Итак, Человек поместил свое семя в Пробирку, после чего из искусственных чрев вышло множество как человеческих рас, так и тех, что больше не были человеческими. Элиди отрастили крылья, агатангиты придали себе форму тюленей, чтобы плавать в водах своей планеты; хоши овладели трудным искусством дыхания метаном, алалои открыли для себя древние, но неувядающие ремесла. В Цивилизованных Мирах немало таких, кто постарался хоть немного, да улучшить свою наследственность. Эталоны Бодхи Люс, например, пожелали, чтобы их дети были выше их, и постепенно, дюйм за дюймом, поколение за поколением, вывели человеческую породу десятифутовой вышины. Когда люди с разных планет обнаружили, что больше не могут вступать в браки и иметь детей естественным путем, воцарился хаос. Так Человек сформулировал третий и самый важный из своих законов, который позднее назвали законом Цивилизованных Миров: человек может делать со своим телом что ему вздумается, но его ДНК принадлежит его виду.
Десять Тысяч Островов – это огромный архипелаг, разбросанный на четырех тысячах миль океана, острова широким полумесяцем тянутся от Ландасаллы на крайнем западе до Невернеса на юго-востоке. В действительности их не десять тысяч, а намного больше. Большинство из них – это мелкие вулканические образования, ставшие почти плоскими под действием ветра, льдов и силы тяжести. На этих тундровых островках растет только осока и лежит плотный снег. (Собственно говоря, «Десять Тысяч Островов» – это вольный перевод девакийского «гелагеласалия», что означает «много-много островов». Деваки, как и все алалойские племена, обозначают все числа больше двадцати выражением «гела».) Все тридцать три племени расселились на более крупных островах. В южной группе архипелага, которая называется Алигельстеи, или Сверкающие Камни Богов, жизнь бьет ключом. Острова эти очень красивы. В их вечнозеленых лесах алалои охотятся на шегшеев и грузных мамонтов, заслоняя глаза от ярких переливов снеговых полей; здесь в своих снежных хижинах и пещерах они пьют кровяной чай, любуясь звездами.
Шестнадцатый остров носит название Квейткель, как и большая белая гора, подымающаяся на пятнадцать тысяч футов над уровнем моря. По словам моей матери, впечатавшей себе наиболее релевантную часть памяти Рейнера, именно там, в пещере под южным склоном, мы должны были найти деваки. Каждую зиму, когда море замерзает, разбросанные семьи этого племени переезжают на собаках по льду с ближних островов – Ваасаллы, Ялкеля и Аллсаллы, а также с Савесаллы и Аурунии, довольно отдаленных. Они собираются, чтобы подыскать жен своим сыновьям и совершить обряды инициации; собираются, чтобы обменяться рассказами и подарками и просто из-за темных ночей глубокой зимы: страшно быть одним, когда холод норовит высосать из тебя жизнь вместе с дыханием.
Наш план состоял в том, чтобы подъехать к Квейткелю с юга под видом семьи, желающей воссоединиться с домом своих предков. По легенде мы должны были представиться как потомки Сенве, храбреца, покинувшего своих девакийских родичей четыре поколения назад, чтобы основать собственное племя. (Я надеялся на то, что память не подвела Рейнера и такой человек действительно существовал. Неужели он взаправду отправился через южные льды на поиски Пеласалии, сказочных Благословенных Островов? К югу от Квейткеля островов нет, ни благословенных, ни каких-либо иных. Если Сенве в самом деле отправился на юг, и он, и его злополучная семья должны были погибнуть в холодном бездонном море, когда лед вскрылся под ярким солнцем ложной зимы.) Под покровом тьмы наш ветрорез сядет в десяти милях от южного берега Квейткеля. Там, где ветер, не зная преград, ревет над тысячами миль морского льда, мы запряжем своих собак, облачимся в меха и совершим короткий переезд до нашего нового дома.
В брюхе серебристого ветрореза мы мигом преодолели шестьсот миль, отделявших Неверное от первого из Внешних Островов. Два поколения назад этот же путь, только по льду, проделал Гошеван. Мы путешествовали гораздо быстрее и легче, чем он, за короткое время мы прошли над пятнадцатью Внешними островами, браконьерскими угодьями червячников, которые, рискуя жизнью под лучами лазеров, доставляют драгоценные натуральные меха городским тубистам. Под нами, скрытые чернильной тьмой, проносились лесистые горы и белые стада шегшеев. Там же – если опять-таки положиться на память Рейнера – находилось потомственное обиталище Еленалины и Рейналины, двух крупнейших семей девакийского племени.
Следую нашему плану, мы сели к югу от Квейткеля. Я, во всяком случае, полагал, что мы сели именно там. Нам приходилось полагаться на штурманское искусство кадеталетчика, только что вышедшего из Борхи. (Ирония заключается в том, что мы, пилоты, с легкостью проделывающие путь от Утрадеса до Гелид Люс, напрочь лишены способности управлять ветрорезом, что, казалось бы, гораздо проще.) Почти молча мы выгрузили наши нарты и пятнадцать скулящих собак. Мы работали быстро, чтобы Марков Линг, наш летчик, снялся еще до восхода солнца – иначе наш обман стал бы очевиден для любого, кто мог смотреть на нас с далекого берега.
В темноте и на морозе я долго провозился с упряжью: звезды давали слишком слабое освещение. Мои собаки рычали, огрызались друг на дружку и кусали мерзлые кожаные постромки. Ветер гнал поземку, и их пробирала дрожь. Бардо рядом со мной дал тумака вожаку своей упряжки Алише. В шегшеевой шубе с туго завязанным капюшоном он смахивал на белого медведя. В промежутках между руганью он переговаривался с Жюстиной, но я не разбирал слов из-за ветра. Соли, на которого ветер как будто не действовал, уже запряг собак и проверял, как закреплен груз. Женщины, по алалойскому обычаю, помогали чем могли. Но Жюстина слишком туго затянула постромки моей третьей собаки, Тусы, и он лязгнул на нее зубами, чуть не порвав ей рукавицу. Мать тут же накинулась на злобного пса с кнутом и хлестала его, пока он не взвыл и не припал брюхом к снегу.
– Этот Туса просто зверюга, – сказала она мне, перекрикивая ветер. – Я говорила, что надо было брать сук вместо кобелей.
Соли, все это время глядевший на нее с неразличимым во тьме выражением лица, сказал только:
– Кобели крепче. – И дал Маркову знак отправляться. Марков, не вылезавший из теплой кабины, подал ответный сигнал и запустил ракетные двигатели. Ветрорез с ревом рванулся вперед и взвился в темное небо на востоке. Гром прокатился по льду и затих.
Я не помню, чтобы когда-нибудь чувствовал себя таким же одиноким, как в то утро на морском льду. Я, путешествовавший в глубинах мультиплекса за миллиарды миль от другого человеческого существа, стоял лицом к востоку, глядя, как исчезает вдали красный ракетный огонь. Внутри легкого корабля – как и любого корабля – ты не одинок по-настоящему. Там, в надежной, как материнская утроба, кабине, ты испытываешь знакомое, успокоительное прикосновение нейросхем и знаешь, что тебя окружают творения человеческой мысли. А здесь, на льду, – только жестокий ветер и мороз, от которого воздух вокруг глаз и носа кажется жидким. Природа здесь убивает, и ни родные, ни друзья тебе не помогут. Впервые в жизни я оказался к ней так близок. Я буду убивать животных ради их мяса и шить себе одежду из их окровавленных шкур; буду складывать себе дом из плотных снеговых блоков, чтобы не замерзнуть до смерти. Ветер проникал мне под парку, и я вдруг понял самым осязательным образом, насколько нежна моя кожа, несмотря на черную волосяную поросль и белый мех. Снеговая крупа жалила мое смазанное жиром лицо; я слушал, как стонет ветер, и из моих прохваченных холодом легких тоже вырывались стоны, а в носу при каждом вдохе и выдохе образовывалась изморозь. Не в первый и не в последний раз я спросил себя, стоит ли то, что найду я на острове Квейткель, ноющих зубов и обморожений.
Вскоре Соли свистнул вожаку своей упряжки, и я понял, что пора ехать. Поскольку я выдавал себя за алалоя, то решил выдержать свою роль до конца. Я повернулся на все четыре стороны света, воздав благодарение утру. На востоке, где лед соединялся с небом, уже брезжил тусклый кровавый свет. На медленно синеющем небе от солнца, скрытого за краем земли, проступали розовато-серые полосы. На юге – серый туман и бескрайние льды. На темном западе еще не проступили из мрака очертания Савельсалии. Я поклонился на север и увидел Квейткель, стоящий в отдалении, как могучий белый бог. (Слово «кель» – «гора» – у деваки обозначает также и бога.) Его нижние склоны казались зелеными и серыми на фоне неба, но вершина уже зажглась оранжевым огнем.
– Квейткель, ни ля луришия, – прошептал я, надеясь, что меня никто не слышит. – Шантих, шантих.
Мы направили нарты на север и просвистали четыре низкие короткие ноты, за которыми последовала одна высокая и протяжная. Такой трелью деваки погоняют своих собак, не желая прибегать к кнуту. Собаки, блестя черными носами, вывесив розовые языки, натянули постромки и уперлись лапами в снег. Передние нарты вел Соли, за ним ехал Бардо. Женщины сидели на нартах. Не менее двух раз за это утро мать приставала ко мне, чтобы я дал ей поводья, но я не давал, раздраженно заявляя, что у деваки женщины не правят нартами. Ехать позади было выгодно по двум причинам: во-первых, мой вожак Лико был самым сильным и умным из всех наших собак, а во-вторых, мы двигались по следу, проложенному Соли и Бардо. Снег сам по себе был тверд и чист – намороженные полозья нарт скользили по своим колеям без усилий. Деваки называют такой снег саффель, крепкий снег, и он действительно был крепким. К середине утра мы покрыли больше половины расстояния, отделявшего нас от острова, и проехали бы еще больше, если бы не плачевное состояние наших собак.
Должен сознаться, что это по моей вине их морили голодом. Я придумал этот жестокий план с самого начала. Из всего дурного, что я делал в жизни – а такого наберется немало, – я в некотором смысле больше всего сожалею об этом истязании, которому подверг ни в чем не повинных тварей. Это необходимо, внушал я себе и остальным, – необходимо для того, чтобы сделать вид, будто мы проехали большой путь. Если бы мы действительно проделали тысячу миль по льду, как притворялись, наши собаки вымотались бы и отощали, получая половинную порцию в течение многих дней. С этой целью, вопреки мнению Соли, я потребовал, чтобы собакам давали корм очень скупо. Больше того, я сам перед отъездом из Города натер им лапы соленым колючим снежным крошевом, пока те не начали кровоточить. А они скулили и смотрели на меня своими доверчивыми глазами. Я мучил их и морил голодом, чтобы деваки приняли нас как братьев и чтобы мы могли раскрыть секрет жизни. (Я и сам голодал, но знаю, что это не оправдывает моего варварства. Другие делали то же самое. Что такое человек, как не животное, способное вынести любые лишения и любую боль?)
Жалею я и о том, что нам с Бардо приходилось хлестать собак. Бардо орудовал кнутом всю дорогу до острова, не переставая ругаться. А вот Соли, чьи собаки, собственно, и прокладывали путь, хлыстом не пользовался. Он перенял у Лионела другой способ погонять их, освоив его лучше, чем сам Лионел. Его свист разносился далеко в утреннем воздухе. Это была красивая трель, очень мелодичная – я и теперь помню эти протяжные ноты. Свист побуждал двигаться быстрее и одновременно выражал понимание, как будто Соли знал, что такое голодные животы и замерзшие кровоточащие лапы. Он свистел, и собаки тянули из последних сил. Я надеялся, что скоро, если нам и дальше будет везти, их вознаградит жаркий огонь и кровавые куски свежего мяса.
Наконец мы добрались до скалистого берега. Полозья скрипели по снегу. Лицо у меня так окоченело, что я едва мог говорить и довольствовался тем, что слушал. Лай собак и громовой голос Бардо, крики талло, пикирующих с утесов над нами, хлопая крыльями на ветру, шорох поземки, бьющей в каменистые, встающие из моря мысы. А когда ветер утих и живые существа на миг умолкли, уши наполнила глубокая, необъятная тишина.
Примерно в миле от берега я понял, что наша высадка сулит нам немалые трудности. Южное побережье Квейткеля состояло из сплошных вулканических скал, торчащих из моря как корявые черные пальцы, изъеденные солью и снегом. Лед вокруг них застыл неровными, голубовато-белыми складками. Я предложил обогнуть остров и въехать на сушу по отлогому западному берегу. Когда мы остановились перекусить орехами бальдо, запивая их холодной водой. Соли возразил мне:
– Если предполагается, что мы прибыли с дальнего юга, мы должны с юга и появиться.
– Но с запада будет быстрее, – невнятным от холода голосом ответил я.
– Тебе, как всегда, не терпится, да?
– Возможно, деваки уже видели нас на льду, – продолжил он. – У них было целое утро, чтобы вдоволь наглядеться. – Я посмотрел на голые южные утесы, и в горле у меня запершило от предчувствия чего-то недоброго. Но я не скраер и потому ограничился словами: – Не нравятся мне эти утесы.
Хотел бы я знать, как выглядят наши нарты, если смотреть на них от устья девакийской пещеры. Ничто не кажется столь мелким и жалким на бескрайней пустыне льда, как человек и все им созданное. Три черточки, удручающе медленно ползущие по неоглядной белизне, – вот, пожалуй, и все, что можно разглядеть.
Соли сжал смазанные жиром губы.
– Вселенная не вращается вокруг Мэллори Рингесса, как и вокруг любого из нас. – Он, словно в поисках поддержки, посмотрел на Жюстину, сидящую на его нартах. – С чего бы деваки стали наблюдать за нами?
Я почесал нос, покрытый липким застывшим жиром.
– Если мы потащим собак через эти утесы, они нас сочтут дураками.
– Отчего же. – Соли заслонил рукой глаза и прищурился, вглядываясь в берег. – Вон, смотри. – Он говорил на девакийском, словно на родном языке. – Мы въедем по ледяному скату, который ведет к лесу.
– Подъем будет не из легких.
– Да, это верно.
Как выяснилось позже, ничего труднее нам в жизни делать еще не доводилось. Лед около берега застыл зеленовато-синими надолбами величиной с дом. Острые ледяные копья цеплялись за упряжь и норовили проткнуть собак насквозь. Были моменты, когда нарты застревали между торосами или, хуже того, повисали на краю глубокой трещины, а собаки выли от досады и страха. Не менее трех раз нам приходилось выпрягать их и перетаскивать нарты через нагромождения льдин, а однажды нарты пришлось разгрузить целиком. Бардо, ненавидящий всякие физические усилия, прикладываемые не в постели, всякий раз громогласно проклинал час своего рождения. Все остальные вели себя в соответствии со своим характером. Жюстина при каждом затруднении весело напевала и смеялась, потому что ей нравилось быть на свежем воздухе рядом со своим мужем. Катарина, рассеянно выполняя свою работу, любовалась блеском льда и зеленью далекого леса – она до сих пор не могла наглядеться на окружающий ее мир. Соли, видимо, любил задачи всякого рода, позволяющие ему проверить остроту своего ума и выносливость. Только мать – и это явилось одной из самых больших неожиданностей моей жизни – воспринимала эту рвущую жилы работу как должное. Опасные участки она преодолевала с грациозной уверенностью, явно наслаждаясь возможностями своего нового алалойского тела. Эта вновь обретенная радость бытия сказывалась в, том, как легко она тянула постромки и шла против ветра, упираясь унтами в скользкий лед; это сказывалось в выражении ее лица, очень красивого, несмотря на толстый нос и массивную челюсть.
Лишь во второй половине дня мы добрались до опушки леса. Мускулы у меня на руках горели огнем, и я растянул колено, когда Катарина поскользнулась и балансировавшие на краю обрыва нарты всем своим весом обрушились на меня. Я тоже поскользнулся и чуть не порвал связки – они выдержали только благодаря Мехтару. Да – как это ни абсурдно, я, хромая к лесу, воздавал в душе благодарность тубисту-резчику за то, что не остался калекой.
Бардо, прикидываясь, что надорвался вконец, уселся на камень и обхватил голову руками.
– Бог мой, как я устал! Видишь мои руки? Я даже кулаки сжать не могу! А холодно-то как… такой холод, что моча стынет, не долетев до земли – я бы показал тебе, да встать нет сил. Будь прокляты Шива Лал и Дризана Лал за то, что зачали меня. Будь прокляты Говинда Лал, и Тумир, и Ганиф… – Он еще долго проклинал своих предков: принцы Летнего Мира знают свою родословную назубок. Он клял их всех до десятого колена и клял воду, имеющую свойство застывать сосульками у него на усах. Но в тот миг я не питал к нему жалости, хотя и знал, что до своего прибытия в Город он ни разу не видел снега и льда.
Мать, взяв одну из собак и став на лыжи, отправилась в лес на разведку, Жюстина бинтовала шкурами стертые в кровь лапы других собак. Катарина, к моему изумлению и раздражению, склонилась над колючим кустом, держа голые руки над лепестками огнецвета.
– От него идет тепло, – сказала она. – Посмотри, как меняются краски: от огненной к кармину, от кармина к…
Соли влез на берег рядом со мной, и мы тут же начали спорить. Мне не терпелось поскорее доехать до пещеры деваки, но он заявил:
– Уже поздно. Нельзя, чтобы ночь застала нас в лесу.
– К ночи мы будем уже в пещере. До нее всего четыре мили, а лесом ехать легко.
– Да, если полагаться на память Рейнера.
– А ты ей не веришь? – с хитрецой осведомился я.
– Вера… – проворчал он, вытряхивая снег из унтов.
– Из темноты еще два часа.
– Ты уверен, пилот?
Я взглянул на запад: но мы находились слишком близко к утесу, чтобы видеть положение солнца. Я пожалел, что мы не взяли с собой часы. Это было бы легко сделать. В башне Хранителя Времени я видел часы величиной с ноготь моего мизинца – до того, как Мехтар переваял мои руки. Они были сделаны из какой-то живой субстанции, которая меняла цвета, отмечая прошествие секунд и часов – совсем как Катаринин цветок, меняющий оттенки от алого до пурпурного. Если бы я спрятал такие часы в своих мехах, то мог бы предсказать момент, когда солнце закатится за край земли.
– Надо было попросить технаря снабдить радио часами, – сказал я, возобновляя старый спор, – но ты побоялся нарушить запрет Хранителя.
Радио было спрятано в двойном днище нарт Соли вместе с криддовыми емкостями, куда мы должны были складывать собранные образцы тканей. Достать его было не так-то легко – мы воспользуемся им только для того, чтобы подать сигнал ветрорезу, когда закончим свое опасное задание.
Соли, видимо, тоже сожалел, что отказался нарушить этот запрет. Трудно это, должно быть, – носить звание Главного Пилота. Он устремил взгляд на утес, словно хотел проникнуть сквозь мергели и осадочные породы в самое сердце планеты.
– Хранитель прав, что ненавидит время. К чему нам беспокоиться о нем? Зачем нам часы, когда есть Мэллори Рингесс, утверждающий, что до темноты еще два часа?
Мать, вернувшись, доложила, что через лес можно проехать свободно и подъем не слишком крут. Это решило дело.
– Снег там глубокий, – сказала она, – но сверху крепкий наст, который не проламывается под лапами Ивара.
Мы стали запрягать собак для последнего перегона через лес, и тут случилось ужасное. Мне следовало насторожиться, еще когда Катарина вдруг бросила сбрую, выпрямилась и посмотрела на небо, словно на живописное полотно. Но я устал, был занят с Лико и не понял, что она смотрит на свое осуществляемое видение. Я затягивал постромки на широкой груди Лико, когда что-то выскочило из-за ближней скалы. Заяц-беляк, заложив уши, бешеными зигзагами несся по снегу. Лико рявкнул, вырвался у меня из рук и пустился вдогонку за зайцем.
Трудно описать то, что случилось потом. Трудно не только потому, что это запомнилось мне очень смутно, но и потому, что это причиняет мне боль. Лико мчался, почти белый на белом снегу, за такой же белой добычей. Бардо вскочил со своего камня, глядя вверх, и крикнул:
– Бог ты мой! Гляди! – Над краем утеса что-то мелькнуло. Заяц приближался к лесу, и я, тоже взглянув вверх, увидел синий силуэт на голубом небе. Талло, выставив когти, падала на зайца и на Лико – трудно было сказать, на кого именно, – падала камнем, нацелив задний коготь, как копье. Коготь вонзился в шею Лико. Раздался страшный тонкий крик – возможно, это слились воедино два звука: победный крик птицы и полный ужаса вой Лико. Собака упала на снег, судорожно сжимая челюсти. Я бежал к Лико, не понимая, почему он сам не пытается убежать. Я бежал к нему, полуослепший от снега и от страха, что талло сломала ему шею. Я бежал, намереваясь оторвать талло крылья и свернуть шею ей самой, а птица, глядя на меня ярким глазом, запустила когти Лико в бок, повернула голову, как бы недоумевая, и погрузила свой загнутый клюв в раскрытую, исходящую пеной пасть Лико. Еще один жуткий вопль – а потом тишина. Птица вскинула голову – все это время, которое как бы остановилось, я продолжал бежать, – держа в клюве розовый язык Лико. Щелкнув клювом, она проглотила лакомый кусок, не сводя с меня своего глаза. И снова клюнула, как будто времени у нее было невпроворот. На этот раз заорал я, а клюв вошел Лико в глаз, открытый и полный ужаса. Я рассекал воздух кулаками. Птица, запрокинув голову, разинула клюв, а потом лениво, все так же глядя на меня, подскочила, захлопала крыльями и взмыла ввысь. Я стоял над Лико, беспомощно сжимая и разжимая кулаки.
Подошел Соли, за ним Бардо и все остальные. Соли, глядя на визжащего Лико, сказал:
– Не видишь разве – он умирает?
Я молчал, уставившись на запятнанный красным снег.
– Это твоя собака, пилот. – Кровавая снежная каша стыла у меня на глазах. – Ты должен убить его, – сказал Соли.
Нет. Я не мог убить Лико, вожака моей упряжки, моего друга…
– Сделай это, пилот. Быстрее.
– Нет. Не могу.
– Будь ты проклят! – вскричал редко ругавшийся Соли, нагнулся и со страшной силой обрушил кулак на голову Лико. Хрустнул череп, и Лико затих, превратившись в кусок покрытого шерстью мяса. Соли выругался еще раз, прижал ладонь к виску и зашагал прочь.
– Лико умер, – сказал, подойдя ко мне, Бардо. Своей мощной ручищей он обнял меня за плечи. – Все, паренек.
Я хотел посмотреть на Лико, но не смог.
– Он был живой, – прошептал я, – а теперь мертвый.
– Вот горе-то, – промолвил Бардо, качая головой. – Вот горе.
Мне хотелось обнять Лико, пощупать его, подержать руку на его стынущем носу – но я не мог себя заставить. Он перестал быть живым существом, которое можно потрогать, – он стал мохнатым мешком, полным густеющей крови и костей, а когда вернется талло или придут волки, он него не останется ничего, кроме пятна на снегу.
– Он был красавец, – сказала Жюстина. И добавила так тихо, что ветер почти заглушил ее слова: – Лико, ми алашария ля шантих. – Это была заупокойная молитва деваки.
Я хотел повторить молитву, но слова не выговаривались. Я никогда еще не видел, как умирают животные. Я не верил, что дух Лико теперь упокоится по ту сторону дня. «Нет ничего прекрасного в том, что тиканье прекращается, – сказал Хранитель Времени. – Есть только чернота и ужас вечного ничто». Я смотрел на труп собаки и видел это ничто. Ветер, ревевший в ушах, ерошил его шерсть, как море ложной зимой, и я вспомнил, что уже видел смерть. Однажды в детстве, на берегу у Хофгартена, я видел, как чайка клевала труп другой чайки. Я очень хорошо запомнил это первое зрелище смерти: взъерошенные перья, вывалянные в песке и морской пене, и ярко-красные пятна обнажившегося мяса. В тот же день, продолжая свою одинокую прогулку по берегу, я увидел скелет заплывшего на мель кита – отлив уносил его в море. Я помню, как торчали вверх изогнутые белые ребра, словно стараясь поймать ветер. Да, я уже видел смерть, но никогда еще не видел, как умирают. Сломанные крылья чайки, голые ребра кита – все это были вещи, выброшенные на берег случайно, вещи, напоминающие о существовании таинственного и ужасного, которого следует избегать во что бы то ни стало. Я смотрел на красивое тело Лико, на его толстую шею и широкую грудь – это была уже не вещь, а нечто большее: он был неповторимым живым существом, которое на моих глазах перешло из жизни в смерть. Именно этот переход и ужасал меня. Именно акт умирания привел к тому, что у меня ныли все зубы и мускулы отказывались повиноваться. Я смотрел на Лико, и слезы замерзали у меня на глазах; я смотрел на Лико и презирал себя, понимая, что мои жалость и боль уже ничего для него не значат.
Я похоронил бы его, но снег был слишком плотен, чтобы копать. Соли на берегу свистнул своих собак, напоминая, что в лесу скоро станет темно и что времени на похороны у нас нет. Жюстина, в простоте своей полагающая, что никогда не умрет, сказала мне несколько глупых утешительных слов и пошла к мужу. Мать, стоя над Лико, потерла свои массивные надбровья.
– Это всего лишь собака. Стоит ли с ним возиться? Надо вернуться к нартам, пока не стемнело. – И она тоже ушла. Я посмотрел, как она выпрягает Тусу и ставит его на место Лико во главе упряжки.
– Варвары! – крикнул им Бардо. – Бросили бедного пса! – Он поднял голову к небу и разразился проклятиями. Он проклинал талло, убившую Лико, и богов, позволивших ему умереть; он проклинал родителей Лико за то, что произвели его на свет, а под конец проклял Соли и меня. Продолжая ругаться, он поднял кусок гранита и навалил его на Лико. Я взял камень поменьше и сделал то же самое. Таким манером, работая как сумасшедшие, мы быстро воздвигли над Лико могильную пирамиду.
Катарина пришла с пучком огнецвета, который нарвала в лесу, и возложила его на могилу.
– Я сожалею, Мэллори, – сказала она.
– Ты ведь видела эту талло, верно? Я имею в виду раньше, во сне. Ты знала, что это случится.
– Я видела… такую возможность. Я знала, но не… Не могла же я сделать так, чтобы и ты это увидел, правда?
Я смотрел, как съеживаются и вянут цветы: потребовалось всего несколько мгновений, чтобы их огонь угас.
– Надо было сказать мне о том, что ты видела. Я мог бы его спасти.
– Мне очень жаль.
– Не думаю.
– Не его – тебя.
Я мало что могу рассказать о нашем путешествии к пещере деваки. Через лес мы проехали быстро и легко, как я и надеялся. Мне запомнилась красота этого острова. Зелень деревьев на белых склонах, белые с зеленым холмы на голубом небе – как ни странно, именно эти сочные краски приходят ко мне, когда я вспоминаю трагические события нашей экспедиции. (Я говорю не о смерти Лико, а о трагедиях, которым еще предстояло случиться.) Собаки тянули исправно, преодолевая плавный покатый подъем. Здесь было не так холодно, как на льду, однако деревья трещали от мороза. Нам часто встречались поверженные стволы осколочника, занесенные снегом. Мы ни разу не видели, как они падают, но треск, которым сопровождалась их гибель, прокатывался от холма к холму. Глядя на длинные белые щепки, торчащие из снега, я понял, что Соли был прав и на ночь в лесу лучше не оставаться.
Когда свет стал меркнуть и тени почти сравнялись длиной с деревьями, мы обогнули небольшой холм. Впереди был еще один, повыше, и на его северо-восточном склоне чернела пещера деваки. К северу от обоих холмов высился Квейткель, белый великан – священный великан, по верованиям деваки. Но сейчас, глядя на закате дня во мрак пещеры, я не чувствовал никакого благоговения; я очень устал и разуверился во всем на свете.