, рассказал ему о своих мытарствах.
— А ты как думал! — засмеялся он. — Теперь терпи. К месту ты его, конечно, приучай, но не вздумай бить, испортишь пса на всю жизнь. Трусом вырастет.
— И долго терпеть? — спросил я, представив, что и завтра, и послезавтра, и еще неизвестно сколько буду заниматься одним и тем же — подтирать щенячьи лужицы и скоблить полы.
— Месяц как минимум. Щенок — не котенок. Кошки — те быстро привыкают к месту, а собаке повзрослеть надо.
И потянулись однообразные вечера. Приходя домой, я первым делом грел воду и потом часа два мыл, подтирал, проветривал. Придумка с ящиком сильно облегчала дело, тем более, что я ввел новшество — прорезал в стенках ящика по оконцу, так что теперь щенку не требовалось вставать на задние лапы, чтобы видеть, где я и чем занимаюсь. А это, как оказалось, было для него важно: пока я находился в поле его зрения, он вел себя пристойно, лишь переходя по мере надобности от одного окошечка к другому. А я тем временем без помех орудовал шваброй.
И все-таки однажды я сорвался.
Днем была тяжелая поездка, я вымок и устал, а дома увидел все ту же картину непотребства и разрушения. Но доконало меня другое: не успел я раздеться, как щенок, то ли по естественному желанию, то ли от радости, что я вернулся, присел и сделал лужицу прямо у меня под ногами.
— Ах ты поросенок! — в сердцах сказал я. — Вон же стоит песок, а ты свинячишь на пол! — И, не отдавая отчета в том, что делаю, взял щенка за шиворот и ткнул его носом в лужицу.
Боже, что тут началось! Взвизгнув, щенок с такой силой рванулся из моих рук, что я не удержал его, и он опрометью бросился под кровать и затих там. Я опомнился, и мне стало так стыдно, что хоть проваливайся сквозь землю.
— Иди сюда! — позвал я. — Прости меня, слышишь?
Но щенок не откликался. Я заглянул под кровать и увидел, что он сидит, забившись в щель между двумя чемоданами. Я вытащил его, посадил к себе на колени и стал гладить, но он не вилял, как обычно, хвостом и не старался лизнуть мою руку, а глядел на нее с опаской, как будто ждал удара.
Я чувствовал себя негодяем. То, что я сделал, было кощунством, подлостью; поступать так — все равно что надругаться над ребенком, и я не знал, как загладить свой грех.
В тот вечер прежнее доверчивое настроение так и не вернулось к щенку. Его даже не пришлось уговаривать лечь спать, что я обычно делал; он покорно лег на подстилку, и я постоянно ощущал на себе его настороженный, тревожный взгляд. Лишь через несколько дней мне удалось вернуть расположение щенка, чему я был безмерно рад.
Время шло. Дик — так я назвал щенка — каждый день пил рыбий жир, с аппетитом ел и рос, как говорится, не по дням, а по часам. Из заморыша он превратился в толстого, неуклюжего подростка, и я подумал, что, наверное, перекормил его. Но Кулаков, дока по части всего, что касалось собак, успокоил меня, сказав, что это у Дика возрастное и жирок растрясется, как только Дик войдет в силу.
И верно. К середине лета Дик заметно похудел, а к осени превратился в крупного сухотелого пса, глядя на которого даже Кулаков восхищенно крутил головой.
— Собачка! — говорил он при этом, и меня распирало от гордости, потому что это слово Кулаков употреблял редко и выражал им свое величайшее одобрение. — Ну и что ты собираешься с ним делать?
— Поживем — увидим, — отвечал я, хотя и сам не знал, что должно было означать это «поживем — увидим». Я не собирался делать из Дика какую-то необыкновенную собаку, а потому не заставлял его разучивать всякие мудреные штучки-дрючки, которыми так гордятся иные владельцы собак. Мне было достаточно того, что Дик жил в моем доме и радовался, когда я приходил в него после целого дня отсутствия, выказывая эту радость непосредственно и чистосердечно.
Однако нельзя сказать, что я вообще не занимался Диком, ничему не учил его. Нет, кое-что мы с ним освоили, но наши достижения были скромными и не рассчитаны на зрителей. Зрители любят бум, а мы проделывали самые обычные вещи.
— Дик, — спрашивал я, например, когда приходило время обедать, — а где твоя миска?
И Дик опрометью бросался в свой угол и возвращался с миской в зубах.
Следующим номером нашей программы были прыжки через веревку. Дик очень быстро освоил их, но тут возникла некая неувязка, которая поставила меня в тупик. На первых же тренировках обнаружилось, что Дик перепрыгивал через веревку лишь в том случае, когда на ней что-нибудь висело — белье, одеяло, половики. Если этого не было, он спокойно пробегал под веревкой, но всем видом выражал, что выполнил задание как требуется.
— Ты глупый, Дик, — говорил я. — Смотри, как надо. — И прыгал через веревку. — А теперь давай вместе.
Мы разбегались и прыгали, и Дика при этом нисколько не смущало, что на веревке нет ни белья, ни половиков.
— Молодец! — хвалил я его. — А теперь давай один. Ну!
Дик с готовностью бросался к веревке и… пробегал под ней. Я раз за разом пробовал научить его правильно выполнять задание, но результат был всегда один и тот же — Дик перепрыгивал через веревку лишь вместе со мной или в том случае, когда на ней что-нибудь висело. Поразмыслив, я так объяснил себе происходящее: в первом случае Дик прыгал как бы из солидарности со мной: висящее же белье он, видимо, принимал за преграду, которую нужно преодолеть, чего не вызывал у него вид голой веревки.
Но нашим коронным номером был номер с дровами, который стал таковым по чистой случайности. Как-то, коля дрова, я заметил, что Дику нравится возиться с поленьями. Он хватал зубами то одно, то другое и носился с ними, как щенок с костью. Тогда-то мне и пришло в голову научить Дика таскать поленья в сарай. И что вы думаете? Он поймал мою мысль, что называется, на лету, и с той поры колка дров превратилась у нас в занятие коллективное. Это был единственный трюк, на который собирались зрители.
Следя за мной и повизгивая от нетерпения, Дик ждал, когда я опущу топор на полено. И как только это случалось, он бросался к полену и хватал его. Смотреть на Дика в такие минуты было смешно, потому что он никогда не брал полено за середину, а всегда впивался зубами в конец. Задрав голову, тащил полено к сараю, но длинный конец перевешивал и выворачивал Дику шею, и он злился и рычал, однако не выпускал полено из пасти, пока не заносил его в сарай. Бросив его там, стремглав бежал обратно, и все повторялось сначала.
Все эти трюки были развлечением, простодушным занятием, скрашивающим однообразие нашей жизни, но, чем скорее рос Дик, тем чаще я думал о том, к какому делу его приобщить, когда он достигнет рабочего возраста. Кое-кто, может, скажет: а зачем приобщать, собака не лошадь, ей работать необязательно. Так-то оно так, но везде существуют традиции, определяющие жизненный уклад хоть большого города, хоть крохотного поселка. Существовали они и у нас, и, согласно им, все собаки на островах должны были работать. Здесь это было в порядке вещей, можно сказать, неписаным законом. Никто не держал собак просто так, из удовольствия, это считалось баловством, прихотью, и я не хотел быть в данном случае белой вороной.
Но куда все-таки определить Дика? Попробовать сделать из него охотничью собаку? Но охоты в том виде, в каком она существует в лесных краях, на Северных Курилах никогда не было. Здесь и леса-то не росли, а для охоты, скажем, на нерп собаки не требовалось. Утки? Но утками занимались кустари-одиночки вроде меня, это был промысел сугубо индивидуальный, где обходились либо вовсе без собак, либо держали специальных. А Дик такой собакой не был. Оставалась одна-единствен-ная вакансия, отвечающая природе и наклонностям Дика, — работа в упряжке. Только она оправдывала существование здесь таких собак, как Дик, но, говоря честно, мне не очень-то хотелось отдавать Дика в упряжку. И не потому, что работа в ней была работой суровой, на пределе сил, нет — просто я хорошо представлял, как может сложиться жизнь Дика в дальнейшем. Ведь я должен был рано или поздно уехать на материк, и Дик мог попасть в руки Бог знает кому. Я уже говорил, что большинство каюров не внушало мне никакого доверия. Они считали собак грубой тягловой силой и соответственно обращались с ними. Я видел их упряжки. Собаки в них поджимали хвосты при одном лишь виде хозяина, и я не хотел, чтобы и Дик стал таким же. Я мог доверить его только одному человеку — Кулакову. На этом я и порешил. Но прежде чем Дик стал записной ездовой собакой, и ему и мне пришлось пережить немало грустного и смешного.
Лето на Северных Курилах — короткая и стремительная пора. Июль-август — вот и все, что отпускает тамошняя природа кустарникам и цветам, травам и злакам. Но и эти два месяца проходят под знаком дождей и туманов, когда лишь умозрительно можно представить, что в мире есть солнце и чистое, голубое небо. Но даже и в таких условиях и за такой мизерный срок растения успевают пробить так и не оттаявшую до конца землю, пойти в рост и вырасти. И как вырасти! До гигантских размеров: если дудка — то в два с лишним метра, а если бутон — так чуть не с голову. Ходить летом напрямик через сопки — сплошное мучение. Травянистые джунгли скрывают с головой, стоят как стена, и нужен самый настоящий мачете, чтобы прорубить дорогу.
Но в сентябре рядами падает отжившая и отцветшая трава, а октябрьские пурги, громоздя сугроб на сугроб, за несколько дней меняют декорации, подготавливая сцену к десятимесячному акту зимы. В это время поневоле берет тоска, поскольку знаешь, каково придется зимой. Ни свежей тебе картошки, ни капусты, ни регулярных писем и газет — зимой самолеты по месяцам не прилетали. А если еще и киномеханик даст маху — всю зиму будешь смотреть одно и то же старье. Как однажды, когда в клубе до самой весны крутили два фильма — «Бродягу» и «Возраст любви».
И все же подступавшая глухая пора обещала быть не такой безрадостной, как обычно: как-никак в моем доме появилась еще одна живая душа, Дик. А двое, кем бы ни был твой напарник, — это двое. Это взаимность и, если хотите, диалог, потому что разговаривать с живым существом, будь то собака или кошка, — это совсем не то, что говорить со шкафом или играть в молчанку с самим собой.
Одним словом, мы с Диком жили и не тужили. Не за горами были ноябрьские праздники, и, как подарок к ним, вдруг прилетел самолет. Как он прорвался сквозь занавес непогоды, никто не знал, но рокот его моторов взбудоражил всех. Самолет — это наверняка десяток-другой ящиков с апельсинами-мандаринами, а может, с какой другой экзотикой, но главное — это газеты и письма. При необходимости мы могли сидеть на сушеной картошке и консервированных борщах, но перебои с почтой переносились тяжело. И вот самолет прилетел, а Кулакова, который обычно ездит на местный почтамт, носило неизвестно где. Ждать, когда он объявится, было невтерпеж, и я решил взять дело на себя.
До почты было восемь километров, полтора часа хода, учитывая пересеченность местности и снежные заносы на дороге, и, чтобы скрасить ее, я решил взять с собой Дика. Ему такая разминка была полезна, а то он совсем засиделся дома.
Будь на дворе декабрь, я пошел бы, конечно, на лыжах, но зима еще не устоялась. Предстояло преодолеть неудобный трехкилометровый отрезок — ровное как стол плато, с которого ветры начисто сдували снег. Он ложился плотно лишь в декабре, а пока плато представляло собой угрюмую каменистую равнину, идти по которой на лыжах мог только большой оригинал. Я им не был и потому отправился в путь на своих двоих.
Сначала все шло прекрасно. Мы с Диком одолели длиннющий тягун и вышли на плато, но, как это и бывает по закону подлости, на середине нас прихватил снежный заряд. Человек, не испытавший его на себе, не может и представить, что это такое. Все равно что шквал на море, когда команды старинных парусников из-за внезапности налета не успевали даже спустить паруса и корабли переворачивались и гибли.
Снежный заряд приходит так же неожиданно. Ничто, кажется, не предвещает его, и вдруг, словно из какой-то дыры на небе, начинает дуть ветер. Усиливаясь с каждой минутой, он с каждой же минутой несет все больше и больше снега, и вот уже бешено крутящийся снежный вихрь валит с ног и скрывает все приметы. Но это еще полбеды. Самое опасное, что никогда не знаешь, как долго будет продолжаться эта свистопляска. Бывает, заряд выдыхается за десять минут, хуже — за час, но бывает, переходит в пургу, которая дует день, два, а то и всю неделю.
Кто мог сказать, какой случай выпал нам? И что теперь делать — идти дальше, возвращаться или пережидать заряд на месте? Все было рискованно, и я, как витязь на распутье, соображал, в какую сторону податься. Возвращаться не хотелось, пережидать — тоже, и я в конце концов решил идти, куда шел. Но в том-то и заключается одна из опасностей этих дьявольских зарядов, что буквально через пять минут теряешь всякое направление. Потерял его и я. Ощущение было такое, будто тебя положили в бетономешалку, наполненную белой мутью, и крутят, крутят. Север мог быть сейчас и на юге, и на востоке, и где хочешь, но только не на севере. Куда, спрашивается, идти, когда вдобавок ко всему знаешь, что справа — обрыв: стометровая отвесная стена, а внизу — море. Ухнешь — ни дна тебе, ни покрышки.
Но человек по природе оптимист. В самых жутких случаях он все равно надеется на лучшее, а то и просто на авось. Так и я. «Бог не выдаст, свинья не съест». Ко всему прочему меня сильно поддерживало присутствие Дика. Он не отставал ни на шаг, и мне было радостно сознавать, что рядом со мной — верный друг.
А белая кутерьма все продолжалась. Поднеся руку к самым глазам, я посмотрел на часы и увидел, что дует уже почти сорок минут. А мне казалось — минут десять. Я почувствовал тревогу. Неужели заряд перешел в пургу? Тогда мне крышка — я или выбьюсь из сил и замерзну, или заплутаюсь и свалюсь с обрыва в море.
В эти минуты мне, как никогда, требовалась хоть чья-то поддержка, и я обернулся к Дику. Но не увидел его. Что за черт, только что был рядом и вдруг исчез!
— Дик! — крикнул я.
Никакого ответа. Я позвал еще раз и еще и наконец разглядел в полутьме силуэт собаки.
— Ко мне, Дик!
Он подбежал, но как-то неохотно, пригибаясь к земле и поджимая хвост. Вот так штука, подумал я. Боится! У самого душа в пятках, а тут еще и он!
— Рядом, Дик! — приказал я. — Рядом!
Он послушался, но скоро отстал и, сколько я ни звал, не подошел, а лишь жалобно, по-щенячьи, скулил. Меня разозлило его поведение, и я направился к нему, чтобы взять на поводок, но Дик неожиданно отпрыгнул, а затем пустился бежать — назад, к дому.
— Дик! — заорал я. — Вернись!
Куда там! До меня донесся лишь вой, каким воет собака, когда за ней по пятам гонится чужая свора.
Я остался один, но не ощутил ни страха, ни растерянности — злость буквально захлестнула меня. Трус! Раскормленный, жалкий трус! Ну погоди, вернусь — все бока обломаю!
Рассуждая трезво, самое время было повернуть назад и мне, но, повторяю, злость ослепила меня, лишила всякого чувства осторожности, и я упрямо пошел дальше, помня только об одном — справа обрыв.
Я не знаю, по каким таким законам дул этот треклятый заряд, но кончился он так же неожиданно, как и начался, и я увидел, что и впрямь нахожусь в опасной близости от обрыва. До него оставалось метров десять, не больше, и мне был явственно слышен тяжелый шум бьющегося внизу моря. Так что, как ни настораживал я себя, а все-таки забрал вправо. Впрочем, так и должно было случиться, поскольку давно известно, что у большинства людей шаг левой ногой больше, чем шаг правой, и если идти безостановочно и не иметь перед глазами никаких ориентиров, можно описать громадный круг и вернуться на то место, из которого вышел.
Оставшийся путь я прошел без всяких приключений, а всю обратную дорогу меня подгоняла сладостная мысль о близкой расправе над Диком. Что я сделаю с ним, я еще не знал, но утешал себя тем, что казнь отыщется, едва я увижу этого подлого труса. И уж тут буду беспощаден!
Но все произошло совсем не так, как я это рисовал в своем распаленном воображении. Я был уверен, что обнаружу Дика у крыльца, где он обычно меня встречал, но там его не оказалось. Я заглянул под крыльцо, обошел вокруг дома. Никого. И тут я встревожился и забыл о всяких планах мести. А вдруг Дик и не прибегал? Потерял со страху дорогу да и свалился с обрыва? Он же никогда не ходил этим путем раньше.
Я не знал, что делать, и уже был готов бежать на поиски Дика, но в этот момент увидел его. Он выглядывал из-за угла сарая, как воришка, который знает, что его накрыли и сейчас будут сечь. Он раскаивался — об этом говорил весь его вид — и был готов понести наказание.
Ситуация складывалась трагикомическая. С одной стороны я был зол как не знаю кто, а с другой — меня разбирал смех — уж очень потешно выглядела виноватая физиономия Дика. А когда человек начинает выбирать между смешным и серьезным, будьте уверены: ничего путного он не сделает. Я это понимал, однако пар у меня еще оставался, и его требовалось выпустить.
— Трус! — сказал я с презрением, на какое только был способен. — Трус и предатель! Дезертир!
Эти слова были для Дика новыми, и он выслушал их с таким серьезным вниманием, что я отвернулся, чтобы не рассмеяться вслух. Сделай я это, он, чего доброго, вообразил бы, что я расцениваю его позорное бегство как ловкую шутку. Ну уж нет! Что было, то было. Сбежал, сдрейфил, а теперь рожи строит!
Но что было делать? Экзекуция отменялась, однако нужно было показать Дику, что ничего не забыто, что он презираем. И я два дня игнорировал его. Разумеется, кормил, но делал это с подчеркнутым равнодушием, как бы между прочим. О том, чтобы погладить Дика, сказать ему ласковое слово, не было и речи. Что заслужил, то и получай.
Да, все так и было, но исподтишка я наблюдал за Диком и сразу отметил, что бойкот действует на него сильнее, чем можно было предположить. Он ел неохотно, ходил с оглядкой и все больше лежал на своем месте, посматривая на меня невеселыми глазами. Я видел, что он страдает, но решил выдержать характер. Сейчас я не сделал бы этого, но тогда еще не знал, что животные переживают, и даже сильнее, чем мы. Они не могут оценивать свои поступки, взвешивать и рассуждать, они живут эмоциями, и длительное страдание может расстроить их психику, а то и вовсе убить.
Словом, я не мог и дальше продолжать бойкот, и однажды, поймав недоуменно-горестный взгляд Дика, сдался.
— Иди сюда, Дик!
На секунду он оторопел, словно бы соображал, не ослышался ли, а потом кинулся ко мне, подвывая от переполнившей его радости. Он прямо-таки стонал и, молотя хвостом по бокам, лизал мне руки и лицо.
— Ну все, все, — повторял я, ероша его жесткий загривок. — Кто старое вспомнит, тому глаз вон…
Удивительное дело: казалось бы я должен был чувствовать себя этаким снисходительно-великодушным, отпускающим грехи, ну если не господом Богом, то по крайней мере его архангелом, однако ничего подобного не испытывал. Я был не меньше Дика рад нашему примирению, потому что гнетущая обстановка в доме, которую я сам же и создал, отравляла и без того трудную жизнь. Что же касается Дика, то я уверен: он связал бойкот с фактом своего постыдного бегства и сделал для себя зарубку в памяти.
Наступившая зима была третьей, которую мне предстояло прожить на Курилах, а точнее, на самом севере Курильской гряды, протянувшейся на тысячу двести километров по меридиану и насчитывающей пятьдесят шесть мелких и крупных островов.
Я не зря уточняю место своей зимовки, потому что Курилы Курилам рознь. Так, на южных островах гряды, скажем на Кунашире, растут бамбук и виноград, а у нас не росла по-настоящему даже картошка — то, что вызревало, нельзя было назвать картошкой. Сплошная мелочь, горох. Впоследствии мне приходилось жить за Полярным кругом, на побережье Ледовитого океана, в местах, что и говорить, суровых, но и они не идут в сравнение с Северными Курилами. Таких пург, как там, я нигде больше не видел. Говорят, что сильнее дует только в Антарктиде.
Итак, на носу была третья зима, которая, как и две первые, не обещала быть легкой. Особенно для меня. Ведь я жил один, и если днем хватало дел и забот, то вечера тянулись долго и тоскливо. Развлечений было раз-два и обчелся — книги, радиоприемник «Рекорд», который ловил две программы, один-два раза в неделю кино в поселковом клубе. Конечно, у меня были знакомые, и я ходил в гости, но недаром говорится, что в гостях хорошо, а дома все-таки лучше. Но дома, повторяю, частенько брала тоска. Не хватало уюта, холостяцкий быт он и есть холостяцкий, и третья зима могла бы стать еще одним нелегким испытанием, не появись в моем доме Дик.
Кто жил в небольших северных поселках, тот знает, каково возвращаться вечером домой, где тебя никто не ждет. Темные окна, занесенное снегом крыльцо. Замерзшими руками открываешь замок и входишь в холодный дом. Одежда мокрая, и надо сначала истопить печку, чтобы обсушиться и приготовить что-нибудь на ужин. А на все это уходит время, и только часа через два, когда в доме потеплеет и вскипит чайник, почувствуешь себя человеком. И так — каждый день.
И вот все кончилось, вернее, повернулось другим боком. Теперь, едва я сворачивал на тропинку, ведущую, от крыльца навстречу мне бросался Дик. С размаху прыгал на грудь, норовя лизнуть мои задубевшие от мороза щеки. И собачьи глаза светились такой преданностью и радостью, что забывались все невзгоды дня, и уже не так угнетала мысль, что предстоит долго возиться с печкой, сушить мокрую одежду, готовить еду. Все эти действия приобрели другой оттенок и делались уже не в силу суровой необходимости, не наспех, как раньше, а добротно, с сознанием того, что все делается не только для себя. Если раньше я мог поужинать всухомятку и завалиться спать в не-топленной комнате, бросив все на произвол, то отныне у меня появились совершенно четкие обязанности, первейшей из которых была обязанность накормить Дика. А отсюда цепочка тянулась дальше — словно бы получив разгон, я уже не мог остановиться на полпути и принимался готовить добротный ужин и для себя. Это стало нормой, и отныне поздними вечерами в моем доме царила полная идиллия: жарко дышала протопившаяся печка, тихонько мурлыкал «Рекорд», а мы с Диком наслаждались покоем и теплом — он на своем месте, на подстилке в углу, а я с книгой на кровати. За щитовыми стенами домика завывал ветер, бил снегом в окна и рвался в дверь, но нас это не тревожило. Мы были две живые души, повстречавшиеся в бесконечном потоке времени, и кратковременность нашего пребывания в нем сближала нас и делала единомышленниками.
А дни летели, складывались в недели и месяцы. Возраст Дика, по моим прикидкам, приближался к году, и надо было ожидать, что скоро его потянет на поиски любовных приключений. Стоял уже февраль, а именно в это время собаками овладевают заботы по продолжению рода, и я не имел ничего против, если бы Дик обзавелся подружкой. Вопрос заключался в другом: где ее взять? Все собаки на острове жили своими обособленными кланами, куда доступ чужим был настрого заказан. Чужаков ожидала не только хорошая трепка, но и даже гибель — кобели кланов, забывая на время о своих собственных распрях, совместными усилиями или изгоняли пришельцев или загрызали их насмерть.
Правда, имелся и другой вариант — в сопках жило немало одичавших собак, и я решил, что, когда дойдет до дела, мы вместе с Диком постараемся отыскать ему подружку именно в этом независимом и вольном сообществе.
Но пока Дик не проявлял никакой озабоченности на этот счет, зато каждый раз, когда я уходил из дома, он прилагал все силы к тому, чтобы увязаться за мной. Опасаясь, что он может потеряться, я оставлял его, как правило, дома, но однажды взял с собой в Козыревский, соседний с нами поселок на берегу Второго Курильского пролива. Я время от времени ходил туда Во-первых, там был небольшой книжный магазинчик, где нет-нет, да и появлялись хорошие книги, а во-вторых, в Козыревском имелась своего рода достопримечательность — просторная столовая, стоявшая особняком на бугре и служившая местом сбора всевозможного люда. В ней неплохо кормили, там можно было выпить стакан вина или согреться горячим чаем, но не только это собирало туда посетителей. Столовая была как бы местным салуном, где встречались по разным делам, обменивались новостями и просто отдыхали рыбаки и сезонники, каюры и портовые грузчики. Я любил заходить туда — обязательно встретишь какого-нибудь знакомого, узнаешь уйму новостей.
И в тот день я не собирался обходить столовую стороной. Погляжу, какие есть книги в магазине, а потом туда, думал я. Но совершенно забыл при этом об одном обстоятельстве: как раз на входе в Козыревский располагалось поселковое подсобное хозяйство, возле которого постоянно крутилось не менее десятка собак. Пройти мимо них одному ничего не стоило, собаки привыкли к прохожим и не обращали на них внимания, но я был не один, рядом бежал Дик, и, когда мы поравнялись с домами этого хозяйства, я понял, что сейчас начнется заваруха. Да еще какая: увидев нас, от домов с лаем и рычанием бросилась целая дюжина собак.
Я не очень-то боялся их грозного вида — на людей собаки нападали редко, но за Дика перепугался. Это его появление вызвало у собак такую злобу, и они, как монгольская орда, летели на нас, горя лишь одним желанием — растерзать Дика на кусочки.
Положение складывалось хуже некуда. Дик должен был или отбиваться, или пуститься в бега. То и другое было одинаково плохо. Драться одному против целой упряжки? Безумие! Я знал, что Дик силен, но не лев же он! К тому же у него не было никакого опыта драк, а на него набегали записные бойцы, прошедшие жестокую школу всевозможных схваток и потасовок. Бежать? Но это было еще хуже, чем открытая драка. Если в драке был хоть какой-то шанс уцелеть — сила и ловкость здесь значили много, — то бегущего, как правило догоняли, и тогда пощады не было.
Помня позорное поведение Дика осенью, когда он бросил меня на плато, я думал, что он спасует и на этот раз, но Дик в пух и прах разбил все мои опасения. Увидев собак, он вздыбил шерсть на загривке и с рычанием выбежал вперед, как бы загораживая меня. Весь его вид выражал только одно — готовность драться, и едва первая собака добежала до нас, как Дик стремительным броском сбил ее с ног, подмял и принялся с ожесточением трепать. Но тут же его самого сбили и подмяли подоспевшие к месту боя собаки, и я подумал, что сейчас Дику придет конец. Но он выбрался из свалки и тотчас вцепился в другого пса, на глазах разодрал ему тощий бок и схватился с третьим.
Рычание и визг дерущихся собак устрашали; у меня в руках не было ничего, чем бы защититься, но храбрость Дика воодушевила, и я бросился в самую гущу собачьих тел. Я орал не своим голосом, пинал собак ногами, хватал за хвосты, но они не обращали на меня никакого внимания. Их целью был только Дик, и они с яростным упорством дорывались до него, а он, крутясь, бешено огрызался, не давая сбить себя с ног.
Но численное превосходство неприятеля было слишком велико, и казалось, что оно-то и решит дело, однако у собак, как и у людей, во всех схватках верх одерживает стойкость. С каким бы ожесточением ни шла драка, всегда наступает момент, когда одна из сторон дрогнет. И часто та, которая численно больше и, стало быть, сильнее, но у которой тем не менее не хватает стойкости.
Так случилось и в тот памятный день. Обескураженные неистовым сопротивлением Дика, собаки сначала попятились, потом побежали, и через минуту на поле боя осталась только одна из них. Она тоже была рада-радешеньки показать тыл, но это от нее уже не зависело: навалившись на собаку всей тяжестью, Дик держал ее за горло, по-бульдожьи жуя челюстями. Осатаневший, он мог задушить собаку, и я бросился спасать ее.
— Фу! — крикнул я. — Нельзя, Дик!
Но мои слова не доходили до разъяренного пса. Он с такой силой трепал несчастную собаку, что у той голова моталась из стороны в сторону и, казалось, вот-вот отвалится. Тогда я попытался силой оттащить Дика от полузадушенной жертвы. Бесполезно! Дик не собирался разжимать челюсти. Уже разозлившись, я, как на бревно, наступил ногой на собаку, а руками что есть мочи рванул Дика за шиворот. Мне показалось, что шкура на шее собаки затрещала, но все-таки она освободилась и кинулась прочь, поджав хвост и подвывая от боли и страха. Давясь шерстью, забившей всю пасть, Дик злобно смотрел ей вслед и старался вырваться из моих объятий, но я крепко держал его. В конце концов он успокоился и принялся зализывать раны.
А зализывать было что: правая передняя лапа у Дика оказалась прокушена, бока в разных местах кровоточили, но хуже всего было с левым ухом: разорванное, оно висело, как тряпка. Идти в Козыревский, когда Дик в таком состоянии, я уже не мог, надо было возвращаться домой и оказать Дику первую помощь.
В поселке я сразу показал Дика Кулакову. Объяснил, в какую историю влипли.
— Это мура, — сказал Кулаков, осмотрев лапу и бока Дика. — Через неделю все засохнет и пройдет. А вот ухо… Может так и остаться висеть. Промывай марганцовкой, чтоб не гноилось.
Замечание Кулакова насчет уха меня расстроило. Я не представлял себе Дика с висячим ухом. Вся собачья красота пропадет. Конечно, есть немало собак, у которых уши висят от природы, у тех же сеттеров, но ведь Дик-то не сеттер. В нем есть что-то волчье, и вот на тебе — ухо… А может, обойдется? Разве не может ошибиться даже такой дока, как Кулаков?
Но Кулаков не ошибся. Через неделю все укусы у Дика действительно зажили, но вот ухо никак не хотело выпрямляться. То есть не то чтобы вообще, а до конца, совсем. Видно, нервные окончания были повреждены слишком сильно и восстановиться не могли. Так что, к моему великому огорчению, самый кончик уха у Дика так и остался висеть. Утешало одно: самого Дика это совершенно не беспокоило, и мне, таким образом, предстояло смириться с неизбежным.
Приближалось 23 февраля, праздник, день Советской Армии. Особых планов в отношении того, как его встречать, у меня не было. Встречу, как всегда — схожу в клуб, послушаю торжественную часть, посмотрю художественную самодеятельность. Потом, может, загляну к кому-нибудь в гости. А может, не загляну, все будет зависеть от настроения. В гостях, конечно, накормят всякими домашними деликатесами, но ведь и у себя от голода не умру. Есть две мороженые китайские курицы, фляжка со спиртом и целый ящик консервированных томатов. Чего еще надо? А через два дня придет «Норильск», и можно будет разжиться шампанским и фруктами.
Но тут надо сделать разъяснения, потому что без них никто не поймет, что это за «Норильск» такой и при чем здесь фрукты и шампанское.
«Норильск» — это название теплохода, который напеременки со своим собратом «Тобольском» курсировал в те годы по линии Владивосток — Петропавловск-Камчатский. Наш районный центр, городок Северо-Курильск, глядевший на поселок с другой стороны Второго Курильского пролива, был последним портом, где теплоходы останавливались перед прибытием в Петропавловск, и этого дня островитяне всегда дожидались с нетерпением. Еще бы! На теплоходах имелись роскошные буфеты и рестораны, а в них — все, что хочешь, что нам, привыкшим к суровому северному пайку, казалось верхом достатка и благополучия, — хорошее вино, фирменные папиросы и разные фрукты.
«Норильск» и «Тобольск» приходили в Северо-Курильск два раза в месяц, и в день их прибытия служба наблюдения уже с утра держала нас в курсе событий. И стоило теплоходу встать на рейд, как к нему с обоих берегов — с нашего и с парамуширского — устремлялись катера и самоходные баржи, плашкоуты и моторные баркасы. Теплоход брался в полном смысле слова на абордаж, и за два или три часа стоянки его буфеты распродавали все дочиста, что вполне устраивало корабельную администрацию, потому что зачем же приходить в конечный пункт с полным грузом? О нас же и говорить нечего: до следующего теплохода жители поселка две семидневки ели фрукты, пили крымские портвейны и курили «Герцеговину Флор» или «Богатырей».
Тот февраль не был исключением, «Норильск» прибыл по расписанию, и я купил шампанского и целый рюкзак апельсинов. И тогда же решил: двадцать третьего схожу сначала в клуб, а оттуда налажусь в гости, благо теперь есть чего подарить.
Дик, естественно, увязался за мной, но поскольку вход в клуб ему, как и всем собакам, был заказан, я оставил его у дверей, а сам с легким сердцем пошел слушать доклад, решив, что на самодеятельность не останусь, а забегу после доклада домой, возьму подарок и нагряну в гости к Толкачевым.
Доклад занял полчаса, потом я минут десять походил по фойе, если так можно назвать небольшой клубный предбанник, поздравил с праздником встреченных знакомых и уж после этого вышел на улицу. Обычно Дик караулил меня возле порога, но в этот раз его на месте не оказалось. Я достал папиросы, закурил и посмотрел по сторонам, думая, что Дик устроился где-нибудь в другом месте. Но его нигде не было видно, хотя у клуба было светло — над входом ярко горел праздничный транспарант.
— Дик! — позвал я.
Никакого ответа. Я позвал еще раз, посвистел условным свистом, на который Дик всегда прибегал, но отклика по-прежнему не было. Неужели убежал домой? Такого никогда не случалось, но как тогда все объяснить?
Несколько обескураженный, но отнюдь не обеспокоенный, я пошел домой, но и там Дика не оказалось. Сколько я ни звал, он не появлялся. Тут уж, как говорят, задергался. Дик не мог исчезнуть ни с того ни с сего, с ним случилась беда, подсказывал мне внутренний голос. Но какая беда? Украли, пока я был в клубе? Но как могли украсть, когда Дик никого чужого к себе не подпускает, чуть что, сразу клыки показывает? Нет, его голыми руками не возьмешь, здесь что-то другое.
Забыв про всякий праздник, я побежал обратно к клубу. Обошел вокруг, пытаясь найти какие-нибудь приметы, которые бы показали, что могло стрястись с Диком, но ничего не нашел. Везде было множество собачьих и людских следов, но никаких признаков какой-либо свалки или борьбы, во время которой могли захватить Дика. Я в полной растерянности топтался у дверей, не зная, что делать. Куда идти, где искать собаку на ночь глядя? Мелькнула мысль вызвать из клуба Кулакова, которого я видел час назад возле бильярда, и попросить у него помощи. Но я тут же отбросил эту мысль. При чем здесь Кулаков? У него своих собак целая упряжка, а тут ты со своими заботами.
Не оставалось ничего другого, как только идти домой и ждать. Может, Дик увязался за какой-нибудь собачьей дамочкой и сейчас изъясняется ей в нежных чувствах. Набегается и придет.
Но проходил час за часом, а Дик не появлялся. Я прождал допоздна, потом лег спать, но всю ночь ворочался и прислушивался сквозь сон, не залает ли Дик. не начнет ли царапаться в дверь.
С утра пораньше я пошел к Кулакову. Рассказал ему все как было, ожидая, что тот непременно разъяснит. Но Кулаков выдвинул вариант, на котором остановился и я, — дескать, Дик закрутил любовь.
— Он у тебя по первому разу в такие дела встревает, а по первому разу всегда сладко. Так что жди, рано или поздно заявится.
Разговор с Кулаковым меня успокоил, однако прошел один срок, за ним другой, а о Дике не было ни слуху ни духу. В конце недели и Кулаков признал, что дело нечисто, и обещал поспрашивать насчет Дика у каюров. Я со своей стороны расспрашивал о нем у всех встречных и поперечных, но все только руками разводили — не знаем, не видели. Оставалось одно — искать. Но где? На острове было достаточно всяких поселков, и в каждом имелись свои упряжки, да не одна. Попробуй-ка, обойди все. Тут и зимы не хватит.
Но могло быть и хуже. Дика могли переправить на другой остров, на тот же Парамушир. Хорошо, если в Северо-Курильске осядет, а если сплавят куда подальше? Тогда и днем с огнем не отыщешь. И все же я искал, обходя один за другим пока что ближние, прибрежные, поселки. И все пока было впустую, а там начался март, и всякие поиски пришлось вообще отложить.
Март на Северных Курилах — это страх и ужас. Дует и в другое время, но так, как в марте, не дует никогда. Двадцать-двадцать пять дней пурга — это для марта норма. Конечно, в один день пуржит сильнее, в другой — слабее, но все равно пуржит. А то так задует — носа не высунешь.
Этот март я переживал тяжелее обычного. Если раньше, до Дика, безвылазное мартовское сидение было как бы привычным, то теперь оно стало пуще всякого плена. Слишком резким был переход от живого общения пусть даже с собакой к полному одиночеству. Не очень-то легко сидеть, никуда не выходя, по три-четыре дня. Да к тому же в полутемном доме, поскольку его заваливало с крышей. На улице день, а ты сидишь, как троглодит в пещере. Свечка или аккумуляторная лампочка — вот и вся радость. Электричество давали только с шести и до одиннадцати вечера. Веселенькая жизнь! А на улице — сплошные содом и гоморра. Ложишься спать — пурга, встаешь — то же самое, с одной лишь разницей, какая пурга. Дует с Охотского — в доме померзень, ветер ледяной, топи не топи, все выдувает. Повернуло с океанской стороны — тоже не сахар, снег с дождем. Глядишь, а уж полило с потолка, и надо подставлять тазы и ведра. Были, конечно, и затишья, но их хватало лишь на то, чтобы откопаться, очистить от снега окна и прорыть траншею к сараю, где дрова и уголь.
В такой жизни мне очень не хватало Дика, и, хотя со дня его исчезновения прошло почти полтора месяца, я не терял надежды напасть на его след. И конечно, не допускал и мысли, что Дик погиб. Не могла просто так погибнуть такая собака. И в сопки уйти не могла. Собаки бегут туда не от хорошей жизни, а Дику жаловаться на жизнь было грешно. Нет, его украли, в этом я был твердо убежден. Вот только кто и как?
Но все тайное рано или поздно становится явным. В это верят далеко не все, а между тем это объективный закон жизни. Случайностей в ней нет, все закономерно, но пути от тайного к явному чаще всего настолько сложны и запутаны, что мы не видим их внутренней логики, и, когда тайное вдруг проступает, относим это едва ли не к чуду.
Я нашел Дика. Случайно или нет — судите сами.
Начнем с того, что мне понадобились новые брюки. В нашем магазинчике приличных отродясь не продавалось, так что приходилось шить на заказ. Именно это я и вознамерился сделать, а потому, купив у военных отрез габардина, отправился в ГАП.
Вообще-то ГАП — это поселок Денисовка, но после войны там долго был расквартирован гаубичный артиллерийский полк, сокращенно ГАП. Потом полк перевели на материк, но название так и осталось. И никто не говорил: Денисовка, а все — ГАП. В описываемое время там жил классный портной, который обшивал всех. К нему-то я и наладился.
Отмахав двенадцать километров, я пришел в ГАП. Мартовские непогоды везде оставили свой след, но здесь, где, дай Бог, насчитывалось десяток домов: они похозяйничали с особым размахом, так что в первую минуту я даже не узнал поселка, настолько он был завален снегом. Тут и там из него торчали лишь печные трубы, и только дом, в котором размещался поссовет, был откопан и имел жилой вид. С дальнего конца к нему впритык стоял небольшой флигель, где и работал в своей крохотной мастерской портной.
С крыльца навстречу мне бросились три собаки, облаяли меня, но, видя, что я не обращаю на них никакого внимания, умолкли и вернулись на свои места. Я же поднялся на крыльцо и, пройдя по узкому коридору, нашел нужную мне дверь.
Я был хорошо знаком с портным, он шил мне и раньше, и у него даже была записана моя мерка, но для верности — а вдруг я поправился или, наоборот, похудел — он снял размеры заново и сказал, что брюки будут готовы через три дня. Меня это устраивало, и я пообещал прийти за ними без опоздания. Мы поговорили о том о сем, и я собрался восвояси. Портной вышел вместе со мной на крыльцо, и тут мы встали покурить.
Погода в тот день стояла на редкость тихая, нет-нет да и проглядывало солнце, и тогда снега вокруг искрились так сильно, что становилось больно глазам. Мы стояли и не спеша курили. Портной, найдя в моем лице внимательного слушателя, говорил о своих делах и заботах, жаловался, что не может нигде купить приличной саржи на подкладки и что еще хуже обстоят дела с бортовкой и волосом. Я для пущей важности кивал головой и поддакивал, как вдруг за углом дома, где помещались всякие хозяйские постройки, громко загремела цепь и послышалось собачье поскуливание.
Собака на цепи? Такое на острове было не в обычае, собаки здесь разгуливали вольно и привязывались только летом, когда каюры собирали их всех вместе на летних квартирах, где обучался молодняк и заготавливалась рыба на зиму. Тогда, чтобы не было грызни между чужими упряжками, собак сажали на цепь; сейчас же такая мера могла быть вызвана лишь исключительными обстоятельствами.
Я поинтересовался у портного, кому это и зачем понадобилось держать собаку на цепи.
— Да кому? Ваське Голохвастову, нашему бульдозеристу. Еще в феврале привел откуда-то собаку и посадил. Каждый день лается с ней, — ответил портной, не замечая невольного каламбура. — Не признает его собака-то. Уж он и так к ней, и эдак, а она ни в какую.
Бог ты мой, подумал я, неужели?!
Озадачив портного, я кубарем скатился с крыльца и побежал к сараям. Завернул за угол и чуть было не закричал от радости: возле конуры, отощавший, неухоженный, стоял Дик! Должно быть, он узнал мой голос и, натянув цепь в струнку, рвался из ошейника.
Подошел ничего не понимающий портной.
— Дик, Дикуша! — позвал я.
Поняв, что не обознался, Дик так рванул цепь, что конура стронулась с места, и Дик поволок ее за собой, как салазки. Я подбежал к нему, и он с радостным завываньем прыгнул мне на грудь и принялся лизать мое лицо, по-прежнему подвывая от переполнивших его чувств.
— Никак твоя? — спросил портной, наконец-то разобравшись, в чем дело.
— Моя, — ответил я и попросил: — Слушай, Иван, а ты не можешь позвать этого самого Ваську?
— А чего ж не могу — могу.
— Будь другом.
Разумеется, я бы мог отстегнуть Дика, но мне хотелось чтобы вор сделал это сам. А потом я скажу ему пару ласковых.
Портной ушел и через несколько минут вернулся с Васькой. Увидев его, я распалился еще больше: оказалось, что я его знаю. Мы не раз встречались с ним — ив столовой в Козыревском, и на почте, и на пирсе, где он, как и я, частенько обменивал у рыбаков махорку на рыбу и крабов. Правда, мы не знали друг друга по имени, но бульдозерист неоднократно видел меня и с Диком, знал, что собака моя, и все же не постеснялся украсть.
— Привет! — сказал Васька, явно смущенный встречей. Чего другого, а такого поворота он никак не ожидал и теперь хотел прикрыть свою растерянность наглостью. Ох как мне хотелось врезать ему!
— Отвязывай собаку! — велел я, не отвечая на его приветствие.
Бульдозерист как-то странно усмехнулся, но с места не сдвинулся.
— Тебе что, уши заложило?
— Сказал тоже — отвязывай! Да он и не подпускает к себе, как я его отвяжу?
— Как привязал, так и отвязывай!
— Ну да! Что я, чокнутый? Мы его втроем-то еле-еле посадили.
Я понял, что Ваську ни за что не заставить подойти к Дику.
— А ты не только вор, а еще и трус!
Какое из этих слов больше оскорбило Ваську, не знаю, но он, раздув ноздри, сказал с угрозой:
— Ты не очень-то здесь расходись.
— А то что?
— А ничего. Забирай собаку и вали.
— Ах ты… — сказал я, шагнул к Ваське, но между нами быстро втиснулся портной.
— Ну ладно, ладно, чего вы, как петухи?
Портной был человеком в годах, воевал, и мне было неловко оттолкнуть его или сказать, чтоб не мешал; я остыл и, потеряв к Ваське всякий интерес, подошел к Дику и стал расстегивать ошейник. И тут подумал, что интересно бы узнать, как бульдозеристу удалось захватить Дика.
Васька был, видно, человек отходчивый, к тому же явно хотел оправдаться, так что без всяких откликнулся на мой вопрос.
— Пойдем, — поманил он меня, направляясь к одному из сараев. Несколько недоумевая, я последовал за ним. Что еще за секреты? А Васька, открыв сарай, вошел внутрь.
— Шагай сюда! — позвал он.
Нагнувшись, я протиснулся в узенькую дверь и увидел лежащую на сене собаку, под боком у которой копошились голые и серые, как мыши, щенята. Увидев чужого, собака зарычала, но Васька успокоил ее.
— Видал? Позавчера принесла. А папаня-то знаешь кто?
Можно было и не спрашивать, и так все было ясно.
Я присел на корточки и стал разглядывать щенят, а Васька тем временем рассказывал, на какую приманку попался Дик. Оказывается, в тот вечер, двадцать третьего февраля, Васька с двумя дружками проходили через наш поселок. С ними была Дамка, и когда они шли мимо клуба, откуда ни возьмись выскочил Дик. И — к Дамке. Васька узнал Дика и попробовал отогнать его, но Дик не обращал внимания ни на крики, ни на замахивания. Да и Дамка не имела ничего против заигрываний. Словом, пока суд да дело, собаки повязались, и вот тут-то у Васьки и мелькнула грешная мысль увести Дика. Быстренько накинули ему на шею ремень, другим, чтобы не кусался, перетянули пасть. Так и довели до ГАПа.
— На что ж надеялись? — спросил я. — Знали же, что буду искать.
— Искать! Искать-то можно, а вот найдешь ли?
— Нашел, как видишь.
— Повезло, вот и нашел. Только не воровал я его, сам не знаю как получилось.
Мне не хотелось больше разговаривать с Васькой. Я был несказанно рад, что нашел Дика. И выходило, что в этом Васька даже помог мне — держал Дика при себе. А ведь мог бы и продать на соседний остров, и тогда я вряд ли отыскал бы его.
Итак, мы снова были вместе. И оба, словно бы наверстывая упущенное, старались как можно реже разлучаться, находя в совместном общении все больше и больше радостей. Каждый день приносил какие-нибудь новые открытия, приподнимал завесу над тайной отношений между мной и Диком. Эта тайна существовала всегда, но раньше я не очень-то пытался проникнуть в нее, убежденный, что проникать-то особенно и не во что. Верно: собаки очень понятливы и при настойчивой дрессировке способны научиться многому, но ведь все это давным-давно научно обосновано. Умелое применение теории условных рефлексов, метод кнута и пряника — вот с помощью чего достигаются те результаты, которыми нас удивляют собаки. И не только они. Есть же поговорка: «Зайца били — он научился спички чиркать». Так и собаки — создавай нужные условия, поощряй за успехи и наказывай за промахи, и они будут делать все, что захочешь.
Но жизнь бок о бок с Диком показала, что все не так-то просто, как думается; что мы в своей людской самонадеянности живем, как в шорах, не замечая много, так и прущего в глаза. И все дело в том, что мы очень плохо знаем животных, «Братья меньшие» — называем мы их и можем снисходительно погладить по головке. А можем и ударить. И нас не мучает при этом совесть — братья-то братья, так ведь меньшие, глупые, куда им до нас! А им вовсе не нужна наша снисходительность. И тем более — наша жестокость. Им нужно равноправие. И понимание, потому что «животные, — это народы, вместе с нами угодившие в сеть жизни, в сеть времени. Такие же, как и мы, пленники земного великолепия и земных страданий».
С отдаленнейших времен до нас дошло изречение мудреца: «Как умирает человек, так умирают и животные. Единый дух у всех, и ничем человек не выше животного…»
Да, единый дух у всех. Сейчас я нисколько не сомневаюсь в этом, а тогда, сорок лет назад, только-только подходил к пониманию поведения животных, их умственных способностей и эмоциональных пределов. И тут меня многому научил Дик. Он поражал своей понятливостью, способностью угадывать мои желания и вместе со мной переживать мои настроения. Именно тогда я и оценил всю мудрость Кулакова, ни разу не поднявшего руку ни на одну собаку, а действующего лишь вразумлением. Он понимал и чувствовал собак, как чувствует музыкальный настройщик особенности каждого инструмента. Для него таким инструментом была упряжка, а струнами в ней — собаки, и Кулаков знал, какую струну и когда надо тронуть, чтобы чуть-чуть наметившееся расстройство не испортило всего звучания.
— А ты сегодня опять сачковал, — говорил он, бывало, тому или иному псу. Говорил спокойно, без всякой угрозы в голосе, но с укоризной, и эта его интонация мгновенно улавливалась провинившимся. Он начинал ерзать, глядеть в сторону и вообще готов был провалиться сквозь землю. — Чего ерзаешь-то? — усмехался Кулаков. — Работать надо, а не на чужом горбу ездить!
И самое удивительное, что остальные собаки, только что лежавшие спокойно, начинали вдруг коситься на того, кому читалась нотация. Они словно бы понимали, что он в чем-то обманул их и его надо наказать. И взгляды собак становились все пристальней, все недовольней, а виновник всеобщего внимания уже не просто ерзал, но поджимал хвост, и в глазах у него появлялся испуг.
Но Кулаков никогда не доводил дела до критической точки.
— Учти, — говорил он мне, — нельзя ничем выделять ни одну собаку — ни хорошим, ни плохим. Будешь все время ругать какую — рано или поздно ее загрызут. Заведешь любимчика — тоже разделаются.
Мне эти советы вряд ли могли пригодиться, я не собирался записываться в каюры, но правило Кулакова разговаривать с собаками стало и моим правилом. Нравилось оно и Дику, тем более, что никаких нотаций ему читать не приходилось. Между нами просто велся обычный разговор, какой ведется между хорошими знакомыми. Правда, в нашем случае один из собеседников был только рассказчик, а другой — только слушатель, но зато какой! Дик был весь внимание, ловил каждое мое слово, и всякая перемена интонации тотчас находила отражение у него в глазах — он понимал все. И одними голыми рефлексами не объяснишь эту собачью способность слушать и сопереживать, для этого нужно кое-что поважнее рефлексов. Тут больше всего подходит слово «одухотворенность», то есть такое жизненное состояние, которым природа наделила существа мыслящие. И не ошибаемся ли мы, полагая, что способность мыслить — лишь наша исключительная прерогатива? Ведь логические цепочки умеют выстраивать и животные, причем такие цепочки, какие, «не подумав», не выстроишь. К сожалению, наша оценка таких действий ни в коем случае не может считаться абсолютно правильной — в подавляющем большинстве она есть результат опыта, когда животных разными хитроумными способами как бы подводят к тому, чего от них желают добиться. В естественной же среде животное, не понукаемое никем, а сообразующееся лишь с реальной обстановкой, способно выполнять задачи, которые экспериментаторам и не снились. Но это происходит вне нашего поля зрения, мы никогда не узнаем, что и как там было на самом деле, и это отсутствие полной информации искажает действительную картину и приучает нас мыслить консервативно. И вот, столкнувшись с каким-либо удивительным фактом в поведении животных, мы уже кричим: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда!» А кричать-то и не надо, ибо, как сказал один умный человек, все попытки разума оканчиваются тем, что он осознает, что есть бесконечное число вещей, превышающих его понимание…
Может быть, эти рассуждения вызовут кое у кого ироническую усмешку, но тут ничего не поделаешь, каждый волен думать, как ему хочется. К тому же автор не имел ни малейшего намерения навязывать кому бы то ни было свою точку зрения. Ему будет довольно, если его слова дадут пищу умам читателей, а потому он с легким сердцем возвращается к своему рассказу.
Дику шел уже второй год, и для своего возраста он был необычайно вынослив и силен, заметно опережая по физическому развитию своих ровесников, работающих в упряжке. Эта его сила и спасла меня тем летом.
Мы возвращались тогда с мыса Почтарева. До поселка от него было километров пятьдесят, и мы вышли с утра. Дорога вилась вдоль берега, и неумолчный, глухой шум прибоя заглушал все остальные звуки. На отливе, среди камней, лежал ржавый корпус самоходной баржи, оставшейся здесь с времен войны, — ведь именно на этом трехкилометровом отрезке берега между мысами Кокутан и Котомари, а ныне Курбатова и Почтарева, высаживался в августе сорок пятого года наш десант. Я живо интересовался его историей, был даже знаком с его участником мичманом Перминовым, и, слушая его рассказы о тех событиях, всегда поражался тому невозможному, что сделала всего-то тысяча людей за полдня 18 августа. Да, тысяча, потому что именно столько насчитывал первый бросок десанта морской пехоты, которым командовали майоры Шутов и Почтарев. Японские войска на острове превосходили десант по крайней мере в пятнадцать раз, имели шестьдесят танков и мощную оборону, и тем не менее к четырем часам дня выкинули белый флаг. Натиск десантников был неудержим. И никакими мерками не измерить их самоотверженность — пятеро десантников, сдерживая прорыв танков, бросились под них с гранатами, двое закрыли собой амбразуры.
По прямой до поселка оставалось километров пять, он уже виднелся вдали, в глубоком распадке между сопками, когда я решил словчить. А что делать, когда уже порядком устал, а дорога, обходя болотистые непропуски, виляет в глубь острова, образуя порядочный крюк. Его-то я и захотел «спрямить», представляя себе дело простым образом: спущусь с обрыва к урезу воды и пройду по отливу не больше трех километров, вместо того, чтобы делать пять. Выигрыш был явным, но имелось одно обстоятельство, не рассчитав которого я мог оказаться в ловушке, — уже начинался прилив, и мне требовалось проскочить затопляемый участок как можно быстрее, иначе вода могла догнать меня. А на берег тогда уже не выскочишь — десятиметровая стена, не берег.
Я постоял, соображая. Расклад вроде бы получался в мою пользу: спущусь вниз, а там скорехонько по песочку. Правда, примерно на полпути этот самый песочек кончался, и начиналась километровая каменная осыпь, сплошное нагромождение базальтовых глыб и голышей, но это меня не смутило. Успею, пробегу, подумал я, глядя на прибывающую воду и соизмеряя ее и мои возможности. Если и догонит, то в самом конце, не страшно.
Дик, как всегда, что-то вынюхивал в стороне, я окликнул его, и мы спустились на отлив. Узкая полоска песка, набухая водой, темнела, волны, набегая, начисто слизывали наши следы. Дик с удовольствием шлепал по воде, да и я не боялся промокнуть — на ногах были резиновые сапоги с высокими отворотами. Поднимись вода даже выше колен, ноги все равно останутся сухими.
Не суетясь, но поспешая, мы уверенно продвигались вперед и наконец уперлись в осыпь. И только тут мне стало ясно, что ее одним махом не одолеешь — весь этот каменный хаос, покрытый водорослями и тиной, был скользким, как лед. Приходилось все время балансировать и выбирать место, куда бы поставить ногу. Еще не поздно было повернуть назад, но это отступление казалось мне постыдным, и я упрямо шел дальше.
А вода тем временем все прибывала. Сначала ее было по щиколотку, потом она достигла колен, бурля и завихряясь в воронки. Пришлось поднять отвороты сапог, что сразу затруднило ходьбу — ноги в коленях сделались как деревянные.
До конца осыпи, до того места, где можно было снова подняться на берег, оставалось метров двести, когда я понял, что влип. И влип крепко. Вода лилась в сапоги, дошла уже до пояса. А Северные Курилы — это не Южный берег Крыма. Даже в июле температура воды не превышает десяти-одиннадцати градусов. В такой водичке долго не побарахтаешься, минут пятнадцать-двадцать, а там и дух зайдется. Но как одолеть эти проклятые двести метров?! Сапоги, как гири, скинуть бы, но тогда и вовсе не дойдешь — камни, как ножи, голой ногой не наступишь. То ли от холода, то ли от страха, а наверное, от того и от другого меня начал бить колотун. Надо было что-то делать. Делать решительно и быстро — с минуты на минуту вода могла оторвать меня от дна и закрутить в своих водоворотах. И тогда — крышка.
Я бросил отчаянный взгляд на Дика. Он уже давно плыл, подняв над водой голову с крепко прижатыми ушами.
— Ко мне, Дик!
Он повернул на зов и принялся плавать вокруг меня, и по его тревожным глазам я понял: он догадывается, что мне нужна помощь. А я уже изнемогал. Холод все сильнее сковывал меня и усиливал страх, но я приказал себе не паниковать. Встав поустойчивее, я выдернул из брюк ремень и поймал Дика за шиворот. Опоясал его за шею и, ухватившись за конец ремня, скомандовал:
— Вперед, Дик! Вперед!
Дик никогда не ходил в упряжке, но в нем текла кровь ездовых собак, и он, почувствовав на себе лямку и понукаемый моим криком, бешено замолотил лапами по воде и потащил, потащил меня за собой. Теперь главным для меня было не споткнуться, не упасть…
Наверху, повалившись на спину и задрав ноги, я вылил воду из сапог. Хотел разуться и выжать портянки, но они сбились в подъеме, и сапоги не снимались. Этому мешал и все усиливающийся колотун. Я слишком долго бултыхался в воде и отдал столько тепла, что теперь, на ветерке, у меня зуб не попадал на зуб. Да что там зубы, когда тряслось все тело. Я был как эпилептик, и чем дольше сидел, тем сильнее меня скручивало. Надо было двигаться, идти, бежать. Собрав все силы, я поднялся. Дик был рядом, я взялся за ремень, и мы побежали. Раза два или три я падал и лежал, как выброшенная на песок рыба, и тогда Дик лизал мое лицо горячим шершавым языком.
Дома я наконец-то снял сапоги, разрезав их. Потом разделся догола и достал фляжку со спиртом. Пока я бежал, колотун прошел, но теперь я чувствовал страшную, смертельную усталость. Было такое ощущение, что меня долго и жестоко били палками. Болело все — руки, ноги, плечи, спина. Хотелось только одного — лечь, закрыть глаза. Все же я с горем пополам растер себя спиртом, глотнул несколько раз прямо из горлышка, а потом рухнул на койку, завернувшись в меховое одеяло. И сразу же уснул.
Как потом оказалось, я проспал больше суток, а когда очнулся, увидел лежащего рядом с кроватью Дика. Он смотрел на меня с явным недоумением, словно хотел сказать: ты что, парень, умер, что ли? Жду-жду, а ты ни мур-мур.
— Дик! Собака ты моя собака! Иди сюда!
Он вспрыгнул ко мне, и я обнял его за шею, испытывая к нему величайшую нежность. Если бы не он, мне не удалось бы выбраться из той западни, в которую я угодил по своей же дурости.
Потом я спохватился, что Дик не ел уже больше суток. Да и сам я после своего полусна-полуобморока чувствовал такой голод, что готов был съесть быка. Но его в наших запасах не было, а была только тушенка, и мы воздали должное этому незаменимому блюду, которое не единожды выручало нас в нашей сирой холостяцкой жизни.
С наступлением лета жизнь в поселке стала тише и спокойнее. Раньше в нем постоянно слышался собачий лай и происходили драки между собаками, но уже целый месяц ничего этого не было — в конце мая каюры увели свои упряжки на летние квартиры.
Кто и когда ввел в местный обиход этот военный термин, я не знаю, но никому из островитян не нужно было объяснять, что это такое, все так и говорили — летние квартиры. А располагались они в восьми километрах от поселка на озере. Точнее, там было целых три озера, соединяющихся между собой протоками, но назывались они по главному — Беттобу. В войну на нем базировались японские гидросамолеты, а позднее каюры облюбовали его для своих нужд. Там они жили вместе с собаками до осени, обучали молодняк и заготавливали на зиму рыбу — солили, вялили, сушили. Соленая шла на корм собакам, вялили и сушили для себя.
Места для каждой упряжки на озере были застолблены раз и навсегда, а потому никаких споров при размещении не велось, каждый каюр устраивался там, где квартировал и в прошлое лето, и в позапрошлое.
Трудно сказать, сколько собак собиралось на озере, но я думаю, не меньше двух сотен. Драки туг были неизбежны, и, чтобы пресечь такую возможность, каюры привязывали собак. Даже первогодков сажали на цепь, отвязывая лишь на время обучения. Учили молодых по-разному, главным здесь было, чтобы собака привыкла к алыку, то есть к лямке, и каждый каюр изощрялся по-своему — кто впрягал новичков в легкие санки, кто, беря собаку на поводок, бегал с ней самые настоящие кроссы, а кто не делал ни того, ни другого, полагая, что обучение — пустая трата времени. Сидит себе собака на цепи — и пусть сидит, потому как ошейник с цепью — это почти что алык. Привыкнет к цепи — зимой привыкнет и к алыку.
Не берусь судить, какой из способов был самым действенным, все собаки рано или поздно научились тому, что от них требовалось; хочу сказать лишь о методе Кулакова, который и тут был оригинален. Он привязывал к лямке увесистую чурку, набрасывал лямку на собаку, и та месяц-другой бегала с этим грузом. Как сказал мне Кулаков, такой способ обучения распространен на Чукотке, и он лишь позаимствовал его, убедившись на опыте, что вариант с чуркой — не худший. Привыкнув к чурке, собака, когда приходило время, легко привыкала и к постромкам.
Я любил бывать у Кулакова на озере. Мы вместе ловили рыбу, разделывали и обрабатывали ее, вместе занимались собаками. Их у Кулакова было два десятка, и дел хватало. Бывало, возишься целый день, а работе и конца не видно. И это постоянное пребывание среди собак научило меня понимать многие тонкости их поведения, их нравы и склонности. Я и раньше не думал, что все собаки одинаковы, а теперь просто поражался многообразию их характеров. Кого только среди собак не было! Так, коренник Бурун, обычно покладистый, в лямке зверел и без разбора бросался на встречных и поперечных; Варнак мог нашкодить не хуже самой заурядной кошки, а второй коренник, Кучум, несмотря на свою поистине медвежью силу, отличался невиданным среди собак миролюбием. Были собаки-уг-рюмы вроде бородатого Чука, который все время о чем-то думал и оживлялся только при виде колоды с кашей; был, наконец, Маленький — странная, изворотливая и коварная собака, доставлявшая всем немало хлопот. Угольно-черный, с вечно красноватыми, словно от недосыпа, глазами, умный и злой, как сатана, Маленький являлся непременным участником всех собачьих интриг, организатором и вдохновителем всех смут, заговоров и путчей. Его озабоченную морду можно было увидеть за любым углом, из-за которого он выглядывал, как заправский филер, а от его навязчивого, пристального взгляда становилось не по себе. Я бы не удивился, обнаружив у Маленького рога — очень уж он смахивал на князя тьмы в одном из своих обличий, коим, как известно, несть числа, или, на худой конец, на одного из тех, кто знается с ним. В середине века такую собаку наверняка сожгли бы на костре.
Но в природе все уравновешено, и антиподы существуют в ней на каждом шагу. Был антипод Маленькому и в упряжке — пес по кличке Веселый. Он обладал редкой для собак особенностью «улыбаться». Всякий раз, когда произносили его имя, он не вилял хвостом и не лебезил, и приподнимал и смешно растягивал верхнюю губу, будто и в самом деле улыбался. Веселый первым из собак упряжки признал меня, и я полюбил этого отзывчивого и прямодушного пса и, забыв предупреждение Кулакова, стал отличать его от остальных. Кулаков, заметив это, отругал меня, и я прекратил опекунство над Веселым, но, как оказалось, было уже поздно. Собаки уже успели причислить его к любимчикам и затаили месть. И во время одной из кормежек разыгралась поистине иезуитская сцена. Ее «постановщик», Маленький, сделал вид, что не поделил кусок со своим соседом, и собаки, рыча, схватились. В одну секунду Маленький был повержен. Вскочив, он очертя голову бросился прямо под ноги Веселому, явно ища у него защиты. Веселый так его и понял и, оторвавшись от каши, показал обидчику Маленького клыки. Это было равносильно тому, как если бы разозленному человеку подставили под нос кукиш. Обидчик Маленького буквально захлебнулся от ярости и набросился на Веселого. Но тот при всем своем добром нраве был неплохим бойцом и встретил противника как надо. И в этот момент ему в спину вцепился Маленький. Остальные собаки, будто ждавшие сигнала, побросали еду и вмешались в схватку. Веселый был сбит с ног, и только грозный окрик Кулакова остановил расправу.
Я был ошеломлен внезапностью и вероломством нападения, а когда опомнился, драки как не бывало. Собаки вновь уткнулись в колоду, исподтишка поглядывая на Веселого, который в стороне зализывал прокушенную лапу.
— Пропал пес, — хмуро сказал Кулаков. — Придется запродавать, тут ему все равно жизни не будет.
— А может, обойдется?
— Нуда, держи карман шире! Рано или поздно ему устроят «темную» Здесь есть такие спецы по этому делу — закачаешься.
Так Кулаков лишился Веселого, которого через несколько дней обменял на другую собаку.
Но самыми колоритными фигурами в упряжке были два ее вожака — Пират и Боксик. Первый полностью оправдывал свою кличку: мощный, отличавшийся абсолютным бесстрашием, он был для собак, как говорится, и царь и бог, и воинский начальник. Правда, Пират чуть-чуть прихрамывал, но это не мешало ему наводить в упряжке порядок и дисциплину. Ретивых, которые пытались держаться независимо, он трепал с такой беспощадностью, что их приходилось отнимать у него.
Боксик, несмотря на свое уменьшительно-ласкательное имя, тоже был хорош. Собаки его, как и Пирата, боялись, но для Бок-сика этого было мало. Его ущемляла главенствующая роль Пирата: он чувствовал, что Кулаков, хотя и относится ровно к ним обоим, в душе благоволит Пирату, и это не давало Боксику покоя. Он давно бы схватился с Пиратом, но Кулаков зорко следил за вожаками и в корне пресекал всякие их попытки выяснить отношения.
Но при всей пестроте своих личных свойств и качеств собаки ухитрялись уживаться и не доводить дело до крайностей. Инциденты, конечно, случались, например, драки между собой, но это не были те коллективные расправы, когда на провинившегося наваливаются всем скопом. Так поступали лишь с теми, кто так или иначе нарушал неписаные правила стаи, кто желал хитростью или обманом извлечь выгоду из общего равноправия. Против таких «голосовали» все, и в особо тяжких случаях виновному выносили смертный приговор. Никакому обжалованию он не подлежал, и несчастного могло спасти лишь бегство из родных мест, потому что даже людское заступничество не помогало — как бы ни охраняли приговоренного, собаки всегда находили возможность расправиться с ним. Тут вступала в действие круговая порука, когда никто не подавал и виду, что что-то замыслил, и все жили только одним — непроходящим желанием подкараулить, выследить неугодного и свести с ним счеты.
Не меньше, чем законы упряжки, занимало меня и другое — загадка собачьего воя. Я слышал его сотни раз, но так и не мог понять его причины. Правда, однажды вычитал, что собаки воют, дескать, от холода и ничего загадочного в их вое нет. Убежден, что это не так, хотя можно допустить, что иной раз собаки действительно мерзнут. Но это зимой. А летом? Летом-то отчего им выть? Нет, здесь все гораздо сложнее. Одна лишь внезапность, с какой собаки начинают свой «концерт», уже ставит в тупик. В самом деле: минуту назад лежали смирно, вроде бы дремали, и вдруг какая-нибудь, без всяких приготовлений, задирает морду и начинает выть. К ней незамедлительно присоединяется другая, третья и вот уже вся свора воет на разные голоса. Но как бы долго ни выли собаки, они всегда умолкали разом, будто им подавался некий знак. Какой знак и кто им подавал? Для меня это так и осталось тайной за семью печатями…
В один из дней я наведался к Кулакову на озеро. Разумеется, с Диком. Увидев его, собаки пришли в неописуемую ярость. Расшатывая колья, к которым были привязаны, они выдирались из ошейников, и я представлял, какая заварушка началась бы, сорвись собаки. Но ошейники были прочные, а Кулаков быстро навел спокойствие. Конечно, оно было только видимое, собаки глухо ворчали и не спускали с Дика глаз, а он, вздыбив загривок, тоже порыкивал и кругами ходил возле меня. Чтобы не раздражать, собак, я увел Дика в сарай, служивший Кулакову коптильней, а сам принялся за дела. В тот день Кулаков чинил упряжь, и мы просидели с ним часа три, тачая алыки и приноравливая их к потягу — длинному тонкому тросу, к которому алыки прикрепляются.
Когда с работой было покончено, Кулаков предложил:
— Пойдем-ка покурим.
Покурить можно было и здесь, но Кулаков встал со своего места и направился к двери, и я понял, что он что-то надумал.
На улице я догадался, куда направится Кулаков — к оврагу, расположенному неподалеку от озера, а вот зачем он туда идет, убей Бог, не знал.
За десять минут мы дошли до оврага и спустились в него. На дне протекала речушка, на которой была устроена запруда; вода возле нее была зеркальной, в ней стремительно шныряла серебристая форель, а в кустах по обе стороны речушки заливались птицы. Около запруды мы и сели, и Кулаков достал папиросы— свой излюбленный «Беломор». Мы затянулись раз и другой, после чего Кулаков вдруг спросил:
— У тебя договор когда кончается?
— На следующий год, в мае, — ответил я, удивившись такому вопросу.
— И куда же подашься?
— Сначала в Ленинград, в контору, а потом к матери в Калининскую область. Два года дома не был. За один год возьму компенсацию, а за другой отгуляю. На юг съезжу. А там видно будет.
— А Дик? С собой возьмешь?
Ох Кулаков! Вон, оказывается, куда удочку забросил!
И хотя все случилось неожиданно, вопрос с Диком был мною решен давно — он останется здесь. Мало ли как распорядится судьба. Меня могут оставить работать в том же Ленинграде, где Дику, привыкшему к воле, жизнь будет не в жизнь. Да и не смогу я держать его в городе, его нужно выгуливать, а я целый день на работе. Так что он останется здесь. Об этом я и сказал Кулакову.
Он щелчком отбросил окурок.
— А раз оставишь, ко мне с ним больше не ходи. Один — хоть каждый день, а с ним нет. Не хочу, чтобы и с ним приключилось как с Веселым. Будешь ходить с ним сюда — собаки его потом ни за что не примут.
Все было понятно, и Дика, конечно, следовало бы сразу оставить у Кулакова, но я при всем желании не мог решиться на это. Ну отдам, и посадит его Кулаков на цепь, и Дик будет сидеть на ней два с лишним месяца — до зимы. Да он за это время тоской изойдет! А я? Тоже взвою, как собака. Нет, сейчас я Дика не отдам. Доживем до зимы — другое дело. Зимой начнется работа, вот тогда все само собой образуется.
Кулаков, хотя и поморщился, но все-таки согласился с моими доводами, и мы ударили по рукам. Вопрос вроде бы решился, интересы сторон были соблюдены, но какой-то червяк точил мою душу. Что-то было не так, но что — это я понял значительно позже, когда дело приняло неожиданный оборот. Оценивая случившееся (о нем будет рассказано ниже), я пришел к однозначному выводу, что, решив отдать Дика, я поступил непорядочно, смалодушничал, хотя внешне все выглядело вполне респектабельно. Дика надо было брать с собой на материк, не отговариваясь никакими трудностями; я же решил быть добрым за чужой счет. Говоря прямо, я совершил по отношению к Дику предательство, хотя он и не мог знать этого. Но, когда понадобилось поставить точки над «и», он показал мне, как надо поступать, когда речь идет о самом главном — о верности и любви.
Любому известно, как долго тянется время, если ждешь чего-нибудь приятного, радостного, и как оно летит в ожидании печальных перемен. Кажется, только начался понедельник, а уже подошла суббота, а там и еще неделя промелькнула, а за ней и весь месяц прошел.
Точно так же пролетело и наше с Диком время, и не успели мы оглянуться, как подкатил ноябрь. Пора было ладить нарты, и, стало быть, пришло время отдавать Дика. Кулаков целыми днями возился с собаками и не напоминал мне ни о чем, но слово надо было держать, и, как-то встретив Кулакова, я сказал, что завтра приведу Дика.
— Сам зайду, — ответил Кулаков. Даже в последний момент он не хотел, чтобы собаки видели меня вместе с Диком.
— Ты прямо как надзиратель! — возмутился я. — Что ж мне теперь, вообще не видеть Дика?
— Никто и не говорит, что вообще, но месяц потерпеть придется. Пока пообнюхается.
А на следующий день Кулаков заявился ко мне во всеоружии — с ошейником и поводком.
— А ошейник-то зачем? Что у него, своего нету?
— Про свое пусть забудет. И про тушенку, которой ты его кормил, тоже. У нас для всех один харч — рыба да каша.
И вот тут-то я наконец полностью осознал, что расстаюсь с Диком. До этого все казалось чем-то несерьезным, чуть ли не игрой, которую можно окончить в любой момент, но теперь все определилось и встало на свои места. Я живо представил себе будущую жизнь Дика — тяжелую ежедневную работу, жадное пожирание пищи, земляной пол каюрни, на котором Дику отныне придется спать, и мне стало жалко его до слез. Да он и сам уже понял, что а его жизни назревает какая-то перемена, и глядел на Кулакова настороженно. А тот, подойдя к Дику, присел перед ним на корточки.
— Ну что, Дик, пойдем?
Слово «пойдем» было хорошо известно Дику, оно всякий раз сулило интересную прогулку, но это слово всегда произносил я, а теперь Дика приглашал с собой просто знакомый ему человек, а не хозяин. И Дик озадачился. Ища поддержки, он взглянул на меня, словно спрашивая: куда идти и зачем?
Действительно, подумал я, зачем? Разве нам плохо вдвоем? Сейчас сварим какой-никакой ужин, поедим, а потом включим «Рекорд» и будем слушать музыку и заниматься своими делами. А вместо этого Дику предстоит идти в холодную каюрню и провести там всю ночь под враждебными взглядами собак. И так — все последующие ночи.
Это показалось мне таким нелепым, что я чуть было не сказал Кулакову, что передумал отдавать Дика. Но вовремя опомнился и, чтобы скрыть свое замешательство, подошел к Дику.
— Пойдем, Дик, пойдем! Это было другое дело, на этот раз приказ исходил от меня, и Дик с готовностью завертел хвостом и без всякого позволил Кулакову надеть на него новый ошейник.
Я хотел сам отвести Дика на каюрню, но на улице Кулаков отобрал у меня поводок.
— Уговор дороже денег. Через месяц заглядывай, а пока даже и близко не подходи. Не порть дело.
Он дернул за поводок, и Дик, уверенный, что я пойду с ним, послушно затрусил рядом с Кулаковым, но, видя, что я не трогаюсь с места, заартачился и стал вырываться. Пришлось подойти и успокоить Дика.
Рассказывать о жизни, которая наступила, не хочется. Весь мой быт снова разладился, и не было никакого желания налаживать его. Бывало, готовя еду для Дика, я варил что-нибудь и для себя, теперь же опять перешел на сухомятку, и единственной горячей пищей был только чай. Время тянулось скучно и однообразно, выручала работа, а то хоть кричи караул. И тем сильнее стало в душе ожидание весны. Весной кончался срок моей работы на Курилах, и я с нетерпением ждал дня, когда сяду на пароход или в самолет и разом освобожусь от всех переживаний. Каждому свое в этом мире: Дику — оставаться и работать в упряжке, а мне — устраиваться где-нибудь на новом месте, где все забудется.
Но пока ничего не забывалось, и через неделю я поинтересовался у Кулакова, как там Дик.
— Нормально, — ответил Кулаков, но в его голосе мне послышалась какая-то озабоченность.
— Ты не темни, — сказал я. — В чем дело?
Кулаков почесал затылок.
— Да, кажись, нашла кость на кость. Пират с Боксиком, сам знаешь, воли никому не дают, а Дик на них ноль внимания. А тут еще этот карла, Маленький, воду мутит, так и старается всех стравить.
— Не привыкнет Дик. — сказал я. — Может, забрать мне его, а?
— Не привыкнет? Да в том-то и дело, что ему не надо и привыкать! Он не успел и прийти, как свои порядки наводить начал. С характером пес. Посмотрю, какой в нарте будет, глядишь, и вожаком сделаю.
Кулаков пролил мне на душу бальзам. Дик — вожак! Это тебе не просто упряжная собака. Вожаков берегут все. Их не бьют даже самые отпетые любители поучить собаку ногой или палкой. Вожаку почет и уважение, и если, не дай Бог, Дик сменит хозяина, то и там может надеяться на сносную жизнь.
Разговор с Кулаковым сильно приободрил меня. Дик будет вожаком — в этом я был уверен. Как и в том, что он лучшим образом проявит себя в работе. У него темперамента хватит на троих, а такие никогда не бывают лентяями.
Что и подтвердилось через две недели, когда Кулаков, встретив меня и упреждая мой вопрос, поднял вверх большой палец:
— Во пес! Артельный!
Лучшей похвалы для ездовой собаки и не требуется. Артельная — значит, чувствующая общий настрой, не щадящая себя в работе, готовая умереть в лямке. И это не громкие слова. Как и охотничьи собаки, которые до смерти верны своей главной страсти — охоте, ездовые псы так же преданны своему тяжелейшему труду. Стоит надеть на них алык, как они преображаются, и уже нет ни равнодушных, ни ленивых — все охвачены азартом и рабочей злостью. Выдернут ломик, удерживающий нарты, — и упряжка вихрем срывается с места. В струнку натянуты алыки, низко пригнуты головы, вверх-вниз, как поршни машин, ходят собачьи лопатки. Штурмом, с воем и лаем, берутся тягуны — длинные, пологие подъемы, и только ветер в лицо, запах разгоряченных собачьих тел в ноздри да скрип полозьев. И этот стремительный бег среди заснеженных угрюмых сопок, когда лишь успевай подправлять ломиком нарты на поворотах, роднит тебя с собаками, с их первобытным упоением к безлюдью и простору; и ты уже не ты, а кто-то другой, словно выхваченный из прошлого и одетый в звериные шкуры; «кто-то», не слыша себя, кричит в диком торжестве, подбадривая несущуюся сломя голову упряжку.
Трудно с чем-нибудь сравнить езду на нартах. Разве что со свободным полетом — то же ощущение абсолютной воли и причастности к природным силам, которых не чувствуешь, глядя на мир из окна поезда или через иллюминатор самолета.
Похвальное слово Кулакова о Дике отдалось во мне сладкой музыкой, и теперь я был полностью уверен в том, что Дик займет подобающее место в упряжке. Может быть, место вожака, хотя, зная Пирата и Боксика, не представлял, каким образом можно потеснить этих собак. Но, как оказалось, события уже подошли к своей критической точке.
Неожиданно ко мне зашел Кулаков.
— Пойдем-ка, картинку покажу.
Говоря по совести, идти никуда не хотелось, я только что вернулся из дальней поездки и мечтал попить горячего чайку. Но тон Кулакова меня заинтриговал.
Мы пришли к каюрне, и я увидел возле дверей какую-то странную собаку. Вид у нее был такой, словно ее всю измочалили и выбросили.
— Во, полюбуйся! — сказал Кулаков.
Я наклонился к собаке и только тогда узнал ее — это был Маленький! Весь извалянный и искусанный, он производил жалкое впечатление.
— Это кто ж его так?
— Кто, выкормыш твой!
— Дик?!
— А ты думал, я, что ли?
Я не питал к Маленькому особых симпатий, но его нынешнее бедственное состояние могло разжалобить хоть кого.
— Да-а, — сказал я. — Как же ты пролопоушил?
— И на старуху бывает проруха… А Маленький получил свое, давно напрашивался. Не в нем дело. Пират с Боксиком — вот о ком думать надо.
— А они-то при чем?
— А при том. Я тебе когда еще говорил, что хочу сделать Дика вожаком. Но пока верховодят Пират с Боксиком, ему ничего не светит — их двое, и сила у них.
— Ну и как же?
— Поживем — увидим, — загадочно ответил Кулаков. — А если соскучишься по ненаглядному — приходи…
Хотя месяц, назначенный Кулаковым для обживания Дика в упряжке, еще не истек, он, исходя из каких-то своих соображений, сократил карантин, и я без промедления воспользовался этим.
Кулаков встретил меня возле каюрни.
— Ты вот что, — сказал он, — ты не думай, что будешь ходить к нему каждый день. Пока он не станет вожаком — будешь поглядывать издали.
— А зачем же тогда пригласил?
— Тебя пожалел! — ухмыльнулся Кулаков. — В общем, вот что я тебе скажу, Боб. Целоваться ты к нему не лезь. Посиди посмотри, но чтоб без никаких, понял?
— Зануда ты, а не человек. «Посиди посмотри!»
Но на Кулакова никакие слова не действовали- Он впустил меня в каюрню, вошел сам и закрыл дверь.
Собаки поначалу не признали меня — три недели, что я здесь не был, это срок — и подняли было лай, но быстро разобрались, кто есть кто, и снова улеглись в своих углах. Не лег только Дик. Насторожив уши, он, не отрываясь, смотрел на меня, и в его желтых волчьих глазах перемешались удивление, радость, неверие. Все это время он ждал меня, это было ясно с одного взгляда, и я понял, что обещание не подходить к Дику, которое я только что дал Кулакову, — глупость, обещание безответственного человека, черная неблагодарность по отношению к существу, не могущему на словах высказать ни жалобы, ни протеста, а живущего лишь надеждой на встречу с тем, кому сызмальства были отданы все привязанности и все страсти одной-единственной любви, какой только и любят животные.
— Ты как хочешь, Женька, а я подойду.
Кулаков бросил на меня свирепый взгляд, но я уже начал претворять свой план. Он возник у меня мгновенно, и суть его состояла в том, чтобы и овцы остались целы, и волки были б сыты. Поэтому, не давая Кулакову опомниться, я направился к углу, где лежал Пират — моя задумка заключалась в одном: обласкать всех собак по очереди и, продемонстрировав тем самым уважение к равенству и демократии, добраться в конце концов до Дика.
— Пират, Пиратушка, — сказал я, присаживаясь перед вожаком на корточки и гладя его по голове.
Пират вильнул хвостом и поднял на меня глаза, стараясь понять, чего я хочу. А я тем временем перешел к другой собаке, к третьей и наконец оказался рядом с Диком. Он по-прежнему не сводил с меня глаз, тоненько поскуливая от нетерпения, и когда я подошел к нему, сунулся холодным носом в мои ладони и стал торопливо лизать их, словно боялся, что я вот-вот уберу руки.
— Ну что ты, что ты, Дик, — бормотал я растроганно, склонившись над ним и трогая его лоб. брови, загривок и поврежденное ухо. Я жадно разглядывал Дика и нашел, что он похудел, но это никак не отразилось на его мощи. Наоборот, от ежедневной тяжелой работы его мышцы налились новой силой и так и перекатывались под кожей.
Кулаков за спиной многозначительно покашливал, давая понять, что наша семейная сцена чересчур затянулась. Не желая нервировать его, я отошел от Дика.
Настроение у меня было лучше некуда, я шутил с Кулаковым, но он слушал меня рассеянно, думая о чем-то своем. Я не стал больше приставать к нему. Мы пожали друг другу руки и разошлись по домам. На улице пуржило, и я с грехом пополам добрался до своего жилья. Быстро протопил печку и вскипятил чай. С удовольствием выпил стакан, а потом забрался под меховое одеяло. За окном все сильнее дул ветер, я слушал его высокий посвист и думал сразу о многих вещах. И незаметно уснул.
До Нового года оставалась всего неделя, и хотя снега завалили поселок, зимний солнцеворот был уже позади, и дни, пусть и по капле, но прибывали. Начавшаяся было пурга так и не набрала силу, погода установилась на редкость спокойной, чего нельзя было сказать об атмосфере в кулаковской упряжке. Там, говоря образно, указатель ветра достиг отметки «шторм», и центром всех возмущений был треугольник ПБД: Пират — Боксик — Дик. Каждый из них горел желанием доказать свое превосходство, но особенно, как ни странно, старался Боксик. С ним произошла неожиданная метаморфоза: если раньше он вполне уживался с Пиратом, принимал его первенство, то с появлением в упряжке Дика его словно прорвало, и он с головой влез в междоусобицу. Положение нужно было немедленно нормализовать, и Кулаков понял это своим звериным чутьем.
Он пришел ко мне в середине недели — непривычно серьезный, я бы даже сказал, торжественный, как будто принес мне вызов на дуэль или приглашение на свадьбу.
— У тебя как завтра со временем? — спросил он.
Со временем у меня было туго. Год кончался, и все последние дни я сидел над отчетом, о чем и сказал Кулакову.
— Ерунда, — заявил он безапелляционно. — Час выкроишь. Завтра вожака будем выбирать.
Я вмиг позабыл о всяких отчетах. Как выбирают вожака — этого мне видеть не приходилось, хотя я и знался со многими каюрами. А событие это необычайно интересное, тем более что широкая публика не знает ни технической стороны дела, ни, что гораздо важнее, его натуральной подоплеки.
В самом деле: как все-таки выбирают вожака, по каким признакам и качествам? Специальной литературы я на этот счет не читал и думаю, что ее и нет; что же касается художественной, то здесь самый главный авторитет для всех — Джек Лондон. Его вожаки — это всегда самые сильные, самые выносливые, а главное — самые умные собаки. Казалось бы, последнее неоспоримо, и я глубоко уважаю Лондона как писателя, однако беру на себя смелость заявить: утверждая, что вожак должен быть самым умным, Джек Лондон ошибался. Вернее — не знал всех тонкостей собачьей организации. Упряжка — это стая, а в стае всегда верховодит не тот, кто самый умный, а кто самый сильный. Иначе ему при всем своем уме не навести в стае порядок. Исключение составляют только волки, у которых главным нередко бывает волчица. Но волки по своему умственному развитию стоят, может быть, на самой верхней ступеньке животной иерархии, и такие исключения для них в порядке вещей.
Да и сам способ отбора вожака у собак свидетельствует против Лондона. Способ этот прост, но прост потому, что за ним стоит многолетний опыт. А опыт говорит: выбирай сильнейшего. И каюры так и делают — долго, иногда по нескольку месяцев, присматриваются к собакам и наконец выбирают среди них двух-трех самых сильных. Это — кандидаты в вожаки, которых в один прекрасный день стравливают между собой. Если кандидатов двое, все решается в одном поединке, если трое (больше, как правило, не бывает), то победителя первой схватки после отдыха стравливают с оставшимся претендентом. Кто выиграет бой — тот и вожак. И осечек здесь не бывает, упряжка подчиняется победителю беспрекословно.
Конечно, хорошо, когда вожак соединяет в себе оба качества — и силу, и ум, но такое бывает редко. Как тут не вспомнить поговорку: «сила есть, ума не надо».
У Дика было то и другое, недаром Кулаков сразу оценил его, и вот пришло время, когда Дик должен был доказать, что в нем не ошиблись.
Мы договорились с Кулаковым, что назавтра я помогу ему привести собак в нужное место, и он ушел, а я принялся гадать, чем-то все кончится. Слов нет, Дик был силен и умел драться, но я знал и его противников. Оба они были первоклассными бойцами и могли постоять за себя. Кроме того, Дик не имел никакого турнирного опыта, а это было очень важно. Словом, у меня не было стопроцентной уверенности в нашей победе, к тому же мне было по-человечески жалко Дика. Никто не знал, чем кончится дело. Правда, когда дерутся равные по силам собаки, драки никогда не кончаются смертью кого-либо из поединщиков, однако раны наносятся серьезные. Но что было делать? Путей отступления я не видел, да и не хотел их. Любой такой путь — это трусость, которая ляжет на Дика позорным пятном. А собаки с такой репутацией не нужны никому. Значит, сказал я. выход один — драться.
Когда утром я пришел на каюрню, Кулаков уже поджидал меня. Затевать гладиаторские игры на виду у поселка мы не собирались, а потому решили уйти подальше от глаз, в сопки. Но сначала требовалось соблюсти правила — определить, кто из собак войдет в первую пару, то есть бросить жребий. А точнее — вытянуть, поскольку решили разыграть его на спичках.
Отвернувшись, Кулаков немного поколдовал, а затем повернулся ко мне и вытянул руку, в которой были зажаты спички.
— Давай. — сказал он. — Длинная — Пират, покороче — Боксик, маленькая — Дик.
Три коричневые головки выглядели совершенно одинаково, но я так и впился в них взглядом. Надо обмануть судьбу и вытянуть длинную спичку и ту, что покороче. Тогда первыми будут драться Пират с Боксиком, и у Дика сохранится больше сил. Кулаков знал, где какая спичка, и я буквально гипнотизировал его, надеясь, что он выдаст секрет каким-нибудь непроизвольным движением, но мой друг был бесстрастен, как пень. Наконец, решившись, я потянул. Длинная! Та-ак, первая часть задачи решена, не ошибиться бы дальше. Две спички. Какую, какую тянуть? Вот эту! Я дотронулся до спички и тут же увидел ухмылку Кулакова и понял, что ошибся, спичка оказалась самой короткой. Ну что ж, все определилось, первыми будут драться Пират и Дик.
— Бери Дика и давай к доту, — сказал Кулаков. — А я Пирата с Боксиком приведу.
К доту так к доту. Этот бетонированный двухамбразурный колпак, оставшийся с времен войны, находился в полукилометре от поселка, и там мы могли стравить собак без любопытных.
Минут через двадцать я был на месте, вскоре пришел и Кулаков, и мы, привязав собак к кустам, принялись утаптывать снег под площадку для боя. Потом отвязали Пирата и Дика.
Предстоящий поединок был обычным делом, можно сказать, жизненной необходимостью, и все же я чувствовал себя почти что злодеем. Я сам, своими руками, подводил Дика к черте, за которой его, может быть, ждало увечье. Но помешать развитию событий я уже не мог. Об этом нужно было думать раньше, а не тешить себя тщеславной мыслью о том, что Дик будет вожаком. Еще неизвестно, будет ли, а если и будет, ему-то что от этого? У него же нет осознанной необходимости стать вожаком, это мы навязываем ему свою волю.
А собаки тем временем поняли, зачем их сюда привели, и каждая по-своему проявляла себя. Пират внушал неподдельный страх. Мощный, с широкой грудью и чуть-чуть кривоватыми ногами, он рвался у Кулакова из рук и все время облизывался, словно ему не терпелось вцепиться в противника. Ошейник сдавливал горло Пирата, и он, как астматик, дышал тяжело и хрипло.
Дик вел себя сдержаннее, но тоже весь напрягся и ощетинился.
— Спускай! — велел Кулаков.
Мы враз отстегнули поводки, и собаки с рычанием бросились друг на друга. Встав на задние лапы, они бешено кусались и старались опрокинуть противника, но силы были равны, и никому не удавалось взять верх. Но одно из преимуществ Дика выявилось сразу: его густая шерсть надежнее защищала от укусов, в то время как более гладкошерстный Пират был уязвимее. И это скоро сказалось: зубы Дика все чаще доставали Пирата, и тому приходилось всячески изворачиваться, чтобы избежать очередного укуса. Но Пират недаром носил свое имя. Не обращая внимания на раны, он увиливал и усиливал натиск и наконец сбил Дика. Я охнул. Упавшая собака — почти побежденная. Редко какой удается встать, когда противник давит свои весом. А именно это и делал Пират, выискивая момент, чтобы захватить горло Дика и тем кончить бой.
И вот тут-то Дик показал, на что способен. Неимоверным усилием он стряхнул с себя Пирата и сам вцепился ему в загривок. Я уже видел этот прием во время драки Дика с козыревскими собаками и теперь ждал, сумеет ли Пират освободиться от такого захвата.
Пират, конечно, попробовал. Он делал мощные рывки, пытаясь сбросить с себя Дика, но тот пригибал Пирата все ниже и ниже. От обоюдных усилий собаки уже не рычали, и это молчаливое противостояние выглядело особенно зловеще. За ним угадывался не просто поединок, но поединок насмерть.
И здесь сказалось второе преимущество Дика, на которое я втайне рассчитывал, — его молодость. Схватка шла уже минут двадцать, а Дик не подавал никаких признаков усталости, чего нельзя было сказать про Пирата. Он явно изнемогал, да и покалеченная нога, видно, давала о себе знать; и вот Пират, по-прежнему сопротивляясь изо всех сил, наконец не выдержал, и Дик подмял его. И это была победа, потому что и я, и Кулаков видели: Пирату не подняться. Надо было разнимать собак.
— Фу, Дик? — крикнул Кулаков.
Наверное, он приучал Дика к этой команде, раз подал ее, но только Дик никак на нее не отреагировал. Эту его особенность я подметил давно: по характеру вовсе не злобный, он, входя в раж, переставал что-либо слышать.
Я повернулся к Кулакову:
— У тебя нож есть?
— Есть, а что?
— Давай сюда.
Кулаков ничего не понимал, однако нож дал. Я подошел к кустам и вырезал короткую и крепкую палку.
— Твое «фу» ему как мертвому припарки, — объяснил я Кулакову. — Надо зубы разжать. Ты держи его, а я разожму.
Только так мы и сладили с Диком. Освобожденный Пират поднялся и, оглядываясь, ушел в кусты.
— Ну и хват! — сказал Кулаков, имея в виду Дика. — Это надо же, самого Пирата заделал!
— Не ожидал?
— По правде, нет. Пират с кем только не дрался и всех бил.
— Так, может, и не будем Дика с Боксиком стравливать?
— Э-э, нет! — покачал головой Кулаков. — Делать дело — так до конца. Если сейчас не стравим, они так и будут грызться. А мне один хозяин нужен.
Но Боксик не продержался и пяти минут, и я думаю, что дело было не в недостатке у него сил. Просто он был деморализован — ведь Дик одержал победу над Пиратом у него на глазах, и это подействовало на Боксика отрезвляюще. Он позабыл о своих недавних амбициях.
Вот так все и решилось. Еще час назад Дик был рядовой собакой, теперь же он стал вожаком, вершителем чужих судеб, в дела которого отныне не мог вмешиваться даже Кулаков.
Всю зиму Дик бессменно исполнял свою новую роль, и Кулаков не мог нарадоваться на него. Всяким беспорядкам в упряжке пришел конец. Собаки, которые и при Пирате не очень-то своевольничали, быстро оценили силу и хватку нового вожака и подчинились ему безоговорочно. Что же касается Пирата, то он, как говорится, не желал терять лица, и хотя не лез в драку, но не упускал случая показать Дику свою независимость. Будь на месте Пирата кто-нибудь другой, Дик непременно наказал бы его, но к Пирату он относился снисходительно. Думаю, что он по-своему, по-собачьи, уважал старого бойца, а потому и терпел его выходки. Какой спрос с ветерана? Жизненный пик Пирата уже прошел, тогда как Дик только-только подходил к этому рубежу, и в обозримом будущем вряд ли какая собака могла бросить ему вызов.
Как всегда, зима тянулась бесконечно долго, но и она прошла, и наконец-то наступил май. Я радовался, но и грустил. Душа ликовала при мысли, что скоро можно будет взять билет на самолет и улететь подальше от этих осточертевших туманов, ветров и пург, но четыре года на Курилах — это четыре года на Курилах! От прошлого нельзя было откреститься: четыре года зимовок вместили в себя целый пласт жизни, в которой были неповторимые моменты радости, открытий и осознаний. Да, жизнь на Курилах была трудна, но она не только не разъединяла живущих там, а, наоборот, сплачивала их, делала терпимее, добрее, бескорыстнее, и я до сих пор вспоминаю то время с любовью и нежностью.
И все же надо было уезжать. С одним из самолетов прибыл мой сменщик, я сдал дела, и теперь ничто не задерживало меня на острове. Ничто, кроме погоды. Конечно, май — это не февраль и тем более не март, однако тоже не сахар. Нет-нет да и налетали снежные заряды, но гораздо хуже было другое — туман. Остров лежал на водоразделе: с океанской стороны его обдували более или менее теплые ветры, в то время как с Охотского моря, как из ледяного погреба, постоянно тянуло холодом, и эти воздушные массы, смешиваясь над Первым Курильским проливом, буквально душили нас своими туманами. Они висели над островом целыми днями, и мы жили в их промозглом месиве, как в вечных сумерках.
Я каждый день звонил на аэродром и узнавал, когда будет самолет, и каждый раз наш аэродромный бог Гена-радист, он же начальник «аэропорта», механик и кассир, отвечал мне своим глухим басом: «А черт его знает, когда!» То Петропавловск отменял рейс, то мы не могли никого принять.
Такая волынка могла тянуться сколь угодно долго (однажды я просидел из-за плохой погоды на мысе Лопатка четыре месяца), но мне повезло: подвернулась «оказия». В словаре Даля так называется случай, спопутность для какого-нибудь дела или посылки; у Лермонтова в «Герое нашего времени» «оказия» — это прикрытие, с которыми ходили обозы во времена кавказской войны; у нас же так называлось всякое судно, на котором можно было добраться до Петропавловска. И только до него, потому что суда, идущие в обратном направлении, скажем, во Владивосток, «оказией» не считались. Я не помню ни одного случая, чтобы кто-то, уезжая на материк, сел на пароход, следующий во Владивосток. До него нужно было добираться неделю, тогда как до Петропавловска — всего полсуток. А там — на самолет, и куда душе заблагорассудится.
Я тоже предпочитал попасть на материк поскорее, а потому, узнав об «оказии», отправился на пирс, чтобы договориться о месте на судне. Им оказался рыболовный бот — не судно, а суденышко, размерами, наверное, меньше «Ниньи», самой маленькой каравеллы Колумба. Сейчас боты вряд ли и встретишь, а тогда, в пятидесятых, боты промышляли во всех дальневосточных морях. Пусть вблизи берегов, но промышляли. Работать на них было тяжело и опасно — крохотные, водоизмещением тонн в восемьдесят или в сто, они, когда их загружали рыбой, оседали в воду по самую палубу, так что в свежую погоду волны свободно перекатывались через них.
К нам бот зашел за пресной водой, и капитан сказал, что возьмет меня, но предупредил, чтобы я поторопился — они уйдут, как только наберут воду.
Меня такой расклад устраивал. В запасе было больше часа, и я не боялся опоздать. Чемодан был давно собран, и оставалось лишь проститься с Кулаковым и Диком. Забежав домой, я взял чемодан и поспешил на каюрню.
Увидев меня с чемоданом и зная, что никакого самолета нет и в помине, Кулаков не удержался и съязвил:
— Никак пешочком до Ленинграда потопаешь?
— Угадал, — в тон ему ответил я.
— Ну а без трепа?
— А без трепа — оказия пришла.
— Понял, — сказал Кулаков. — Тогда давай покурим на дорожку.
Мы сели на валявшиеся рядом ящики.
— Дик-то где? — спросил я.
— Сейчас приведу.
Времени для долгого прощания не было, и я, когда Кулаков привел Дика, лишь крепко прижал его к себе и потерся носом о его лоб. Потом поднялся и взял чемодан. Дик смотрел на меня с беспокойством и, как всегда в таких случаях, тихонько поскуливал. Догадывался ли он о чем-нибудь? Как показали дальнейшие события — догадывался.
— Не забудь привязать его, — предупредил я Кулакова.
— Привяжу, сейчас покормлю, а там снова на цепь.
— Ну, тогда бывай. Устроюсь на новом месте — сообщу.
Мы пожали друг другу руки, и я пошел на пирс.
Прибыл я вовремя, на боте уже убирали шланги и готовились к отходу.
— Иди в кубрик, — сказал капитан, — там есть свободная койка.
По крутому, скользкому от рыбьей чешуи трапу я спустился вниз и отыскал кубрик. Над головой раздавался топот ног и слышался голос боцмана, кричавшего кому-то, чтобы он не ловил мух, потом в чреве бота заурчала машина, и я увидел в иллюминатор, как, отдаляясь, проплыла мимо бетонная, обросшая зелеными водорослями стена пирса.
Сидеть в такой момент в кубрике не хотелось, и я поднялся наверх. Бот малым ходом шел в сторону открытого моря. Прислонившись к теплому кожуху машинного отделения, я смотрел на удалявшийся остров. Все было знакомо на берегу — каждая тропка, каждый камень.
Выпуская из трубы синие кольца дыма, бот довернул до курса и прибавил ход. Все хуже различались фигуры стоявших на пирсе людей и трещины на отвесном береговом утесе, все сильнее ощущалось мощное дыхание фарватера, где, как мокрые спины морских животных, перекатывались серо-глянцевые волны.
И вдруг… Сердце громко стукнуло, и меня обдало жаром: на дороге, ведущей к пирсу, я увидел несущуюся что есть сил собаку. Низко пригнув голову, словно идя по следу, она кубарем катилась по разъезженной тракторами колее, не разбирая ни ухабов, ни рытвин с водой.
Дик!
Эх, Кулаков, Кулаков… Я же говорил — привяжи? Не мог сделать простого дела, и теперь Дик будет бегать по берегу, и какой-нибудь ловкач, вроде Васьки-бульдозериста, опять поймает его. Но я тут же успокоил себя, подумав, что Кулаков наверняка спохватится и побежит разыскивать Дика. Так что нечего паниковать.
Однако то, что произошло через минуту, повергло меня в отчаяние.
Выскочив с разгона на пирс, Дик беспомощно заметался по нему. След, приведший его сюда, неожиданно оборвался, и он напрасно разыскивал его, обнюхивая ноздреватый бетон пирса. Но вид отдалявшегося бота, наверное, каким-то образом связался в сознании Дика с моим внезапным исчезновением, потому что он подбежал к концу пирса и отчаянно залаял. И вдруг — я чуть не закричал от неожиданности — бросился в воду. За шумом волн плеска не было слышно, лишь взметнулись вверх брызги.
Я сломя голову побежал на корму.
— Назад, Дик! Домой, домой! — кричал я, не соображая, что на таком расстоянии Дик вряд ли услышит мои слова. А если услышит, то наверняка подумает, что его зовут.
В сумятице серой воды Дика не было видно, но время от времени крупная волна поднимала его на свой гребень, и тогда можно было различить голову Дика.
Вцепившись в леер, я последними словами ругал все и вся на свете, а больше всего Кулакова, который оказался таким разиней. Мерно рокотала машина бота, он резво бежал по проливу, а позади, тщетно пытаясь догнать его, плыл и плыл Дик.
Я лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Если не помочь Дику, он утонет. В приступе своей преданности он будет плыть, пока не выдохнется. К капитану! Упросить, умолить его повернуть бот или спустить шлюпку!
Прыгая через две ступеньки, я одним махом поднялся на мостик и распахнул дверь рубки. Капитан и матрос-рулевой удивленно посмотрели на меня.
— В чем дело? — резко спросил капитан.
Я перевел дух.
— Товарищ капитан! — Я глядел ему прямо в глаза, а рукой, не оборачиваясь, показывал себе за спину. — Там плывет собака! Спасите ее, товарищ капитан!
Капитан смотрел на меня как на полоумного.
— Какая собака?!
— Моя собака! Кулаков, шляпа, проворонил, и теперь она плывет!
Капитан явно ничего не понимал, все, что я говорил, казалось ему абракадаброй, а мое вторжение в рубку не на шутку разозлило его. Ничего себе пассажир: едет без билета да еще и сцены у фонтана устраивает!
— Вот что, парень! Вали-ка ты отсюда, как и пришел!
И тогда я, торопясь и сбиваясь, боясь, что капитан сейчас вышвырнет меня из рубки, объяснил ему суть дела. Наверное, вид у меня был хуже некуда, потому что капитан не сделал того, чего я боялся, то есть не вышвырнул меня, а, отстранив решительным движением, вышел на крыло мостика и поднес к глазам бинокль. Минуту и другую смотрел, потом опустил бинокль.
— Действительно плывет!
— Товарищ капитан! — вновь взмолился я. — Помогите! Спустите шлюпку, товарищ капитан!
И тут капитан рассвирепел.
— Да не могу я, не могу, понимаешь? У меня полные трюмы! Штормовое предупреждение получено, понимаешь! А ты с собакой! Вернется твоя собака, никуда не денется!
— Не вернется, — сказал я. — Вы ее не знаете.
— Тьфу! — плюнул капитан. Он опять посмотрел в бинокль и, не сказав больше ни слова, исчез в рубке.
Минуты шли. Я до рези в глазах всматривался в воду. Иногда мне казалось, что я вижу Дика, но расстояние между нами быстро увеличивалось. Развязка приближалась, и я с отчаянием подумал, что сейчас прыгну в воду и поплыву к Дику, и тогда упрямый капитан непременно спустит шлюпку. И пусть меня судят потом, но я не дам утонуть Дику.
Я был в таком состоянии, что прыгнул бы. но тут на мостик снова вышел капитан. Поднес к глазам бинокль. Когда он опустил его и повернулся ко мне, его лицо выражало изумление.
— Плывет! — сказал он. — Это надо же! — И протянул мне бинокль.
Приближенные большим увеличением, волны казались водяными горами. Сначала я никак не мог зафиксировать бинокль, мешала качка, но я сосредоточился и наконец разглядел Дика. Видна была только его голова — оскаленная пасть, плотно прижатые уши. Он изо всех сил боролся с волнами, но чувствовалось, что он уже сильно устал. Я не мог больше смотреть.
— А. черт! — зло сказал капитан. Он быстро вошел в рубку, и я услышал звонки машинного телеграфа. Задрожав, бот по крутой дуге стал разворачиваться на обратный курс. Неожиданный маневр, видно, озадачил механика, потому что он высунулся из машинного люка и что-то закричал капитану. Но тот не ответил ему, напряженно всматриваясь в воду.
Теперь все зависело от того, успеем ли мы помочь Дику. Я спустился на палубу и встал возле самого борта. Здесь же, на палубе, сгрудились и те из команды, кто не был занят делами: все уже знали о необычном происшествии и теперь старались предугадать его исход.
— Ты, кореш, отойди-ка от борта, — посоветовал мне боцман. — А то еще сверзишься. Если успеем — вытащим твою собаку и без тебя.
Но я отмахнулся от боцмана.
Бот подоспел к Дику вовремя. Он уже захлебывался, когда судно легло в дрейф. Дик был рядом, в каком-нибудь метре, и я, перегнувшись через борт, схватил Дика за ошейник. Мне на помощь поспешил боцман, и мы в четыре руки подняли Дика на палубу. Совершенно измученный, он все же нашел в себе силы отряхнуться от воды, а затем кинулся мне на грудь. Я обнимал его, целовал и плакал…
В Петропавловске я упросил летчиков с рейсового Ту-104 взять Дика на борт. Летчики особо не сопротивлялись — Дик так понравился им, что они даже не вспомнили про намордник, в котором, по правилам, должна перевозиться такая собака, как Дик. Через одиннадцать часов полета мы были в Москве, откуда я дал «молнию» Кулакову.
Вот и вся история про Дика. Он прожил у меня до самой смерти, и после него я больше не заводил собак. Но через много лет, вспоминая прекрасные времена молодости, написал стихотворение о собачьем вожаке. И хотя он в стихотворении не назван, это, конечно, Дик.
Вперед, вожак! Тяни постромки
И жилы рви;
За горло нас берут потемки,
А снег в крови.
Разбиты лапы, пес, я знаю,
О твердый наст,
Как рана мучает сквозная,
Усталость вас.
Но вы с рожденья волчьей масти,
У всех у вас
Одной и той же отблеск страсти
В разрезе глаз.
Вам снятся сны одни и те же
Под свет луны,
И слышится полозьев скрежет
Средь тишины.
И вам нельзя слабеть душою.
Умерить бег —
Вас шрамами, а не паршою
Отметил век.
Еще сто верст до горизонта,
А там — хребты,
Тяжелые, как мастодонты,
Пород пласты.
Там ни налево, ни направо,
Там каждый шаг
Тебе рассчитывать по праву,
Вожак.
Хватай же снег горячей пастью,
Грудь остуди,
Ты облечен верховной властью,
Не подведи!