Владимир РЫБИН ИДУ НА ПЕРЕХВАТ

Повесть Владимира Рыбина, предлагаемая читателям «Искателя», удостоена второй премии на Всесоюзном конкурсе на лучшее произведение о пограничниках. Конкурс был объявлен Политическим управлением пограничных войск, Комиссией по военно-художественной литературе правления Союза писателей СССР и редакцией журнала «Пограничник».


Рисунки П. ПАВЛИНОВА

Шквал ударил с кормы, хлесткой пеной прокатился над мостиком. Сторожевик охнул, словно живое существо, и мелко задрожал от обнаженных винтов.

Когда волна исчезла в серой мути, командиру показалось, что мостик стал другим. Не было на месте сигнального фонаря, скрылся черный шар, и фалы повисли вдруг свободными концами, пропал мегафон из рук штурмана, и сам штурман, мокрый, без фуражки, выглядел невесть зачем попавшим на военный корабль гражданским лицом.

«Пронесло!» — облегченно подумал командир. Он глянул на бак, где только что метался не успевший укрыться матрос Гаичка, и похолодел: палуба была пуста. Исчез черный катер нарушителей, минуту назад метавшихся перед форштевнем. Море кипело. Белесая водяная пыль сплошной завесой стлалась над волнами.

— Руль право на борт! — скомандовал командир, думая только о том, чтобы человек, оказавшийся в воде, не попал под винты.

— Доклад! — раздраженно крикнул он, не слыша ответа.

— Руль на борту, — недовольно, с испугом сказал рулевой. И добавил виновато, совсем не по-военному: — Товарищ командир, кажись, перо оборвало…

Это был конец. Кружиться по волнам в этой свистопляске, маневрируя только машинами, было равносильно самоубийству. Оставался один выход — тянуть до базы.

Командир доложил обстановку по радио, испытывая странное неверие в способность легоньких радиоволн пробиться сквозь этот плотный ураганище. И все тянул с последней командой, торопливо оглядывал волны в поисках оранжевого пятнышка спасжилета и ругал бледного, растерянного сигнальщика за то, что тот ничего не видит.

Новый шквал ударил в борт, круто наклонив корабль. Едва он прокатился, как и волны вокруг, и даже близкие зачехленные РБУ на баке скрыла невесть откуда взявшаяся среди лета плотная завеса горизонтально бьющего снежного заряда.

И тогда командир решился.

— Машина! — крикнул он в переговорную трубу не своим, глухим и упавшим голосом. — Внимательней на реверсах! От вас все зависит!..

Медлительные, как стон, позывные футбольного матча звенели где-то за тридевять земель. Не было в них ни бодрости, ни радости — только тревога. Позывные звучали раз за разом, непрерывно и долго, словно там, над далеким стадионом, крутилась заезженная пластинка. Гаичка прислушался. Это простое усилие сразу приблизило его к звукам. Он стал различать шум стадиона, то утихающий, то вскидывающийся до самой высокой ноты. Казалось, там то и дело забивают голы, ежеминутно доводя зрителей до исступления. Гром позывных все усиливался, грозя налететь, захлестнуть, опрокинуть. Он дошел до самой немыслимой высоты и вдруг оборвался, беззвучно канул в неведомую и страшную пустоту. Остался только шум стадиона, похожий на шум морского прибоя.

Гаичка открыл глаза, увидел режущий блик солнца и тысячи мокрых поблескивающих камней. Беспорядочные волны обрушивались на отмель и, разбитые, растрепанные, лизали ее тысячами пенных языков.

Он почувствовал холод, хотел потянуться и едва не вскрикнул от резкой боли в левом боку.

«Шмякнуло о камни!» — Ему показалось, что сломаны ребра, хотя он и не знал, какая при этом бывает боль.

С моря доносился глухой рев шторма. Волны дыбились у каменной гряды, лежавшей в полукабельтове от берега, раскачивали торчавшие веником обломки катера. По эту сторону камней вода пенилась, как в кипящей кастрюле. Среди лохматых туч синели окна, а справа, у темного мыса, обрубившего горизонт, над морем лежало затянутое дымкой, блеклое солнце.

«Как я сюда попал?» — напряженно думал Гаичка, торопя память. Но она бежала по каким-то своим дорожкам, неторопливо раскручивая воспоминания.


Тогда тоже гремели позывные. Его друг Володька Евсеев размахивал ревущим транзистором и кричал на весь стадион:

— Ген-ка-а! В военкомат пора!

С полуоборота, как стоял, Генка ударил по мячу и не поверил своим глазам: мяч вписался точнехонько в правый верхний угол ворот.

— Ну ты даешь! — сказал вратарь.

Генка помахал ему рукой. Он так и бежал через пустой стадион, помахивая рукой, как подобает победителю. И позывные, разрывавшие транзистор, звучали для него торжественным тушем.

Потом они шли по улице и разговаривали.

— Я буду в пограничные проситься. А ты?

Генка промолчал. Вот если бы футбольные войска, тогда бы он знал, за кого играть. А так — не все ли равно.

Без определившихся желаний он подходил к длинному столу мандатной комиссии.

— Га-еч-кин! — вызвал военком.

— Гаичка, — поправил Генка.

— Куда бы вы хотели, товарищ Га-ич-ка?

— В этот, во флот, — вдруг решил Генка, вспомнив красивую матросскую форменку на плакате, что висел в коридоре.

— На флот, — поправил его пожилой моряк с двумя большими звездами на погонах.

— Мы же в пограничные договорились, — шепнул от дверей Володька Евсеев.

— Точно. В пограничные.

— Все-таки куда? Везде-то ведь не выйдет.

— Почему не выйдет? — Моряк за столом приветливо улыбнулся. — Есть такое место…

Тогда Гаичка еще не знал, что именно в тот момент решилась его судьба. А заодно и Володьки Евсеева. Решилась раз навсегда и окончательно…

Кавторанг из военкомата не обманул. Гаичка попал в морскую пограничную часть. Мог стать комендором или минером, как Володька Евсеев, и породниться еще с «богом войны». Да не стал. На комиссии в морской школе ему сказали:

— Такому спортсмену место на мостике. В сигнальщики…

Гаичка вначале загордился, даже домой написал: «Мое место на корабле выше, чем у самого командира…» И не больно приврал: командир в рубке, у машинного телеграфа и переговорных труб, а сигнальщик — всегда на верхнем мостике, даже на крыше рубки, если у бинокулярной трубы.

Мог бы Гаичка и на крыльях полетать: крылатый корабль стоял рядом, у стенки, притопив свои растопыренные ноги-крылья. Его еще называли гидротанком. Так что, можно сказать, все роды войск собрались у одного пирса.

Но не попал он на крылатый, о чем горевал вначале целых два дня. А когда узнал, что там матросам дают шоколад, и совсем расстроился. Но потом, как это ни удивительно, именно шоколад и вылечил его от грусти по крылатому.

— На крылатом, конечно, красивше. Только с шоколадом любой может. А настоящий моряк и без конфет проживет, — сказал как-то боцман Штырба, демонстрируя свою, недоступную его, Генкиному, уму боцманскую логику.

Вот на боцмана ему повезло. Это был всем боцманам боцман, тайная зависть командиров других кораблей. Его называли ветераном бригады. Но, казалось, он был ветераном всех этих мест. Злые языки говорили, что боцман Штырба впервые прибыл сюда еще во времена парусного флота…

Место это будто было сотворено для военно-морской базы. Берега вокруг — сплошные скалы, отвесно падающие в океан, а в одном месте — щель, изогнутая, как коридор в лабиринте. В глубине этой щели горы расступались, подставляя ладони пологих склонов тихой бухточке. Сюда не залетали ветры, не прорывались самые свирепые штормы. На склонах — россыпь домов военного городка, где все друг друга знали, где незнакомый мужчина в гражданской одежде вызывал такое же неистовое любопытство детей офицеров и мичманов, как человек в морской форме у мальчишек в какой-нибудь сухопутной деревне. Для новичка здесь сплошная экзотика. Даже названия: бухта Глубокая, поселок Далекий.

Гаичка любил глядеть на бухту. Казалось, что это тихое озеро, со всех сторон замкнутое горными склонами. Из-за гор все время слышался тихий шумок, похожий на чье-то сонное дыхание. Это дышало море, било тяжелой зыбью в оглаженные каменные лбы берега. В бухту волна не доходила. Лишь время от времени по гладкой воде пробегали полосы ряби, и тогда казалось, что вода поеживается, словно человек, которому за ворот попадает струя холодного ветра.

— Бухта наша — особенная, другой такой не сыщешь на всей земле, — сказал боцман в первой же беседе с молодыми матросами.

В тот раз боцман водил их по кораблю от гюйсштока до флагштока и обратно, знакомя с разными клюзами, кнехтами, леерами, комингсами, показывая ракетные бомбовые установки на баке, бомбосбрасыватели на юте, противопожарное имущество на шкафуте, позволяя трогать всякие тали, гаки, люки и прочие обыкновенные по виду и столь же хитроумные по названию предметы.

Еще в морской школе Гаичку поражала эта загадочная привязанность моряков к замысловатости. Даже там, на суше, мичманы до обидного снисходительно посмеивались над молодыми матросами, называвшими стены стенами, а не переборками, лестницы лестницами, а не трапами, скамейки скамейками, а не банками…

Но терминология морской школы по сравнению с корабельной была не более как куцым словарем детского сада.

— Каждый из вас получит книжку «Боевой номер», где будут записаны ваши обязанности. Вы можете забыть имя любимой девушки, но «Боевой номер» будете помнить всем своим существом — руками, ногами и даже боками, — внушал им боцман. — Руки сами должны знать, как, например, задраивается люк по боевой тревоге. Знать так же хорошо, как ложку, которую они ни при какой погоде не пронесут мимо рта. Иначе руки могут остаться без пальцев. Были случаи. Схватится такой умник за край комингса, начнет люк закрывать — и пальцы долой… Да что говорить, по себе знаю. Было в молодости, прижал пальцы. Ничего, правда…

Боцман поднял руку и пошевелил крепкими желтыми от табака пальцами. А Генку в тот раз словно кто за язык дернул.

— Люк погнулся? — участливо спросил он.

Матросы сдержанно хмыкнули. А боцман строго посмотрел на него, словно запоминая.

— Матрос Гайкин?

— Гаичка…

Вот так он приобрел друга и наставника в лице боцмана Штырбы.

С того дня и начал всерьез опасаться за свою футбольную карьеру. Хотя опасение это приходило и раньше, еще на первом месяце учебы в морской школе. Тогда он все ждал, что его вызовет сам начальник школы и строго скажет:

— Что же вы, матрос Гаичка, свои таланты скрываете? Вы же незаменимый человек на футбольном поле. Отставить всякие занятия, в особенности строевые. Ваше дело — тренироваться, забивать голы и множить славу части…

Так мечтал Гаичка в дремотные часы классных занятий. Но его вызвал замполит роты.

— Что же вы, матрос Гаичка, так плохо относитесь к занятиям? Невнимательны, все о чем-то думаете, отвлекаетесь…

И тогда Генка разоткровенничался. Он горячо говорил, что его дело не носок на плацу тянуть, а забивать голы, что у него особый футбольный талант, что он, может, будущая гордость самой-самой первой сборной… Видя, что замполит молчит и слушает, Гаичка понес и совсем несусветное: что служба, мол, дело временное, что она не определяет будущее человека…

Когда выдохся и умолк, то подумал, что вот сейчас замполит поставит его по стойке «смирно» и выдаст на всю катушку. Но тот только поморщился болезненно и сказал:

— Какой у вас мусор в голове!

И устроил Гаичке экскурсию в соседнюю роту, где матросы были на последнем месяце учения. Генка хорошо запомнил ту экскурсию, потому что с нее-то и началось «освобождение от иллюзий».

Было это вечером, в часы досуга. Они вошли в ленинскую комнату и чуть не запнулись о растопыренные ноги мольберта. За мольбертом сидел матрос, держал палитру на отлете, как настоящий художник. Генка глянул на картину и обалдел: небо низкое и суровое, багровый закат, тяжелые валы океанской зыби встают на дыбы у прибрежных камней. А из-за скалы в клубке розовой пены вылетает невиданный корабль на подводных крыльях…



— Хочу память для ленкомнаты оставить, — сказал художник. — Пишу вот в свободное время «Крылатый идет наперехват».

— Учебе это не мешает? — спросил замполит.

— Что вы, товарищ капитан-лейтенант! Когда посижу за мольбертом, сил прибавляется. Такое ощущение, словно дома побывал…

— Да вот он на доске Почета, — сказал кто-то из матросов, стоявших рядом.

Замполит принялся рассматривать портреты и словно бы совсем забыл о матросе Гаичке, топтавшемся за его спиной. Генка уже раскусил тактику замполита и догадывался, что влип со своими служебно-футбольными мечтами в дурацкую историю.

— А вот этот матрос, чем он любит заниматься в свободное время? — спрашивал замполит.

— Это наш Ботвинник, — отвечали ему. — Первый разряд по шахматам.

— А этот?

— Модели мастерит. Вон его сторожевик под стеклом.

Модель была и в самом деле что надо. Такие Гаичке приходилось видеть разве что на выставках.

— У каждого есть личное увлечение? — будто бы с удивлением спросил замполит.

— У Демина, кажется, нет. Он все о своей невесте думает да стихи ей пишет.

— Стихи разве не увлечение?

— Да, — замялся матрос. — Он все невесте пишет, нет бы в стенгазету.

Так замполит ничего и не сказал Гаичке. Только на другой день остановил в коридоре.

— Вы, это, не больно горюйте. Тренируйтесь в свободное время…

«Ладно, — подумал тогда Гаичка, — в учебном, дело ясное, надо учиться. Вот приеду в часть…»

И приехал. Огляделся: камни да вода, ни одного мало-мальски ровного места.

— Где вы тут в футбол играете?

Ему показали площадку размером в две баскетбольных, с одними воротами. Гаичка долго смеялся, а потом загрустил. И решил проситься куда угодно, лишь бы к стадиону…

Как-то сидел он со своими невеселыми думами возле носовой пушки, смотрел на тихую воду, на выбеленные чайками боны, на первобытный хаос каменных громад, стороживших вход в бухту.

— Матрос Гайкин!

Боцман стоял над ним, кряжистый и мрачный.

— Вы на чем сидели?

— Вот на этой штуке. — Гаичка, недоумевая, показал ногой на шаровой выступ на палубе.

— Та-ак, — сказал боцман. — Плохо вас учили. Корабельный устав, статья четыреста пятьдесят пять, пункт «ж» говорит, что личному составу запрещается садиться на предметы, не предназначенные для этого. Два дня сроку — выучить назубок правила поведения на корабле. И запомните: здесь нет ни одной так называемой «штуки». Каждый предмет имеет название и строго определенное назначение.

— А это что? — спросил Гаичка.

— Это называется вентиляционный гриб.

— Так просто? А я думал, она по-морскому называется.

— Это и есть по-морскому.

Боцман прищурился.

— Послушайте, матрос Гайкин, что-то вы мне не больно нравитесь. То слишком много говорите, — а то молчите, задумываетесь. В чем дело?

Гаичка поглядел на вершину скалистой сопки, на одинокое облачко, заблудившееся в чистом небе, и ему стало очень жаль самого себя.

— Товарищ мичман! — просительно сказал он. — Скажите командиру, что я плохой, пусть меня переведут в другую часть.

Боцман удивленно поднял брови и тут же опустил их, нахмурился.

— Та-ак! Кубрик не нравится?

— Не могу я без футбола, товарищ мичман! Я ведь за сборную города играл. Мне тренироваться нужно!..

Он понимал, что боцман не бог весть какой начальник и его слово еще ничего не значило, но ждал ответа, как чего-то очень важного для всей своей жизни.

— Та-ак! — сказал боцман, помедлив. — Тоже мне матрос! Его только волной окатило, а он уже кричит: «Тону!..» Ну вот что, никто с нашего корабля еще не дезертировал. Будете служить как все и даже лучше. А командира я попрошу назначить вас ответственным за спортивно-массовую работу. Играйте в футбол, в кошки-мышки, во что хотите…

Боцман посмотрел на часы, наклонился и нырнул в дверь штурманской рубки. И тотчас на корабле загремели динамики:

— Команде приступить к занятиям! Команде построиться на юте!

Странное дело, вроде ничего утешительного боцман не сказал, а полегчало. И когда Гаичка становился в строй, подравнивая носки ботинок по минному полозку, на его душе уже не было тучи, только что загораживающей весь белый свет.

Боцман вывел матросов к зданию клуба, на единственную во всем городке заасфальтированную площадку, называвшуюся плацем, и начал самые нелюбимые матросами строевые занятия.

— Равняйсь!

— А-атставить!

— Равняйсь!

— А-атставить! Евсеев, подбородок выше!..

И пошло. Когда Гаичка поворачивал голову по команде «Равняйсь!», он видел двор с длинной шеренгой тонких березок. В конце этой шеренги была проходная, железные ажурные ворота, и за ними — белые домики, прилепившиеся к розовой скале. По команде «Отставить!» он опускал голову и щурился от выбеленного солнцем асфальта. Здание клуба отбрасывало на плац густую тень, и казалось, что асфальтовая полоса поделена на две равные части: почти белую — солнечную, и почти черную — теневую.

— Смирно! — скомандовал боцман. И пошел вдоль строя, оглядывая матросов.

— Эт-та что такое? Матрос Котиков?

— Где? — спросил Котиков, оглядывая себя.

— Была команда «Смирно!».

— Но вы же спрашиваете?

— Спрашивать-отвечать мы будем в личное время. А сейчас я говорю и приказываю, а вы слушаете и исполняете. Да еще наматываете на ус, чтобы поумнеть. Ясно? Вопросы есть?

Строй молчал.

— Когда нет вопросов, значит, понятно все или ничего. Ясно?

— Так точно! — гаркнул Гаичка. Ему вдруг подумалось, что стадион можно бы построить, и он находился в бесконтрольно ликующем состоянии.

— Что вам ясно? — удивился боцман.

— Ничего, товарищ мичман!

— То-то же…

Гаичка отвел взгляд и вдруг увидел девушку. Она шла по самой кромке светотени, подрагивая голыми коленками, и смотрела на строй. Солнце запутывалось в ее светлых волосах, и они ярко лучились на фоне затененной стены.

— Да здесь русалки водятся! — тихо воскликнул он.

Боцман посмотрел на девушку, подозрительно оглядел улыбающихся матросов.

— На-пра-во!

Строй повернулся, щелкнув каблуками, как не щелкал с выпускных экзаменов в морской школе.

— Це добре! — удовлетворенно сказал боцман. И вдруг, удивленно взъерошив усы, направился в конец колонны.

Матросы начали оглядываться. Замыкающий, самый маленький по росту трюмный машинист Ахматулин, стоял спиной к строю.

— Стало быть, все повернулись неправильно, один Ахматулин — правильно?

— Вырабатывает наблюдательность, — не сдержался Гаичка.

Боцман недобро перевел взгляд в голову колонны.

— На-пра-во! — скомандовал он. — Матрос Гайкин, выйти из строя!

Гаичка шагнул, как полагается, два шага вперед, повернулся кругом. Теперь он снова видел девушку. Она гибко переставляла свои длинные ноги, будто не шла, а плыла по теневой кромке.

— Доколе мы будем разговаривать?

— Я же направо повернулся, — удивился Гаичка, кося глазом на девушку и мысленно умоляя ее оглянуться.

И она оглянулась. Повернулась на своих длинных ногах, остановилась и, понимающе усмехаясь, уставилась на Гаичку. И тут он увидел ее глаза — большие, любопытные. И почувствовал в себе нечто совершенно новое. Будто кто-то нежный и добрый, как мать, тронул мягкими пальцами самую-самую глубь души, открытой, живой, незащищенной. Гаичка глядел не отрываясь на ее смеющиеся губы и поеживался от приятных расслабляющих мурашек, сжимавших затылок и волнами сбегавших по спине…

В тот же день Гаичка узнал, что она библиотекарша в их бригаде, и вечером отправился знакомиться.

Девушка вышла ему навстречу из сумрачной глубины книгохранилища и улыбнулась так весело и приветливо, что он задохнулся от восторга.

— Хотите записаться? Гайкин, если не ошибаюсь?

— Это боцман так называет. Моя фамилия — Гаичка.

— Какая приятная фамилия.

— Птица такая есть.

— На Украине?

— Ага! — обрадовался он. — У меня отец украинец. Это его бабушку так прозвали за то, что пела хорошо.

— А вы не поете?

— В строю только.

— А стихи вы любите?

— Ага.

— Сами писать не пробовали?

— Немного.

— Вот как?! — Девушка изумилась настолько искренне-радостно, что Гаичка даже испугался.

— Ерунда получалась.

— Это ничего. Ни-че-го. У нас есть литературный кружок. Вы ведь будете в нем заниматься?

— А вы?

— Я им руковожу.

И тогда он задал вопрос, к которому готовился еще на пути в библиотеку.

— А как вас… зовут?

— Марина Сергеевна.

— А можно просто Мариной?

Она с интересом взглянула на него и рассмеялась звонко и беззаботно.

— Зовите просто — Марина Сергеевна…

Гаичка ушел из библиотеки, клятвенно пообещав завтра же прийти на занятия литературного кружка.

Но на рассвете корабль загудел звонками боевой тревоги. По вертикальному трапу Гаичка выбрался из кубрика, пробежал по влажной от росы палубе, одним махом взлетел на мостик. Старший сигнальщик старшина второй статьи Полонский был уже на месте, сдергивал чехлы с пилорусов.

— Долго, — сказал он. — По боевой тревоге надо быстрей.

— Куда уж быстрей.

Полонский усмехнулся и хлопнул Гаичку по плечу.

— Ничего, научишься.

— А я умею.

Снисходительность старшего почему-то обидела Гаичку. Он отвернулся и занялся своим делом. Собственно, дел у него было немного: приготовить сигнальные флажки, ракету и ракетницу, глянуть, на месте ли фалы, шары, конус, мегафон и самое главное — флаг, родной сине-зеленый, пограничный. Доложил — и гляди по сторонам, жди приказаний. Гаичка был уверен, что знает свое дело в совершенстве и учиться ему тут больше нечему.

— В совершенстве знают свое дело только первогодки, — сказал Полонский, будто угадав его мысли. — На втором году начинаешь думать, что еще следует кое-чему поучиться, и только к концу службы понимаешь, что ты толком ничего и не усвоил…

Сторожевик быстро шел по тихой воде бухты, и все отдалялся пирс с кораблями, прижавшимися друг к другу.

— Позывные! — коротко приказал командир.

На гафеле, чуть ниже пограничного военно-морского флага вскинулись два небольших опознавательных флажка. И, словно повинуясь этому сигналу, берега расступились, распахнули ослепительно синюю морскую даль. Корабль скользнул по какому-то сложному зигзагу, и тотчас берега сомкнулись за кормой, спрятав узкий проход в бухту. Флажки сразу же упали в руки Полонского. Никто, ни один непосвященный глаз не должен был видеть этого сигнала, этого заветного «слова», раздвигающего скалы.

— Как в сказке, — сказал Гаичка, гордясь тем, что ему доверено знать тайну.

— Что?

На верхней ступеньке трапа стоял помощник командира корабля старший лейтенант Росляков, молодой, красивый, стройный, с маленькими щегольскими усиками.

— Что за сказка? — повторил он.

— «Сезам, откройся!» — помните? Скажешь — и скалы расступаются, открывают дорогу к сокровищам.

— А что? Красиво, — сказал командир.

Старший лейтенант выразительно поморщился.

— Красота — дым. Главное — точность.

— Куда уж точнее. Действительно, «Сезам, откройся!». Читал сказку-то?

— Не увлекаюсь.

— Зря. От сказки до любви — один шаг.

— У кого как.

— Ну-ну! — сказал командир, похлопав своего помощника по рукаву.

И погас разговор. Как огонь свечи от порыва ветра. Гаичка покосился на Полонского и по серьезной пристальности его взгляда понял, что тот отлично ориентируется в недомолвках командиров. И ему стало грустно оттого, что он еще не умеет быть таким вот знающе-безучастным, что ему входить да входить в эту жизнь.

Корабль шел стремительно, отбрасывая белопенные валы. За кормой уходила вдаль широкая, как шоссе, взбаламученная и выровненная дорога. Подрумяненные волны, катившиеся от восхода, пританцовывая, замирали перед этой дорогой, словно она и в самом деле была твердью.

Вдали от берега ветер посвежел и волны стали торопливее, будто овцы в бесконечном стаде бежали одна за другой, потряхивая лохматыми спинами. Вымпел, висевший тряпицей, вытянулся, стал упругим и гибким. Временами волны подкидывали сторожевик и шлепали его по днищу так, что гудел и вздрагивал весь корабль.

— Лево руля. Курс семьдесят!

— Есть курс семьдесят! — глухо отозвался рулевой из рубки.

И сразу волны побежали словно бы мимо корабля и качка стала изнуряюще бестолковой. Совсем было утонувшая в море темная полоса берега вновь начала подниматься. Еще через полчаса корабль вошел в небольшую открытую с моря бухточку с высоченными скалами, ощерившимися хаотическим нагромождением гигантских глыб. Здесь под берегом было тихо, с моря добегала лишь гладкая зыбь, покачивала белые скопища медуз. Прогрохотала якорь-цепь и, застопоренная, сонно заскрипела, захрапела в клюзе.

До обеда Гаичка все надеялся, что это ненадолго. Когда по палубе поплыли бачковые, держа на вытянутых руках горячие кастрюли, он еще восхищенно смотрел и удивлялся, как ловко они ныряют в отверстия люков, прижимая кастрюли к груди, как виртуозно ногами открывают и закрывают за собой дверь.

— Циркачи!

— В бухте-то? — удивился Полонский. — Вот заштормит.

— Тогда, наверное, и есть не захочется.

— Это сначала. А потом только давай.

В бачках было что-то гороховое. Матросы поспорили на эту тему, одни уверяли, что это густой суп с мясом, другие — что мясо с жидкой кашей. Попросили бачкового, когда тот отправится на камбуз за компотом, выяснить этот вопрос у кока.

Бачковый вернулся хмурый, передал слова кока, что третий кубрик за глупые вопросы добавки в другой раз не получит. Это всех рассмешило: на сытый желудок такие угрозы казались забавными.

— Эх, братцы, какой сегодня вечер в клубе! — сказал Гаичка, не в силах удержать давно распиравшую его радость.

Он думал, что матросы кинутся с расспросами, но никто даже ухом не повел. Только этот зануда Полонский потянулся точно так же, как Гаичка, и ответил в тон:

— Для кого танцы в клубе, а для кого на палубе.

— Разве до вечера не вернемся?

Вокруг засмеялись.

— Если вышли в поход, считай, на неделю, а то и на две.

Гаичка похолодел.

— Мне вечером надо быть в клубе!

Кубрик задрожал от хохота. Бачковый уронил на стол только что собранную груду мисок и, обессиленный смехом, сел на койку. Смеялись молодые матросы несмело, еще не совсем понимая, что к чему. Демонически хохотал Полонский, грохоча по столу ладонями так, что подскакивали миски.

— И этот тоже! — сквозь смех говорил он. — В библиотекаршу влюбился!

— При чем тут «влюбился»! — взвился Гаичка так горячо, что вызвал новый взрыв хохота. И, поняв, что выдал себя с головой, добавил как можно равнодушнее: — Сегодня занятия литературного кружка, вот и все.

Смех затихал медленно. Время от времени кто-то хихикал, мотнув головой от набежавших каких-то своих воспоминаний, и снова по кубрику пробегала судорога очередного приступа смеха. Так гроза, отбушевав и натешившись, откатывается вдаль, всхлипывая над притихшей землей отдаленными громами.

— Гена любит Марину, а Марина любит своего родного мужа — классический треугольник.

— Целый многоугольник получается. В нее полбригады влюблено.

— Эх ты! — сказал Полонский. — Она же замужем. И знаешь кто у нее? Старший лейтенант Росляков…


Озноб прошел через все тело, сдавил дыхание. Сразу вспомнилось, как он первый раз нырял с борта. Был час купания. Разогревшийся на обманчивом солнце, Гаичка ласточкой нырнул в пологую волну и задохнулся от холода. И пошел саженками, торопясь разогреться.

Снизу, с воды, сторожевик с двумя большими белыми пятерками на бортах выглядел крейсером. За кораблем светилось небо, исчерченное длинными полосами облаков, похожими на когти неведомой большой птицы. Чуть левее крутым утесом поднимался берег, и сосна на его вершине была как тонкая травинка.

Вскоре Гаичка согрелся и поплыл брассом, оглядываясь на красивый силуэт корабля.

— Курорт, а не служба! — крикнул он, поравнявшись с каким-то матросом.

Матрос оглянулся, и Гаичка увидел рыжие усы боцмана.

— Извините, товарищ мичман, не признал.

— Начальство надо и во сне признавать.

Боцман попытался погрозить, пальцем, но из этого ничего не вышло. Хлопнув ладонями по воде, он поплыл, встряхивая головой и ворча в усы:

— Курорт ему… Погоди, к ночи… Завтра борта мыть придется.

За обедом Гаичка впервые почувствовал это. Будто легкое головокружение настигло вдруг ни с того ни с сего. Странно начали ускользать предметы. Хочешь посмотреть на хлеб посреди стола, скосишь глаза — и вдруг вместо хлеба видишь миску с кашей. Гаичка заметил, что не он один прислушивается к себе с любопытной настороженностью.

В открытый люк задувало. Доносился приглушенный грохот, похожий на отдаленную канонаду: зашевелилась в клюзе якорь-цепь, заскребла металлом о металл, осаживая раскачавшийся корабль.

— Сегодня поглядим, какие мы моряки, — ехидно сказал Полонский. И добавил примирительно: — Ничего, когда-нибудь надо же привыкать.

Гаичка выбрался наверх и не узнал моря. Еще недавно светлое, ослепленное сплошным солнечным бликом, оно стало черным по горизонту. Солнце светило по-прежнему, но уже не изнуряло зноем. Прохладный ветер забирался под робу, быстро студил разогретое за день тело. Частые волны толклись вокруг корабля, шумели под бортом, беспорядочно шлепали по металлу, словно дети ладошками. И только у самого берега, где черная громада утеса прикрывала от ветра, вода чуть поеживалась широкими полосами ряби…

Он заступал на вахту в двадцать часов. Пригладив бушлат и поправив черный берет, заранее выбрался на палубу и ждал команды. В ту самую секунду, когда динамики прокричали о заступлении очередной смены, взбежал по крутому трапу на мостик и огляделся непринужденно. Как бы между прочим, погладил пилорус — высокую тумбу для репитера, подергал фалы, натянутые, как струны, поднял занавеску, посмотрел на ящики с сигнальными флагами, крутанул прожектор, дважды щелкнув заслонками, и полез на крышу рубки, где стояла большая бинокулярная труба.

Полонский насмешливо наблюдал за ним и перед тем, как уходить, заметил ехидно:

— Знаменательный день. Сегодня непременно поймаем шпиона…

Вдали от берега море накинулось на корабль тяжелыми бугристыми валами. Волны глухо били по днищу, взметывались перед форштевнем белыми веерами.

Вместо командира на мостик пришел его помощник — старший лейтенант Росляков. Он постоял у левого пилоруса, посмотрел через пеленгатор в темнеющую даль. Затем забрался в тесную рубку, зажатую машинными телеграфами, переговорными трубами, тахометрами, и затих там. Гаичка искоса смотрел на него и все думал: за что такое любит его Марина Сергеевна?

В общем-то, старший лейтенант выглядел довольно представительно. Все у него было правильное: нос в меру прямой, взгляд достаточно строгий, брови, губы, уши — все на месте. Вот только усики, тонкие и маленькие, прилепившиеся к верхней губе, придавали его лицу чуточку надменности.

«Надменность не порок в глазах женщин, — подумал Гаичка. — Да и офицерское звание кое-что значит».

Он разозлился на себя за то, что так подумал о Марине Сергеевне. Ему хотелось верить, что она совсем особенная, что для нее такие достоинства, как офицерское звание, не должны иметь никакого значения.

— Чего им надо?

— Кому? — удивился Гаичка.

Старший лейтенант насмешливо посмотрел на него через плечо.

— Вы сигнальщик?

Гаичка покраснел, быстро обежал глазами темный горизонт, увидел на полоске берега часто мигающий огонек.

— Застава запрашивает позывной, — сказал он, прочитав морзянку вспышек.

— Так ответьте.

Гаичка перенес фонарь на левый борт, лихой пулеметной дробью рычажка отщелкал ответ. И отошел от рубки, стараясь больше не глядеть на старшего лейтенанта.



Море быстро темнело. Линия горизонта проглядывалась только на западе, но и там тяжелая облачность гасила последние просветы неба. Волны возникали из темно-серой мглы в каких-нибудь двух-трех кабельтовых, брызгаясь пеной, катились на корабль, гулко ухали в правую скулу. Казалось, вокруг бешено пляшут тысячи китов, то и дело выгибая свои огромные спины. Ветер гудел в туго натянутых фалах, и флаг на гафеле уже не похлопывал, а шумел монотонно и напряженно.

— Шесть баллов, — сказал старший лейтенант. — Когда ветер в вантах поет, значит, шесть баллов.

— Только шесть?

Гаичке казалось, что разыгралась настоящая буря. Он знал: шесть баллов старые моряки не называют даже штормом, так — свежей погодой. И только что радовавшийся своей способности выдерживать жестокую качку, он вдруг расслабился, оперся о пилорус и почувствовал, как забегали, ускользая из глаз, все предметы на мостике. Скулы свело, словно кто-то схватил за подбородок.

И в этот момент он увидел что-то темное, мелькнувшее вдали над волнами.

— Цель слева пятьдесят, два кабельтова! — сдавленно крикнул он.

— Какая цель?

— Темная точка, товарищ старший лейтенант.

— Лево руля!

Корабль беспорядочно закачался, потом выровнялся и пошел равномерно валиться с борта на борт, как ванька-встанька.

На мостик взбежал командир в наскоро накинутой, незастегнутой куртке, впился взглядом в темные волны.

— Пустой ящик. Сбросили, должно быть, с проходящего судна, — через минуту уверенно сказал он. И похлопал Гаичку по плечу. — А вы молодец. В такой темени цель разглядеть.

— Так ящик… — разочарованно ответил он.

Командир усмехнулся.

— Мы границу охраняем. Для нас всякая цель имеет значение. Вот почему вы заслуживаете благодарности…

Гаичка не знал, что и подумать. Благодарность командира радовала, и в то же время он побаивался, что завтра матросы начнут зубоскалить по поводу его «ящичной бдительности». Поэтому ночью, когда Полонский пришел на вахту, Гаичка не стал говорить о случившемся. Но оказалось, что Полонский уже все знал.

— А ты счастливый, — сказал он. — Первая вахта — и такое.

— Так ящик же!

— Моя настоящая цель была на пятом месяце…

Сдав вахту, Гаичка постоял на палубе с подветренной стороны, держась за штормовой леер. Ночь совсем скрыла море. Волны, черные, как нефть, тускло поблескивали в слабом свете ходовых огней. Казалось, волны возникают тут же рядом, чтобы прокатиться под днищем и утонуть в десятке метров от другого борта. Сторожевик вздрагивал, отбрасывая полосы пены. Он был как живой. Гаичка вдруг остро ощутил это, почувствовал, как трудно пробиваться сквозь ночь и шторм. Ему захотелось поглядеть на тех, кто помогает кораблю. Переждав волну, добежал до двери штурманской рубки и успел захлопнуть ее прежде, чем другая волна ударила в переборку.

Здесь было самое главное место на ночном корабле — его глаза и уши. На ярко освещенном столе, застланном морской картой, словно скатертью, лежала большая раздвижная линейка, тяжелый транспортир, циркуль. Спиной к столу на высоком крутящемся табурете сидел радиометрист, неотрывно смотрел на светящуюся полоску, безостановочно бегающую по темному экрану радиолокатора. Рядом сидел гидроакустик. Перед ним за продолговатым стеклышком всплескивался зеленый импульс, скользил вправо и мелодично пел, как скрипичная струна, когда ее дернут пальцем. Было в этом угасающем пении что-то таинственное, неземное.

— Поглядеть пришел? — спросил гидроакустик. — Ну погляди.

Гаичка нерешительно протянул руку, дотронулся пальцем до холодного стекла, за которым бегал импульс.

— А если подводная лодка?

— Тогда звук отразится и здесь на шкале будет всплеск.

— И можно узнать координаты?

— Все можно узнать.

Акустик отвечал охотно — видно, уже успел утомиться от мелодичных песен прибора.

Гаичка еще постоял за его спиной и подошел к двери, ожидая момента, когда можно будет выскочить на палубу. Потом, держась за длинный штормовой леер, добежал до своего люка, откинул его и нырнул в сонное тепло кубрика.

Тускло освещенный потолок вздрагивал и покачивался. За бортом шумели волны, глухо били по металлу, а потом подолгу булькали, шебуршили под самым ухом, будто шептались меж собой…

Дни в том походе казались какими-то странными. Прикинешь утром — конца дню не видно, оглянешься вечером — пролетел день, как птица, и следа не оставил.

В четыре утра его будили на вахту, и он стоял на мостике, встречая рассвет. С восходом солнца корабль уходил под берег, становился на якорь. Матросы съедали свой легкий завтрак и заваливались спать. И весь корабль словно вымирал. Только вахтенный неторопливо ходил по палубе. Но мерный постук его каблуков не мешал спать, скорее убаюкивал, как, бывало, дома монотонное тиканье ходиков.

Иногда Гаичка просыпался и по сгустившейся духоте в кубрике догадывался, что наверху уже день, что там вовсю палит солнце, накаляет темные борта. В первые дни эта мысль не давала уснуть. Но скоро он научился нейтрализовать ее убийственными аргументами: «Спи, пока не будят», «Матрос спит, а служба идет».

В одиннадцать щелкал динамик, громогласно кидал в тишину кубрика:

— Команде вставать!

И начиналось:

— Команде на физзарядку!

— Команде умываться!

— Теперь я понимаю, почему моряки люди железные, — острил Володька Евсеев. — Сюда бы мою маму нервы подлечить.

На «гражданке», бывало, в школе там или дома, как ни старались учителя и родители разрегламентировать дни, всегда находилось время для себя. Флотские бати оказались хитрее. Целый день круговерть. И только ночью, после вахты, перед тем как лечь отхрапеть свои положенные четыре часа, вдруг вспоминал Гаичка, что опять письмо домой не написал, что снова не успел взяться за книжки, которые дала ему Марина Сергеевна.

Да еще на вахте, когда гасли за горизонтом береговые огни и ночь накрывала корабль как темным мешком, приходило успокоение. И тогда Гаичка размышлял о своей жизни и службе. Он все никак не мог решить: повезло ему со специальностью или не повезло? Конечно, это здорово — стоять на мостике рядом с командиром, посматривать свысока на флотскую братию. Но уж больно простым казалось его дело: флажный семафор, да фонарь, да глаза собственные, да фалы перед глазами, да горизонт за фалами — и все дела-обязанности. Смотри да докладывай, докладывай да смотри. То ли дело электрик или моторист! Даже у трюмного не в пример хозяйство. Весь корабль пронизан трубопроводами, как человек сосудами. А о гидроакустиках и радиометристах и говорить нечего. У этих не служба — сплошная тайна. В одних лампах черт ногу сломит. А это пенье глубин в зеленом импульсе эха! Кто знает, о чем поют морские глубины в ночные часы! Это как ребус. Не то что два года, сто лет, кажется, гадать — не отгадаешь.

Но, пожалуй, больше всего Гаичка жалел, что не попал в комендоры. Это же, наверное, ни с чем не сравнить удовольствие — точнехонько вмазать по мишени или там по конусу. Сидел бы, как летчик, в своем пухлом радиошлеме, слушал команды и пускал очередь за очередью, аж к самому горизонту.

И Володьке Евсееву тоже завидовал Гаичка. Хотя минер не то, что комендор, но и там побегаешь, прежде чем сделаешь все, что надо.

Однажды, когда ночь была особенно кромешной, а ветер по обыкновению зудел в стропах, старший лейтенант Росляков вдруг шумно повернулся и спросил:

— Барический закон ветра, а? Что это?

Гаичка растерялся. Не оттого, что не знал, — откуда ему было знать такую премудрость, — от незнакомых фамильярных ноток в голосе офицера. Словно тот спрашивал командира корабля или механика. Гаичка даже оглянулся, но увидел только стропы и непроглядную темень за ними.

— Не знаешь, — утвердительно сказал старший лейтенант. Он махнул рукой и отвернулся. И через минуту заговорил, не оборачиваясь: — Если при плавании в южном полушарии встать спиной к ветру, то слева от направления ветра давление будет выше, чем справа. Ясно? А в северном, стало быть?..

— Стало быть, наоборот, — неуверенно отозвался Гаичка.

— А когда бывают максимальные приливы? — И, не дожидаясь ответа вконец растерявшегося сигнальщика, ответил: — Максимальные приливы бывают в полнолуние и новолуние, в первой и последней четверти…

После той ночи они часто разговаривали. Точнее, говорил главным образом старший лейтенант, рассказывал о звездах и о море, о тропосфере, стратосфере, мезосфере, термосфере, экзосфере.

— Все это относится к атмосфере, — говорил старший лейтенант. И добавлял с иронией: — А что выше — космосфера. До последнего термина ученые еще не дошли, это я сам придумал…

Гаичка догадывался, что старший лейтенант морочил ему голову потому, что боялся задремать. Но слушал со вниманием. Он был благодарен офицеру за поэтические отступления от монотонности вахт.

Иногда старший лейтенант сам себя прерывал:

— Вы слушать слушайте, а и глядеть не забывайте.

И в который раз спрашивал обязанности сигнальщика-наблюдателя. Но, помолчав немного, снова начинал рассказывать что-нибудь о системах координат, или об определении радиодевиации, или о маневрировании в ордерах. Когда старший лейтенант доходил до каких-нибудь проекций меркатора или ортодромических поправок, Гаичка улыбался в темноте, считая их очередной выдумкой, вроде космосферы.

С тех разговоров Гаичка начал верить, что нет на флоте специальности интересней штурманской. Но до штурмана сколько надо учиться?! Дорога к штурманскому столу, к ребусным значкам морских карт, ко всяким секстантам и весело щелкающим раздвижным линейкам — дорога ко всему этому богатству лежала через офицерское училище.

Три дня Гаичка верил, что его жизненный путь наконец-то определился. На четвертый ему вдруг пришла в голову простая, как азбука Морзе, мысль: в море нет стадионов. Это его ужасно расстроило. Но он быстро успокоился и, не теряя интереса к рассказам старшего лейтенанта, стал подумывать, как бы поудачней подкатиться к командиру со своей футбольной идеей.

Однажды они встали на якорь не у отдаленного мыса, как бывало каждый раз в том походе, а перед самой базой. В паре кабельтовых от берега мирно подремывал корабль, стерегущий вход в бухту Глубокую. Пологая океанская зыбь проходила под ним и, добежав до берега, била пеной в острозубые скалы.

«Петушок» — так окрестили матросы свой «пятьдесят пятый» — стоял в почтительном отдалении и тоже покачивался на волне. Вода вокруг белела от тысяч медуз. Вздыхала, бормотала хрипло якорная цепь в клюзе, словно спящий матрос, когда ему снятся строевые занятия. Погасли экраны в штурманской: радиометристы и гидроакустики ушли отдыхать. Корабль затих. Только вахтенный офицер — старший лейтенант Росляков — все сидел в своей рубке, втянув голову в высокий воротник куртки, то ли дремал, то ли думал о чем.

Перед восходом, когда заалели вершины дальних сопок, на мостик поднялся командир, какой-то особенный — начищенный, веселый.

— Соскучился по берегу?

— Есть малость, — совсем по-домашнему ответил Гаичка.

Командир прошел к правому борту, потом снова вернулся к рубке и неожиданно похлопал сигнальщика по плечу.

— Ну как, в футбол играть будем?

Гаичка растерялся. А потом, обрадовавшись неожиданно получившемуся разговору, начал объяснять, что, прежде чем думать о футболе, надо построить стадион, а поскольку подходящих площадок здешняя природа не приготовила, то понадобится, может быть, даже общебригадный субботник…

— В общем-то верно, — сказал командир. — Только надо создавать команду, не дожидаясь стадиона. Кому строить его, если не футболистам?..

Вот так бывает в жизни. Носишь в себе заботу, маешься, не знаешь, как подступиться к делу. А дело-то оказывается тяжелым только в твоих мыслях. Решишься, толкнешь этот камень — и он покатится, словно какая бутафорская громада из театрального реквизита.

Было раз у Гаички что-то похожее. Года два назад шел по улице, услыхал оклик:

— Эй, парень, подай, пожалуйста!

У подъезда стоял грузовик, полный каких-то тяжеленных колонн. Из-за борта по пояс высовывалась симпатичная девчонка, показывала на одну из колонн, скатившихся на землю.

Гаичка сначала подумал — разыгрывают, подошел просто так, потому что не уходить же, когда зовет такая девчонка, взялся за один конец этой огромной, как бревно, колонны, чтобы показать, что одному тут не справиться. И чуть не упал: колонна оказалась фанерной…


Как странно качалась земля под ногами. И скулы сводило, как в море во время шторма.

— Теперь понятно, почему моряки раскачиваются, — сказал Евсеев.

— Две недели поплавали — и уже моряки?

Гаичка вроде бы возражал, а самому нравилось так называть себя. Там, в море, было как будто все равно. Вода и вода вокруг, одни и те же волны и леера как государственная граница — не перешагнешь. Но вот всего полдня на берегу, а уже оглядывался на походное однообразие, как на бог весть какую красивую романтику. И хотелось вспоминать поход, и уже перепутывались в памяти свои штормы с теми, вычитанными из книг. И скалы, у которых стояли днями, казались теперь неведомыми островами из пиратских романов…

— Моряками становятся потом, на берегу.

Евсеев обрадованно кивнул: видно, думал о том же.

Они не спешили, наслаждались каждым шагом по этой твердой и так смешно покачивающейся земле.

— Она так и будет качаться?

— До первых строевых. Боцман все поставит на место.

У входа в городок — большое зеркало и огромные, в рост, плакаты по обе стороны. На плакатах нарисованы матросы — анфас и в профиль. Чтобы каждый входящий мог сравнить свою выправку с той, что положена по уставу.

Друзья посмотрелись в зеркало, оттирая друг друга боками, и пошли дальше по чисто выметенной дорожке, вдоль шеренги березок, стоявших в своих белых робах, как матросы на физзарядке — на расстоянии вытянутой руки друг от друга.



— А ты, собственно, куда?

— Тут, в одно место, — уклончиво ответил Евсеев. И покраснел, заулыбался смущенно и радостно.

— Ты чего? — удивился Гаичка.

— А чего?

— Лыбишься, как кот на сметану.

— Так просто.

Гаичка взял его под руку.

— Говори, в чем дело?

— Да ни в чем.

— Будто я тебя не знаю.

— Ты в нашей парикмахерской был? — не выдержал Евсеев и снова расплылся в какой-то совсем незнакомой восторженно-виноватой улыбке.

— Нет. А что?

— Сходи — узнаешь.

Теперь заулыбался Гаичка.

— Ну, ясно…

— Чего тебе ясно?

— Да все. Будешь так лыбиться — вся бригада узнает…

Они прошли к парикмахерской, встали в очередь. Минут пять Гаичка терпел, изнывая от любопытства. Потом залез на завалину, заглянул в окно. Но увидел только узкую спину в белом халате да большой черный узел на голове под тонкой марлечкой.

— Как ее звать?

Евсеев покраснел и отрицательно замотал головой.

— Не знаешь? Ладно, гляди.

Он проскользнул в дверь и, не обращая внимания на зашумевшую очередь, подошел к девушке.

— Как вас звать? — шепнул он, наклонившись к узлу волос и вдохнув, как ему показалось, аромат свежего сена.

Девушка вздрогнула и оглянулась, и Гаичка даже отступил на шаг, увидев неестественно большие и какие-то удивительно податливые, добрые глаза.

— Аня, — смутилась она.

— Эй ты! — зашумели матросы. — Любезничать тоже в порядке очереди.

— Вы их давайте побыстрей. Там вас один товарищ ждет не дождется.

Он кивнул на окно, за которым глупо улыбался Володька Евсеев.

Аня посмотрела и уронила ножницы. И от того, как она торопливо кинулась поднимать их, как вспыхнула вся, сделавшись вдруг некрасивой, и как снова взглянула в окно и тотчас отвела взгляд, словно там был невесть какой страх для нее, от всего этого Гаичке стало вдруг грустно. Бесшабашная улыбка сползла с его лица, и сам он показался себе смешным и нелепым, как мальчишка перед все понимающими взрослыми, старающийся сделать вид, что тоже кое-что смыслит.

Гаичка вышел и сел рядом с Евсеевым, искоса удивленно наблюдая за быстрыми переменами выражений на его лице. То он улыбался бессмысленно, то кривил губы, стремясь погасить улыбку, то на лицо его тенью наползала озабоченность, словно туча на выбеленное солнцем небо.

— Не пойму, завидовать надо или жалеть тебя?

— А чего?

Светотени на Володькином лице замелькали быстрее. И вдруг он начал бледнеть.

— Да-а, — сказал Гаичка. — Тут тебе и конец… Мне казалось, что я уже раз пять любил, а теперь вижу — ни разу.

— Почему?

— Не удивлюсь, если она тебя наголо пострижет. Ты ведь не сможешь встать с кресла, а у нее не хватит сил прогнать тебя. Так и будешь сидеть блаженным, пока на голове ничего не останется.

— Чего ты болтаешь! — не сказал, а будто выдохнул Евсеев.

— Да ничего. Завидую я тебе, чертяке.

Он хлопнул приятеля по плечу и отошел в сторону. Ему было хорошо и грустно, как в тот первый вечер перед походом, когда он только что увидел Марину Сергеевну.

«Разве это так уж важно, что она замужем? Любовь — это твое богатство. Ты его отдаешь, не требуя ничего взамен. Потому что какая же это любовь, если она требует оплаты?..»

Он решил, что непременно сочинит для Марины Сергеевны какие-нибудь стихи. И пусть она читает их своему старшему лейтенанту. Ничего в этом плохого нет — обожать женщину.

Гаичка начал думать, что бы такое хорошее сказать в этих стихах. Но вдруг услышал голос, от которого все его мысли разбежались, как матросы в увольнении при виде патруля.

— Товарищ Гайкин!

Боцман подозрительно улыбался, с прищуром глядя на матроса, подходившего к нему безупречным строевым шагом.

— Моя фамилия — Гаичка, — вместо обычного доклада вдруг сказал Генка. — Птичка такая есть.

Боцман удивленно поднял брови.

— Птичка, значит?

— Маленькая, вроде синички.

— Птичка-синичка, — усмехнулся боцман. И вдруг нахмурился. — Пошли-ка со мной…

Они пересекли плац, миновали ворота, короткую улицу поселка и пошагали по крутой тропе, уводившей в сопки. Гаичка время от времени оглядывался, словно боялся уйти слишком далеко, но боцман все шел и шел по тропе, кидая через плечо жесткое «Не отставать!». В седловине он свернул с тропы, продрался через кусты и вышел на небольшую площадку. Отсюда с высоты открывалась вся бухта, темно-синяя, глубоченная. Скалистые мысы того берега отражались в воде. Корабли у стенки выглядели детскими модельками, а поселок, в котором любая улица — на пять минут ходу, казался большим, раскидавшим домики вокруг длинной белой стены военного городка.

— Ну как? — спросил боцман.

— Красиво.

— И только?

Гаичка удивленно глянул на него. Тот смотрел в другую сторону, где в глубоком распадке, поросшем редкими кустами, извивался темный ручей.

— Годится?

— Что годится?

Боцман задергал бровью. Но Гаичка уже все понял. Острое до слез чувство благодарности захлестнуло его. Захотелось заплакать, как бывало в детстве, когда вместо заслуженной порки мать ни с того ни с сего начинала жалеть.

— Там же сплошные камни, — сказал он растерянно.

— Везде камни. Придется поработать.

— Да и места мало. Вот если бы не ручей…

— Отвести, всего и делов.

— Ничего себе, — усмехнулся Гаичка. — Давайте поближе посмотрим?

— Завтра устроим кросс. Тогда и посмотрим…


Это был даже и не кросс вовсе, а скорее марш-бросок: сто метров шагом, сто — трусцой. И налегке, без ничего, только четыре лопаты, да один топор на всех, да шматок тросика — и вся амуниция. Гаичка бежал впереди и посмеивался над друзьями-матросами, над боцманом, назвавшим кроссом эту прогулку. Вот в учебном были кроссы: пробежал — и дух вон.

— Дух вон — это не мудрено, — сказал Полонский, отдуваясь после очередной пробежки. — Прав боцман. Застоявшуюся лошадь пусти галопом — копыта отбросит.

Гаичка и не думал критиковать боцмана. Он даже готов был его хвалить и расхваливать: надо же — сам вспомнил про стадион!

— Товарищ мичман, а вы случайно не любитель в футбол играть?

— Любитель. Смотреть по телевизору.

Это почему-то рассмешило. Гаичка пробежал вперед, повернулся и помахал рукой. Точно так, как это делают победители на Олимпийских играх и как научились делать все парни их городской сборной. Ему даже захотелось «протарарамкать» позывные, что всегда гремели над стадионом перед футбольными матчами.

— Встаньте в строй, — одернул его боцман. И, перейдя с бега на шаг, добавил назидательно: — На флоте первенство корабля важнее личного первенства. Победитель не тот, кто приходит первым, а кто помогает победить последнему.

Гаичку поразило не то, что боцман, обычно провозглашавший только простое и понятное, как дважды два, высказал вдруг такую заковыристую фразу, а то, что он произнес ее, ничуть не задыхаясь от бега…

Долина вблизи оказалась еще более неровной, чем выглядела сверху. Гаичка обежал ее, прикинул глазом размеры и расстроился. Выходило, что ручей протекал как раз по кромке штрафной площадки, а для того, чтобы бить угловой, надо было выкапывать нишу в крутом склоне подступившей сопки. Да еще кустов навалом, да бугры сплошь. Когда все это выровняешь да расчистишь?

— Тут поиграешь! — сказал он, со звоном втыкая лопату. — Футбол на пересеченной местности.

— Отступать от дела? — рассердился боцман.

— Дак разве я знал, что тут?

— Отступают знаешь кто? Только мертвые.

— А павших на боевом посту не считают отступившими, — улыбнулся Гаичка, уже готовый на компромисс…

Удалось немного: разметили контуры площадки, набили колышков, записали, что надо сделать в первую очередь. Под конец Гаичка снова уверовал в будущий стадион. Даже начал упрашивать боцмана, когда тот подал команду строиться.

— Этак мы его и за год не построим. Сыграть не придется.

— Другие достроят. Ты ведь не только для себя стараешься? — Боцман посмотрел на сопки, над которыми лучами поднимались белые полосы облаков, и добавил, не оборачиваясь: — Корабль строят одни, а плавают на нем другие. Да и те, что плавают, уж десять раз поменялись…

Всю обратную дорогу Гаичку переполняла радость. В городке он отпросился из строя и побежал в библиотеку. Ему очень хотелось повидать Марину Сергеевну, рассказать ей про будущий стадион. Но возле книжных стеллажей он неожиданно увидел своего непосредственного начальника старшего лейтенанта Рослякова.

— А… Марина Сергеевна? — растерялся Гаичка. — Заболела?

Он понял, что сморозил какую-то глупость, когда увидел сердитые глаза старшего лейтенанта. Но оказалось, что Росляков сердился не на него.

— Марина Сергеевна уехала, — сухо сказал он.

— Куда?

— Домой. В Таллин.

— Почему в Таллин?

— Там у нее мама. И вообще…

— Но почему?

— Там все близкое, а здесь… — старший лейтенант грустно улыбнулся, — здесь даже поселок и тот — Далекий.

— Но почему? — повторил Гаичка растерянно.

— Этого, брат, нам с тобой не понять.

Он помолчал и вдруг дружески похлопал Гаичку по плечу.

— Ты-то чего горюешь? Библиотекарша будет. Сколько офицерских жен без работы…


Он запомнил тот поход до мелочей и, наверное, на всю жизнь, как стихотворение, выученное наизусть. Запомнил почему-то даже то, как, стоя на мостике, дергал пальцем тугие стропы, и они гудели, словно струны, и длинный зеленый вымпел изгибался, как волна, бегущая вдоль причальной стенки.

За стропами блестели на солнце крыша камбузной надстройки и лежавшая поверх труба спасательного плотика. Двумя метрами дальше белел чехол кормовой артиллерийской установки. За ней виднелись уложенные под брезент бочонки глубинных бомб. А за кормой гладкой дорогой уходил вдаль широкий след корабля. По этой дороге, точно по середине ее, шел другой сторожевик, не приближаясь и не отставая, словно привязанный. Еще дальше виднелся силуэт крылатого корабля. Оба они были как черные аппликации, наклеенные на светлую даль. Над ними, над затуманенным горизонтом, полосой висели горы, похожие на облака. Они становились все ниже и расплывчатее, словно тонули в море.

Гаичка оглядывал эти дали, как полагалось наблюдателю, — от левого борта до правого и от правого до левого, и поминутно ловил себя на мысли, что не всматривается, а просто смотрит, не наблюдает, а любуется. Он встряхивал головой и старался окидывать горизонт равнодушно-деловым, недоверчивым взглядом, выискивая в волнах новые блики и точки. В этом и состояла его обязанность — смотреть да докладывать. И не раз было — открывал рот, чтобы доложить по всей форме, удивить офицеров наблюдательностью. Но всегда оказывалось, что точка на горизонте — лишь видимость, лишь блескучий гребень волны, по какой-то причине долго не опадающей, устойчивой. Он начал уже побаиваться своих глаз, жмурил их и снова до боли всматривался в мелькание бликов на порозовевшей, словно зажженной косым солнцем, поверхности моря. И все смотрел на подозрительные точки, не докладывая, боясь ошибиться. И когда увидел в вышине блеснувшую черточку самолета, тоже не доложил сразу, а подумал, что это блик, и стал дожидаться, когда он исчезнет, растворится в густой синеве вечернего неба.

— Самолет слева девяносто, сорок кабельтов! — вдруг радостно крикнул Полонский, смотревший вперед.

Гаичка едва не доложил то же самое, потому что слова эти вертелись на языке, но сообразил, что повторение доклада было бы смешным, и обругал себя за медлительность. На мостик легко взбежал офицер штаба, «противник», как называли его матросы, находившийся на корабле для того, чтобы давать «вводные», поглядел на самолет в тяжелый морской бинокль и что-то тихо сказал командиру.

И тотчас заметалась по кораблю перекличка команд. Сторожевик наклонился и пошел влево по крутой дуге. Корабли, шедшие в кильватер оба разом сделали поворот и теперь шли развернутым строем наперерез курсу самолета. Через несколько минут Гаичка разглядел темное пятно конуса, тащившегося за самолетом на длинном, невидимом издали тросе.

— Не ослаблять наблюдение! — сказал командир. И Гаичка понял, что самолет — это его уже не касается, что его дело — по-прежнему смотреть в своем секторе — 95 градусов по левому борту и 95 — по правому.

А в этом секторе было пусто. Ни береговых теней, похожих на тучи над горизонтом, ни кораблей, только что неотступно следовавших в кильватер. Только рядом за тугими стропами пошевеливались теперь два черных рифленых ствола да поблескивал отполированный частыми тренировками шлем комендора, приникшего к прицелу.

Гаичка косил глазом на приближавшийся конус, посматривал на совсем окаменевшего комендора и ждал, готовил себя к грому первых выстрелов. И все же вздрогнул, когда сразу вслед за командой, без какой-либо паузы, ударила в уши упругая волна короткой очереди. Тах-тах-тах! — сухо били кормовые пушки, словно кто-то изо всей силы часто лупил поленом в дубовые ворота. Тах-тах-тах! — как эхо, подхватила носовая артустановка. И с другого сторожевика тоже зачастили выстрелы. Снаряды, как раскаленные угольки, заторопились к конусу, сходясь, казалось, точно в этом темном пятне, плывущем в густой синеве неба. И вдруг издалека, с крылатого, послышался словно бы треск раздираемого брезента. Гаичка увидел тонкие стволики над круглой башенкой, воздетые в зенит, и дымную струйку, устремленную ввысь.

Р-р-р-р-р-раз!

И исчез конус. Был — и нет его. Только лохмотья в разные стороны, только тряпка горловины, привязанная к тросу, запорхала в вышине, словно подбитая птица, ускользая вдаль и опадая все ниже.

Командир резко повернулся к офицеру штаба, но ничего не сказал, только улыбнулся хитровато. Тот тоже улыбнулся и сказал с лукавой усмешкой:

— А если бы не крылатый?

Гаичка оглянулся. Командир смотрел в бинокль на исчезающий в синеве самолет и молчал.

— Мы же попали! — сказал Гаичка, потеряв терпение.

Проверяющий с быстрым любопытством взглянул на него, и Гаичка понял, что снова влип со своим языком. Потому что его дело — смотреть да докладывать, а не встревать в разговоры офицеров на мостике. Он совсем скис, представив, как проверяющий на подведении итогов говорит о сигнальщиках, которые больше наблюдают за мостиком, нежели за морской далью, и отошел к другому борту, и принялся ругать себя самыми нехорошими словами, какие мог вспомнить.

— На пенсию надо собираться, — неожиданно сказал командир.

— Кому?

— Мне, кому же еще? Вот это самое я впервые услышал в сорок четвертом. Брали мы одно приморское село на Украине. С суши пехота нажимала, а мы с моря — пехота полосатая. Без бушлатов пошли, в одних тельняшках, чтоб легче плыть. Зацепились за камни, а дальше ну хоть бы шаг. Лупят пулеметы из-под обрыва — голову не поднять. Так мне тогда казалось. А кое-кому казалось иначе. Когда я все-таки поднял голову, увидел: бежит меж камней Колька Хмырь. Честное слово, фамилия у него такая была. Тельняшка полосатая: чуть шевельнется — сразу видать. Я тогда еще пожалел, что бушлат скинул: черного меж черных камней меньше было бы видно. А Колька все бежит от камня к камню. А камни прямо дымятся от пуль. Потом он в мертвую зону попал, полез по склону к той проклятой амбразуре. Лежим не дышим, ждем, что будет. Как рвануло наверху — мы под обрыв. А Колька нам навстречу катится, живой, но без руки. Оказывается, он сунул гранату в амбразуру, а сам хотел откатиться. Четыре секунды запал горит. Но попал, видать, во что-то, отскочила граната — и ему на голову. Он подхватил ее, сунул обратно и держал…

Командир отвернулся и поднял бинокль. А Гаичка спохватился, что снова отвлекся и хоть смотрит вдаль, да видит каменистый склон и полосатых людей, бегущих к обрыву.

— Ну и что? — спросил проверяющий.

— А? Да. Так вот, дня уже через два старшина роты и говорит нам — со зла, конечно, — что если бы не Колька, то мы, дескать, так и лежали бы там за камнями до конца войны… Наспорились мы тогда, переругались все. А я как говорил, так и теперь считаю, что если бы не Колька, то кто-то другой обязательно полез бы к амбразуре.

— Ну и что? — снова спросил проверяющий.

— Как это что? Сколько лет я этого «если бы» не слышал. Тогда начинал службу, а теперь это как сигнал: не пора ли ее кончать?..

— Больно мудрено.

— Чужое-то все мудреное.

— Ладно тебе, давай отбой, — засмеялся проверяющий…

К ночи ветер стих. Волны сразу опали, округлились, лениво подкатывались под корабль, масляно поблескивая в свете ходовых огней.

Сдав вахту, Гаичка неспешно прошелся по палубе, поглядел на белый фосфоресцирующий след за бортом.

— Вы поч-чему не в кубрике? Если матрос не на вахте и не спит, значит ему нечего делать!

— Иди-иди! — сказал Гаичка, разобрав восторженный голос Евсеева. — Все равно боцмана из тебя не выйдет.

— Погодим да поглядим…

Снова Гаичка остался один на палубе. Ему было радостно и в то же время чуточку тревожно отчего-то. Он стоял, свободно расставив ноги, попеременно сгибая их в такт качке, и, как никогда прежде, чувствовал и бесконечную ночь за бортом, и бездну под килем, и одиночество корабля в бескрайнем море. Но не обреченность, не страх — неизменные спутники человека, затерянного в пространстве, — а веселую уверенность, чувство неотвратимости победы в этом поединке с черной бездной.


Тревоги почему-то чаще всего бывают по утрам. Соскакивая с койки под отчаянный треск звонка, Гаичка знал: над морем светает.

— Боевая тревога! Атака подводной лодки! — гремел динамик.

Рассвет только еще занимался. Горизонт подпирался отдаленным розовым светом. Белесая муть висела в воздухе, и пологие волны казались медленно колышущимся серым раствором.

Корабль гудел, временами по его переборкам, словно дрожь нетерпения, проходила волна вибрации, эхом отдавалась на мостике. Гаичка встряхивал головой: ему все казалось, что муть не в воздухе, а в его не протертых со сна глазах, — торопливо обшаривал в бинокль рассветную даль.

Море было чистым. Потом до него вдруг дошло, что лодка подводная, что теперь — работа гидроакустику, а ему, наблюдателю, пока что нечего делать. Он успокоился и стал прислушиваться к командам, сыпавшимся одна за другой.

Евсеев метался по баку, сдергивал чехлы с коротких труб ракетных установок, «рубил» леера, задраивал люки. Он был главный, он, минер, отвечал за готовность. Наконец Евсеев чем-то там внизу здорово громыхнул и взлетел на мостик, толкнув Гаичку так, что тот отступил к правому пилорусу.

— Товарищ командир, РВУ предварительно подготовлена. Личный состав бак покинул. Предохранительный щит по левому борту установлен!

— Добро, — сказал командир. Наклонившись, он посмотрел на что-то в рулевой рубке, выпрямился и приказал торжественно: — РВУ зарядить!..

Гаичка даже подивился, как быстро медлительный Володька исчез с мостика. И уже через несколько секунд увидел на палубе здоровенные, как тумбы, реактивные бомбы: толстая половина красная, тонкая — зеленая. Кок Шлюндин, словно кастрюлю с горячим супом в штормовую погоду, осторожно поднял снаряд за красную голову, оглянулся на младшего рулевого Полипчука, придерживавшего зеленую половину, и шагнул к левой трубе бомбовой установки. Все это показалось Гаичке неестественно плавным, как в замедленном кино. Но едва он отвернулся, чтобы взглянуть на свой горизонт, на соседний сторожевик, идущий параллельным курсом в паре кабельтовых, как услышал рядом бойкий доклад минера:

— Товарищ командир, РВУ заряжена!

Потом Евсеев сбежал по трапу и затоптался на шкафуте, нетерпеливо взглядывая на мостик.

Горизонт розовел. На бледных пологих боках волн вспыхивали и гасли багровые блики. Гаичке совсем некстати вспомнилась странная рыба барабулька, которую он видел три года назад, когда с матерью ездил к Черному морю. Брошенная на песок барабулька вдруг перестала извиваться, и по ее серебристым бокам побежали багровые пятна. А люди стояли вокруг и ахали.

— Это она так умирает, — сказал один дядька.

— Мучается, бедная, — вздохнула какая-то тетенька. — Неуж не жалко?

— Разве рыбу можно жалеть?

И люди, собравшиеся возле барабульки, заспорили о чем-то непонятном.

— Жалость — привилегия человека! Она проявляется на высшей ступени эволюции. Это сострадание, сочувствие. Но нельзя сочувствовать, например, опадающему листу или червяку, которого насаживают на крючок, или рыбе, проглотившей этого червяка…

— А котенку? — пискнула какая-то девчонка.

— Котенку можно. И слону, и даже злому тигру. Это близкий вид млекопитающих. Сострадают только близкому типу страданий. А как мучается, к примеру, ракушка? Кто это понимает?..

Гаичка потер лоб рукой, чтобы избавиться от ненужных воспоминаний. И тут же подумал о плывущей в глубинах субмарине, по которой сейчас хлобыстнут огненные плети реактивных бомб. Почему ее не жалко? Он попытался вызвать в себе то чувство, которое испытывал, сидя над умирающей барабулькой, и не смог. И решил, что тот дядька что-то напутал. Дело не в инстинкте сострадать близкому виду, дело в сознании, управляющем инстинктами. Врага не жалеют потому, что он враг…

И снова Гаичка спохватился, что отвлекается от своих прямых обязанностей, краем глаза глянул на командира. Тот как наклонился к приборам в рулевой рубке, так еще и не выпрямлялся. И Гаичка подивился, какой долгой может быть минута ожидания.

— РВУ окончательно приготовить! Глубина взрыва!..

Динамик прокричал это так громко, что Гаичка вздрогнул.

Евсеев кинулся на бак, заметался меж установками, пробежал справа налево, что-то подкрутил, что-то потрогал, потом заторопился слева направо, щелкая скобами зажигания. Наконец громыхнул предохранительным щитом у правого борта и взбежал на мостик.

— Хорошо, — сказал командир, выслушав торопливый доклад минера. — Находитесь у пульта управления.

Теперь Гаичка не позавидовал своему другу. Сидеть в рубке и ничего не видеть? Теперь специальность сигнальщика показалась ему самой лучшей. Он уже ни о чем больше не думал, смотрел в розовую даль, ждал.

— Электросиловой привод включить! — прогремел динамик железным голосом.

— РВУ — товсь!

Ни с чем не сравнимый адский скрежет, перерастающий в рев, вдавил корабль в пологие волны. Страшной силы огненный вихрь сухо ударил по надстройке и пронесся над головой, вскинув к небу флаги, уцепившиеся за звонкие фалы. И еще раз горячий ревущий ураган пронесся над мостиком. И еще…

Выглянув, Гаичка увидел черную обожженную краску на надстройке, пелену дыма над баком и огненные иглы, улетающие вдаль по крутой дуге. Потом эти иглы как-то странно переломились в полете и вонзились в море. На фоне горящей зари взметнулись темные столбы воды, затем море вспучилось, прокатился растянутый во времени рокот взрыва, словно отдаленный гром. И в том месте, где только что пучились бугры воды, малиновым светом вспыхнула яркая свеча, обозначающая место подлодки. Сторожевик летел на эту свечу, дрожа всем корпусом, отбрасывая зелено-розовые пологие волны.

— Большую серию глубинных бомб приготовить! — прогремел динамик.

Минер кинулся на корму, заметался там возле черных бочонков бомб.

— Бомбы — товсь!

Теперь и Гаичке нашлась работа. Он встал у левого пилоруса, поднял над головой два красных флажка.

— Первая!

Гаичка резко опустил руку и увидел, как Евсеев толкнул рычаг, как черный бочонок ухнул в буруны за кормой.

Вторая!..

Раздался сухой треск. Море вздрогнуло белой полосой, словно его хлобыстнули огромным кнутом, и вдруг вспучилось пенным бугром. Тяжелый удар эхом прошелся по кораблю.



Клокочущие пятна воды все дальше уносились от корабля. Командир весело взглянул на проверяющего, но ничего не сказал, сдержался. Не сдержался Гаичка. Переполненный восторгом и восхищением, он вдруг повернулся к офицерам и воскликнул простовато, по-мальчишески:

— Настоящую бы подлодку, а?!.

— Глядите внимательней, может, и настоящая появится, — строго сказал проверяющий.

А командир промолчал, только, нахмурившись, глянул на сигнальщика. И снова у Гаички защемило под ложечкой. Он мысленно обругал себя и уставился на пустой горизонт.

— Разговорчивые у вас сигнальщики, — сказал за его спиной проверяющий офицер.

— Молод еще, — отозвался командир. — Первый раз на стрельбах.

Гаичка не оглянулся, хотя очень хотелось посмотреть, какое выражение лица у командира. Он попытался представить себя со стороны этаким бесстрашным, вросшим в мостик, как стальной пилорус. И впервые почувствовал удовлетворение от молчания и неподвижности. Многократно слышанные слова о матросской выдержке, те самые, которые прежде казались абстракцией, вдруг стали не просто понятны, а будто давно знакомы, даже привычны. Выдержка! В ней было что-то от давней мальчишеской бравады, заставлявшей терпеть, чтобы не опозориться в глазах друзей.

Но настоящая выдержка — это когда без зрителей, готовых кричать «ура» по каждому поводу, когда она — для повседневного дела, как нечто обязательное, как умение писать флажками или хлопать широким глазом сигнального прожектора. На корабле выдержка была оружием наравне с дисциплиной или знаменитой матросской взаимовыручкой. А может быть, даже наравне с артиллерийскими установками, РВУ и глубинными бомбами. Ибо трудно угадать, что в критическую минуту настоящего боя может оказаться наиглавнейшим…

Море рябило перламутрово-розовыми бликами. Над горизонтом висели раскрашенные облака. Заря дотягивалась до половины неба и здесь, над самым кораблем, красила тучи широкими багрово-сиреневыми мазками.

«Небо у моих ног», — подумал Гаичка. И не сразу сообразил, что означает волнение, вдруг охватившее его.

Над горизонтом, в том месте, где особенно ярко раскалялась заря, вдруг как прорвало, и в побледневшей дымке показался багровый слиток солнца. И сразу заплясали на волнах огненные блики, словно рассыпанная дорожкой рыбья чешуя, словно расширяющийся от солнца к кораблю луч прожектора.

Небо у моих ног,

Мглой задохнулись дали.

Солнца литой венок

Крошится на медали.

Спит океан, как бог,

Безропотен и могуч.

Небо у моих ног

В сиреневых кочках туч…

Гаичка повторил про себя эти невесть откуда свалившиеся стихи. И начал вспоминать, где их читал. Но стихи были настолько свои, что уже через минуту он поверил: не вспомнил читанное, а сочинил свое.

Он пожалел, что стихи пришли слишком поздно, потому что нет уже Марины Сергеевны. Решил, что напишет их на хорошей бумаге и отдаст старшему лейтенанту Рослякову: пусть пошлет в Таллин, пусть Марина Сергеевна пожалеет, что уехала. И он тут же попытался продолжить стихи, сочинить что-нибудь про корабль, летящий по этому морю-небу. Но вдруг далеко в стороне, там, где лежали умирающие сумерки, увидел темную точку.

— Цель справа восемьдесят, двадцать кабельтовых! — крикнул Гаичка, сразу забыв и стихи и Марину Сергеевну.

На море лежало что-то очень похожее на рубку подводной лодки.

— Вводная. Обнаружена всплывшая подводная лодка противника, — сказал проверяющий.

Снова топот ног, быстрая перекличка команд и докладов. Снова сухие, прерывистые очереди спаренных пушек, похожие на удары в дубовые ворота. Пологой дугой трассы проносились над волнами и гасли на темном прямоугольнике цели…


Не памятью, а будто всем телом своим вспоминал Гаичка, как отходило нервное напряжение того «боя». Он вздохнул глубже и застонал от боли в груди. С усилием разлепил глаза, увидел все ту же отмель с тысячами поблескивающих камней и то же ослепительное солнце в просвете туч над горизонтом. И подивился быстротечности мысли, за один миг перелистнувшей полжизни. Море по-прежнему гремело у каменной гряды, раскачивало черный веер обломков.

«Ага, вот в чем дело! Катер! — подумал он. И вдруг ужаснулся. — А где же корабль?!»

Он привстал, чтобы лучше разглядеть волны. Море было пустынным до самого горизонта, утонувшего в серой вуали. Подтягиваясь на локтях, Гаичка отполз от пенных языков прибоя и сел, привалившись мягким спасжилетом к холодной спине огромного камня.

Как это было? Закрыв глаза, он заставил себя вспоминать. Все, с того самого момента, как почувствовал перемену качки.

…Говорят, что моряк верит своей душе не меньше, чем барометру. Какой еще моряк Гаичка! Но и в него в тот момент ужом вползла тревога. Когда выскочил из кубрика, не узнал моря. Оно было холодным и беспокойным. Ветер срывал с волн белую пену, бил брызгами по мокрым надстройкам. От норд-оста серыми полосами ползли по небу длинные крючья облаков. Но матросы, стоявшие на палубе, смотрели не на небо — на мостик, где перед командиром, вытянувшись в струнку, стоял корабельный радист.

Вскоре все на корабле знали: получен приказ идти на поиски двух ребятишек, унесенных в море на прогулочной шлюпке.

Когда Гаичка заступил на вахту, он сразу понял: предстоит нешуточное. Все офицеры были на мостике, перекидывались репликами.

— Хана пацанам.

— Шлюпка деревянная — не утонет.

— Закрутит.

— Приготовьте первый кубрик, — сказал командир боцману. — Чтоб тепло было.

— Нашли время для катаний! — проворчал старший лейтенант Росляков.

— Мальчишки, что с них возьмешь.

— Прибило где-нибудь. Сидят на берегу, а тут…

— А если не прибило? — резко оборвал его командир. — Видно, что у тебя своих нет.

Он тут же пожалел об этих словах, виновато взглянул на вдруг сжавшегося помощника, легонько обнял его за плечи.

— Ничего, Коля, все будет как надо. Жизнь, она очень большая, если ее не сокращать…

Гудя всеми тремя двигателями, сторожевик на самом полном шел вдоль берега. Луна, словно клок пены, качалась в черных колодцах неба. Она то совсем гасла, и тогда исчезали и небо, и море, и чернильная ночь подступала к самым бортам, а то вырывалась из лохматых туч, освещая хаос волн и рождая в груди неясную первобытную безнадежность.

Гаичка пытался представить себя на месте тех мальчишек в лодке, и тогда душа его стыла в холодном ужасе, и озноб заползал за воротник, и хотелось поскорей в кубрик, под одеяло. Чтобы избавиться от этих, как он говорил себе, «демобилизующих представлений», Гаичка уходил на темное правое крыло мостика и там приседал до дрожи в коленях, хлопал себя по плечам, как извозчик на морозе, отчаянно вращал глазами и головой. И твердил себе, что его дело смотреть и слушать, даже если ничего не видно и не слышно. Потому что в темноте может что-то и мелькнуть, потому что сквозь гудение строп может пробиться иной звук.

Самовнушение помогало. После этого Гаичка с полчаса бодро ходил по мостику, вспоминая слова боцмана о том, что морская служба не песни на полубаке и не книжная борьба с морем, что это постоянная борьба с самим собой.

На рассвете, когда над морем уже разлились молочные сумерки, радиометрист засек на краю экрана светящуюся точку.

— Цель! — заорал он так, что сидящий рядом гидроакустик вздрогнул и вскочил со своего стула.

— Доложите как положено, — спокойно сказал командир.

— Малая цель, пеленг сто двадцать, дистанция двадцать пять кабельтовых. Цель на запрос не отвечает…

Через пять минут и Гаичка уже поймал в бинокль пляшущий на волнах спасательный круг и две головы, повисшие в разные стороны.

Мальчишки оказались молодцами. Когда волны вырвали и унесли весла, они влезли вдвоем в один спасательный круг и легли на дно лодки. Ночью ее опрокинуло.

Слабых, сгибающихся на руках ребятишек внесли в кубрик, раздели, растерли полотенцами, уложили в койки. Кок Шлюндин принес горячий чайник, поставил на стол хлеб, масло, тарелку сахару. Ребятишки выпили по большой матросской кружке чаю и не уснули, как ждал командир, а вдруг повеселели, принялись перемигиваться друг с другом.

— Чему это вы радуетесь?

— А так…

— Выдрать бы вас. Ну да не уйдет. Дома.

Перспектива домашних собеседований произвела впечатление, на минуту ребятишки притихли.

— Зато мы матрац выспорили, — сказал тот, что был постарше.

— Какой матрац?

— Надувной.

— Как это выспорили?

— А так. Потому что не слабо нам.

Командир удивлялся мальчишкам. Сам прошедший через десятки штормов, он знал цену простой улыбке в такой момент. Впрочем, едва ли мальчишки толком понимали опасность. В их памяти эта кошмарная ночь, вероятнее всего, останется лишь приключением, о котором они будут рассказывать с упоением и восторгом, вызывая отчаянную зависть у сверстников и, кто знает, может быть, желание повторить это смертельно опасное плавание.

«Вот они, истоки морской романтики, — с улыбкой думал командир. — Может, вся романтика в том и состоит, чтобы уметь с детской простотой относиться к опасностям?..»

— А если бы утонули?

— Мы знали, что вы нас спасете.

— Как это — знали?

— Дядька сказал.

— Какой дядька?

— А который матрац обещал.

— Ничего не понимаю. Ну-ка сначала?

— Ну, дядька один. Мы на его матраце купались. Севка у него еще угол обгрыз, все зубами держался…

— Ты тоже грыз, — отозвался Севка, по глаза закутанный одеялом.

— Ближе к делу.

— Ну, он сказал, что нам слабо выйти в море на шлюпке. А я говорю — не слабо.

— Это я говорю…

— Он сказал: давайте спорить. На матрац. Ну мы и выспорили.

— А еще он о вас говорил…

Приятель сердито зыркнул на него глазами, и Севка умолк.

— Что он о нас говорил? — насторожился командир.

— Да выдумывает он все.

— Кто?

— Севка. Известный выдумщик.

— Вы понимаете, что такое граница?

— Мы все понимаем.

— Тогда выкладывайте по порядку. Может, он шпион.

— Не, он вместе со всеми купался.

— Что он о нас говорил?

— Это мы говорили, что хотим покататься с пограничниками. А он сказал, что это просто, что если мы отплывем от берега подальше, то вы нас обязательно возьмете на корабль.

— Так и сказал?

— Ага, — обрадовался мальчишка, и глаза его заблестели.

— Как выглядел этот дядька?

— Ну, так… — парнишка начал рисовать в воздухе замысловатую фигуру. — Обыкновенно.

— Моряк он, — подал голос Севка.

— Это почему?

— Куртка у него такая. С пуговицами.

— У всех с пуговицами.

— Сказанули! У него совсем другие пуговицы. И «молния». Такие куртки только у моряков, я же знаю!

— Н-да, интересный дядька, — задумчиво сказал командир. Он встал и прошел в радиорубку…

Приняв мальчишек и сдав вахту Полонскому, Гаичка спокойно пошел в кубрик отсыпаться. И уже в койке, борясь с расслабляющим головокружением, все слушал могучие вздохи волн за бортом и гадал, какой будет качка, когда корабль сменит курс и пойдет на базу.

Ему показалось, что он только на миг закрыл глаза, как прерывисто загудел динамик:

— Боевая тревога! Корабль к задержанию!

Перекрывая рев шторма, глухо загудели все три двигателя. И вдруг стихли. Сторожевик беспорядочно и сильно закачало. Послышался шум воды, прокатившейся по палубе.

Гаичка вынырнул из люка, перепрыгнул через высокий комингс, обеими руками ухватился за мокрый штормовой леер. И вдруг краем глаза поймал мостик и людей, напряженно всматривающихся в горизонт. И он тоже взглянул туда, куда смотрели все, и остолбенел: на корабль неслась тяжелая растрепанная бахрома, бледно-багровая на фиолетовом фоне грозовой тучи. Хвосты этой бахромы мели волны, шевелились и вздрагивали. Из-за гигантского занавеса доносился низкий вой, словно там металось и кричало в смертельном ужасе миллионоголовое стадо.

— Всем укрыться! Задраить люки! — закричали динамики.

С ловкостью, какой прежде никогда за собой не замечал, Гаичка перепрыгнул через комингс, поймал каблуком скобу трапа, ударил ребром ладони по защелке и захлопнул люк. Прыгая вниз, попал кому-то на спину. И, еще не успев отпустить ручку двери, почувствовал, что падает куда-то вправо. Чудовищный грохот, вой, рев заглушили все. Корабль дернулся и мелко задрожал, все больше выпрямляясь, становясь на киль.

— Вот это шквальчик! — сказал кто-то в кубрике. Гаичка понял, что самое страшное позади. И монотонный шум шторма, доносившийся снаружи, уже показался ему не грохотом — шумом бодрящего ветра-свежака.

— Осмотровой группе приготовиться к высадке! — послышался измененный динамиком голос командира. Он был не обычным — сухим и строгим, а усталым и вроде даже чуть ласковым.

— Служба продолжается! — весело крикнул Гаичка. И принялся переодеваться: ему, как сигнальщику осмотровой группы, полагалось выглядеть на чужом судне по всей форме.

— Интересно, как можно высадиться в такой шторм?

— Раз надо, значит, можно, — уверенно сказал Гаичка. И засмеялся смущенно, вспомнив, что этим самым каламбуром когда-то их начинал воспитывать боцман.

Он натянул поверх форменки оранжевый спасательный жилет, крутнулся перед зеркалом и шагнул к трапу. И в этот момент услышал глухие удары пушки.

В трех кабельтовых от корабля прыгал большой катер. Разрывы на миг раскололи волну перед его носом и исчезли, растворились в пенном хаосе. Катер набежал на то место, где только что вспрыгивали фонтанчики разрывов, круто повернулся, завалился на бок и нырнул за очередную волну.

На мостике было непривычно тесно. Полонский стоял, как часовой, с автоматом на шее. Помощник командира корабля, одетый как на парад, проверял внешний вид осмотровой группы, разглядывал фонари, рацию, пистолеты так, словно впервые видел их.

— Нарушители не останавливаются, пытаются уйти из наших территориальных вод. Высаживаться будем на ходу. Первый, кто попадет на шхуну, принимает меры, чтобы застопорить ход. Задача: выяснить, как шхуна попала в наши воды, и сохранить вещественные доказательства. Высадка предстоит трудная. Не спешить. Особое внимание на безопасность…

Лавируя, корабль медленно подходил к юркой шхуне. Гаичка стоял на баке, уцепившись за леер, смотрел вниз. Это была какая-то странная посудина — с черными старыми бортами и свежеструганой, заляпанной мазутом надстройкой. И палуба у нее была не обычная — сто раз мытая, истертая каблуками и швабрами, — а шероховатая, словно только что из-под пилы. И тоже вся в черных потеках пролитого мазута.



Гаичка оглянулся на старшего лейтенанта Рослякова, тоже стоявшего на баке, и по его пристальному взгляду понял, что тот и сам обратил внимание на свежие опилы на надстройке. Вместе с тем мгновенным натренированным взглядом наблюдателя Гаичка окинул горизонт. Он был затянут стремительно летящей густо-синей, почти черной бахромой.

Перекрывая шум шторма, над кораблем загремели динамики:

— Всем укрыться! Задраить люки!

Гаичка взглянул на прыгающую рядом палубу шхуны и шагнул к люку. Он успел встать на первую перекладину трапа, успел даже поднять защелку крышки, но вдруг почувствовал жесткий удар, кинувший его в странную давящую и ревущую невесомость…


С моря донесся сухой треск: букет досок, торчавший в камнях, крошился, оседал, исчезал в белых бурунах. Гаичка тоскливо оглядел берег. Повсюду окатанными углами громоздились камни. Над ними стеной поднималась к небу отвесная скала, серая, иссушенная солнцем. Он осторожно оттолкнулся локтями, намереваясь выйти из этого каменного мешка. И вдруг услышал голоса.

«Сюда!» — хотел крикнуть Гаичка. И зажал крик в горле. Потому что голоса были злыми, изрядно сдобренными матом.

— …А кто божился, что успеем проскочить?

— Сам знаешь, шторм помешал.

— Ты впутал, ты и выпутывай. Что теперь делать?

— Уходить, пока не накрыли.

— Куда?

— На Кудыкину гору.

— Ты, сволочь, не крути!..

За камнями послышалось какое-то движение. Хрустнула галька под тяжелым ударом. Потом басовитый голос, который только что воинственно нападал, произнес, задыхаясь:

— Сколько денег ухлопали! Машину раскурочили на эту идиотскую шхуну. Хавкин всю сберкнижку вложил. А ведь как было просто: двенадцать миль — и в нейтральных водах. Дальше пограничники нам только бы ручкой махали, как иностранцам — привет и уважение…

— Не ной. Сам хотел бизнеса. А бизнес — всегда риск. Не вышло — все равно улыбайся.

— Ха-ха! — грустно сказал хриплый голос. — Теперь нам снова тюряга улыбается.

— Это еще не самое страшное.

— А чего? Вышка? Не, за это вышки не дают, читал.

— Грамотный. Ну вот и думай. На ту сторону уходить — все предусмотрел, а как возвращаться…

— Ты, гад, подбил…

За камнем снова послышался мягкий удар, вскрик и злой сдавленный голос:

— А под шхуну маскироваться — чья идея? Лучше заткнись, изобретатель. Мы тут все одинаковые. И запомни на всякий случай: встретились в ресторане, ударила блажь по пьянке, решили прогуляться на ту сторону. Выпивка там дешевая — понял? Расколешься в малом, до всего докопаются…

— Ладно, пусти…

Голоса смолкли. И Гаичка снова услышал море — рев водоворотов у камней там, в полукабельтове, и беспорядочные тяжелые вздохи пенных валов здесь, под боком, на прибрежной гальке.

— Хавкина-то куда девать? — снова послышался хриплый, уже успокоенный голос. — С собой не унесешь, а и оставлять нельзя. Найдут, скажут: раз один выплыл, то и другие могли. Весь берег перероют на сто верст…

— Камень на шею да в море.

— Живого-то?!

— Все равно уж ему.

Гаичка изогнулся, чтобы дотянуться до кобуры, и чуть не вскрикнул от боли. Пистолет был на месте. Он поставил его на боевой взвод и начал подтягиваться на локтях, отодвигаясь в тень. Он уже почти стоял, опираясь спиной об острые выступы, когда увидел перед собой невысокого крепкого человека в мокрой телогрейке и шапке-ушанке, съежившейся от воды, сидящей на самой макушке его большой головы. Человек изумленно уставился на пограничника и вдруг начал виновато улыбаться, растягивая черную щель рта, окаймленного густой рыжей щетиной.

— Руки вверх! — сказал Гаичка, стараясь придать голосу как можно больше твердости.

Человек начал поднимать руки, но вдруг, резво отпрыгнув в сторону, скрылся за камнем.

Гаичка оттолкнулся локтями, шагнул вперед, выставив перед собой пистолет. Две согнутые фигуры, стуча галькой, убегали по узкой каменистой отмели, лежавшей у подножия высоченной отвесной скалы.

— Стой, стрелять буду!

Вместо грозного окрика из груди вырвался хрип. Тогда Гаичка стал стрелять в воздух. Те двое побежали еще быстрее, скрылись за выступом скалы. Выстрелы звучали глухо, не раскатисто, как, бывало, на стрельбище: скала кидала звуки в пустоту моря, и они не возвращались, тонули в сумятице волн.

Идти оказалось не так больно, как кричать. Он пошел к скале, стараясь ступать осторожно, чтобы не упасть. У подножия скалы увидел человека с окровавленной головой. Человек лежал на боку, остановившимися, круглыми от страха глазами смотрел на пограничника. Он был похож на подстреленную хищную птицу, в предсмертном страхе ненавидевшую все, что живет и движется. Гаичка попытался нагнуться к нему, но сразу понял, что это не удастся. Тогда он встал на колени, обшарил мокрую одежду, вынул из кармана большой складной нож.

Так он и шел по отмели, как по коридору, между мокрой полосой прибоя и гладкой, оглаженной ветрами скалой. Как ни было тошно Гаичке, он все же попытался представить себя со стороны — мокрого, встрепанного, ссутулившегося от боли, с пистолетом в одной руке, с ножом в другой — и усмехнулся представившемуся образу.

«Чем страшнее, тем лучше. Этих волков культурным видом не прошибешь».

Он увидел их уже через десять шагов — две раскорячившиеся на скале фигуры.

— Назад!

Гаичка выстрелил вверх, в черную грудь горы. Пуля цокнула о камень и, жалобно ойкая, унеслась в море. Маленький и коренастый нарушитель в мокрой шапке-ушанке сразу же сполз на отмель. Другой, худощавый, черный лицом, в блестящей нейлоновой куртке с «молниями», затравленно оглянулся и продолжал карабкаться вверх. Гаичка снова нажал на спуск, но затвор только сухо щелкнул. Перезарядив обойму, он прицелился и выстрелил в растопыренную на камне ладонь. И поразился выдержке этого черного: даже не вскрикнул, мешком свалился вниз и скорчился, зажав руку полой куртки.

— Лицом к стене! Не двигаться! — приказал Гаичка. И расслабленно опустился на камни.

Оглядевшись, он понял, что стрелял напрасно: бежать нарушителям было некуда. Постепенно сужая отмель, скала обрывала ее и отвесной стеной входила в воду. Обойти скалу казалось немыслимым, так круто тонуло дно. Плыть? Но в такую погоду на первом же метре волны трахнут головой о камни. Да и сколько надо было плыть? Пытаться залезть на этот стометровый отвес можно было только сгоряча, обалдев от страха. Здесь нарушители были как в мышеловке. А там, сзади?

И вдруг Гаичка вспомнил. Однажды, разглядывая карту на штурманском столе, он обратил внимание на странное название небольшого берегового мыса — Колодец. И старший лейтенант Росляков рассказал ему, что тут и в самом деле как колодец — ни на шлюпке с моря, ни пешком с суши нет подхода. Только какой-то подводной тропой по горло в воде… Вспомнив это, Гаичка даже улыбнулся, решив, что ему здорово повезло, если их выбросило именно в это место.

— Эй ты, — сказал он. — Да нет, другой, в шапке. Как тебя?

— Понтий Пилат, — зло усмехнулся нарушитель.

— Понтий так Понтий. Возьми-ка нож у своего приятеля да кидай сюда. И свой тоже. Та-ак. Все? Ничего больше? Смотри, обманешь — пристрелю не задумываясь.

— А мне все едино. Была бы пушка, тебя бы уж не было. Все повыкидывали еще в море…

— Не тре-пись! — глухо сказал другой нарушитель, злым, придушенным болью голосом.

— Теперь иди, тащи сюда третьего. Иди, иди, — добавил Гаичка, заметив вдруг насторожившийся взгляд нарушителя. — Бежать тебе все равно некуда. Это Колодец, выхода отсюда нет.

Он нарочно сказал это, хотя и сам толком не знал, где находится. Однако встал, проследил, чтобы нарушитель не кинулся в какую расщелину.

— Теперь сидеть, не разговаривать и не двигаться. Буду стрелять без предупреждения, — сказал Гаичка, когда все трое оказались у стены.

Тучи на западе совсем погасли. Горизонт пододвинулся до соседних рифов. Фигуры нарушителей быстро таяли, сливались с черным фоном камней.

Гаичка начал последовательно вспоминать свои действия и остался доволен собой. Ему понравился и жаргонный тон, невольно взятый в разговоре с нарушителями. Он даже удивился этой своей способности, ибо прежде, сколько помнил, никогда не умел разговаривать так вот зло и небрежно.

Ночь упала быстро, как волна. То было еще видно пену у камней, а то вдруг пропало все — и небо, и скалы. Гаичка полулежал на каких-то острых выступах и слушал ночь. Бестолково носился ветер над берегом, шумел в неровностях скал. Гремело море у рифов, монотонно вздыхало на отмели и всхлипывало галькой, словно человек, мучимый во сне одышкой. Гаичке чудился то стук камней под ногами, то движущиеся тени. Несколько раз он готов был стрелять в темноту, но сдерживался, подолгу ждал затаив дыхание. Ветер трепал давно просохшую куртку, забирался за шиворот, ознобливо щекотал спину. Непрерывно и остро болела грудь. Боль ползла по плечам и скулам, ударами отдавалась в висках.

«Только не спать!» — твердил себе Гаичка. И старался думать о приятном — о друзьях-матросах, о теплом кубрике на самой корме под закутанными в брезент глубинными бомбами…


Однажды к ним в кубрик пришел мичман Сотник, принес альбом с надписью на толстой коленкоровой обложке «Боевой путь корабля». Гаичка листал его, читал подписи под снимками и все ждал, что вот сейчас, на следующей странице, пойдет речь о настоящих шпионах, о том, как перехватили вражескую подлодку, вторгшуюся в наши воды, или поймали живого диверсанта, или хотя бы спасли судно, разбитое штормом… Но в альбоме были только рассказы об отличниках боевой и политической подготовки, сфотографированные на своих боевых постах, у знамени части или просто на палубе. И Полонский тоже был в этом альбоме, стоял на мостике с биноклем, приставленным к глазам. Подпись гласила, что благодаря его бдительности была обнаружена унесенная в море прогулочная лодка с двумя курортниками. И курортники были тут, на соседнем снимке — точнее, один курортник и одна курортница, веселая, радостно улыбающаяся молодая пара.

— И эти удрать хотели? — насмешливо спросил кто-то из матросов.

— Ага, подальше от любопытных…

Гаичка пролистнул еще пару страниц и вдруг открыл чистый серый лист. Он даже потрогал шершавую поверхность бумаги и пролистнул еще, не веря, что этим и кончается история части и что никаких шпионов не будет.

— Это ваши страницы, — сказал мичман Сотник.

Гаичка озорно улыбнулся тогда, быстро положил ладонь на чистую страницу:

— Чур, моя!..

Он открыл глаза и ужаснулся, поняв, что задремал. Черная ночь подступала вплотную. Там, где шумел прибой, призраками метались тусклые зеленоватые огни, то извиваясь длинными лентами, то взрываясь фейерверками искр.

«Море светится», — догадался Гаичка. И вдруг похолодел от мысли, что так вот сидеть на одном месте, может быть, совсем не безопасно. Он встал и согнулся от боли во всем теле. Осторожно ощупывая ногами камни, сделал несколько шагов. Его знобило, то ли от боли, то ли от холода. Прижимаясь спиной к скале, нащупал выбоину, втиснулся в нее и стал ждать, вглядываясь в ночь. Прибой все играл тусклыми огнями. Тяжелые тучи висели над непроглядной морской далью. До Гаички дошло, что раз видно тучи, значит, взошла луна. От этой мысли прошло беспокойство, давившее грудь ознобом.

И вдруг он услышал тихие голоса.

— Чертово место! Никакого прохода.

— Ты до конца дошел?

— Все прощупал. Видно, и в самом деле Колодец.

— Придется через скалы.

— С одной-то рукой?

— Как-нибудь.

— Свалимся в щель — костей не соберем. А тут хоть найдут.

— Из тюрьмы да в тюрьму?

— Лучше, чем подыхать…

Голоса звучали где-то совсем рядом. Гаичка осторожно, чтобы не щелкнуть, поставил пистолет на боевой взвод.

— И матрос куда-то пропал. Может, спит?

— Плохо ты их знаешь. Раз ушел, значит раскусил.

— Раскусывать нечего. Что он, дурак, сидеть на одном месте?

— Значит, следит за нами?

— Темнота для всех одинакова.

— Надолго ли темнота? Того гляди луна выскочит.

— Пристукнуть его…

— Только без мокрых дел. За нарушение пограничного режима — срок и будь здоров, а за пограничника — сам знаешь. Да и не больно-то возьмешь его. Стрелять парень умеет, убедился…

И тут вдруг посветлело. На какой-то миг тучи разбежались, освободив край висевшей над горизонтом желтой луны.

— Руки вверх! — крикнул Гаичка. — Бегом на свое место!

Он выстрелил куда-то им под ноги. И чуть не засмеялся, увидев, как три фигуры торопливо запрыгали по камням.

«Почему три? — подумал он. — Третий очухался?..»

Снова упала темень, но ненадолго. Луна, поднимаясь, все чаще подсвечивала кромки туч, лохматых, как море, и над берегом разливался прозрачный серый свет. Его было достаточно, чтобы видеть три неподвижные, похожие на камни фигуры у отвеса скалы. Скоро луна и совсем выкатилась в большой просвет неба, и стало видно каждый камень на отмели. Уступы скалы словно бы заострились, длинные тени исчертили ее резко контрастными полосами. И эти тени, и белое от пены море, и желтый глаз луны в черном провале неба — все это казалось нереальным, как сон.

— Ложись! Лицом вниз! Не шевелиться! — приказал Гаичка, подойдя к нарушителям на несколько шагов.

Он встал в Тень спиной к скале и так и стоял, боясь задремать…

Когда рассвело, понял, что сделал ошибку. Надо было заставить нарушителей тоже стоять, а то вышло, что они отдохнули, выспались, лежа на животе, а он обессилел, простояв всю ночь на ногах.

— Встать! — приказал Гаичка. — Лицом к стене! Руки на голову!

Нарушители встали быстро и, казалось, даже с удовольствием. А Гаичка вытянул ноги, сев на камень, Но тут ему вспомнилось, что на стенде в клубе бригады на какой-то фотографии пленные арабы тоже стояли с руками на голове. Он даже привстал, обеспокоенный этим воспоминанием.

— Руки за спину! Не шевелиться! — приказал он. Прошелся немного, посмотрел на застывших у стены нарушителей и, удовлетворенный, снова опустился на холодный камень.

Солнце вставало розовое, веселое, обещавшее перемену погоды. Ветер был уже не таким холодным и свирепым. Только море с прежней силой кидало крутые валы на прибрежные рифы.

Через час нарушителей стало покачивать.

— Долго так стоять? — не выдержал тот, что называл себя Понтием Пилатом.

— Не разговаривать! — потребовал Гаичка. И тут же подумал, что разговор помог бы ему не задремать. — Дураки вы, дураки, — сказал он. — Чего дома не сидится? Думаете, за границей вас только и ждут?

И вдруг он услышал смех, судорожный, как плач.

— А ну тихо! — Гаичка выкрикнул это неожиданно громко и тут же застонал от резкой боли, подступившей под самое горло.

— Потому и не сидится, что сидеть приходится.

— Много сидеть-то? — спросил Гаичка, стараясь не менять интонации голоса.

— На наш век хватит.

— Бандиты, значит?

— Это как поглядеть. Хавкин вон к дяде собирался.

— К дяде мог законным путем поехать.

— Значит, не мог…

— У-убью! — зло сказал сухощавый нарушитель, блеснув белыми пуговицами на черной нейлоновой куртке.

— Все равно сдохнем. Никто нас тут не найдет.

— На границе такого не бывает, — сказал Гаичка.

И вдруг сквозь шум прибоя он услышал рокот мотора. Из-за отвеса скалы вынырнул вертолет, быстро пересек узкий просвет неба и скрылся из виду.

Теперь Гаичке надо было глядеть еще и вверх. Он приказал нарушителям отойти друг от друга, пригрозив пистолетом, запретил им разговаривать между собой и вообще шевелиться, отошел подальше на открытое место и стал ждать. Шумело море, плевалось пеной, но Гаичка не уходил с освещенного солнцем пятачка, боясь пропустить вертолет. Брызги долетали до него, хлопали по тугой ткани спасжилета. Было душно, нестерпимо хотелось пить. А го вдруг подступал холод, знобкой болью сдавливал грудь. Тогда начинали качаться скалы, и Гаичке казалось, что он падает куда-то медленно и долго. Плыли воспоминания: мать с неизменной авоськой, набитой до отказа, Марина Сергеевна, идущая в солнечном луче, орущие матросы на трибунах стадиона. И звучали в ушах позывные футбольного матча, не веселые, как обычно, а тревожные, заставлявшие очнуться от забытья.

Вертолет снова появился только под вечер. Гаичка поднял обе руки и стал неловко махать ими. Хотелось звать, но на крик сил уже не хватало: боль поднималась к голове. Вертолет прошел над самыми рифами, едва не касаясь колесами пенных брызг, потом взмыл и завис над урезом скалы. Вверх больно было глядеть, так светилось небо. Но Гаичка все же заметил крошечную точку, оторвавшуюся от вертолета. Послышался смачный чавкающий звук, словно кто ударил по голой спине мокрой ладошкой, и Гаичка увидел на камнях расколовшуюся смятую флягу. Он наклонился, пососал мокрый засаленный чехол. Потом разобрал наскоро написанное слово: «Держись!»

— Держусь, что мне остается, — сказал он и помахал рукой.

От вертолета снова что-то отделилось. Но это «что-то» булькнуло в воду в пяти метрах от берега. Вертолет еще раз прошелся над морем и завис над волнами, сбросив веревочную лестницу. Ветер качал ее, казалось, совсем близко. Но войти в прибой было немыслимо, да и доплыть до лестницы, Гаичка понимал, он не сможет.

Вертолет повисел так несколько минут, резко взмыл вверх и исчез.

«Опять прилетит», — успокоил себя Гаичка. И все же ему стало очень обидно. Захотелось тихо заплакать, как бывало в детстве, когда мать уходила вечером в кино, заставляя его одного засыпать в страшной пустой квартире. И хоть он понимал, что сесть на узкую отмель, опуститься под отвес скалы вертолет никак не мог, обида не проходила. Ему снова вспомнилась карта, коричневые жгуты горизонталей, обозначавших непроходимые кручи, черные ленточки троп, далеко обходившие это проклятое место с безнадежным названием «Колодец». И тогда он понял, что ни с воздуха, ни с суши ему спасения нет. Только разве с моря.

Море темнело, на высокие тучи ложились багровые мазки заката. Шторм заметно ослабел, но волны, казалось, совсем не опали, все вскидывали у рифов пенные гривы.

И вдруг Гаичке стало ясно, что вертолет сегодня больше не прилетит и что ему предстоит еще одна бессонная ночь. Он посмотрел на нарушителей. Те сидели под скалой сгорбившиеся и неподвижные, похожие на камни.

— Встать! — сказал Гаичка. — Лицом к стене!

Положение было — хуже некуда. Выдержит ли он эту ночь? Ведь если кинутся… Правда, бежать им все равно некуда. Но какого бандита удерживал здравый смысл?

«Перестрелять их. И уснуть, ни о чем не думая, — мелькнула мысль. Он даже усмехнулся, такой забавно нереальной она ему показалась. — Как это, взять и убить? Чтобы мне было легче?..»

— Вот что, — сказал Гаичка. — Если не хотите мерзнуть и эту ночь, собирайте топливо.

Нарушители переглянулись.

— Не все. Вот ты, который здоровый.

Эта идея с костром пришла к нему внезапно. Да, нарушители будут греться, а он — мерзнуть. Зато они будут на виду, и костер — как маяк. А ночной холод ему только на руку — легче не спать.

На отмели много валялось всяких палок, окатанных камнями, белых, как кости. Через полчаса Понтий насобирал их большую груду и остановился, разводя руками.

— Чем разжигать?

— Спичками.

— Кисель, а не спички.

— Ладно, настругай трухи, — сказал Гаичка. Он кинул нарушителю нож, а сам, присев за камнем, выщелкнул из магазина патрон, раскачал и вынул пулю.

Но ему вскоре пришлось вынимать и вторую. Пламя, выбивавшееся из ствола при выстреле, не поджигало стружку, только разбрасывало ее. Он хотел разрядить еще один патрон, но вдруг увидел под ним в глубине магазина черную пустоту.

Только что задыхавшийся от испарины, Гаичка вдруг почувствовал озноб. Последний патрон! Что он может с одним патроном! Хорошо еще, нарушители не знают.

— Не выходит, — бодрым голосом сказал он. — Придется, видно, мерзнуть.

Понтий вдруг полез рукой под полу своей телогрейки, вырвал клок ваты.

— Фитильком попробуем.

Он растрепал вату на несколько тонких прозрачных слоев, сложил их один на другой, скатал в ладонях серый жгутик, похожий на сигарету. Потом положил фитиль на гладкий валун, нашел плоский камень и начал катать им свой фитиль по поверхности валуна. Минут через пять он разломил фитиль, подул на тлеющую внутри вату.

— Ловко, — удивился Гаичка.

Понтий помахал фитилем и засмеялся.

— Тюрьма всему научит…

Ночь подступила с моря черной стеной. В свете костра тускло взблескивала пена прибоя. Желтые блики танцевали на оглаженных уступах скалы. Гаичка сидел на холодном камне и жестоко завидовал тем троим, сидевшим возле огня. Теперь его трясло от озноба. Дрожь, катившаяся от шеи к ногам, судорогами сводила мышцы, вызывая мучительную пульсирующую боль. Он уже не мог понять, где болит. Казалось, ноет все тело, от затылка до колен, наливается холодным давящим свинцом.

Гаичка отодвинулся подальше в тень и затих там, прислушиваясь к разговорам у костра.

— …А у меня все с козы началось, — говорил Понтий. — В войну еще увел соседкину козу и сел на год. Страшно вначале показалось. В камере рыжий один был, все издеваться норовил. Ночью «велосипед» мне устроил. Проснулся я от страшной боли, словно ногу в кипяток сунули, ору, не пойму ничего, а зэки хохочут, сволочи. Потом увидел: меж пальцев ноги — ватка горящая. Ревел вначале, о воле думал, о мамке. Потом понял: с тоской да одиночеством в тюрьме не проживешь. С волками жить — по-волчьи выть — это закон. И когда в колонию попал, уже соображал: не дашь сдачи — сожрут.

Колония уютная такая была для несовершеннолетних. Окна без «намордников», турник во дворе, брусья железные, вкопанные. И пруд посередине — карасики плавают. А возле пруда — березы. Одна — изогнутая да корявая, точь-в-точь как та, что возле моего дома росла. Я все к этой березе ходил. Однажды доходился: у блатного пайку из тумбочки сперли, и все подозрения на меня — выходил ночью. Особенно Сова бушевал — шестерка этого блатного. Мордастый такой, глаза холодные, как у собаки, когда раздразнишь. «Ты, — говорит, — сожрал пайку, больше некому». А я еще глупый был. «Подумаешь, — говорю, — у него этих выигранных паек целая тумбочка, зачерствели, поди». Ну и взялись за меня. Обступила шпана с дрынами с руку, чтоб признавался. Вижу, дело плохо, заорал на Сову, что сам он и украл пайку. Не знал ничего, а понимал: обвиняй другого, пока не поздно, когда бить начнут — не оправдаешься.

Надоело блатному наше орание — шмон устроил, перетряс всю комнату, и надо же — нашел пайку зашитой в подушке у этого самого Совы. Ну и окружили его пацаны с дрынами. Только слышно из середки «а-а!» да «у-у!».

Вырвался Сова, кинулся по лестнице. Да на чердак, да на крышу. А крыша голая, только трубы и торчат. Да Сова меж ними. Сидит, глаза рукавом вытирает. А шпана на дворе кричит. Большинство и не знает, что да как, а тоже орут. Никто Сову не жалеет. Потому что когда все против одного, то никому этого одного не жалко. Даже если его бьют зазря… Как в стаде.

Потом догадались камни кидать. Спрятался Сова за трубу, но кто-то залез на крышу и выгнал его на середину.

И опять камнями. От одного бы увернулся, а когда десять или все двадцать летят?.. Воет Сова чужим голосом, бегает от трубы к трубе. Потом стащили его с крыши, раскачали — и в пруд. Чтобы остыл, значит. Вроде как примочку к синякам сделали. А синяков да ссадин, сам видел, — счету нет…

Гаичка слушал с интересом и страхом. «Черт знает что, — думал, — звери какие-то». И вдруг ему пришла в голову мысль, которая и прежде беспокоила. Еще дома его удивляла эта несуразность: откуда берутся такие разные люди, когда в школе всех учат по одной грамматике? И одни заповеди висят во всех коридорах: «Пионер готовится стать комсомольцем. Пионер настойчив в учении, труде и спорте. Пионер — честный и верный товарищ, всегда смело стоит за правду…» Когда попал на флот, в жесткие рамки распорядка и дисциплины, понял, что в жизни существует не только та школа, что десятилетка. И вот снова пришли эти мысли. Может, есть и другие какие школы, в которых, если попадешь, научишься чему-то совсем, совсем другому?.. Тогда кто же тот наставник, который поможет разобраться в уроках жизни?..

Он подумал и не нашел другого ответа: этот наставник — ты сам. Надо уметь защищать себя, как своего самого близкого друга. Защищать от всего, что ты презираешь, чего не желаешь. А то ведь как бывает: начинаешь курить не потому, что хочешь, а из боязни выглядеть хуже в глазах какого-нибудь идиота из соседнего подъезда. И с выпивкой так, и мало ли еще с чем…

— …А потом Сова на меня с ножиком полез. Я и драться-то не умел, схватил кирпичину, машу перед собой. Ну и тюкнул его по башке. Сову — в санчасть, а меня — в кандей. В карцер, значит, — сказал Понтий, оглянувшись на Хавкина. — Запомнился мне тот кандей. Особенно первый день. Камера маленькая, влажная штукатурка. Табуретка посреди камеры. Дверь железом обитая, как в тюряге, глазок в двери. Квадрат серого неба в крупную клетку. Подставил я табуретку к окну, выглянул на волю, увидел стену в трех метрах и крапиву под стеной в рост человека. Помню, крапива больше всего испугала. Как, думаю, убежишь отсюда? Обожжешься весь…

Он захохотал хрипло, с придыхом. Но никто больше не засмеялся, и он тоже затих, задумчиво пошевелил головешки короткой и толстой палкой.

— Помню, больше всего страдал от безделья, слонялся от стены к стене, читал надписи.

— Как ты тут оказался? — зло сказал черный. — С твоими-то нежностями?

— А черт вашу маму знает!..

Понтий помолчал.

— Вон Хавкина действительно не понять. Интеллигент. С деньжонками. Чего бы ему?

— Ему тут не дают стать миллионером. Таков у него аппетит. А тебе простых харчей довольно.

— Это уж точно, — засмеялся Понтий. — Сам, бывает, удивляюсь: чего надо?.. И тогда ведь закаивался, когда освободился. А даже до дому из колонии не доехал. Шел по улице, людей обходил. А может, они от меня шарахались: лагерные ботинки на автомобильном ходу, одежонку драную казенную ни с чем не спутаешь. Или глаза жадные да щеки впалые выдавали? Непонятно было, почему так похудел. Паек в колонии сносный был. Должно, истосковался. Прежде знал одно: толщина — от брюха. Да, видно, бывает и по-другому…

Шел, значит, слышу, зовут: «Эй, шкет, хлявай сюда!» Гляжу, двое пацанов в окошке, таких же, как я сам. И одеты почти в то же, будто только из колонии. «Чего вы тут?» — спрашиваю. «А где нам быть?» — «Дома бы». — «А мы и есть дома…» Один из них вынул из кармана пряник, белый, сладкий, прямо довоенный, протянул мне. На пряник-то я и купился.

Потом они меня от пуза накормили. Целую банку консервов слопал. Вкуснющие, мясные, американские. Ну и остался. Два месяца королем жил. Потом снова в колонию попал. Только не в детскую, поскольку из возраста вышел…

— Идите к теплу, все равно ведь! — крикнули от костра.

Так мог позвать Понтий. Но звал не он. И не Хавкин, совсем обалдевший от пережитого. Черный? Тот, что сипел ненавидяще: «Убью!»? Кто этот черный? Почему он вдруг подобрел?..

Гаичка не отозвался. Сидел неподвижно, глядел в темную даль. Море бесилось у рифов, но не остервенело, как вчера, а монотонно, успокоенно. С берега казалось, что это и не шторм вовсе, так — свежая погода. Он говорил себе, что это только видимость, и все же не мог освободиться от уверенности: в такую погоду корабль службу несет. А раз так, то он придет, может быть, уже на подходе, и вот сейчас, сию минуту начнет мигать в темноте своим сигнальным фонарем. Только до утра он все равно, пожалуй, не подойдет к рифам. А днем? Ведь тут и днем не высадиться на берег. Любую шлюпку расколет о рифы…

От этих мыслей Гаичке становилось тоскливо. Но все равно хотелось, чтобы корабль пришел побыстрей. Пусть хоть рядом будет, все легче.

Он представил Себе, как их «Петушок» прыгает по волнам, едва не выкидывая матросов из коек. Полонский небось все глаза просмотрел на мостике. Все-таки он ничего мужик, этот Полонский, хоть и ехида порядочная. Да ведь кто из старых матросов не ехидничает? Это, видно, тоже, как наследство, передается по традиции…

А может, другой корабль придет? Может, нет уже «Петушка» — перевернуло шквалом?..

«Нет! — испугался Гаичка. — Три бандита выплыли, а чтобы хорошие люди потонули?!.»

Он вспоминал о своем корабле, задыхаясь от любви к нему. Теперь он любил все: и теплую палубу, и грохот якорных цепей, такой желанный, освобождающий от долгого напряжения вахт, и запахи его любил — сложные букеты сурика, солярки, масла, камбузного чада, непросыхающих матросских ботинок и еще чего-то, свойственного только своему кораблю и никакому другому.

«Что такое корабль?.. Как передать это понятие, которое для моряка заключает в себе целый мир? Корабль — это его семья, близкие ему люди, связанные с ним боями и заботами, горем и радостью, общностью поступков и мыслей, великим чувством боевого товарищества.

Корабль — это арена боевых подвигов моряка, его крепость и защита, его оружие в атаке, его сила и его честь… В каждом предмете на корабле моряк чует Родину — ее заботу, ее труд, ее волю к победе…»

Потом Гаичка часто вспоминал эти слова. А вначале спорил. Служил у них в учебной роте один странный парень — все жалел, что не попал на заставу. Матросы удивлялись:

«Чего на заставе? Сапоги носить?..» А тот свое: «Застава — главная единица на границе». Старики, те прямо на переборки лезли, слыша такое: «Корабль — вот это единица!»

А Гаичке было: тогда все равно, сказал невпопад:

— Футбол — вот это да! Стадион — это вам не корабль!

Матросы даже опешили. Потом по простоте душевной чуть не надавали ему по шее, чтобы не святотатствовал. Но кто-то сказал снисходительно:

— Битие не определяет сознание. Всякому мальку нужно время, чтобы научиться плавать.

В той «дискуссии» Гаичка впервые и услышал слова о корабле, воплощающем в себе и дом, и семью, и Родину. И подумать только, продекламировал их не кто иной, а Володька Евсеев.

Все даже рты поразевали.

— Неужели сам сочинил?

— Это сочинил писатель Леонид Соболев. Может, слыхали?

— Еще бы!

— То-то, что слыхали. А надо читать…

Крепко уел тогда «стариков» Володька Евсеев. Гаичка даже зауважал его, как, бывало, своего тренера.

— Ну, голова! — сказал восхищенно. — Прямо в ворота. Отличный бы из тебя нападающий вышел…

Но если честно говорить, тогда Гаичка еще не очень понимал этих слов о корабле-доме. А потом они часто вспоминались. И не просто так, а по-хорошему, будто сам сочинил…

В дальней дали вдруг блеснуло и зачастило короткими всплесками морзянки — тире, три точки, тире — знак начала передачи. Огонек промигал что-то непонятное и начал четко писать: «Я «Петушок», я «Петушок» — золотой гребешок…»

Необычная для военного корабля веселая передача насторожила. Гаичка прищурился, стараясь получше разглядеть огонек. «Не спи! Не спи!» — писал далекий фонарь.

И вдруг добавил совсем пионерлагеревское: «Спать тебе не дома!»

Смутная тревога ознобом прошла по телу. Гаичка понял, что это во сне, и затряс головой, и пополз из какой-то ямы с ватными мягкими краями. Должно быть, он сделал какое-то движение во сне, потому что заскользил спиной по камню и начал падать. Сразу в грудь клещами вцепилась боль. Гаичка застонал, открыл глаза и увидел желтую луну в просвете туч, желтый огонь костра и высокую фигуру возле, стоявшую в рост.

— Сидеть! — торопливо крикнул Гаичка.

— Иди ты! — выругался нарушитель и, придерживая на весу руку, пошел вдоль полосы прибоя.

Гаичка подскочил, забыл о боли, кинулся наперерез.

— Назад| — сказал он, остановившись перед ним. — Буду стрелять.

— Не выстрелишь!

— Вам некуда идти.

— Я и не хочу идти. Я поплыву.

— Разобьет о скалы.

— Все едино. А ну отойди! — нарушитель наклонился и поднял камень.

— Назад! — крикнул Гаичка, отступая к воде. Пятками трудно было нащупывать камни. Он оступился и едва не упал. Но удержался, понимая, что подняться ему бы уже не дали. Снова оступившись, он вдруг почувствовал, как небольшой камень знакомой тяжестью лег на носок ботинка. Еще не отдавая себе отчета, он поддел этот камень и привычным рывком ноги послал его в нарушителя. Удар пришелся по плечу. Нарушитель выронил камень, матерно выругался и снова нагнулся.

Гаичка качнулся от резкой боли, хлынувшей в грудь. Заплясало в глазах отдалившееся пламя костра, затянулось розовой дымкой. Он торопливо сделал несколько шагов назад и почувствовал холод волны, хлестнувшей по ногам.

Те двое, что оставались возле костра, вскочили на ноги, с настороженным вниманием уставились на него.

— Вам некуда бежать! — крикнул Гаичка.

— Стреляй, сука!

Гаичку поразила эта слепая ненависть, прозвучавшая в голосе. Не чувствуя ни злобы, ни страха, а только недоумение, он все отступал и думал, что ему теперь делать. Ведь если и те двое кинутся, то ему, ослабевшему от боли, ни отстреляться, ни отбиться. Он бы просто отплыл, чтобы дать возможность нарушителям опомниться, но понимал, что выбраться обратно на берег уже не сможет.

— Стреляй!..

Гаичка отшатнулся от камня, шевельнувшего воздух возле самого уха, поскользнулся, упал и едва не выронил пистолет. И так, лежа в воде, он начал целиться в нарушителя, наклонившегося за другим камнем. А волна подталкивала в спину, норовила опрокинуть. И Гаичка все медлил нажимать на спусковой крючок, помня, что последняя пуля не должна пройти мимо цели.

И вдруг ослепительно вспыхнули скалы. Пламя костра сразу погасло в этом сиянии, и две стоявшие там фигуры вмиг упали, распластались на камнях.

И тут Гаичка понял, что это не очередной бред, что это прожектор. Он поднялся на ноги, оступаясь на скользких камнях, пошел прямо на нарушителя.

— Брось камень! — приказал он хриплым, не своим голосом. — Шагом марш к стене!

Корабль стоял, казалось, возле самых рифов: сквозь шум волн доносились торопливые голоса, команды. Потом Гаичка увидел в луче бортового фонаря какой-то странный домик, порхающий на волнах. И понял, что это надувной спасательный плотик. И обрадовался сообразительности моряков: только такая мелкосидящая и гибкая посудина может пройти над рифами. Хочешь не хочешь — волна прибьет плотик к берегу. А обратно? Об этом не хотелось думать. «Боцман Штырба что-нибудь сообразит…»

Он не удивился ничуть, когда увидел именно боцмана Штырбу, выпрыгнувшего из плотика.

— Не ранен? Ах ты птичка моя, синичка! — радостно говорил боцман, пеня воду грудью, как форштевнем. — А ты, оказывается, не один? Ну, молодец! А с вертолета нарушителей-то не заметили…

Гаичка смотрел на боцмана и молчал.

— Взять этих! Обыскать берег! — могуче крикнул боцман вываливающимся из плотика матросам. И, повернувшись к Гаичке, заговорил тихо и ласково. — А у нас все в порядке. Живы и здоровы…

Он помолчал, с беспокойством тормоша своего почему-то вдруг онемевшего матроса.

— Да, ты же не знаешь. Мы ведь сами чуть богу душу не отдали. Руль заклинило. В такую-то штормягу, сам понимаешь…

Гаичка снова не ответил. Он смотрел куда-то поверх боцмана неподвижным взглядом, и глаза его в ярком луче прожектора даже не щурились.

Боцман оглянулся, посмотрел на огоньки, качавшиеся на волне, и махнул рукой:

— А, пока начальство разберется! Я тебе сам благодарность объявляю. И два внеочередных увольнения. Делай свой стадион. Ну что же ты? Улыбайся, ладно уж!..

Гаичка молчал. Он смотрел широко раскрытыми глазами на боцмана и не видел его. Перед ним было не море — стадион, шумящий ритмично, как прибой. И все громче гремели над этим стадионом зовущие, будоражащие душу, тревожные, словно корабельные звонки, позывные футбольного матча…

Загрузка...