Весна стала проявлять себя. Я уже ощущал на своем лице ее осторожное, поначалу робкое дыхание. Она еще не пришла, нет, у моря по утрам был холодный и угрюмый вид, но уже несомненно приблизилась. Я слышал ее нотки, как опытное ухо дирижера слышит в упорядоченной какафонии оркестра тонкое позвякивание литавр, далекое как звезды на ночном небосводе.
Компьютер, следивший за погодой, обещал скорое наступление теплого сезона.
Это значило купание без осточертевшего за зиму гидрокостюма, теплые соленые россыпи брызг, встречающие тебя, когда выходишь пройтись на косу, стрекот беспокойных птиц, ныряющих за рыбой. Весна. Обновление. Словно невидимая рука задергивает новую, еще пахнущую краской, занавесь, прикрывая иссохшие и постаревшие, истоптанные ногами актеров доски сцены. Переход. Новые краски неба.
Я никогда особо не любил весну, сколько себя помню, хоть и знал, что на меня она действует благотворно. Выпускает старые перебродившие соки уставшего организма, осветляет потемневшие глаза, впрыскивает в жилы докучливую, но приятную щекотку перемен.
Фамильный замок ван-Вортов в это время всегда напоминал всполошенное гнездо большой птицы — все громко, нараспашку, застарелая пыль взметается по углам… Прислуга проворно открывает окна, проветривает застоявшиеся, впитавшие тяжелый зимний дух, залы, натирает дерево и мрамор, перетаскивают мебель. А ты пытаешься удержаться в этом кипящем водовороте перемен, приучить глаза к яркому солнцу цвета очищенного персика, которое нагло лезет внутрь, заставляя внутренние тени замка трепетать. Знакомые лица делаются как будто прозрачнее, глаза — блестящие черные камешки. Весна, Линус, весна пришла…
Оживают голоса, журчат беспокойно в глухих закоулках, звонкий цокот подошв… С кухни пахнет чем-то свежим и непривычным, но даже этот запах не может заглушить аромат, просачивающийся сквозь толстые каменные стены, аромат парной земли, разлитого в воздухе меда, пробивающихся листьев…
Мой первый отпуск пришелся на весну, на второй ее месяц. В ту пору мне уже было семнадцать и я был долговязым, немного нескладным подростком с резкими движениями, такими, будто я еще не до конца привык к своему телу. Тонкий хвост волос, перехваченный форменной черной лентой, белоснежный мундир, настолько белый, что по сравнению с ним снег показался бы желтым, кадыкастая тощая шея в отвороте форменного воротника с черными нашивками Академии. На боку пустая — пока пустая! — кобура, на лице — смущенное выражение человека, который осторожно заглядывает в незнакомую комнату и еще не знает, что же именно он там увидит. Кадры фамильного архива, я помню их наизусть. Мне было семнадцать и я впервые с начала обучения вернулся на Герхан. Небольшая поблажка перед следующим этапом.
Там же был и брат, его тоже отпустили на две недели. Мы встретились с ним так, словно не видели друг друга десять лет. Он вытянулся, стал широк в плечах, но в нем не появилось скованной массивности неуклюжих людей, его фигура была совершенней любой из фамильных статуй. Большие коричневатые руки с широкими ладонями, ясный взгляд светло-голубых глаз, желтый шнур на груди.
Он не был мне родным братом, но я всегда его так называл. И даже если думал о нем, то в мыслях он тоже был Братом. На самом деле он приходился родственником, из числа тех, которых редко видишь, но которые занимают соседнюю ветвь генеалогического древа, того странного и неизвестного ботаникам растения, которое стремится соорудить из себя огромный, хаотически запутанный узел. Его род когда-то давно, когда еще не родился мой прадед, был нашим общим, но со временем отделился. И весь погиб, когда их космическую яхту расстреляли варвары. Обычные космические грабители, мелкие хищники безвоздушных пространств, они рассчитывали на богатую поживу, когда видели на белом борту переливающуюся золотом эмблему Герхана. Весь род кроме него оказался вырублен с корнем. Не знаю, как он пережил это, тогда мы были еще мало знакомы, но в его взгляде навсегда осталась какая-то горчинка, что-то, что трудно рассмотреть, но, рассмотрев, замечаешь это постоянно.
Отец принял его как собственного сына.
Брат двигался с уверенной пленяющей грацией настоящего воина и кобура его уже не была пуста. Я как зачарованный смотрел на сверкающую рукоять логгера, недостижимый пока для меня символ, краснел и отшучивался. А брат смотрел на меня и улыбался. Он-то чувствовал себя несоизмеримо старше. Два года — много для Герхана. Из такого, каким я его помнил, он превратился в мужественного юношу, военный мундир сидел на нем так, словно каждый его атом был подогнан под фигуру. Длинные светлые волосы падали почти до лопаток.
— Брат… — сказал он, когда мы наконец выпустили друг друга и сделали по шагу назад чтобы посмотреть друг на друга еще раз, — Тебя не узнать!
На его шею, наверно, вешаются все без разбору — подумал я тогда, чувствуя и зависть и радость одновременно. Он и в самом деле выглядел безупречно. Высокий, в своем новеньком мундире, с развивающимся за спиной вихрем уложенных один к одному волос, с лицом, в котором соединились все черты ван-Вортов. Я всегда ставил себе в укор то, что в детстве смотрел на него как на объект для подражания. Сколько себя помню, он всегда был для меня чем-то бОльшим, чем просто человек, в чьих жилах течет кровь, сходная с моей. Он был… Большим светлым пятном, которое светило сквозь мою жизнь, также, как светит яркая лампа сквозь старинную фотографическую пленку с негативами изображений. Все мое детство было связано с ним, любые шалости и проделки совершались только с ним, он был моим извечным компаньоном во всем, что только можно было придумать.
«Ты любил его, Линус.»
«Так и было. А он любил меня.»
Когда я заметил это, лет, должно быть, в двенадцать или тринадцать, это стало меня угнетать. Я вступил в возраст, когда формы и краски мира приходится рассматривать по-новому, через призмы, до которых раньше не могли дотянуться руки. Я постарался стать независимым, отделиться от него. Никаких ссор, но он почувствовал это. И с тех пор мы стали разными людьми. Двумя спутниками одной планеты.
Это было необходимо.
— Вот ты вымахал! — присвистнул он, с удовольствием оглядывая меня со всех сторон, — Нет, ты действительно изменился, Лин. Уже завел себе девчонку, а?
Он хитро прищурился. Несмотря на свою нескладность и скованность, я пользовался определенным интересом у противоположного пола, хотя в Академии не было условий, позволяющих этому интересу перерасти во что-то большее. Я прилетел на Герхан один. Тогда я еще не знал, чего ожидать от себя. Все подростки в семнадцать лет иной раз склонны к чрезмерной осторожности.
— Нет, пока нет, — осторожно сказал я, чувствуя некоторое смущение. Мне почему-то сложно было смотреть в лицо брату. Раньше такого не было. Но раньше мы были детьми. И какое-то чувство, слишком прозрачное чтоб я смог в нем разобраться, осторожно толкнуло меня в грудь.
— Ты еще и краснеть умеешь! — расхохотался брат, — Ну и ну! Лин, ты чудо!
Он нарочито грубовато обнял меня, встряхнул и крепко прижал к своей каменой груди. От его мундира пахло приятным здоровым запахом казармы и туалетной водой, которую он любил даже в детстве — аромат винограда и вербы.
Стояла весна, весна на Герхане…
— Ты всегда такая вонь делать?
— Что? Прости, я…
Котенок сморщил нос.
— От тебя воняет, как от старой… банки с окурками.
— Пепельницы?
— Ага.
— Тебе неприятен запах? Извини. Сейчас потушу.
Я поспешно затоптал окурок пяткой ботинка, кинул в море. Некрасиво кувыркаясь, он полетел вниз и бесшумно нырнул в набегающую волну. Следя за ним взглядом, я едва не потерял равновесия. Если бы не реакция, мог бы уже очутиться внизу.
— Пожиратель окурков, — прокомментировал с явным отвращением жестокосердный Котенок.
— Перестань, пожалуйста. Я просто задумался. Солнце разморило. А ты-то что тут делаешь?
— Дышу.
— А. Ну дыши, — я пожал плечами и на всякий случай отодвинулся немного в сторону чтобы он мог выйти на карниз, если захочет.
Но он остался за моей спиной, маленькая тень в белом халате. Склонив незаметно голову, я мог увидеть в зияющей прорехе бледную узкую коленку с желтым синяком. На этой коленке золотился совсем небольшой, подростковый еще, пушок. Она почему-то казалась мне теплой на ощупь.
«Интересно, — подумал я с веселым ехидством, — Если я коснусь его ноги, он сразу сломает мне шею или просто спихнет вниз?..»
Котенок засопел и отодвинулся сантиметров на десять вглубь комнаты. Мне почему-то показалось, что и вышел он не столько за тем чтоб подышать воздухом — он был равнодушен к нему — сколько для того чтоб продемонстрировать мне свою невозмутимость. Интересно, сколько он сможет простоять рядом со мной? Мне подумалось — полминуты, не больше.
— Весна, — я широким жестом обвел все вокруг, — Скоро сам увидишь, как все изменится. Весна здесь хороша.
— Планета для свиней.
— Какие же тут свиньи? Вода — видишь?..
— Морских свиней.
Решительно повернувшись, он зашагал к лестнице, шлепая подошвами моих тапок. Они тоже оказались чересчур великоватыми для него, не по ноге. Когда он шел, тапки смешно шкрябали по полу, но он их не снимал. Он вообще старался делать вид, что Линус ван-Ворт — это такой замысловатый механизм, который заведует маяком на краю Галактики, этакий бездушный киборг-дворецкий. Линус, ужин. Линус, от тебя воняет. Линус, сделай такой вид чтоб не смущать меня, когда я буду проходить рядом…
Пятнадцать секунд — усмехнулся я — почти рекорд.
Мы старались не натыкаться друг на друга. Не заходили в комнату, в которой кто-то был. Ждали, когда стихнут шаги в коридоре, прежде чем выйти. Этого требовал свод неписанных правил, воплощенный в первые же дни нашей совместной жизни. В нем было много пунктов, некоторые из них были вписаны в жизнь горящими чернилами, иные — едва светились, лишь намеченные робким детским почерком. Я почти представлял себе наяву этот невидимый талмуд — коробящиеся жесткие страницы, стальной переплет, неровный обрез…
Мы не ели вместе. Когда я готовил что-то на кухне, я оставлял порцию Котенка на столе. Он никогда не заходил на кухню в моем присутствии. Просто через некоторое время я находил пустую тарелку. Ел он хорошо, с аппетитом, не оставалось даже крохи. Сперва я опасался, не продолжил ли он свою гадкую игру, не выкидывает ли потихоньку еду в окно. Но он постепенно поправлялся и хотя в его тонком теле не происходило заметных изменений, движения его стали сильнее, резче. Я усмотрел в этом хороший знак. Кожа на лице перестала быть такой серой, как сперва, в глазах наметился хорошо знакомый мне блеск. В первые дни я давал ему понемногу, преимущественно бульона и концентратов — после вынужденной сухой голодовки нельзя сразу кормить до отвала. Сам он ничего не готовил, но я заметил, что консервы приобрели привычку исчезать сами по себе, без всякого моего вмешательства. Это не обеспокоило меня, запасов было накоплено с избытком, пара банок — не проблема. Каждое утро я подмечал, что исчезло. Наивный Котенок чтобы не навлечь на себя подозрений, предпочитал тащить самые маленькие банки, вероятно полагая, что их я хвачусь в последнюю очередь или же не хвачусь вовсе. Эта наивность приносила ему горькие плоды — в маленьких банках преимущественно находился сельдерей, укроп и прочая зелень. Подходящая для салатов и гарниров, но не очень съедобная сама по себе на вкус подростка. Чувствуя себя неуклюжим сатиром, я иногда, словно ненароком, закатывал в темный угол шкафа с припасами банку сливового варенья или упаковку шоколада. Расчет был верен, отложенное исчезало почти тут же. К своему несчастью Котенок для такого сурового и бесстрастного воина, каким хотел казаться, имел слишком заметный грешок — он был изрядным сладкоежкой. Вероятно, на его планете ему не доводилось вдоволь пробовать сладкого, я даже не был уверен, пробовал ли он тот же сахар до того, как свалиться на мою голову. Закон Космоса — чем неприступнее человек, тем легче его свалить, используя маленькие слабости. Древних индейцев Земли соблазняли стеклянными бусами и стальными ножами. Жители заполярных районов оказались в рабстве огненной воды…
Когда же я предлагал ему сладости открыто, клал на тарелку несколько конфет или тот же шоколад, они непременно оказывались демонстративно лежащими на полу к моему приходу на кухню. Кайхиттен показывал, что не нуждается в потакании своим недостаткам.
Но за свое пристрастие к сладкому он все же был наказан, да так, что не прикасался к нему добрую неделю. Это случилось дня через три-четыре после того, как мы заключили перемирие.
Я проснулся от резкого грохота где-то внизу. Пробуждение было мгновенным, я вскочил на ноги еще прежде, чем сумел разлепить глаза. Судя по всему, источник грохота был на ярус ниже, подо мной. Торопливо натянув штаны наизнанку, я рывком распахнул дверь и скатился вниз по лестнице.
Перед глазами темнела страшная картина — лежащее на ступенях тело с нелепо задранной головой и сломанной шеей. Картина была столь реальной, что у меня похолодело между лопатками.
Лестница была пуста, спальня тоже. Мои глаза привыкали к темноте почти мгновенно, я увидел разворошенную постель. Пустую. Котенок спал беспокойно, одеяло после него всегда превращалось бог знает во что. Из кухни опять раздался грохот, будто чем-то металлическим и пустотелым били по полу, потом раздалось чье-то пыхтящее, зло сопящее шлепанье. Дверь была полуоткрыта, я заглянул туда и зашелся от смеха.
Темная фигура, стоящая посреди комнаты рядом с крио-камерой вскрикнула и попыталась покинуть место происшествия, но я стоял на пороге и она чуть не сшибла меня с ног. Пришлось схватить ее за ворот халата и хорошенько изучить при свете.
Котенок зажмурился. Выглядел он плачевно и весьма жалко. С ног до головы его покрывала сладко пахнущая и блестящая густая масса цвета топленого молока, медленно стекающая по нему на пол. Волосы были сплошь залеплены, густые белые потеки изукрасили лицо так, что наружу выглядывал один перепачканный нос да пара затравленно блестящих глаз.
Мне не потребовалось много времени чтобы восстановить ход происходящего. Кроме Котенка кухню оживляла огромная лужа того же цвета на полу, неспешно ползущая к двери и пустая жестяная банка, лежащая рядом с открытой крио-камерой.
Котенка потянуло на ночную охоту за сгущенкой. Эх, воин ты болотный, сластена лопоухая. Он, конечно, давно успел приметить, еще во время своих разведывательных рейдов по маяку, большую четырехлитровую банку сгущенного молока, которую я оставлял на нижней полке. Сам я не очень тянулся к нему, иногда добавлял понемногу в кофе. Котенок, распробовавший этот сладкий нектар, решил полакомиться. Кроме природной и неистребимой тяги к сладкому его погубила спешка и незнание устройства банки. Видимо, он открыл маленькую пробку на верхней крышке и, торопясь, стал пить молоко сразу оттуда, не заботясь переливанием добытого в другую посуду. Это-то его и подвело. Когда он запрокинул банку слишком сильно, пытаясь увеличить напор, крышка не выдержала и выскочила, а вслед за ней выскочили без малого четыре литра липкой сладости и не ожидавший такого изощренного коварства Котенок обнаружил себя намертво влипшим в пол кухни. Банка все же из его рук выпала, создав тот самый грохот, который меня разбудил, но сам он сдвинуться с места без посторонней помощи почти не мог.
Точь-в-точь застрявшая в банке варенья разомлевшая муха.
Увидев меня, он отвернулся и стал делать вид, что его здесь нет.
Я не выдержал и рассмеялся. Скрипучий смех человека, которого подняли посреди ночи…
— Вижу, здесь была славная битва! — заметил я, отсмеявшись, глядя на надувшегося Котенка, — Запишем банку имперской сгущенки на твой личный свет. Будем надеяться, этим твоя военная карьера и ограничится.
Котенок зашипел от злости и попытался прорваться мимо меня прочь из кухни.
— Постой-постой! — я осторожно схватил его за халат, тут же запачкавшись по локоть в молоке и придержал его, — Я не хотел… Извини, малыш. Не обращай внимания.
— Убери руки, грязная герханская скотина!.. — рявкнул он.
Я не отпустил, хотя на счет того, кто из нас сейчас более грязен, мог бы и поспорить. Но не стал. Иногда очередной десяток лет приносит понимание того, что не обязательно делать то, что можно.
— Прости, но в таком виде ты в спальню не пойдешь, — решительно сказал я, — Ты себя со стороны видел? В ванну! Немедленно!
— Прочь!
Не слушая его протестов, я потащил его в сторону ванной. Он отчаянно сопротивлялся, сорвал мне лоскут кожи на предплечье, крепко треснул в ухо и расцарапал голый живот. Я не обращал на него внимания и тащил дальше. Слипшийся Котенок, будучи не в силах оказать мне существенное сопротивление, ограничился позиционной словесной баталией. За несколько минут, которые у меня ушли чтобы дотащить эту сладкую статую до ванной, я в принудительном порядке был ознакомлен с собственной биографией, которая открылась с неприглядной стороны, равно как и с биографией ближайших родственников, а также с историей рода ван-Ворт. В интерпретации кайхиттена этим историческим данным не обрадовался бы ни один учебник истории.
Я тащил его за липкую руку и думал о том, что еще лет десять назад всего лишь за пару слов я не глядя испепелил бы этого наглого шумного варвара логгером. Даже не посмотрев в глаза, мимоходом…
В ванной к нему пришло второе дыхание и он стал бороться за свое право остаться в сгущеночном одеянии с такой яростью, что уже через минуту весь отсек напоминал протекающий склад кондитерской фабрики, а у меня появилась большая молочная борода. Кроме того, выше пояса я покрылся красивыми белыми разводами.
— Залезь в ванну! — орал я, прикрывая глаза чтоб в них не попало молоко, — Уймись, псих… Да не хочу я к тебе прикасаться! О Космос! Просто залезь и отмойся!
Ванну я только починил, приварив выбитый им накануне кусок из борта, она смотрелась как побывавший во многих боях и прилично постаревший орбитальный дредноут.
Вцепившись зубами в мои волосы, Котенок молча работал ногами и свободной рукой. Оступившись, я сразу заработал пару чувствительных ударов. У обычного человека уже были бы раздроблены ребра. Но от синяков не спасает даже благородное происхождение.
Решивший, что на его честь покушаются, кайхиттен озверел и я с ужасом понял, что успокоить его врядли в моих силах. Мне казалось, что я стараюсь удержать в липких скольких объятьях маленький ураган, который все порывается проломить стены и обрушить потолок. Котенок шипел, визжал, плевался, рычал и при этом еще умудрялся без умолку ругаться. Я почувствовал, что долго не продержусь.
Пришлось действовать решительно. Перехватив его вторую руку, занесенную для очередного удара, я резко притянул его к себе и нагло чмокнул прямо в сладкую щеку.
Космос, прости мне самую невинную из моих шуток!..
Эффект был почти тот, что я и ожидал. От ужаса Котенок обмяк, попытался отпрянуть и чуть не упал прямо в ванну. Ловко придержав его, я крутанул кран на полный напор и когда из отверстия хлынула опресненная вода, сунул его туда с головой. Он стал отфыркиваться и извиваться, мне пришлось применить всю свою силу чтобы удержать его там. Из-за водной завесы ему удалось пару раз лягнуть меня в живот, но я был начеку и зажал его ноги. Когда он замешкался, я схватил с полки флакон с дезинфицирующей пеной и щедро выдавил добрую четверть на мокрое создание, отчаянно пытающееся выбраться из-под душа. Ванна тут же наполнилась мыльными хлопьями, напомнив мне самый первый день нашего знакомства. Вода из ванны давно бурлила на полу, закручиваясь водоворотами вокруг моих ног. Котенок отплевывался от попавшей в рот пены и старался достать пальцами мое лицо.
— Прекрати! — кричал я, — У тебя что, водобоязнь?!
Купание наше закончилось через минут пять по обоюдному желанию. Обессиливший Котенок свалился в ванну, я поскользнулся и сел на пол, с философским стоицизмом отметив, что моим штанам от этого хуже уже не станет. А вот халату пришлось туго, от него осталось что-то вроде ветхой, насквозь мокрой туники вроде тех, что носили древние земляне, один рукав оказался оторван с мясом. В процессе купания халат был сорван и теперь лежал мокрой тряпкой рядом со мной.
«Ну вот, ты все-таки добился своего? — с мрачным сарказмом вопросил Линус-Два, — Но мне страшно представить, какое продолжение будет у этого замечательного романтического вечера».
«Этой романтики скоро не выдержит фундамент» — я закашлялся и поднялся на ноги.
— Эй, Котенок!..
Он сидел на корточках в ванне, маленький, мокрый, я видел его плоский живот с пушком, крохотные игрушечные пальцы на ногах, вздернутый нос, на котором повисла мутная капля. От него пахло беззащитностью и страхом. Мой безжалостный хищник враз превратился в мокрого нахохлившегося воробышка. Мокрые волосы налипли на лицо, свисли почти до самых плеч.
Беззащитность и страх?.. Но был еще один запах. Простой запах человеческого тела, кожи, волос. Запах яблок из детства. Древесной коры. Винограда и вербы. Запах, который заставляет просыпаться что-то внутри, от которого начинают дрожать те маленькие нехорошие жилки, которые обычно спрятаны где-то глубоко в теле.
Старик, ты часто чувствовал этот аромат. Ты узнал его, не так ли?
Перед глазами потемнело. Я увидел себя со стороны — мокрые, надетые наизнанку брюки, свисающие мыльные сосульки волос, замороженный взгляд…
«Ты сейчас испугаешь его! — каркнул голос, — Уже по-настоящему!»
Он сидел на корточках, обхватив тонкими руками колени, наивно пытаясь спрятать собственную наготу за собственным же телом. Я видел острые бамбуковые позвонки, спускавшиеся напряженной дугой к ягодицам, маленьким холмикам, не скрытым даже квадратным сантиметром материи. Красивые и пропорционально сложенные руки с мягкими худыми плечами. Между прижатыми к груди коленями виднелся сосок — еще почти детский, розовый, остроконечный. Маленький розовый пупырышек. Приоткрытые словно для крика губы, тень языка за ними. Огромные глаза, неприлично огромные, чудовищные, наполненные жгучим огнем.
Это было как выстрел в лицо.
— Э-э-э… Ладно, все… Хватит, закончим, — я бормотал что-то, с ужасом чувствуя, что не могу отвести глаз. И самое ужасное было в том, что Котенок видел меня сейчас. Часть меня, какой-то мой внутренний запах, оказалась видна ему, зеленые глаза открылись так широко, что я мог увидеть внутри них собственный силуэт, — Эммм-м-м… Извини, если… если обидел.
Больше всего я боялся, что меня выдаст мое же лицо. Что оно с безжалостностью зеркала вдруг отразит ту мысль, которая парализовала меня, протянув по всему телу холодные и сильные щупальца.
Трепет… Дыхание в ухо… Запах волос… Пальцы — скользящие, срывающиеся…
Линус!
Истошный вопль резанул мозг. Грязной тряпкой по губам… Ледяные брызги в глаза…
Я попятился на несколько шагов. Стиснув себя поперек груди невидимой стальной лапой — до хрипоты в легких, до головокружения. Только чтоб не показать. Не выдать. Космос, сожри мои потроха, но не дай… Не хочу… Не для него.
Я хотел только одного — стереть эту отвратительную, рисованную внутренними секрециями тела, картину, сжечь ее в топке памяти. Мне было отвратительно отражаться в глазах Котенка. Первые признаки страшной болезни, эти невидимые гнойники, признаки проказы… Не для него.
Он понял, что я чувствую, понял сразу и однозначно — так умеют только дети. И мгновенье ужаса проросло в моем сердце ледяными прожилками. Потому что я понял — я навсегда останусь в его глазах именно таким. Не благородным, хоть и презренным графом, вытаскивающим его из воды, не бойцом, пытающимся сломить его сопротивление и даже не коварным имперским шпионом, пытающим юного героя. Я навсегда останусь для него таким, как сейчас — мокрым, с жалким лицом, на котором, как штукатурка под старыми обоями, проглядывает сквозь изысканные черты ван-Вортов непристойная гадкая похоть. И каждый раз, когда я увижу его глаза, я увижу там и свое лицо. Такое же. С адской печатью.
— На, — оденься, — я постарался иссушить свой голос чтобы он был не эмоциональнее, чем песок на косе в знойный летний полдень, — Замерзнешь.
Не глядя, я подал ему мокрый оборванный халат. Жалкая, нелепая попытка переиграть самого себя.
Котенок взял халат. Медленно накинул его на плечи, перетянул поясом. Мокрая ткань не скрывала очертаний его фигуры. Он посмотрел на меня и тихо сказал. Так тихо, что я понял — не лжет.
— Если ты еще раз коснуться ко мне, я выпущу тебе кишки.
И вышел. Шлепая босыми ногами и оставляя мокрые следы.
Некоторое время он с предубеждением относился ко всему сладкому, я даже предположил, что неожиданное происшествие на какой-то период устроило короткое замыкание его нервной системе и то, что раньше было ему приятно, стало вызывать у него отвращение. Впрочем, возможно он стал подсознательно опасаться всего, что было связано со сладким, полагая, что я могу подстроить ему очередную ловушку. Как бы то ни было, природная слабость одержала верх и вскоре из шкафчика снова стали пропадать оставленные мной банки сливового варенья и шоколада.
А я продолжил жить так, как жил до того. Два дня я делал вид, что между нами ничего не произошло, хотя все это было чистой условностью, более привычкой, чем необходимостью — все равно мы с Котенком практически не видели друг друга. Я закрыл себя, как закрывают баллоны с отработанным ядерным топливом, прежде чем отстрелить их с корабля. Автоматика консервирует все токсичные и радиоактивные вещества, заключает их в непробиваемую кожуру и отправляет в бесконечное путешествие в мире холодных пустот и металлически-сверкающих звезд.
Я запер себя, перекрыл все. Я был огромным сосудом, в котором, то сгущаясь, то рассеиваясь, клубятся ядовитые вещества.
Я был уверен, что это никогда не повторится. Стылые иглы усталости и отвращения дрейфовали в моих венах. Котенок… Бывали времена, когда мне почти удавалось себя убедить, что все то, что я успел почувствовать тогда за пару секунд, крошечных как несколько случайно занесенных на ногах песчинок, лежащих на каменном полу — не более чем извращенное восприятие уставшего мозга и болезненная фантазия. Когда мне это удавалось, я чувствовал себя лучше, тупые иглы в венах начинали растворяться. Но за краткими периодами эйфории, которые становились все реже и все мучительнее от того, что я учился вызывать их искусственно, приходили времена черной апатии. Мои былые спутники, знакомые мне лучше, чем континенты Герхана, они заставляли меня замыкаться, часами валяясь без дела на верхнем ярусе маяка или палубе «Мурены».
На третий день после этого смешного происшествия со сгущенкой я напился. Как в худшие времена, до такого состояния, когда прошлое и настоящие смазывается в блеклую, завязанную сотнями узлов, спираль, а будущее представляется чем-то вроде склизкого, покрытого илом камешка, который катается в ладони. Не выдержав полуденной пытки — снова и снова, будто я оказался в кинотеатре, где заведовал безумный, выживший из ума киномеханик, я смотрел на свое отражение, запечатленное навеки в зеленом изумруде. Мыльные волосы, похоть, капающая, кажется, даже из кончиком пальцев, эти темные и отвратительные бусины яда… — я откупорил очередную бутылку вина, взял с кухни несколько апельсинов и заперся в своем чертоге. Как великий маг, заперший себя несокрушимым заклинанием на вершине своей магической башни из горного хрусталя. Я посмеялся над этим сравнением в духе раннего Апплетифы. Убийственную горечь собственного сарказма я приправлял кисло-сладким солнечным вкусом апельсинов и бархатной мягкой прохладой хорошего вина. Получилось весьма недурное блюдо.
Я сидел так часов шесть или даже более того. С каждой порцией вина я чувствовал, как мысли наливаются ртутной зыбкостью, это было бы приятно, если бы не было так отвратительно на душе. Я думал о себе. Я вспоминал все, что со мной происходило — за эти четыре года и не только. Я превратил себя на короткое время в маленькую Вселенную, за пределами которой ничего не существовало. Лишь только Галактики далеких воспоминаний, стыдливые млечные пути, завивающиеся змеями, астероидные поля страхов и с трудом различимые, быстрые, как огненные ящерки, кометы былых надежд и мечтаний. Вселенная под названием Линус ван-Ворт, весьма стылое и пахнущее старой плесенью местечко…
— Ты еще и краснеть умеешь! — расхохотался брат, — Ну и ну! Лин, ты чудо!
Кажется, я и в самом деле тогда покраснел. Брат стоял и смотрел на меня — с настоящим удовольствием, широко улыбаясь, словно нарочно поддразнивая меня. По сравнению с ним я казался угловатым и тощим. Мальчишка, стащивший чужой мундир.
Я старался отважно отвечать на его взгляды, но в них было столько силы и света — того, особого света ван-Ворт, который обладал даром очаровывать любого — что ни черта у меня не получалось. Как я ни храбрился, как ни выставлял вперед хлипкую грудь, все равно рядом с ним я был младшим братишкой, этаким вечным пажом.
«Очень красив! Очень! — болтала про меня прислуга старого замка, — Милый мальчик и, будьте уверены, из него будет человек!..» Это говорилось разными голосами, но всегда таким тоном, будто у меня была возможность вырасти не человеком, а тритоном. Про брата говорили иначе. Даже не говорили, никакие слова не могли облечь его, как не может грубая мешковина облечь вместо брони сверкающее тело многотонного и прекрасного космического корабля. На него просто смотрели — но как!
Сейчас, когда детство скрылось от меня за бесчисленными поворотами и подернулось той матовой и сладковатой на вкус пленкой, которая всегда накипает на старых воспоминаниях, я уже не могу точно припомнить тех взглядов. Но помню, что готов был отдать все — только чтобы на меня смотрели также…
Да, я завидовал ему. И любил его, хоть и понимал, что мне никогда не сделаться похожим на него. Такие как он, рождаются раз в тысячу лет и на таких как он движется История, как движется огромный грузовой транспорт на энергии мощных взрывов, толкающих его неповоротливую тушу вперед. Моему брату суждено было оставить свой след и всякий, кто знал род ван-Ворт, был уверен, что след этот намного переживет и Землю и Герхан. Из таких людей, как он, всегда получались непобедимые полководцы, гениальные ученые, ставшие бессмертными при жизни поэты, великие исследователи и правители. Судьба отлила его в форму ван-Вортов из того материала, которого на мою долю пришлись лишь обгорелые шлаки.
Детство мы провели вместе, на Герхане. Мы сроднились так, как только могут сродниться два мальчишки с парой лет разницы в возрасте. Что-то в нас, какая-то частичка, стала общей. Мы часто могли обходиться без слов и, если один из нас вдруг улыбался, другой всегда мог сказать, почему…
— Давай достанем лисенка! — предложил брат, — Смотри, какой рыженький…
На Герхан мы вернулись уже почти взрослыми мужчинами. Хоть я и был еще слюнявым подростком, достигшим как раз того возраста, когда хвалятся первыми дуэлями и скрывают первые прыщи, брат уже возмужал. Не только в лице, но во всем, в походке, в положении головы, в улыбке, уже был намек на какую-то начертанную между нами черту. Он уже стал взрослым.
У нас было немного времени. Мне еще предстояло закончить учебу в Академии, он же собирался в адъютанты к одному известному в то время флит-адмиралу. Это было началом блестящей карьеры, хотя он никогда не любил говорить на эту тему. Замок был в полном нашем распоряжении. Наши матери погибли давно, десять лет назад, а отец в том году никак не мог вырваться чтобы навестить нас.
Две недели на Герхане, когда, наполненные дыханием весны, открываются первые бутоны цветов и из-под земли подымается бесконечный частокол травы.
— Давай-ка прокатимся, братишка, — сказал как-то он, — Я знаю одно славное местечко неподалеку. Составишь мне компанию?
Он всегда знал славные местечки, мой брат. Помню, в то утро от него пахло по-прежнему, виноградом и вербой. Классический, но вечно модный аромат.
Мы заправили стоящие в ангаре антигравы. Они казались нам крошечными, эти легкие детские игрушки, на которых мы раньше носились сломя голову в изломанных каньонах и над верхушками деревьев. В детстве нам часто попадало за такие проделки. Теперь же мы с трудом оседлали их, под нашим весом антигравы опасно просели. Брат хохотал и клялся, что когда-нибудь, когда станет хотя бы лайн-адмиралом, притащит сюда небольшой ракетный суборбитальный крейсер. Будто не знал, что ракетный крейсер выжжет весь кислород в радиусе десятка гектаров за первую же минуту…
Нужное место мы нашли быстро, за прошедшее время ничего не изменилось в родовых владениях. Я помню как мы летели, две стремительные хищные тени, да изломанных силуэта на фоне гор. Мы неслись сквозь само время и ветер Герхана, эта вечно струящаяся ледяная фата, пропускал нас беспрепятственно в свои владения. Брат летел впереди, закладывая опасные, рискованные виражи, лента с его волос слетела и теперь они походили на сверкающее до боли в глазах огненное крыло неведомой птицы. Иногда он поворачивался чтобы убедиться, не отстал ли я и тогда я видел его лицо.
Мы летели долго. Пока, наконец, он не махнул рукой, подавая знак снижаться. Это была одинокая горная вершина, огромный каменный палец, вылезший из спутанного клубка леса у подножья. Она была очень стара, покрыта морщинами трещин и рыхлыми пятнами оползающих постепенно пород, грозящих в один прекрасный день обернуться знатной лавиной. То там, то тут из нее торчали антеннами небольшие сухие деревца, такие тонкие, словно солнце долгие годы выкачивало из них все соки.
Брат не ошибся, отсюда открывался прекрасный вид. Я видел густые лебяжьи перья облаков, приклеившиеся к небосводу и едва заметно шевелящиеся, лазурный отблеск солнца над самой чертой горизонта и, где-то невероятно далеко, как на другом берегу бесконечного моря, фамильный замок ван-Вортов.
Мы опустили машины на самой верхушке, покорные антигравы замерли, прижавшись друг к другу раскаленными от долгого полета боками.
— Я здесь не был, — сказал я.
Он стоял рядом, задумчивый, пахнущий виноградом и вербой, златоволосая статуя на вершине мира.
— Я хотел показать тебе это место, Лин, — тихо сказал он, становясь рядом со мной, — Это самый высокий пик в северном полушарии. Две тысячи четыреста метров.
Я посмотрел на альтиметр антиграва — если брат и ошибался, то лишь на пару десятков метров.
— Ты ведь был здесь, да? — спросил я, но вопросительного тона не получилось.
— Конечно.
Он был здесь и не раз. Он наверняка сидел над самым обрывом, подставив лицо ветру так, как я подставляю его сейчас, двенадцать с лишком лет спустя на совершенно другой планете. Он видел эти облака и его глаза провожали их. Он видел лазурную тень горизонта. Пик пропитался его запахом, но это не был аромат винограда и вербы. Это был запах одиночества. Тревожный и трепещущий, как ветер перед ночной грозой.
Я позвал его по имени, но он, кажется, не услышал — стоял и смотрел вдаль, не щуря глаз. Я видел в профиль его гладкий высокий лоб и идеально правильный контур носа, эту маленькую ступеньку лица.
— Иногда так долго приходится смотреть на Космос, что начинает казаться, что одиночество — это не состояние, а отдельное измерение вроде пространства или времени, — он усмехнулся и положил левую руку мне на спину. Мне показалось, что на мои плечи набросили тяжелый теплый плащ, — Ты даже не представляешь, сколько глупых мыслей пришло мне в голову за то время, что я тебя не видел.
Дыхание в груди почти замерло, рот оказался набитым сухой шершавой ватой, но я все же спросил:
— А теперь они где?
— Не знаю. С тех пор, как я тебя увидел, у меня, кажется, осталась только одна мысль…
Он положил вторую руку на мое левое плечо и мягко притянул к себе. Грудь у него оказалась твердой, но, ощутив эту живую горячую твердость щекой, я вдруг почувствовал, что и в самом деле стою на вершине мира.
…а губы у него оказались очень мягкими.
С первой бутылкой я управился быстро. Не помню, сколько времени прошло, но не больше часа. Я сидел, курил не выходя на карниз и алкоголь песчаными зудящими змейками проникал в мой мозг чтобы разнести по телу губительное тепло. Я пил из простого стакана, то поднимая его с самым глазам чтобы посмотреть, как тонет в его багровых пучинах солнце, то баюкал в ладони. Вино — ядовитый сок, дающий забвение, сок растущих в Тартаре плодов, впитавших влагу Стикса.
Смешно, но бОльшую часть первого года здесь я не мог заснуть без него. Оно разогревало во мне чадящие крохи того, что принято называть жизнью и оно же каждый вечер гасило в моих глазах свет.
И каждое утро, просыпаясь, я видел направленный в лицо ствол логгера, рукоять которого сжимала моя же рука. У меня ушел почти год чтобы отвыкнуть от этой привычки.
Я пил с равнодушием спокойного, умудренного жизненным опытом пьяницы, не торопясь и не забывая о приличиях. Нельзя наливать вина больше чем на три пальца от края стакана. Нельзя звякать горлышком бутылки о стакан. Нельзя облизывать губы, отставив его. Нельзя теребить стекло рукой. Вино растворялось во мне, как растворялась в воздухе вечерняя прохлада, но оно наполняло меня не холодом, а гудящим отрешенным спокойствием, белым шумом вечно живого космического эфира.
Пить чтобы забыться?.. Какая глупость! Алкоголь — это не инъекция Леты в страдающее тело, это всего лишь порция обреченного спокойствия, утробная нота фальшивящего оркестра.
Записать?.. К черту. Дурацкая метафора, неумелое подражание классикам. Ядовитый сок, дающий забвение?.. Вздор, вздор, вздор!
Я устало прижал пальцами болезненно пульсирующие жилки в висках, осторожно, будто коснулся двух крохотных, но ядовитых змей. В ушах шумело.
— За прошлое! — противным пьяным голосом, от которого меня чуть не вывернуло самого, гаркнул я, — И за настоящее тоже!
Я пил один стакан за другим, почти не чувствуя вкуса, лишь на губах, когда я их облизывал, оставалась кислящая на языке горечь.
Котенок… Сейчас он сидит в своей комнате, неподвижный как всегда, застывшая гипсовая статуя. И в узкой мальчишечьей груди горит ненависть. Ко мне. К отвратительному без всяких поправок и сносок, Линусу ван-Ворту. К этому хмельному существу, тянущему вино на верхнем ярусе маяка. И я никогда больше не смогу протянуть ему руки. И просто посмотреть на него. Сама мысль о нем теперь будет вызывать у меня боль, схожую с той, которую ощущаешь, когда на кожу попадает кипящая капелька кислоты. Не на кожу — на сердце…
— Ублюдочный подонок, — шепнул я себе неожиданно трезво, — Как ты мог… Ты все испортил. Ведь он только стал тебе верить. Может, чуть-чуть, но верить. Ему впервые показалось, что он видит человека… А ты…
Мразь! Вошь тифозная!.. Ненавижу…
Вино, маленький багровый океан, ждет меня. И я пью. Потому что этажом ниже сидит человек, в глаза которому я посмотреть больше никогда не смогу. Потому что я не могу измениться.
Граф, накачивающийся на закате вином, сидящий на верхнем этаже своего замка. Пошлая, безвкусная картина, выполненная правдивыми жизненными мазками. Иногда я видел такие картины — в замке или других местах. Шаблонный вздор, избитая форма, которую может произвести на свет только дрожащая рука дилетанта, но начинаешь присматриваться и замечаешь, что каждый мазок, хоть и остается с совокупности с остальными безнадежно пошлым, вдруг приобретает какой-то свой внутренний оттенок правды. Как будто он был нанесен не краской, а загустевшей на чьей-то немытой палитре жизнью. Ложь, писанная правдой. Парадокс, который так любят философы последней волны.
Вот он я — граф. Все на месте — и замок и вино и даже сенсетту можно красиво расположить в ногах так чтобы она казалась выпавшей из бессильных пальцев. Живой эскиз. Подлинник. Кисть самого ван-Ворта! Лицо у графа породистое и бледное, как и полагается на подобных картинах, лишь искривившийся рот да глаза выражают подобие тоскливой лошадиной апатии. Почти пустая бутылка на полу, стакан там же, засыпанная скрученными окурками массивная пепельница. На графе мятые, ношенные уже не первый день брюки форменного мундира да простая сорочка с открытым воротником. Достаточно белая для того, кто называет себя графом и достаточно мятая для того, кто пьет вино в одиночестве, запершись для надежности.
Вино стало пробирать меня — голова уже казалась заполненной грязной губкой, предметы перед глазами поддергивались дымчатой пеленой и норовили ускользнуть куда-то в сторону. Но я еще был недостаточно пьян.
Еще бутылку… И вниз. Уронить сперва ее чтоб посмотреть, как она скользнет серой точкой в сумерках и серебристо разобьется о камни. Потом самому. По-деловому выгнуться на краю и провалиться лицом в бездну, дать себя засосать. Это, наверно, красиво должно смотреться. Я представил себе свистящий водоворот воздуха и мерзкие, умывающиеся морской водой камни, слегка светящиеся в звездных блестках. Уродливый и прекрасный танец смерти.
Мой добрый друг, другой Линус, с отвращением на лице скривился и махнул рукой. Это значило — ну тебя к чертям. Делай что знаешь, граф.
Я хохотнул пьяным резким смешком, запустил в прозрачную стену бутылкой. Мне хотелось чтобы она пробила ее и упала в море, чтоб в комнату проник запах моря. Но она, конечно, не помогла. Разлетелась осколками, оставив на полу кроме горсти зеленых стекляшек целое, похожее на уродливый палец великана, горлышко.
Мерзко. Космос, дай мне сил спустить курок. Мне тошно мучить самого себя. Жить тут и каждый день, как порцию вина, вводить в себя мысль — все нормально. Впрыскивать ежедневную дозу, которая заставляет мозг увериться в том, что жизнь — это такая длинная-длинная полоса, которую надо уметь пройти до самого конца. Космос, как же мне паршиво…
Шаркающей походкой ржавого механизма я двинулся вниз по ступеням. Налить еще вина. Затопить снова разгоревшийся огонь внутри. Тихий спасительный голос шептал в ухо — успокойся, Линус. Линус, выпей вина. Линус, упади в кровать безобразно пьяным и пусть завтра у тебя раскалывается голова. Это спасет тебя. На какое-то время. Давай, Линус!
Вино было на кухне. Я шел туда стараясь тихо ставить ноги, едва удерживая равновесие. Я знал, что Котенок не выглянет на шум, но все равно мне почему-то не хотелось чтоб он услышал меня. Хотя это и не имело никакого смысла.
Я прокрался в кухню как ночной вор, нащупал холодное горлышко бутылки. Преодолев желание разбить ее о стену, как бывало раньше, я с отвращением взглянул на этикетку и двинулся обратно. Меня пошатывало, хотя мне и казалось, что мои глаза и мой мозг все еще трезвы. Теплая волна упруго толкнула в лоб и в секунду пришло осознание того, что я основательно пьян и, пожалуй, с трудом держусь на ногах.
Черным озером разлилась в запущенных джунглях сознания мысль — толкнуть дверь в комнату Котенка. Зайти чтобы увидеть его спящим — и выгнутый позвоночник и золотистый пушок между лопатками и приоткрытый во сне рот. Наверняка волосы его во сне разметались по подушке…
Что-то подсказывало мне, что это возможно, надо только несильно нажать на дверь. Поверхность черного озера заволновалась, исторгла несколько зловонных пузырей.
Я не сделал этого.
Дошел до лестницы и понял, что забраться наверх будет сложно. Ступени покачивались перед глазами. Презрительно усмехнувшись, я сел на ступеньку и сделал несколько крупных глотков, сразу опустошив бутылку на четверть. Вино проваливалось в меня как в бездонный колодец, от него лишь кружилась тошно голова и жгла горло жестокая изжога.
«Как все это жалко, — подумал я, держа холодную бутылку у горящего виска, — Жалко, долго, противно… Давай, Линус, попытайся сбежать еще дальше. Может, там тебе повезет больше».
Я был на краю Галактики. Дальше бежать некуда. Ни в мыслях, ни телом.
Оставалось только напиться и я сделал это красиво и элегантно, как настоящий аристократ. Я запрокинул бутылку и позволил вину литься в глотку до тех пор, пока затылок не сплющила тяжелая мягкая сила. И перед глазами не завертелись свивающиеся в кольца оранжевые молнии.
Тогда я почувствовал, что начинаю проваливаться внутрь себя и проваливался я ровно столько, что как раз хватило времени услышать вдалеке легкий скрип двери и подумать: «Тридцать чертей Космоса, он-таки…»
Я видел это в моем хмельном сне, в мутном мире винных сновидений.
Он подошел ко мне. Сперва он был зыбкой тенью в полумраке коридора. Тень увеличивалась, она плыла с настороженностью молодого шнырька или акулы. Я даже не столько видел ее, сколько чувствовал приближение кожей, от нее шла ощутимо уловимая вибрация.
Линус-Линус…
Потом что-то коснулось моей щеки и, едва разлепив липкие веки, я увидел перед собой чье-то лицо. Наверно, оно должно было показаться мне знакомым. Чья-то бледная маска с блестящими в темноте глазами… Дух заброшенного замка… Линус-Линус… Вроде я пытался пошевелиться, в кончиках пальцев осталось такое воспоминание. Запах вина и пыли… Вибрация — кожей чую! — тень стала еще ближе. Заблудший призрак, бродящий в полночь по маяку, душа утопленника.
Лицо приблизилось. Щеку защекотало — будто слабый сквозняк прошел у самого пола. Я захрипел, пытаясь приподнять голову. Перед глазами звенели разноцветные полосы, под висками заныло.
И тут я увидел глаза. Две зеленые луны, горящие в ночном небе.
— К-ко…
Рывок. Вырваться. Вытряхнуть из головы звенящий мусор.
Но я понял, что не смогу. Бесконечная тяжесть превратила тело в неровный свинцовый сгусток.
— Стой…
Скрипя зубами, я оторвал голову от пола. Оказывается, я уже лежал на полу, давно съехав со ступеней — «Дешевка, — сказал Линус-Два, такой же хмельной, как и я — Пьянь.» — и ночь плыла вокруг меня, немощная, предрассветная, уродливая в своей серой ветоши.
Встать. Увидеть.
Коридор был пуст. Дверь комнаты закрыта. Тишина.
Ушел?.. Холодная молния ужалила мозг — его тут не было. Галлюцинация. Сон. Дар винного царства.
Я забормотал что-то, опять уронив голову. Кажется, я просил у кого-то прощения.
А потом я провалился в глухое и черное ущелье сна.