И опять переезд из Петрограда в какой-то военный городок, ни названия, ни месторасположения которого не помню. Кажется, находился он где-то в Новгородской губернии. Здесь тоже был плац, а возле него — длинные одноэтажные кирпичные казармы. Командиры жили в двухэтажном, обшитом досками доме, где изо всех щелей тянуло холодом, хоть время было весеннее. Хорошо, что в доме том имелась общая кухня, где часто топилась плита, — около нее можно было погреться.
Окно нашей комнаты выходило на поросшую травой сыроватую площадку. Там валялись ржавые походные кухни без колес, стояли поломанные зеленые военные повозки и артиллерийские передки. В сторонке — ни к селу ни к городу — возвышалось какое-то железное чудовище с котлом-туловищем и короткими лапами-колесами, по ступицы вдавившимися в землю. Мальчик, сын командира, живший через комнату от нас, сказал мне, что это чудище называется локомобиль, его реквизнули у буржуев.
У того мальчика была сестрица Лора, девочка постарше меня года на два. Брат очень гордился своей сестрой: она была лунатик. Он говорил, что перед каждой лунной ночью мать постилает перед ее постелью половик и поливает его водой; это для того, чтобы Лора, ступив ночью на мокрое, сразу проснулась и легла обратно в кровать. А если она не проснется, то во сне выйдет из комнаты и с закрытыми глазами пойдет бродить по всему городку. И если в это время кто-нибудь окликнет ее по имени, то она сразу умрет от «раздрыва сердца».
Сама Лора про свой лунатизм ничего не говорила. Может быть, она стеснялась, а может быть, брат ее все выдумал. Детям ходить в чужие комнаты не полагалось, но однажды утром я, по какому-то случаю, побывал в комнате той семьи. Действительно, перед постелью девочки я увидел коврик, сплетенный из разноцветных тряпиц; но такой же лежал и перед кроватью ее брата. Я потрогал Лорин коврик: совсем сухой. Однако мальчик сказал, что ночь была не лунная, поэтому поливка не понадобилась.
Так или иначе, мне очень захотелось стать лунатиком. Я начал упражняться в лунатизме на площадке перед домом: закрывал глаза, протягивал руки вперед и так ходил на цыпочках; делал я это, разумеется, не при луне, средь бела дня. Другим командирским ребятам, в том числе Лоре и брату ее, тоже пришлась по душе эта затея. Несколько дней подряд мы терпеливо учились быть лунатиками.
Игра эта чуть было не обернулась для меня большой бедой. Однажды я споткнулся обо что-то, упал и рассек себе правую бровь о какую-то железину. Когда я поднялся, кровь уже заливала мне правый глаз, левым же, как уже сказано, вижу я неважно. Я стоял, ничего не соображая от боли и страха. Лора, девочка-лунатик, заревела и с криком «Вадька убился! Вадька убился!» побежала к дому.
Тем временем проходивший мимо площадки красноармеец схватил меня на руки и отнес в санчасть. Фельдшер промыл рану, смазал ее чем-то и сделал мне перевязку, — для этого он зачем-то усадил меня в зубоврачебное кресло. Оттого, что он не утешал меня, ни о чем не расспрашивал, а молча, с какой-то ласковой деловитостью, делал свое дело, я сразу успокоился.
Вскоре в санчасть прибежала мать, она горько плакала: дети сообщили ей, что со мной произошло что-то ужасное. Увидев, что опасности нет, она все равно не сразу успокоилась, очевидно задним числом представляя себе более печальный исход. Действительно, придись эта железина на сантиметр ниже — и зрение было бы потеряно. К счастью, все ограничилось шрамиком возле правой брови. С годами он становился все меньше, а теперь и вовсе не виден: его замаскировала морщина.
В этом военгородке, хоть пробыли мы там совсем недолго, жизнь моя была густо насыщена всякими травмами, событиями и происшествиями.
Однажды, проснувшись утром, я ощутил необычную тишину. Что отца дома не было, я не удивился: он часто дежурил по части. Но тишина была особенная, она подступала со всех сторон. Тут мать сказала мне, что ночью пришел приказ и все построились и ушли из городка: и офицеры, и солдаты (к словам «командир» и тем более «красноармеец» мать еще не привыкла). Сообщила мне она это с тревогой в голосе, но в дальнейшем выяснилось, что опасаться не надо было: через несколько дней часть без потерь вернулась в военгородок.
Отец ночью успел получить сухой паек на несколько дней. На столе красовались полторы буханки формового хлеба, мешочек с крупой, полбутылки постного (льняного) масла, несколько кусков рафинада и штук шесть соленых селедок. До этого я не видывал, чтобы на столе находилось сразу столько разной еды, и этот натюрморт до сих пор стоит у меня перед глазами.
Главным лакомством, конечно, был сахар. Но и хлеб — очень вкусная вещь, особенно если налить в блюдце льняного масла и обмакивать туда ломоть. Что касается селедок, то они предназначались главным образом для обмена. После завтрака мать и еще две командирские жены, взяв с собой ребят, отправились в ближайшую деревню менять сельдей на творог и яйца.
Непонятное ощущение печали и заброшенности охватило меня, когда мы вышли из дома и пошли по немощеной улице городка к его воротам. Мне вдруг почудилось, что все на свете переменилось. Но военгородок был не совсем пуст: в караулке возле ворот сидело двое дневальных.
Выйдя в поле, мы долго шагали по неровной извилистой дороге, которая поначалу привела нас к развалинам. Точнее сказать, то были каменные фундаменты каких-то строений, не то сгоревших, не то разобранных. Здесь все стали собирать молодую крапиву, чтобы потом сварить из нее коллективные щи.
Невдалеке, на взгорье, росли высокие деревья и под ними виднелись холмики с деревянными крестами. Всезнающий брат Лоры сказал мне, что это кладбище. «Кто помрет — того туда везут и закапывают. Когда ты помрешь — тебя так тоже закопают». Однако слова эти большого впечатления на меня не произвели, и погост запомнился мне скорее зрительно, чем душевно. Я уже знал, что людей убивают на войне, но что они умирают и сами по себе, без войны, я как-то не представлял себе. Мне казалось, что пока что ко мне-то это кладбище никакого отношения не имеет. Вот вырасту — тогда другое дело, тогда и меня убьют и похоронят; но это еще так далеко.
Когда мы приблизились к деревне, она поразила меня тем, что избы не бревенчатые, как в няниной деревеньке, а кирпичные. Крыты они были дранкой, а некоторые просто соломой. Они тянулись вдоль немощеной улицы, так что это был не городок, не пригород, а именно деревня. Здесь каждая из женщин со своими ребятами направилась к выбранному ею дому, чтобы предложить обмен. Мать постучала в чье-то окно, ей откликнулись. Перед тем как войти в избу, она наказала мне постоять у крыльца и никуда не уходить.
Тут ко мне подошла пятнистая собачка. Мне очень захотелось погладить ее. Когда я протянул к ней руку, она со злобным урчаньем бросилась на меня. На мой крик из дома выбежали мать и хозяйка. Собачонка не то укусила, не то лапой оцарапала мне левое ухо; по шее у меня обильно текла кровь. Мать, хозяйка и еще какие-то женщины потащили меня к одной старушке, у которой было регальное масло. Что это за масло — я до сих пор не знаю и слова такого больше никогда не слыхал.
Не пойму, чем я прогневил этого песика. Быть может, его рассердил мой необычный вид — лоб-то у меня был перевязан? А может быть, такие уж хозяева у него были: есть люди, которые держат собаку не потому, что любят собак, а потому, что не любят своих двуногих собратьев. Мать потом сказала мне, что на душе моей, видно, был какой-то грех — вот собачонка и цапнула меня; собаки, мол, кусают или заведомо плохих людей, или тех, даже неплохих, которые недавно, вольно или невольно, обидели кого-нибудь. Она считала, что дурных зверей нет вообще на свете и что хищные звери не виноваты в том, что они хищные: убивают других животных они вовсе не по злобе, а потому, что иначе умрут с голоду. Кое-какие люди умышленно преувеличивают кровожадность и прожорливость хищных зверей, нарекают некоторых из них вредными, городят на них всяческую напраслину, — это все для того, чтобы найти оправдание своей жестокости по отношению к ним.
К тем народам и племенам, которые живут охотой потому, что иначе не могут добывать себе пищу, мать относилась с уважением, но охоту ради охоты презирала и даже ненавидела и однажды сказала мне, что «в нашем роду были и авантюристы, но охотников, слава богу, не водилось». Она утверждала, что зверь, даже самый сильный и крупный, все же во много раз слабее «двуногого с двухстволкой», и потому, в большинстве случаев, убийство зверя — вовсе не акт доблести, а нечто совсем противоположное, приближающееся к палачеству. Мать была убеждена, что со временем люди станут умнее и добрее и откажутся от так называемой «спортивной» охоты. Увы, пророчество ее пока что не сбылось. Двуногий с двухстволкой по-прежнему шастает по горам и лесам, и вина старшего брата перед младшим все растет.
…Что касается регального масла, то целебного действия оно не оказало. Через день под ухом у меня вздулся огромный волдырь. Хорошо, что воинская часть вскоре вернулась в городок — и фельдшер тоже. Он сделал мне компресс. Несколько дней я ходил с двумя повязками: одна над глазом, другая — под ухом. Мать по этому поводу сказала: «На бедного Макара все шишки валятся». Слова эти показались мне очень смешными, и я их сразу запомнил. Смысл же пословицы до меня тогда не дошел.