Субботними вечерами атмосфера, царившая на острове, изменялась. Если погода стояла ясная, дети иногда засиживались на вершине островка допоздна, наблюдая как прорастают в своей расширяющейся вселенной звезды, как головокружительно изгибается Млечный Путь, вызывающий в том, кто глядит на него, ощущение, будто он, глядящий, откидывается назад, делая мостик. Ах, что за зрелище являло их взорам это звездное марево, — серебристый дымок лесного костра в пустоте пространства! Дети выросли в сельском краю. И хотя неправильные глаголы порой ставили их в тупик, они без труда узнавали птиц по песням, деревья по очертаниям и животных — почти инстинктивно. К примеру, если у них спрашивали, что это там за птица, они никогда не вглядывались в цвета ее оперения. Просто называли ее и не могли потом объяснить, откуда они это знают. А если их и дальше донимали вопросами, они раздраженно отвечали «Ну, так она летела» — или «Ну, знаем и все».
И в звездах они тоже разбирались довольно прилично. У них имелись свои любимцы, — любимцы сухопутного человека, не моряка. Они знали Орион, потому что Орион был охотником, и особенно Сириус, который был собакой, и разумеется, им была известна Кассиопея, потому что разделив пополам больший из ее углов и проведя соответственно линию, можно найти Полярную Звезду. Арктур, когда его было видно, они воспринимали как живое существо, поскольку им рассказали, что он носит то же имя, что и Король Артур у сэра Томаса Мэлори, — ну и еще имелись разные звезды, которым удалось, более или менее случайно, задеть их воображение. Никки предпочитал одни, Джуди другие. Одна из самых восхитительных особенностей созвездий состояла в том, что ни одно из них не носило кошачьего имени.
Почти каждый вечер, пока дети сидели среди дремлющих птиц, принимавших их присутствие без возражений, снизу до них доносилась музыка. Три окошка Роколла были вырезаны в отвесной стене одно под другим. Если поблизости не было ни судна, ни самолета, среднее окно к вечеру распахивалось, и из него изливался свет, сопровождаемый звучанием фонографа, — иногда это был Гайдн, иногда Палестрина, но чаще всего Бах. Музыка звучала вполсилы.
По субботам программа менялась, математику замещало буйство эмоций.
Зачарованные, они засиживались далеко за полночь, а мощная машина, включенная на полную громкость, буквально метала в темноту громы, от которых гранитный утес, казалось, качался и плыл у них под ногами, словно бы обратясь в колокольню. Временами и вправду звучали колокола. Громовые звуки финала «Увертюры 1812 года» со всеми его перезвонами, голубями, пушками и национальными гимнами летели во всех направлениях, и очень маленький, очень далекий царь в белом мундире вставал на верхней ступеньке огромной лестницы, и в звоне колоколов и в победной славе вихрем взметались голуби, снежные хлопья, конфетти и все, что вам будет угодно, — так начиналась ночь, а за этой музыкой вероятней всего следовал первый фортепианный концерт того же самого композитора. Ночь шла, и «Болеро» сменялось «Плясками смерти», а те — пьесами Рахманинова, Мусоргского и Донаньи, пока наконец оргия не завершалась РимскимКорсаковым или «Князем Игорем» — оглушительным разгулом «Половецких плясок» из второго действия. Это было нечто потрясающее.
Хозяин редко слушал Бетховена, Генделя или Моцарта, разве что фуги. Он, в отличие от этих троих, не был Князем Света.
Субботней ночью после возвращения вертолета близнецы сидели под звездами, почти ощущая, что им лучше держаться за камень, не то бушующий ниже Равель снесет их прочь со скалы. Им приходилось кричать, чтобы слышать друг друга.
— Жаль, мы не можем увидеть, что он там делает.
— Судя по звукам, пьет.
— Ты думаешь, он способен напиться?
— Да ты вспомни, сколько он выпивает виски, прежде чем сказать что-нибудь.
— Как-то незаметно, чтобы оно на него действовало.
— Раз говорить начинает, значит, действует.
— Если бы папа столько выпил, он бы, наверное, затянул «Моряцкую песню» или принялся показывать фокус со спаржей.
— Или свалился.
— Никки!
— Ладно-ладно, во всяком случае вид у него стал бы отсутствующий и он бы отправился спать, ничего не сказав на прощание. Три полных стакана — это же без малого бутылка.
— И ты думаешь, он… он тоже так?
— У него, наверное, есть какая-то своя причина, чтобы напиваться каждую субботу, — вот как некоторые по субботам принимают ванну.
— Но зачем ему это?
— Да откуда мне знать, Джуди? Просто он ничего без причины не делает. Он не сумасшедший.
Об этом она до сих пор не задумывалась.
— А ты в этом уверен?
— Совершенно.
— Если он напивается, мы могли бы пробраться туда и обыскать другие комнаты или прочитать дневники.
— Или схлопотать пулю. Откуда ты знаешь, что он не сидит там с пистолетом Китайца в руке и не палит в потолок, выбивая V.R., наподобие Шерлока Холмса?
— И вообще, — с сомнением произнесла Джуди, — там еще черная дверь, а ключа у нас нет.
— Да говорю же я тебе, что для нее никакого ключа не требуется.
— Нет, ты только послушай!
Зазвучало скерцо из Брамсова «Квинтета фа минор»в переложении для двух фортепиано.
Никки сказал, размышляя:
— Окна пробиты одно под другим. Если б у нас была веревка, мы могли бы спуститься из двери ангара и заглянуть внутрь. По крайней мере, увидели бы, чем он там занят.
— А на кране мы спуститься не можем?
— Слишком много шуму получится. Да я и не знаю, как он работает.
— Но ведь ты бы мог это выяснить, Никки?
— Без шума, я думаю, вряд ли.
— А веревка где-нибудь есть?
— Должна быть на складе, только он заперт.
— Может, связать из простыней? В книгах так делают.
— В книгах-то делают.
— А нам кто мешает?
— Ну, послушай, Джуди, в простыне около десяти футов длины, — завяжи на концах по большому узлу, сколько, по-твоему, останется? На рост взрослого человека уже две простыни уйдет.
— И вообще, это было бы очень опасно.
— Да.
— Вдруг он выглянет из окна!
Та-ра-ра-ра, Тидлди-тум-тум-тум, рокотало скерцо, Тидлди-тум, тидлди-тум, тидлди-тум.
— Правда, когда Китаец меня застукал, он ничего не сделал.
— По-моему, он милый.
— Из пистолета он в нас во всяком случае не попал, — саркастически произнес ее брат.
Не надо пугаться, объяснял некогда в «Буре» бедняга Калибан, остров полон звуков, шелеста, шепота и пенья; они приятны и нет от них вреда. Даже внутренность острова, пока они спускались на лифте, чтобы улечься спать, трепетала от бравурных звуков фортепиано, поднимавшихся по лифтовой шахте.
— Неужели так хорошо слышно сквозь черную дверь?
Они взглянули друг на дружку, ибо обоих посетила одна и та же догадка, и руки их одновременно рванулись к кнопке, которая привела бы их на этаж Хозяина.
В конце поблескивающего коридора стояла распахнутой настежь дверь из черного дерева.
Казалось, что она далеко-далеко.
Теперь, когда они высадились в этом коридоре, обратного пути у них не было, — ни ответвлений, ни закоулков, в которые они могли увильнуть или спрятаться, не имелось в этом прямом и белом туннеле. Вступив в него, им оставалось только двигаться дальше.
Осознание этого заставило их перейти на шепот.
— Никки, а что если он не пьяный?
— А с чего ты взяла, что он пьяный?
— Мы ведь не знаем наверняка, мы только думали, что он, может быть, напился.
— Я-то как раз и не думал.
— А если он сделает с нами то же, что с Доктором?
Тум-тум-тумти-тум!
— Вот что, Джу, постой-ка ты лучше здесь. Я все-таки сунусь туда, а если меня поймают, притворюсь, будто книгу забыл или еще что-нибудь.
— Неужели у тебя хватит совести бросить меня одну?
— Да ведь мне так или иначе разрешается там бывать, а тебе-то нет.
— Я одна не останусь.
— Джуди…
Она встряхнула головой и двинулась по коридору, тем самым вынудив его по меньшей мере не оставлять ее в одиночестве.
— Джуди…
Чтобы догнать ее, Никки пришлось перейти на бег.
— Могла бы хоть подождать. Нам надо подумать.
Джуди остановилась.
— Что мы намерены предпринять?
— Осмотреть комнаты и прочитать дневники.
— Но мы же не можем читать их, когда он прямо под ними проигрывает пластинки. И потом, для чего нам их читать?
— Чтобы узнать, что он изобретает, — сказала она.
— Ну, хорошо. Но ведь не у него же под боком!
— А может, он спит.
— В таком-то гвалте?
Неведомо по какой причине Джуди вдруг расхрабрилась, что твой лев, — вернее, львица.
— Не важно. Ничего он нам не сделает. Мы дети.
— Но…
— Ты трусишь.
Тихо вздохнув, одна запись сменила другую, порокотала с минуту и со страшным грохотом разразилась драматическим повествованием о судьбе какого-то русского человека, судя по всему, бьющегося изнутри о крышку гроба. Хозяин, проигрывая пластинки, не придерживался какого-либо установленного порядка.
— Я не трушу.
— Тогда пошли.
— Джуди, не сходи с ума. Если идти, то тихо. Никак нельзя, чтобы нас поймали.
— Стало быть, — «Ковбои и Индейцы»?
— Да.
— «Фрегат его величества 'Пинафор'«, сцена побега, — сказала Джуди, чьи музыкальные вкусы находились примерно на этом уровне. Их отец очень любил Гилберта и Салливена.
— Джуди, прошу тебя, не будь такой легкомысленной. Это серьезное дело.
— Тише, мыши! Кот на крыше!
— Джуди!
— Ой, да ладно тебе.
И внезапно Джуди вновь охватил такой же страх, как тот, что владел ее братом.
Они на цыпочках крались по длинной войлочной дорожке, ощущая себя солдатами, с каждой минутой удаляющимися от своих ходов сообщения. И действительно, пройдя всего половину пути, они уже знали, что перешли Рубикон.
— Прямо в дверь не лезь, — выдохнул Никки, — там может быть звонок или еще что. Держись вплотную к косяку.
— Не шепчись.
— Почему?
— Вообще помалкивай.
Даже если бы они кричали, это не составило бы особой разницы, но все же лучше было молчать, хотя бы из уважения к владевшему ими страху. В то же время, сама украдчивость продвижения наполняла их каким-то восторгом, ударяя в голову, будто шипучий лимонад. Как чудесно быть юным, полным жизни, легким на ногу, проворным, — таиться, действовать, рисковать.
Прихожая выглядела точь в точь как обычно, и визитные карточки лежали в прежнем порядке.
Интересно, кто здесь пыль вытирает? — подумала Джуди: мысли ее, как иногда случается в напряженные мгновения, текли по двум направлениям сразу.
В верху лестницы виднелась полуоткрытая расписная дверь; клин отсеченного ею света лежал на аксминстерском ковре.
Они поползли наверх на четвереньках, передвигаясь так же медленно, как переползают по веткам хамелеоны в зоопарке. Никки, который лез первым, решил, что не стоит просовывать голову в дверь на обыкновенном для нее уровне. Если он заглянет туда снизу, от самого ковра, сидящий внутри меломан может его и не заметить.
Держа голову поближе к полу, он погружал ее в ламповый свет не быстрее, чем движется минутная стрелка часов, — примерно так: сначала ухо, потом скулу, за нею глаз. Одного вполне достаточно. Он отвел назад левую руку и вцепился в Джуди, требуя от нее неподвижности.
О спертом воздухе говорят иногда, что его ножом можно резать. Слитные звуки, наполнявшие комнату Хозяина, можно было нарезать ломтями лопаточкой для печенья. Звуки ломились в приоткрытую, залитую светом дверь, ударясь в стену, словно волна прилива, словно струя из брандспойта. Стена поглощала и дробила их, как преграда дробит взрывную волну, и вся комната ходила ходуном и покачивалась под натиском новой пластинки — «Половецких плясок». Посреди оглушающего рева, напоминая скалу в середине потока, сидел, закрыв глаза и уткнув подбородок в грудь, Хозяин, облаченный в расшитую золотом домашнюю куртку и круглую шапочку с кистью, похожую на коробочку для пилюль, — жуткий, словно нарумяненный и подкрашенный губной помадой скелет. Рядом с ним стояли на фонографе три бутылки виски и стакан, позвякивающий на низких нотах. Испещренное трещинками лицо Хозяина казалось бесконечно удаленным во времени и умудренности, безмятежно царящим над смятением мира в безмолвии и покое, — Эверестом, на миг блеснувшим сквозь тучи.
Что-то заставило Никки повернуть голову.
Двумя ступенями ниже их на толстом лестничном ковре стоял, со старомодным армейским револьвером и с искаженным гневной гримасой лицом майор авиации Фринтон.