Мазнув желтым светом фар по нависшей над дорогой скале, машина выползла на перевал. Отсюда открывалась даль тайги, измятой горными складками. Такая даль, что сравнить ее можно разве что с морем или еще с тем, что видит летчик из кабины высоко летящего самолета.
Обычно Юрий Покровский хоть на минуту задерживался здесь, выходил из машины, курил. Здесь очень хорошо думалось, и он понимал почему. Мелочи, которые осаждают человека внизу, так сказать, на уровне моря, не достигают этих горных высот.
Сегодня Юрий не задержался ни на секунду. Во-первых, темно и никакой дали не видно, во-вторых, он спешил: в кузове почта, а этот груз всегда требует срочности.
Как только машина переползла горб перевала, Юрий включил вторую, потом сразу третью и четвертую. Темнота за ветровым стеклом сжалась и загустела. Минут через десять он был в распадке, колеса прогремели по деревянному настилу моста. Здесь Юрий притормозил и осторожно съехал на грунтовку. Грунтовка вела к поселку лесозаготовителей, и он не раз ездил по ней, сокращая дорогу. Здесь он выгадывал километров десять, не меньше.
Дорога пересекла большой распадок, поползла по крутому склону. Здесь она была узкой — только в колею. Юрий не думал об опасности: встречные машины на этой дороге редки. Его больше мучила мысль, что совершенно по-дурацки забыл в шоферской столовой пачку сигарет, и теперь смертельно хотелось курить.
Желтизна свежей осыпи стрельнула в глаза, и нога непроизвольно перескочила на тормоз. «Оползень, что ли?» — подумал он. Машина засвистела по грунту заклиненными колесами.
И вдруг свист этот оборвался, возникла тишина и пустота, мгновенная и страшная, как остановка сердца.
Очнулся он возле перевернувшейся машины: как выполз из кабины — не помнил. Удивился: почему потерял сознание? Должно быть, сильно ударился, пока летел с обрыва. Но ведь он выбрался из машины. Почему же потерял сознание уже после того, как выбрался?
Он осторожно сел и мысленно поздравил себя с этим. Позвоночник цел. Руки целы.
Осторожно, начиная с бедер, ощупал ноги. Ниже колен штанины комбинезона были липкими, еще ниже пальцы наткнулись на острые обломки костей. «Открытые переломы на обеих», — понял он и немного удивился своему спокойствию. Значит, он в норме. Первым делом остановить кровотечение.
Покровский вытащил из карманов шнуры и перетянул ноги выше колен… Вдруг ему послышалось… Он не поверил ушам, да и звук был тоньше комариного писка. Но звук рос, приближался, превращаясь в отчетливый шум автомобильного мотора. «На второй скорости «зилок». Вот на третью переключился». И тут… Покровский закрыл и снова открыл глаза. Действительно, он видел вдали золотой отблеск фар. Юрий почему-то засуетился, ощупывая землю вокруг себя, хотел даже встать на ноги, но сразу был обожжен болью. Он видит! Ну конечно! Сейчас ночь. Без звезд. И еще. Впереди дорога. Судя по тому, что он слышал и видел, — совсем недалеко. Как все может измениться за несколько секунд!
— Так. Тихо! — сказал себе Покровский. Сейчас он отправится в путь, а перед всякой дорогой надо посидеть и подумать. Пауза была необходима, чтоб спокойно разобраться в том, что он сделал, делает и что ему предстоит сделать. В его положении необходим самый строгий порядок.
Он хорошо помнил, откуда появился и как прошел перед ним звук автомобильного мотора. Основная дорога представляла собой дугу, направленную в его сторону. Покровский сориентировался так, чтобы подобраться к вершине этой дуги по кратчайшей линии. Пожалуй, он слишком заспешил, потому что сразу выдохся, хотя полз под уклон. Несколько минут отдыхал, лежа ничком. Темнота по-прежнему не дала ни единой трещины. То и дело он натыкался на стволы каких-то больших деревьев. При следующей остановке он снова ощупал ноги и определил, что брюки ниже колен заледенели, стали твердыми как жесть. Тогда он снял жгуты. По его расчету, прошло полчаса, дольше жгуты держать нельзя.
Снова возник комариный звон мотора. Покровский застыл, приподнявшись на руках, как ящерица. В подъем шел ГАЗ-69 — «козлик» — любимая его машина. «Козлик» лихо взлетел на перевал, мазнул темноту желтым светом фар, шофер дал газ и быстро, одну за другой, как это делают гонщики, воткнул вторую и третью скорости. Юрий буквально увидел, как рванула под горку пришпоренная легковушка.
«Интересно, какая машина подберет меня?» — подумал он. Ему казалось почему-то, что это будет обязательно ЗИЛ-130 с крытым кузовом.
«До дороги два, от силы три километра, — рассуждал он. — Вопрос: с какой скоростью я ползу?» Эта задача очень занимала его.
Чтоб двинуться вперед, он упирался руками, отжимался, подтягивая вперед туловище, ложился на землю грудью и отдыхал. Один такой «шаг» продвигал его примерно на четверть метра. Покровский решил замерить скорость по пятидесяти таким «шагам».
Скоро он понял, что пятьдесят ему не по силам. Подтянувшись двадцать пятый раз, он ткнулся лицом в сухую землю и несколько минут не мог отдышаться.
«На двадцать пять ушло около ста секунд, — думал он. — Ползти в таком темпе невозможно, надо добавить еще секунд двадцать. Выходит две минуты. За две минуты всего шесть метров! Столько усилий — и всего шесть метров! Но за час получается сто восемьдесят. А это совсем неплохо! Конечно, он не может ползти беспрерывно. Придется отдыхать. Ну пусть сто пятьдесят метров. За два часа — триста. До дороги десять раз по триста. Двадцать часов!» Вот какой ответ получался у его задачки. Три километра за двадцать часов. Черепаха, пожалуй, обогнала бы его.
«Все-таки я что-то делаю не так», — думал Покровский, отдыхая в очередной раз. Руки отказывались служить. Надо найти более рациональный способ передвижения. Может, по-пластунски. Боль в ногах, от которой вначале он готов был выть, утихла, сгладилась. Мороз сделал свою анестезию. Кровотечение не возобновилось. За этим он постоянно следил, ощупывая штанины. Они были по-прежнему ледяные и твердые. Мороз, видимо, не меньше двадцати, но холода он не чувствовал. Пожалуй, ему даже жарко было. Он бы сейчас холодной водички выпил.
Юрий попробовал ползти, помогая себе коленями, и сразу признал, что этот способ куда лучше прежнего. Хотя скорость не увеличивалась, но сил расходовалось заметно меньше.
Внезапно почувствовал смутное беспокойство. Точно что-то важное он позабыл сделать или потерял.
«Моторов не слышно! — понял он. — Машины не ходят». Вот это действительно было серьезно. Он остановился и начал прислушиваться.
Полная тишина окружала его. Мертвая. Словно движение прекратилось во всем мире.
«Да спят же они! Конечно, спят! — понял он вдруг, — В дальних рейсах обязательно надо спать. Приткнули машину к обочине и дрыхнут себе.
Они будут спать часа три-четыре. За это время я проползу полкилометра. Хорошо им спать в своих кабинах. Там пахнет бензином и дымом крепких папирос».
Захотелось курить. Вдохнуть хмельного дыма и на пару минут отрешиться от того, что случилось. Задумавшись, он похлопывал себя по карману. Привычка. Ведь знал, что сигарет нет. Он забыл их на столе в столовой, они лежали возле недопитого стакана компота.
Он вспомнил прозрачную каплю, стекавшую по стакану. Золотым огоньком горел внутри ее свет электрической лампочки.
Видение было так ярко и вещественно, что Покровский перестал ползти. «Почему я не допил компот?» Он чуть не закричал от обиды.
И тут же понял, что допустил серьезную оплошность. Жажда, еще недавно шевелившаяся неосознанной тоской, начала расти.
Понимая, что усилием воли жажду уничтожить нельзя, он начал упорно и последовательно загонять ее внутрь, в темную глубину мозга, где живут все элементарные инстинкты и желания. Загонял и ставил заслон из мыслей и слов: сосредоточенно считал, рассказывал.
Желания удержать не просто. А с жаждой справиться труднее всего, тут необходима предельная сосредоточенность.
Почему-то вспомнились обрывки стихов, в которых повторялось слово «снег». Слово приятное, кругловатое, оно мягко перекатывалось, оно ласкалось, как кошка. «Почему здесь нет снега? — спросил Покровский. — В марте везде есть хоть немного снега. Наверное, какой-то хребет, какой-нибудь здешний Хамар-бадан, не пропускает его…» Весной снег тает, превращается в воду, у которой горьковатый дымный вкус весенних ручьев. Вот! Только теперь он вспомнил, что тающий снег имеет привкус дыма. И тут же Покровский увидел гудящие, звенящие, поющие потоки, реки, речки, ручьи. Он ловил ртом обжигающие струи, в которых жил запах и холод снега. Он пил, пил…
Юрий Покровский обнаружил, что лежит без движения, что совершенно окоченел, что рот его жадно ловит воду воображаемых ручьев. Жажда вырвалась из-под контроля. В одно мгновение она бросила его на землю, заставила хватать губами бесплодные мучительные миражи. Болезнь жажды поселилась в нем.
«Шесть часов я ползу под уклон, — думал Покровский. — Значит, это глубокий распадок. На дне распадков всегда есть вода. Река, ручей или снежник. Если нет снега, то иней наверняка есть. В распадках всегда собирается туман, значит, выпадает иней. Иней можно слизывать с травы». Раньше Покровский не задумывался о том, какой вкус у инея. Теперь он знал, что иней, особенно густой, игольчатый, серый, как грубая соль, необыкновенно приятен на вкус.
«Только надо спешить, — думал он. — Надо поспеть туда раньше солнца».
Покровский усмехнулся, заметив, как ворохнулась в нем жажда, как впряглась, потащила его вниз к воде. Второй раунд остался за ним. Жажда — зверь. Но он человек. Человек всегда побеждал зверя.
Юрий полз вниз, то и дело натыкаясь на стволы деревьев. Навстречу ему, точно из щели под дверью, тянул поток холодного воздуха. Потом в сплошной черноте появилась едва заметная трещина.
Вокруг росли сосны. Высокие, тускло-золотистые, прямые. В бору земля выстелена слежавшейся хвоей, здесь почему-то росла трава. Вернее, уже не росла. Это была прошлогодняя трава, жесткая, серо-желтого цвета.
Однако странный этот лес кончался. Метрах в ста, или чуть больше между стволами виднелся просвет. К этому просвету он полз часа два и понял, что здорово ошибается в оценке расстояний. Причиной было, видимо, его лежачее положение.
Несколько минут он отдыхал на опушке, разглядывая потрясающую панораму таежной страны. Везде, куда только достигал взгляд, громоздились застывшие волны сопок. Волны эти были покрыты кудрявым ковром тайги и вдали под низким облачным небом принимали густо-синий цвет, как настоящее море. Кое-где сплошной ковер прорывали голые каменные макушки гольцов.
Тут прямо с противоположного склона распадка, послышался ясный звук мотора. В подъем шла тяжелая машина. Покровский торопливо обшаривал глазами склон и вдруг наткнулся на длинный, с темно-зеленым брезентовым верхом трайлер. «Километр, не больше», — думал он, почти не веря глазам.
Но трайлер не исчезал. Полз потихоньку, а забравшись на самый верх, остановился. Хлопнула дверца. Совершенно отчетливо Покровский услышал голос. Что было сказано, Юрий не разобрал. Открылась другая — на дорогу спрыгнул человек. Он забрался на бампер, поднял капот и, точно укротитель, отважно сунулся в распахнутую пасть машины.
Покровский смотрел на это, как в кино. Он все еще не мог поверить, что там, на дороге, остановилась настоящая машина и живые люди, которые могут подойти и забрать его отсюда, копаются в моторе. «Зажигание у них барахлит», — уточнил Покровский, обострившимся слухом улавливая перебои в работе цилиндров.
«Что же я делаю? — очнулся он. — Надо кричать, звать их надо!» Он поразился немощи своего голоса. Мотор машины взревел. «Починили! Сейчас уедут!» Он закричал изо всех сил, но голос сорвался на сипение.
Люди захлопнули капот и спрыгнули на дорогу. Мотор взревел. Машина медленно двинулась. Потом трайлер покатился быстрее. Зачем-то он смотрел до того момента, пока брезентовый кузов не скрылся за перегибом склона… Потом уронил голову на землю и затих.
На дне распадка Покровский оказался в полдень. Воды здесь не было никакой, а иней если и был, то успел испариться. Пыльная трава шуршала, как сухая бумага.
Он осмотрел ноги и определил, что кровотечение не возобновлялось. Оглянулся назад: желтая полоса его следа тянулась через весь склон от самого леса. Высокие золотые сосны одна к одной. Вдруг все пропало. Что это было? Обморок? Или сон внезапный и глубокий, как обморок? Могло быть и то и другое, он полз без передышки уже тринадцать часов…
…Он увидел себя на дороге. Была ночь или поздний вечер. Издалека доносился надсадный вой мотора. Машина приближалась, одолевая подъем. Она подсвечивала небо золотыми столбами фар. Он лежал на дороге, и фары не могли осветить его. Столбы света, покачиваясь, опускались все ниже, вот и сама машина показалась. Свет опускается к самой земле, задевает, ослепляет его на мгновение и, точно испугавшись, взлетает вверх. Надо приподняться, сесть, по крайней мере! Но сил нет.
Ровный вой мотора обрывается, всхрапывают шестерни, истошно, как пружины старого матраца, скрипят тормоза.
Покровский сразу узнал шофера. Мудрено было бы не узнать дядю Лешу — своего первого учителя шоферского дела. Дядя Леша осторожно поднимает его с асфальта, и Юрий удивляется то ли силе этого щуплого мужичка, то ли своей детской легкости…
В кабине тепло. В кабине хорошо пахнет бензином и крепкими шоферскими папиросами. Мотор не заглушен, но Юрий замечает, что работает он как-то странно, постреливая на каждом обороте.
Юрий открыл глаза, перевел взгляд, на свои ноги. Штанины комбинезона отмякли и почернели, но самое неприятное было в том, как лежали ноги. Неестественно, как чужие.
— Пропали ноги, — сказал он вслух и услышал свой голос. Услышал и сразу почувствовал легкий укол боли и страха, — Неужели пропали?! — Теперь он смотрел не так спокойно, что-то сопротивлялось, топорщилось в нем, что-то никак не хотело мириться с приговором.
Покровский перевернулся на живот и пополз. Усталость навалилась на него, заставляя падать лицом вниз и жадно хватать пустой, разреженный воздух.
Что-то беспокоило его. Было ощущение потери. Кажется, он действительно что-то позабыл на месте последнего отдыха. Юрий искал, обшаривая себя руками, убеждая, что все в порядке… Посмотрел на руки. «Перчатки! — понял он, — Перчатки я там оставил!»
Это была серьезная потеря, но вернуться назад он не мог. Понимал — надо, но не мог. «Да вон же дорога! Куда она денется? Доберусь без перчаток». Дорога действительно была близко. Возвратиться назад, когда двигаешься со скоростью сто пятьдесят метров в час, — слишком большая роскошь.
Жажда превратилась в пытку. Перед глазами струилось, рябило что-то текучее, прекрасно-холодное. Он все время искал глазами в траве и наконец понял, что ищет прошлогодние ягоды. Но эта земля рождала только сосны, сухую траву и пыль. Он вспомнил болота возле Торбеевского озера. Моховые кочки, покрытые прошлогодней темно-красной клюквой. Когда ягоду раздавишь зубами, язык обжигает кисло-горькой влагой…
— Машина остановится, — говорил он вслух, — подойдет шофер. Я попрошу пить. Он вынесет из кабины солдатскую флягу. Помнишь, какая фляжка у дяди Леши?
Покровский очнулся от звуков своего голоса. Он разговаривал вслух, но это не удивило его. Странно было то, что разговаривал он не с самим собой, а с кем-то, кто отвечал. Это плохо. И врачом не надо быть, чтобы понять.
Он поглядел в небо, увидел бело-розовый след и крохотную стрелку самолета. Когда-то он любил смотреть на такие полосы.
И теперь эта «сказка неба» взволновала. Но теперь она принесла тоску по такому близкому и такому недостижимому миру людей.
Вечером Покровский вплотную приблизился к дороге. Об этом можно было судить по звуку машин. Просто удивительно, что ее все еще нет.
После захода солнца стало заметно подмораживать. На этот раз он почувствовал холод. Его трясло так, что временами он не мог ползти.
Из-за сопок «барсом» выпрыгнула луна. От нее несло стужей. Покровский начал коченеть. Руки потеряли чувствительность, но он не вспомнил о перчатках и не пожалел. Юрий мало что чувствовал. Он только слабо шевелился. Нет, одно чувство все же осталось. Он ненавидел луну. Он понимал, почему волки воют на нее. Ему тоже хотелось выть. Вместо этого он шевелился, он знал: стоит остановиться — и он погиб.
Отдаленно Покровский почувствовал опасность. Он знал, что смерть от холода подступает к человеку с нежностью. Надо разорвать паутину сна, надо двигаться, но мысль уже не может привести в движение окоченевшие мышцы…
Луна скрылась за сопкой, и будто теплее стало. Будто перестал дуть ледяной лунный ветер.
Он понимал, что сбился с направления: по всем расчетам давно должен выбраться на дорогу. Но сейчас важнее всего — двигаться. В движении — жизнь, и он полз. Пусть не к дороге. Он полз к утру.
С руками у него было совсем плохо. А руки, именно руки, оставались последним средством передвижения.
Несмотря на холод, Покровский снял верхнюю куртку и попробовал ползти, сунув руки в рукава. Не получилось. Тогда он намотал воротник на правую руку и пополз, опираясь на локоть. Получалось так: он приподнимался, вытаскивая из-под себя куртку, двигая ее вперед, наползал и снова приподнимался, опираясь на свободную руку. Получалось очень медленно, но особенно не мучило. К тому же машины опять шумели, подсвечивая небо фарами, и он знал, куда надо двигаться. Все, что осталось в нем, в сущности, было лишь маленькой искоркой, угольком в куче холодной золы. Этой искоркой была мысль о том, что ему во что бы то ни стало надо добраться до дороги. Что будет дальше, его не занимало.
К утру он попал в какой-то редкий лес. Когда он смотрел на дорогу с противоположного склона, никакого леса там не было. В лесу было теплее, и он поверил, что в эту ночь не замерзнет. И еще он понимал, что двигаться дальше так, как он это делает, нельзя.
Покровский сел, нащупал в кармане перевязочный пакет и прибинтовал ноги одну к другой. Он еще не решил, что будет делать дальше, но знал точно: ноги мешают. Потом он надел на себя куртку, лег на спину и начал перекатываться в ту сторону, откуда доносился шум машины. Вскоре Юрий понял, что делать больше трех оборотов подряд нельзя: теряется направление. Сделал три оборота — тихонько заноси вперед ноги, и опять три оборота.
Пожалуй, еще никогда в жизни Покровский не был так доволен собой. Теперь он тратил гораздо меньше сил, давал отдых обмороженным рукам. Теперь он верил, что выберется.
Покровский сделал очередной оборот и почувствовал под боком что-то твердое. Он приподнялся и увидел круглую, величиной с чайное блюдце льдинку, внутри которой, как в куске прозрачнейшего янтаря, были запаяны желтые травинки. Некоторое время он смотрел, не веря глазам, потом бросился на льдинку и, прижав рукой, точно она была живая, начал рубить ножом.
Крепкий лед скрипел, на траву отскакивали прозрачные осколки, которые Покровский подбирал и тут же проглатывал. Льдинки были жгуче холодные и сладкие, с прекрасным дымным запахом дождевой воды.
Очень скоро он пожалел об этом подарке. Вода расслабила туго сжатую пружину. Боль и усталость придавили его к земле, а мысли, которые вторые сутки гнали его вперед, вдруг потеряли смысл. Что слова, когда смерть уже не пугает!
Покровский сделал еще оборот и застонал от боли. Видно, дела не плохи, если работают болевые клетки. Потеря чувствительности приходит раньше смерти.
Да и вообще он начал замечать, что вокруг творится странное. Порой лес начинал растворяться как бы в тумане. Но это могло быть следствием смены освещения. Труднее было объяснить голоса.
Свой голос он слышал уже не раз. С этим ничего не поделаешь. Забылся и заговорил. В конце концов это его собственные мысли.
Но эти голоса были чужие. Они обращались к нему, называли по имени. Смеялись. Разговаривали.
В лесу стало сумрачно, и опять заметно похолодало. Тепло уходило из воздуха, из стволов деревьев, из земли. Уходило из его тела. Юрий впервые серьезно подумал о том, что третью ночь он, пожалуй, не выдержит.
А дорога была рядом. Она мучила моторами машин, дразнила постоянной близостью и недостижимостью. Она была не лучше этих голосов. Она, кажется, была заодно с темнотой и холодом, сквозь которые он полз, а потом катился, кажется, всю свою жизнь.
И вдруг он увидел ее! Дорога была прямо за деревьями метрах в двадцати.
Издалека послышался медленный стук. Покровский дернулся и сразу пожалел о своих связанных ногах. Подтягиваясь на, руках, он полз к дороге.
Ехала телега. Обыкновенная деревенская телега на деревянных, обшитых железом колесах. На облучке, согнувшись и свесив голову так, что не было видно лица, сидел возница, одетый в старый солдатский бушлат и шапку с опущенными ушами. Телегу тащила небольшая рыжая лошадка с длинным хвостом и гривой. Морда лошади до ушей обросла инеем. Из ноздрей кудрявыми клубами вырывался пар. Каким-то отдаленным сознанием Покровский отметил, что мороз, видно, порядочный, раз лошадь так заиндевела. Царапая ногтями землю, он тащил себя к дороге. Когда телега оказалась напротив, он уже выполз из лесу.
— То-ва-а-а… То-а-а-а… — хрипел он. — Посто-о-о… О-о-о-й… — Грохот телеги уничтожал его крик. Скованный сном возница не поднял головы. Рыжая лошадка не шевельнула ушами. Она ровно и споро перебирала короткими ногами с мохнатыми бабками.
Телега удалялась, и сразу начал меркнуть свет. Ему казалось, когда телега скроется, он умрет…
Он не умер. Последний свет и последняя боль еще не покинули его.
Одного только Покровский не мог понять, и это расходилось со всем, во что он верил. Как же могло получиться, что этот человек не услышал его? Водители той машины тоже не слышали, но они были далеко. Но этот! Как он мог не услышать, не почувствовать?! Ведь вот он, Покровский, почти труп, живет и движется. Значило ли это, что открытое им общечеловеческое притяжение — просто утешительная выдумка, что люди помогают друг другу в силу необходимости, выполняя предписания и инструкции, а сами равнодушны к чужой беде? Тогда Покровский догадался. Все просто. Есть правила, есть исключения из правил. Этот человек не знал о Покровском. Он ехал куда-то по своему делу, ехал долго и заснул.
Вскоре совсем стемнело. Опять, как и в первую ночь, он почти ничего не видел. Много раз он останавливался, наталкиваясь на деревья. Скатывался в какие-то ямы. Однажды свалился с обрыва, хорошо, не очень высокого, но все же ударился так, что сбилось дыхание. Впрочем, он уже почти не ощущал своего тела.
Свалившись с обрыва, он долго лежал неподвижно, затем, точно гусеница, согнулся и, повернувшись на спине, занес вперед связанные бинтом ноги. Снова сделал три оборота и снова занес вперед ноги. Вот только вперед ли? Трудно сказать, куда он двигался в этой кромешной тьме. Изредка он видел за деревьями мелькание света, но в том, что это фары машин, он не был уверен. Свет вполне мог померещиться ему, как и голоса. Голосов теперь было много, целая толпа гудела вокруг него. Все это жило самостоятельно и неуправляемо.
Однажды ему показалось, что в гомоне этих несуществующих голосов есть реальный звук. Совсем рядом и как будто над ним. Ровное струнное гудение. Покровскому пришлось собрать все силы, чтобы на мгновение создать тишину для единственною настоящего звука. И тут же он узнал гудение проводов. Он лежал рядом с телеграфным столбом.
Сразу за столбом он натолкнулся на вертикальную преграду, долго ощупывал ее обмороженными руками, пока сумел разобрать, что это — забор или щит снегозадержания. Он вытащил нож, попытался оторвать одну из планок и не смог. Либо он ослаб, либо щит был сколочен на совесть. Покровский бросил бесполезные попытки и пополз вдоль забора, цепляясь за него руками. Связанные ноги опять мешали ему, и он разрезал бинт ножом. Он полз вдоль забора, упорно разыскивая либо щель, либо оторванную доску. Нет таких заборов, где не нашлось бы дыры. Свет жизни ярко горел в нем. Он понимал; дорога рядом, за этим последним препятствием.
Пролом в заборе Юрий в конце концов нашел. Он попробовал протиснуться в щель, но мешала одежда. Не задумываясь, Покровский начал раздеваться. Снял демисезонную куртку, стащил с себя комбинезон и все это сунул в щель. Потом, выдохнув воздух, начал протискиваться сам.
Свет, ярко горевший в нем, внезапно погас. Когда Покровский пришел в себя, то обнаружил, что лежит одетый на спине, а прямо в глаза ему светит луна.
Покровский оглянулся по сторонам и в сумеречном льдистом свете увидел два забора. Он лежал между ними. Сначала Покровский решил, что это бред. Зачем два забора, когда и одного вполне достаточно. Он закрыл и снова открыл глаза. Ничего не изменилось. Пришлось примириться. Два так два. Гораздо хуже то, что не мог вспомнить, через какой забор он уже перебирался.
После обморока чувства были обострены и голова работала ясно. Ошибаться нельзя. Сил, чтобы исправить ошибку, может больше и не найтись.
Эта мысль заставила его сосредоточиться. Он затаил дыхание и прислушался. Ждал шума машин. Раз дорога, то и машины должны ездить, но машин, как назло, не было.
И все же какой-то шум был, правда совсем не похожий на звук мотора. Он помнил, что недавно слышал его. Покровский всмотрелся и увидел возле одного забора ряд телеграфных столбов. Теперь он знал, куда двигаться.
Опять он полз вдоль забора, опять искал щель или оторванную доску. В десятке метров за этим вторым забором он видел насыпь. Там могла быть только дорога. Не грунтовка, а настоящее шоссе. Он видел на фоне леса белеющие столбики ограждения. Он нашел щель. Точно такую, как в первый раз, и потому, примерившись, снова начал раздеваться. Это заняло много времени. Руки потеряли чувствительность. Движения были замедленны. Мороз набрал полную силу, трава хрустела при каждом его движении.
Очнулся уже на дороге. Нет, это не чудилось ему. Он чувствовал ледяную жесткость асфальта. Оставалось ждать. Он думал о шоферах. «Может же кто-нибудь из них проснуться раньше и поехать, ведь обязательно кто-нибудь куда-нибудь спешит, а шофера и подавно. Они всегда спешат», — думал Покровский. Он замерзал и в то же время просто не мог поверить, что умрет тут, на дороге. «Ведь я дошел, дополз! — думал он. — Я сделал свое дело до конца, теперь все зависит от них. Неужели они не чувствуют?!»
Покровский услышал шум мотора. Он начал готовиться. Сел, всматриваясь туда, откуда надвигалось медленное басовое гудение и плескали зарницы фар. Не один грузовик, целая колонна поднималась на перевал. Фары ведущей машины ощупывали небо над головой Покровского. Он приготовился поднять руки и замахать, когда фары осветят его… Столбы света широким взмахом прошли над ним. Это значило, что машины поворачивают. Потом с асфальта свернули сразу два, и по тому, как клубилась пыль в свете фар, Юрий понял, что машины съезжают и движутся в объезд прямо по полю. Объезд проходил рядом, и чтобы выбраться на него, надо перевалить через насыпь у обочины. Она была не очень высока, метра полтора не больше.
Он скатился в кювет и долго лежал, собираясь с силами.
Насыпь состояла из мелких и крупных камней. Гравий. Юрий попробовал вскарабкаться, но камни не держали. Тогда он достал нож и попытался воткнуть его. Сделать это ему удалось лишь после нескольких попыток. Держась за нож и помогая коленями, Покровский попробовал подтянуться, но гравий сыпался, и он съезжал вниз. Тут у него возникло ощущение, будто какое-то хищное существо схватило его и тянет вниз… «Муравьиный лев», охоту на которого он видел в телевизионной программе «В мире животных».
Ничем не приметная ямка в песке. Но на дне ее, зарывшись так, что наружу торчат только раскрытые челюсти, спряталось странное существо. Оно состоит из одного, толстого, как у личинки, кольчатого брюха и неимоверных челюстей.
Хищник нетороплив, как сама судьба. А может, он знает: как ни велика земля, муравей случайно или из любопытства обязательно заглянет сюда. Тогда челюсти сомкнутся. Живой капкан не разожмется, сыпучие песчинки не дадут опоры ногам. «Муравьиный лев» не выпускает жертву. Самая страшная беда та, против которой нельзя бороться…
И все же шофер снова поднялся, лег грудью на насыпь и, подняв руки как можно выше, воткнул нож между камнями. Последний свет еще горел в нем. Гравий сыпался, и он опять оказывался внизу. «Муравьиный лев» держал крепко. Свет, не позволявший Покровскому уснуть третьи сутки подряд, погас…
Палата номер два Ленинградской клиники термических поражений была из самых трудных. Шесть коек, шесть больных — шесть очень непростых задач профессора Алексея Николаевича Орлова. Если бы профессора спросили, почему он положил шофера именно сюда, он, наверное, сказал бы, что тяжелым больным не вредно знать, что есть люди, которым не легче. Кроме того, в сибирской больнице шофер постоянно находился один в реанимационной палате и наверняка устал от своих болей и слабостей, от тишины и мыслей, которым ничего не мешает лезть в голову.
Шофера положили у окна рядом с обожженным кислотой гальванщиком Виктором Колосовым. Колосов был общительным и веселым парнем, кроме того, выздоравливал, и его оптимизма могло хватить, кажется, на всю палату.
С Колосовым профессор договорился о том, что он будет присматривать за шофером и поддерживать по возможности.
Теперь, входя в палату на утреннем обходе, профессор первым делом поглядывал на Колосова, но тот безнадежно качал головой.
Когда профессор разговаривал с Покровским, его не покидало ощущение, что шофер думает о чем-то своем. Думает беспрерывно и напряженно, словно решая сложную задачу. Впрочем, на вопросы отвечал точно и спокойно, может, чуточку медленно. Он как будто боялся показать, что на самом деле он не здесь, то есть только отчасти здесь, а в том, другом мире, где был постоянно.
Не меньше, чем эта странная раздвоенность сознания, беспокоили Орлова раны на ногах шофера. Ампутация в сибирской больнице была сделана безупречно. Орлов хорошо знал и уважал своего коллегу из сибирской больницы, кроме того, он сам осматривал шофера сразу после операции. Но раны не заживали.
Врач понимал, в чем дело. Организм, трое суток боровшийся за жизнь в совершенно невероятных условиях, был истощен. Теперь столь простое дело, как заживление ран после операции, было ему не, под силу. Удивительный парадокс жизни. Совершить чудо и победить, а затем погибать от такой малости?! Но для любого, даже самого легкого, дела необходимо усилие, но где взять его, если резервы организма исчерпаны.
Голубое и белое. И на голубом — самолет. Но что это? Потом Покровский начал понимать, что голубое над ним, а белое вокруг. Он лежит на спине. Голубое неподвижно и однородно. Белое двигается, и от него исходит настойчивое требование.
По-видимому, к нему полностью вернулось сознание, когда он понял заданный вопрос.
— Кто вы и что с вами случилось?
Вокруг стояли люди в белом. «Врачи», — догадался он. Вопрос задавал высокий худой человек в очках, по-видимому, главный здесь.
Теперь Покровский понимал все, он догадывался даже, что вопрос задан специально для того, чтобы проверить, в какой степени он восстановил свое «я». Потому отвечал четко и медленно, не хотел дать повода для сомнений.
Тогда Покровский не сознавал, что он болен. Он думал, что все дело в смертельной усталости и от этого все время засыпал, точно проваливался в черную яму. Никаких снов ему не снилось. Только просыпаясь, он начинал смутно ощущать себя. Это сознание полусна, постоянной дремы, пожалуй, даже нравилось ему. Он был невесом; как бы плыл под водой, то поднимаясь к самой поверхности, и тогда ощущал и свет, и тепло, и голоса людей, то опускаясь в темную глубину, в тишину. Он не боялся глубины. Он не подозревал, что она опасна, что однажды может не выпустить его совсем.
Иногда он просыпался и ощущал все почти с той же ясностью, что и раньше, еще до аварии. Почти. Разница была в том, что тогда не было боли. Теперь боль появилась с проблесками сознания, она росла и достигала наибольшей силы, когда он открывал глаза. Острая боль в ногах. Оттуда она прорастала, пронизывая тело колючими иглами. Покровский отвечал на вопросы, сознавая, что слова его вполне разумны, но он не договаривал многое. Ну как, например, можно было рассказать о щели в потолке? Для всех это была плохо замазанная алебастром полоса от снятой электропроводки. А он видел, как там, в окружении эсминцев, шли медлительные крейсеры и линкоры. Галсами прочесывали море противолодочные корабли и морские охотники. Разводя пенные усы, летели торпедные катера. Все это он видел так близко, что различал бортовые номера.
Покровский не раз спрашивал себя, откуда могли взяться эти картины? Море он, положим, видел, когда ездил в Ейск в командировку. Но то было Азовское море, военных кораблей там нет. Сочи, Сухуми, Гагра, где он бывал во время отпусков, тоже не в счет. Да! Ведь совсем недавно он был в одном городе у моря. Бродил по горбатым улочкам, обсаженным желтой и белой акацией. В огромной бухте стояло множество пароходов. Белые океанские лайнеры, мрачные сухогрузы. Там лежала, приткнувшись к пирсу, ржавая, слепая от старости субмарина, стояли серые худые эсминцы…
А в щели на потолке шел бой. Кипели фонтаны поднятой взрывами воды. Стремительно бежал к невидимой цели пенный след торпеды. Окутанные дымом беглого огня, летели по волнам эсминцы…
— Юра, слушай меня внимательно, — сказал врач. — Ноги придется ампутировать.
От этих слов Покровский обмер. Он дышать перестал, и даже сердце, кажется, остановилось. Он давно боялся услышать их.
— Юра, я не буду утешать тебя. Другого выхода нет.
— Повременим…
— Повременим, — согласился врач. — Профессор Орлов будет здесь через два часа.
Что могут изменить два часа? То, что вцепилось в него, не отпустит. И опять он думал о «муравьином льве», видел, как тот закапывается в песок и замирает, широко раскрыв челюсти. Он попал в этот капкан обеими ногами. От этого надо избавиться. «Лиса, — вспомнил он, — отгрызает лапу, если попадает в капкан. Уходит на трех. Сама отгрызает. Со смертью шутить нельзя, если вцепилась — ждать бесполезно…»
— Юра, ждать больше нельзя. Началась влажная гангрена.
— Давайте… Делайте.
Он очнулся на своей кровати, увидел капельницу, щель на потолке — все на месте. Можно было подумать: ничего не случилось… Юрий закрыл глаза. Ему хотелось обратно в сон, в котором он только что жил. Потом он узнал, что его нашли только днем.
— Ты был холодный, — рассказывали ему. — Ну, тридцать три градуса, представляешь?! Ты ничего не слышал и не отвечал, только все время старался перелезть через этот вал из гравия. В том месте ремонт, и вдоль дороги гравий насыпан. Объезд рядом, только через гравий надо перебраться. Гравий осыпается, ты вниз сползаешь и снова лезешь. В машине ребятам тебя держать пришлось. Ты все полз, полз…
Шли дни. Каждый раз, входя в палату на утреннем обходе, профессор Орлов с надеждой поглядывал на Виктора Колосова, но тот отрицательно качал головой. Впрочем, врач видел все сам, при первом взгляде на шофера.
Но вот однажды Колосов радостно закивал профессору, едва тот появился на пороге палаты…
Койка стояла слева от кровати Покровского. Соседство это не предусматривалось профессором и было совершенно случайным. Здесь лежал второй после шофера тяжелейший больной — школьник из Калмыкии по имени Сережа.
Подходя ко второй палате, Орлов всегда думал: «Как там Юра и Сережа?» Эти двое незаметно прижились в его памяти; думая об одном, он неизменно вспоминал другого. Связь эта была чисто механическая, и Орлов удивился, когда Колосов сказал:
— Разговаривали они сегодня.
— Юра? С кем?
— С Сережей. Хорошо так разговаривали. Про машины…
— Про что? — переспросил Орлов, весьма озадаченный сообщением Колосова.
— Про машины… Ну, про шоферские дела… А Сережка улыбался. Вот сколько лежу, первый раз увидел, как он улыбается!
«Вот так! — заметил про себя профессор. — Помощь приходит не оттуда, откуда ее ждешь». Да и на какую помощь со стороны Сережи можно было рассчитывать, если сам мальчик больше всех, в этом врач был уверен, нуждался в помощи?
Коротка была история Сережиной жизни. Учился в школе, любил автомобили и потому все свободное время проводил в гараже, что был рядом с его домом. Однажды случилась беда. Загорелся бензин, разлившийся по земле. Ближе всех к огню оказался Сергей. Не раздумывая, он бросился тушить пожар. Подоспевшие шоферы накрыли пламя брезентовым чехлом от машины, а вот Сережа получил ожоги ног и попал в больницу. И не просто в больницу, а в далекий незнакомый город, где у него не было ни одного родного человека. Лежал Сережа давно, и, как ни бились над ним врачи, не могли поднять с постели. Все больше начали сказываться отрицательные результаты неподвижности: суставы ног закрепостились.
Сережа замкнулся в себе, смуглая кожа лица приобретала все более заметный восковой оттенок.
Когда спрашивали, Сережа отвечал, но глаза его видели что-то свое, и зрелище это, верно, было не из веселых.
— Дядя Юра, а вы правда шофер? — как-то спросил Сережа.
— Правда.
— Вот интересно.
Прошло несколько дней, прежде чем Сережа продолжил разговор. Глядя в потолок прежним своим отрешенным взглядом, он сказал, ни к кому в особенности не обращаясь:
— Я шофером хотел стать, а теперь… Ноги совсем не гнутся.
— А знаешь, когда я в первый раз за баранку сел? — похвастался Юрий. — В девять лет. У нас сосед был шофер. Дядя Леша его звали. Посадил меня на колени, и я рулил. Метров сто проехали. Дядя Леша сказал: «Молодец, шофером будешь». Просто так, наверное, сказал, а я решил: буду шофером, и больше никем.
— Ну а дальше-то как? — Сережа просил рассказывать и взглядом и улыбкой.
Покровский не торопился. Он почувствовал себя хозяином положения. И теперь каждый раз, приходя в себя после операций по пересадке кожи, Юрий видел полные ожидания глаза мальчика.
— Дядя Юра, я вот все время думаю… А вы не обидитесь? — как-то спросил Сережа.
— Валяй, чего там!
— А вот как вы думаете… Вы снова ездить на машине сможете?
— Думаю, что смогу. По крайней мере, все сделаю, чтобы это у меня получилось, — бодро ответил Покровский. Ответил как надо, но что-то оборвалось в душе.
— Правильно, — шептал Сережа, слишком погруженный в собственные мысли, чтобы заметить излишне бодрый тон ответа. Взглянув на Покровского и по-детски краснея, сказал:
— Я так подумал, дядя Юра, если вы верите… Если вы… То я, если очень захочу, тоже ведь смогу стать шофером. Правда?
С этого дня Покровский начал учить Сережу вождению автомобиля. Зачем лежать просто так, когда можно провести время с пользой?
— Представь, ты едешь по шоссе. Скорость шестьдесят километров в час. Крутой левый поворот. Что ты делаешь?
— Сбрасываю газ. Выжимаю сцепление. Торможу. Переключаюсь на третью. Заканчиваю поворот. Прибавляю газ, — отвечал Сережа, стараясь точно и по возможности быстро пересказать цепочку действий шофера, совершающего этот маневр.
— А почему сигнал левого поворота не включил?
— Забыл, дядя Юра.
— Забыл… Скажи спасибо, что ГАИ не было. — Тут, как бы между делом, Покровский сказал о главном: — Вот что, Сережа, давай договоримся. Все, что ты делаешь в кабине, делать надо руками и ногами, как положено.
— Но я же не могу, дядя Юра, — сказал Сережа с отчаянием. — У меня же ноги не гнутся!
— Делай что можешь, а не можешь, в точности представляй себе движение, как если бы ты его делал. Договорились?
— Можно, я тогда представлю, как будто я правда в кабине сижу? — попросил Сережа.
— Это ты здорово придумал. Так даже лучше!
И они поехали дальше.
— Крутой спуск, и сразу правый поворот.
— Выжимаю сцепление, торможу, переключаюсь на вторую… Включаю сигнал правого поворота. — Сережа улыбнулся, на этот раз он не забыл. — Заканчиваю поворот, выжимаю сцепление, переключаюсь на третью. — Руки мальчика крутили воображаемую баранку, правая опускалась, переключая рычаг коробки передач, глаза были закрыты, и на его щеках горел самый настоящий здоровый румянец.
— Ну, Серега, когда ты отсюда выйдешь, останется только сдать на права.
— Дядя Юра, а сейчас давайте отдохнем, — попросил Сережа.
— Согласен. Сворачивай на обочину.
На другой день рано утром Покровского увезли на операцию. Это была шестая операция. Очнулся с привычным чувством, что на него смотрят. Открыл глаза и сразу услышал восторженный Сережин шепот:
— Дядя Юра! У меня правая нога шевельнулась!
— Ну?!
— Понимаете! Я ехал. Вдруг передо мной встречную машину ка-а-ак развернет! Я по тормозам — и вправо! А когда тормознул — нога, правая нога, понимаете! Шевельнулась!
С этого дня Сережа пошел на поправку. И вот ведь как бывает: кожа, которую уже пять раз подряд пытались прирастить на раны Покровского и которая каждый раз отторгалась, после шестой операции вдруг приросла. Ноги наконец перестали кровоточить…
В сентябре, когда Юрия перевели в Ленинградский научно-исследовательский институт протезирования, Сережа уже садился без посторонней помощи и даже мог стоять, держась за спинку кровати.
Чтобы поставить шофера на ноги, Владимиру Михайловичу Кнопинскому понадобился год и семь месяцев, а также все его мастерство хирурга и протезиста.
Дело в том, что раны на ногах Покровского хотя и не кровоточили больше, но покрылись спайками, и потому необходимы были пластические операции. Таких операций Владимир Михайлович сделал три. И только после этого приступил к изготовлению протезов.
Первый этап — изготовление протезов из гипса. Это модель, по которой затем будет изготовлен стационарный протез.
В первый раз врач принес гипсовые протезы ненадолго. Примерил и убрал в шкаф.
— С ними еще надо работать, — сказал Кнопинский. Юрий подождал до тихого часа, сел в каталку и, незаметно подобравшись к шкафу, вытащил протезы. Потом, не теряя времени, надел их на ноги и встал.
Сосед Покровского, Миша Сухачев, бросил ему свою трость. При помощи двух тростей, своей и Мишиной, Покровский сделал первые шаги. Против ожидания нестерпимой боли не было. Боль он, конечно, почувствовал, но радость от первых шагов была настолько велика, что о боли не хотелось думать.
— Будто всю жизнь на протезах ходил, — прокомментировал его успех Миша. — По-моему, ты и с одной палочкой пойдешь.
Тогда он бросил и последнюю подпорку. Миша Сухачев был в восторге.
— Знаешь что, — сказал он, — пойдем в курилку. Хочу, чтоб народ тебя увидел. Одному просто обидно на такое смотреть. Правда! На тебя поглядеть, так любой поверит, что он тоже выберется и на ноги встанет.
Так они отправились в дальний путь. Через весь коридор. Миша Сухачев в своей каталке, а рядом Покровский. На них смотрели из палат, подбадривали, удивлялись. Миша махал в ответ и на все вопросы гордо отвечал: мы, мол, такие, все могем. Юрий молчал и смотрел только перед собой. Он уже начал понимать, что сделал ошибку, к теперь думал только о том, чтобы добраться до курилки и сесть. Боль в ногах становилась невыносимой.
Все же до курилки он добрался. Сел. Боль немного отпустила, и Юрий повеселел. «А как же, — думал он, — такие вещи без боли не даются».
Они маленько подымили, рассказали другим ходячим больным, как Покровский опроверг все предсказания и с первого раза, только надев протезы, пошел, будто и не лежал до этого почти пластом. Все удивлялись и говорили, что действительно другого такого случая не припомнишь. Одним словом, было на редкость хорошо.
Пришлось Мише ехать в палату и на буксире привезти каталку.
— Устал я что-то, — бодро сказал Юрий ходячим больным. — Первый раз все же на ногах.
Все согласились, и никто, кажется, не заметил, что Покровский близок к обмороку.
Когда в палате он снял протезы, то увидел, что они полны крови…
Через неделю на ногах появились гематомы (внутренние кровоизлияния). Когда гематомы залечили, на левой ноге образовался свищ. Свищ закрылся, но через некоторое время возник вновь. Появилось подозрение, что причиной его явился остеомиелит (воспалительный процесс в самой кости).
Ждать дальше было опасно. Кнопинский решил делать операцию.
Во время операции выяснилось, что причиной свища на левой ноге был действительно остеомиелит. Пораженный участок кости пришлось удалить.
Через десять дней швы с правой ноги были сняты, левая не заживала и продолжала кровоточить. Прошел год с тех пор, как Покровский очнулся в сибирской больнице. Год, а он лежит. Все так же лежит!
Конечно, умом Покровский понимал, что год прошел не напрасно, совсем не напрасно. За это время произошло самое главное. Он вырвался из капкана, ушел. Теперь в этом можно не сомневаться. Ушел. Хотя пришлось пожертвовать ногами… И все-таки лежать в такой день он не мог.
Покровский осторожно приподнялся и сел на кровати. Потом повернулся и спустил вниз ноги. Он ждал жжения, ждал знакомой боли, сопровождавшей кровотечение. Прошло несколько секунд. Боли не было. Покровский лег, но боли по-прежнему не было. Осмотрел бинт: снаружи ни одного пятнышка. Не удовлетворившись этим, снял повязку. Кровотечения действительно не было. Через неделю он начал ездить в каталке, через две попросил у Кнопинского протез на одну правую ногу.
— Рано, — ответил врач.
— А когда будет можно?
— Через месяц.
— Через месяц?!
— Не спеши, Юра. Поверь мне. Я-то ведь знаю.
Кнопинский знал, и с ним спорить было бы смешно. Дело даже не в том, что Владимир Михайлович был замечательным врачом, он понимал это лучше других потому, что сам пережил ампутацию и ходил на протезе.
Разговор происходил в гипсовочной. Владимир Михайлович работал, Покровский помогал. За месяцы, проведенные в институте протезирования, Юрий успел многому научиться и работал с гипсом вполне профессионально. С тех пор как здоровье пошло на поправку, тяга к работе стала невыносимой. Всю жизнь он что-то мастерил. Недаром сосед по квартире дядя Костя — столяр говорил, что оставит не сыну, а именно Юрке свой инструмент, собранный за многие десятки лет. Мастер дядя Костя был что надо. Во многих квартирах Краснозаводска стояла его мебель. Была она, конечно, не столь легка и изящна, как современные гарнитуры, однако было в ней кое-что, чего в нынешней мебели, да и не только в мебели, уже не увидишь, — скромная избяная надежность, и если не красота, то уж прочность первостатейная.
Часами мог стоять Юрка возле дяди Кости, как стоял здесь возле Кнопинского, следить за движениями его рук, вдыхать скипидарный запах опилок. Дядя Костя рассказывал о «своих университетах»: «Линейкой учили, бруском учили, доской еловой тоже учили, и всю-то науку я спиной своей превзошел», — толковал он, усмехаясь. «Старуха, — кричал он на кухню, — слыхала небось, что гутарю. Чтоб по-моему было. Как помру, весь инструмент в сумку склади — и Юрке», — «Болтай, болтай, ботало, помри сначала», — отругивалась бабка беззлобно.
Столяром Покровский не стал. Но страсть к тонкой ручной работе жила в нем. Эта страсть и какое-то необъяснимое понимание человеческого тела, его удобства и неудобства, а главное — его боли, которую для того, чтобы понять, надо почувствовать самому, — все это вместе Кнопинский называл чувством протезиста.
— Пойми, — говорил Кнопинский, — в тебе есть чувство протезиста, это же дар божий. Оставайся. Сам понимаешь, как наша работа людям нужна.
Нужна. Сейчас сам Покровский нуждался в протезах, наверное, больше, чем в хлебе; разговаривая с Кнопинским, он думал только о них, с тоской поглядывая на шкаф.
Несколько дней Покровский боролся с искушением… Потом открыл шкаф и взял правый протез. «Я не буду ходить, — говорил он себе с лицемерным смирением, которое сам отлично сознавал. — Я только сидеть в нем буду, привыкать».
Когда кончался утренний обход и все врачи и сестры уходили на летучку, Покровский доставал спрятанный протез, надевал его и сидел, старательно выполняя свое обещание только сидеть и привыкать. Но терпения хватило ненадолго. Дня через три он попросил у Миши костыли и попробовал пройтись. Он упал на втором шаге.
Услышав грохот, в палату прибежала сестра. Она увидела Мишу Сухачева, который, прыгая на одной ноге, собирал костыли. Покровский как ни в чем не бывало лежал в кровати. Протез он снять не успел и лежал прямо в нем под одеялом.
После этого он стал осторожнее и надевал протез, когда поблизости никого не было. К тому же Миша — верный друг — сидел в каталке у дверей и предупреждал, если кто-то появлялся в коридоре.
За неделю Покровский мало продвинулся в ходьбе, зато падать научился, как акробат. Постепенно, как это случается с людьми, занятыми опасным делом, он утратил осторожность и поплатился за это. Упал так неожиданно, что не успел вывернуться и со всего маха грохнулся на левую ногу.
От боли у него помутилось в голове, и с полминуты он ничего не мог ответить испуганному Мише Сухачеву: дыхание перехватило. Только когда Миша собрался ехать за врачом, Покровский просипел:
— Стой!
Миша помог ему добраться до кровати. Тут Юрий немного перевел дух. Увидел, что повязка почернела от крови.
— Никого не зови, — сказал он Мише, — сядь у двери, смотри, чтоб не вошли.
То, что случилось, больше всего было похоже на катастрофу. Но что-то мешало Покровскому поверить в это. Дело в том, что он выздоравливал. Он чувствовал силу крепнущего организма. Он уже очень далеко ушел от той дороги в забайкальской тайге. От того непреодолимого вала из гравия.
Действительно, к вечеру кровотечение прекратилось, а назавтра Покровский снова надел на правую ногу протез и взялся за костыли.
За неделю до срока, назначенного Кнопинским, Юрий пришел в гипсовочную на костылях. Владимир Михайлович посмотрел на него как на привидение, полез в шкаф и сразу все понял.
— Ну ты и жук! — сказал он беззлобно. — Смотри, если левую ногу испортишь!
С этого дня Покровский ходил не прячась, учился спускаться и подыматься по лестнице.
Однажды ночью Покровский позвонил у дверей своей квартиры.
— Кто там? — спросила мать.
— Открывай, мама, это я пришел, — сказал он каким-то самому себе незнакомым голосом.
На этом можно было бы кончить рассказ о судьбе шофера, если бы с этого момента началась нормальная жизнь. Если бы. Но после первых радостей встречи наступило странное состояние. Покровский не мог заставить себя выйти на улицу.
Он представлял, как будут останавливаться, смотреть на него незнакомые люди, как будут шептаться за спиной, как знакомые будут подходить лишь для того, чтоб узнать: а правда ли это, что у него нет ног и он ходит на протезах?
Однажды на глаза ему попалось фото старого иллюстрированного журнала. Фото черно-белое, очень четкое и жесткое, сделанное будто при вспышке молнии. На фотографии лицо старика. Вернее, даже не старика. Это был портрет самой старости, усталости и равнодушия. Лицо сморщилось, почернело и напоминало жесткую, как камень, сушеную грущу. Под портретом подпись: «Сумерки».
— Сумерки! — сказал он вслух. — Сумерки…
Тогда действительно были сумерки. Он увидел все до мельчайших, подробностей. Громыхая по заледеневшей грязи, к нему приближалась телега. Из ноздрей мохнатой лошади клубами вырывался белый пар. Согнувшись, сидел на облучке спящий возница. Покровский закричал, не слыша своего голоса, пополз, царапая землю ногтями, волоча изуродованные ноги. Телега прогремела мимо, стала удаляться. И тут… Он как будто увидел лицо возницы… Это лицо с фотографии…
Теперь Покровский понял скрытый смысл. «Сумерки», конечно, не просто название. Это приговор. И вовсе не вознице, который в своей равнодушной дреме, в своих бесцветных сумерках проехал мимо человека, кричавшего о помощи…
Юрий метался по квартире, бессмысленно хватаясь за вещи, но ни в чем не мог найти опоры.
«Вернуться, — понял он вдруг, — в Ленинград! К Владимиру Михайловичу, в его примерочную, где так хорошо пахнет сырым гипсом. Там все знакомо. Там никто не будет спрашивать. Там Владимир Михайлович. Он как брат. Он все поймет…»
Звонок ошеломил его, как внезапный окрик часового. Он застыл, парализованный страхом. Звонок повторился. Долгий, требовательный. Покровский поспешно сунул под кровать наполовину собранный чемодан и пошел открывать.
На пороге, широко улыбаясь, стоял Алька, с которым вместе занимались на шоферских курсах.
— Привет, Юрка! — Голос у Альки, как и прежде, бил по перепонкам, и Покровский, привыкший к тишине, сумеркам зашторенной квартиры, едва сдержал болезненную гримасу. — Только сегодня узнал, что ты дома! — орал Алька. — Пошли, что покажу!
Алик был не из тех людей, от кого можно вежливо избавиться.
На улице, оказывается, был замечательный летний день. Солнце светило, и птицы гомонили, как на митинге. Прямо во дворе стоял, поразительное дело, самый настоящий «студебеккер».
— «Студер»… — удивленно протянул Покровский. — И ездит?
— Ну ты даешь! Садись. Эх, прокачу! — заорал Алька и нажал стартер.
Не тут-то было! «Студер» не заводился.
— Спокойно, — сказал Алик. — На этот случай у нас рукоятка имеется. — Он выскочил из кабины и начал крутить ручку с такой энергией, что машина затряслась как в лихорадке. Однако результат был тот же.
— Ну что сидишь как пень! — заорал Алька, выпрямляясь и вытирая пот. — Погазуй!
Покровский разыскал в полутьме кабины педаль акселератора и прижал ее ногой. Мотор отозвался неожиданно здоровым и сильным ревом.
Так они и катили по шоссе, изредка перебрасываясь словами, потом свернули на грунтовку и некоторое время ехали по лесу. Открылась большая поляна. Тут Алик затормозил и вылез. Обошел кругом, открыл дверцу:
— Ну подвинься!
Неожиданно для себя Покровский оказался за рулем.
— Поехали, — скомандовал Алик. — Чего молчишь? Разучился, что ли?
С чувством, похожим на то, которое он испытал, сделав первые шаги на протезах, Покровский выжал сцепление, нащупал рычаг переключения скоростей, двинул ее на первую, приглядевшись, поставил ногу на педаль газа и начал потихоньку отпускать сцепление. «Студер» дернулся, мотор заглох.
— Ну, чего расстроился? — спросил Алька. — Заводи. Сцепление резко бросаешь.
И на этот раз он опять резковато бросил сцепление, но мотор не заглох, и машина, дергаясь, поехала. Покровский переключился на вторую скорость. «Студер» пошел ровней. Переключил на третью — и дорога побежала под колеса. Покровский поерзал на сиденье, устраиваясь удобнее, и вдруг почувствовал что-то страшно знакомое. Тепло кабины, запах бензина, смешанный с духом крепких шоферских папирос. Все это было. Об этом он мечтал, когда полз к дороге.
В гараж приехали только к обеду, и Юрий чувствовал себя так, точно всю жизнь просидел за рулем этого древнего «студера».
— Сейчас малость отдохнем, в столовку сходим, — мечтательно сказал Алик. — Ездить больше не будем, так что можно за встречу…
Мечтам Алика не суждено было исполниться. К машине колобком подкатился запыхавшийся человек и полез в кабину, на ходу объясняя, что нужно как можно быстрее ехать на завод.
— У меня отгул, — несколько раздраженно ответил Алька, — Раз отгул, я за руль не сажусь. Вон Юрку спрашивай, может, он поведет.
Покровский пожал плечами. Ему все равно было, кого и куда везти, лишь бы ехать.
— Это, Юрик, между прочим, завгар, — объяснил Алик. — Он у нас всегда спешит. Жмет на четвертой без передышки.
— С вами отдохнешь! — огрызнулся завгар.
Некоторое время ехали молча.
— Лишенец? — нарушил молчание завгар.
— Ну даешь! — возмутился Алик. — Это же профессионал.
— Что профессионал, сам вижу, не слепой.
— Видеть ты видишь, — продолжал гнуть свое Алька, — да не знаешь, что у этого профессионала обеих ног нет.
Завгар посмотрел на Альку: «Трепло!» Алька только плечами пожал.
— Ну скажи, что врешь! — взмолился завгар, теряя уверенность, — Стой! — крикнул он вдруг тонким голосом. — У тебя что, правда ног нет?
Юрий молча кивнул головой.
Завгар вывалился из кабины и, обойдя машину, открыл дверцу:
— А ну покажь. Будет со мной шутки шутить!
До самого завода потрясенный завгар не проронил ни слова. А выходя, сказал:
— Ты извини, парень… В жизни бы не поверил.
— Да чего там… Лучше скажите, взяли бы меня шофером?
Завгар покрутил головой, точно воротник рубашки душил его, растерянно пожал плечами и вдруг, рубанув по воздуху рукой, сказал:
— Я бы вот взял…
В этот вечер Юрий долго не ложился спать. Он бродил по комнате, улыбался. Потом будто взгляд почувствовал. На столе, полуприкрытый книгами, лежал журнал. Юрий убрал книги и увидел лицо старика. Он совсем позабыл об этом старике. «Сумерки», — вспомнил он. Со сморщенного, как сушеная груша, темного старческого лица на Покровского с детским любопытством смотрели ясные, как две прозрачные капли, глаза врубелевского Пана.
«При чем тут сумерки?» — снова подумал Покровский и посмотрел на подпись. «Сумерки» — было написано там. Позади старика можно было разглядеть светлое небо с темными вечерними облаками, угол сруба, чуть освещенный уходящим солнцем. В глазах старика тоже был свет. Но не тихий, не вечерний. Ясный и любопытный свет утра был в этих глазах. И сразу возникла мысль: «Такие сумерки — это обещание ясного утра и долгого дня».
В предвкушении замечательных завтрашних дел и встреч Покровский лег в постель и подумал, как в детстве: «Скорей бы ночь кончилась».