А иные просто подбегали, подлетали, подползали из тайги, и устраивались в кругу, ничем по виду не отличаясь от тех обитателей лесных, которые сейчас спали в норах своих или выходили на охоту.

Нет, не знаю, не знаю! Спал ли кто, охотился ли кто той ночью — Ночью Молчания?.. Не знаю.

Были среди них и люди.

Я видел их.

Они появлялись из легкого тумана, вдруг окутавшего часть тайги. Тихо, очень медленно выходили они из-за деревьев, и каждое движение их сопровождалось прохладным дуновением.

Женщины их были прекрасны и молоды, как в сказке. Я не мог оторвать от них взгляда. Чем-то все они походили друг на друга. Обреченностью, печалью? Может быть.

И вот одна из них слегка улыбнулась, поймав мой взор. Но тут же слезы полились по ее лицу!

Она смотрела на меня, подпершись рукой и пригорюнясь, как смотрят сердобольные бабы на обездоленных детишек, и что-то сжало мне сердце. Вот такой, такой же виделась мне во снах моя мать, которая умерла, когда я рождался…

Может быть, я и правда в Царстве Мертвых? Но нет. Это не тень моей покойной матери. Одежды этой женщины указывали на век куда как более древний, чем время моего рождения!

И все же я невольно потянулся к ней, а она, все с той же улыбкой жалости и нежности, — ко мне, но едва соприкоснулись наши руки, как она… рассыпалась в прах, исчезла!

Я испуганно оглянулся и увидел, что теперь глаза всех: и зверей, и чудовищ, и людей прикованы ко мне.

Ко мне! И странно — искры надежды озаряли эти смутные, неясные лики, вспыхивали в этих непроглядных взорах.

Рука моя все еще стыла от прикосновения той женщины, и постепенно стынь проницала все тело. И наконец этот вещий холод коснулся сердца моего.

Душу свою ощущал я как что-то тяжелое, камнем тянущее в глубины прошлого. Но в скудную память мою вдруг хлынул поток мудрости! Оглушенный, ослепленный тем, что открывалось мне в этом прикосновении, исчезновении, этих взглядах, этом молчании, стоял я под звездами.

Слова, фразы, понятия моего языка, моего человеческого разума прорывались сквозь новое знание, пытаясь направить его поток в более-менее стройное русло. Все, что я чувствовал и ощущал с той минуты, когда коснулся изуродованного «сеткой» дерева, теперь оформилось в моем мозгу.

Когда-то читал я древние мудрости «Папируса Айни»: «Тело людей — закром, полный всяческих ответов; выбери хороший, а дурной да останется в теле твоем…»

Увы! Человек среди несметных богатств, приуготованных ему, выбрал жалкие крохи, и радость обладания ничтожным застила ему вид на беспредельное. Но вот он уже сделал все что мог дурного относительно Природы, других людей и самого себя… И возмущенная Природа дает ему знать: настало время врачевания, время исправления ошибок. Но начинать надобно с собственного исцеления, осознавая себя не просто существом, временно обитающим на земной жилплощади, но — частью планеты, частью Мыслящего Космоса. Ведь только через разумное существо Природа достигает полноты жизни.

Разум человека обострен цивилизацией. А вот его чувства, его — частицы мироздания! — той же цивилизацией притуплены, даже умерщвлены.

И тогда на помощь были призваны другие обитатели земли.

Я вспомнил: в сербских сказках герой часто обращается к ветру, животному, растению, человеку одинаково: «Брат по Богу!»

Да. Ведь все мы — дети одного Творца. И для него, для Всевышнего, пожалуй, равны. Такими мы для него были, когда мир был еще молод, — такими остались по сей день: равно велики и равно малы. Недаром же сказано в «Авесте», что разумом Вселенной управляет собака; а Бодисатва, прежде чем стать Буддой, прошел пятьсот различных превращений, побывав в образах льва, орла и всяческих других существ — своих братьев по Богу.

И вот теперь, когда страшная опасность подступила вплотную, Творец объединил для защиты капли крови, биения сердец, вздохи и взоры тех, кто еще недавно, забывшись, считали себя охотником — и добычей, убийцей — и жертвой, непримиримыми врагами: человека и зверя.

Предка и потомка.

Время — это река. То одна волна нахлынет, то другая. То плавно течет она, то бушует. Но если швырнуть в нее огромный камень, то круги пойдут и вверх по течению, и вниз…

Таково было действие нашей «сетки». А еще это можно сравнить с чудовищной иглой, одним стежком сшившей прошлое, настоящее и будущее. «Сетка» пронзила здесь, на берегах Обимура, время, заставив Природу для защиты напрячь свою нравственную энергию до высшей степени.

И на свет появились Хорги.

По-тонгасски слово «хорги» означает «душа предков».

Я — человек — вспомнил бы мудреное слово «инкарнация»: воплощение тотема в человеке, переселение тотема в человеческой образ. Но нет — все гораздо сложнее!

«Сетка» своей чудовищной силой вызвала изломы генетически-исторической сути бытия. Хорги-оборотни, каждый в свое время, в своих обстоятельствах, явились, чтобы впоследствии произвести на свет самих себя — но уже с заложенной программой: уничтожить Огненное Решето — «сетку». Это понял я — человек.

А я — Хорги — ощущал только, как чужие жизни, чужие судьбы проходят сквозь меня: так тени ночные проходят сквозь день иногда. Они ушли, завершив свое Время, оставив в наследство месть.

Но я изнемогал, потому что открывала мне Ночь Молчания, Ночь Взоров и Превращений все новое и новое.

Не только живое население Земли может потерять разум под воздействием «сетки», как я полагал прежде. О, не только!

Сама Мать-Сыра Земля не в силах совладать с собою, и в безумном гневе, обожженная Огненным Решетом, она способна перервать свою живородящую жилу. Ту самую пуповину, которая соединяет и примиряет трепетное, хрупкое существование наше с холодным, размеренным, бесконечным — но и мертвым с нашей точки зрения миром Космоса. Ведь миг, вспышка нашего бытия нам дороже беспредельности и неживого бессмертия Вселенной!..

Вот эту-то живородящую Жилу Земли и способно прервать действие Огненного Решета. Предназначение Хорги — оберегать ее, предотвратить беду.

Та самая осина, к которой прикоснулся я и вокруг которой собрался сейчас сонм зверей, призраков и чудовищ, — один из выходов Жилы Земли на поверхность. Она уже напряглась! Опасность близка… Но я — Хорги. И вот почему взоры всех, кто явился из глубин тайги, из чащоб сказаний, из дебрей суеверий, спустился с высот поднебесных и раздвинул глубины вод, обращены ко мне с надеждой. И готовностью повиноваться, как зомби повинуются приказу.

Я — человек — знал: чтобы обезвредить «сетку», остановить Машину, мне необходимо проникнуть в Центр. Но это невозможно, пока существуют люди, работающие в Центре или связанные с ним. Значит… Значит, они должны быть уничтожены.

Я — Хорги — страшился воздеть руки, чтобы не задеть ненароком.

Я не решался вздохнуть, чтобы не нагрянул вихрь.

И слезинки не мог уронить я, как ни сжималось сердце, чтобы не сместились, не пресеклись пути громов и молний…

А сердце билось неистово — чудилось, то в груди моей ветер ударялся о ветер. Век сталкивался с веком, предок — с потомком.

Я был ветром. Я был временем. Я был всем родом своим — и сейчас, и в мимоушедшем, и в грядущем.

Недвижим и молчалив стоял я, слушая благословенье Тайги и Ночи:

— Да пребудет Бог Всеведения в душе твоей! И не овевали меня сомнения.

VII

Сугробы. Сугробы… И никого.

Бурелом. Вдали частокол деревьев, застывших в зимнем гробовом молчании. И никого. Сугробы. Су-гробы…

Ствол-один отвернулся от видоискателя и поморщился. Наверное, дело в профессиональной привычке отключаться, едва подходишь к Машине. А стоит отойти от перископа, как будто шумовые установки включаются вокруг. Звуки врезают слух:

— Да пойми, что-то надо делать!

— Нельзя.

— Неспроста нас забросили!

— Надо ждать.

— Вот кретин идейно-выдержанный, а?!

— Интеллигент вонючий! Ствол-один устало прикрыл глаза.

А ведь это уже детский лепет. Отупелая, ленивая перебранка. Все доводы и взаимные оскорбления исчерпаны и стерты от частого употребления!

Минуло девять дней с тех пор, как исчезли сторожа, а оба Ствола и Первый до сих пор не могли решить, что делать, как быть дальше.

Нет, если точнее, непонятности начались, еще когда не вернулись московские инспекторы и Сергей Хортов. Но ведь они исчезли, отправившись на проверку результатов «сетки»… Значит… В этих случаях вопросов не задают. И так все ясно.

Да тогда были тут сторожа, ежедневно звучал в эфире голос связника Гарина. Иногда и Овсянникова. Теперь же…

Где Леушкин и Махотин?! Бывало и раньше, что они отлучались на выходные, но чтобы разом и так надолго! Почему не идет на связь Гарин? Почему молчит Овсянников?!

Вызов Овсянникова по экстренной связи — это был самый кардинальный шаг, на который решился Первый. По его мнению, надо было сидеть и ждать. Чего?! И когда Овсянников не ответил, Первый совсем перепугался и готов был запретить Стволам вовсе покидать бункер. Самым действенным тогда оказался довод Ствола-два: «Тебе же самому скоро нечего жрать будет!» Хоть Первый так и не получил вожделенных малосольных огурчиков, аппетит его не ослабевал, поэтому он все же позволил Стволам пройти бункер, добраться по подземному коридору до кладовых НЗ, но чтоб ни шагу к лифтам, не сметь подниматься наверх, в помещение базы!..

Впрочем, даже и этот скудный маршрут показался Стволам утомительным. Конечно, к их услугам всегда были тренажеры, на Машина отнимала весь досуг.

Тревога снедала их, и чтобы хоть немного заглушить ее, Стволы в эти дни снова и снова шлифовали схему «сетки», проверяли расчеты. Теоретически выходило, что им удалось довести оптическую поражающую силу центрального излучателя до такой степени, что новой «сеткой» могла быть накрыта не только наземная, но и подземная живая сила противника. В смысле, скрывающаяся под землей — скажем, в бункере на глубине пятидесяти метров. Тоже ничего себе!

Ствол-один поморщился, подумав, что их-то собственный бункер расположен куда как мельче, и если… но тут же вспомнил, что никакого «если» и быть не может, ибо нет в мире другой такой Машины, а значит, и набросить «сетку» не под силу никому, кроме них, сидящих здесь, под землей, в сердце тайги… Строго говоря, это ведь экспериментальнейший эксперимент, если так можно выразиться. Их со Стволом-два изобретение настолько ирреально, настолько фантастично своей силой и возможностями, что и обстановка, в которой оно разрабатывается, больше напоминает снисходительное пожимание плечами: все это очень интересно, однако совершенно невероятно, этого не может быть, но почему не попробовать, если уж само идет в руки… Ствол-один всегда полагал, что обстановка сверхстрогой секретности, окружающая их деятельность, вызвана не столько естественной потребностью сохранения тайны нового оружия, сколько этой же снисходительностью: коль ничего путного не выйдет, хорошо, если об этом будет знать как можно меньше народу. Минимум миниморум!

Так и вышло. По пальцам можно счесть. Гарин, Хортов, Овсянников, еще оба сторожа и вертолетчики, но те не в счет, потому что им ничего не известно о целях Центра; потом Мурашов, Козерадский и еще трое в Москве. Вот к ним-то и настаивает обратиться Ствол-два, а Первый — ни в какую!..

— Ты что, совсем тут одурел? — проник в сознание ненавидящий голос Ствола-два. — Мозги жиром заплыли? Не может такого быть, чтоб нас на две недели забыли! Не может!

— Надо ждать, — монотонно изрек Первый, глотнув из банки пива, и умолк, отсутствующим взором упершись в стену, на которой висела карта первой «сетки». Ствол-один подозревал, что в последнее время Первого стал тревожить женский вопрос, хотя он сам прилежно пьет соответствующие таблетки и следит, чтобы пили оба Ствола.

— Ну хорошо, жирная твоя шкура, — почти миролюбиво произнес Ствол-два. — Если боишься, что я прямиком побегу в США или Японию, чуть шагну за ворота, сделай проще: выйти на прямую связь, такой ты и разэтакий!

Ствол-один вздохнул. Какой все же убогий лексикон у брани! А Ствол-два стал просто неузнаваем. Ну что же, есть такой тип ученых, которым одиночество и отрешенность от реалий социума жизненно необходимы лишь до поры до времени: пока их детище не начинает действовать. А с тех пор им до смерти надо знать результат. Пощупать им этот результат надо — просто кровь из носу! Ничем другим не могут заниматься.

Ну а сам Ствол-один? Ему, если честно, теперь все равно. Не спать, не есть, ничего вокруг не видеть, оказывается, имело смысл лишь до первой «сетки». А потом, когда — свершилось, все сразу стало неважным и тошнотворно-скучным. И прошлое с его фанатичным служением идее изобретения, и настоящее с этим беснующимся Стволом-два (а ведь недавно он был ближе брата, alter ego!) и распухшим от бдительности Первым, а главное, будущее, в котором не осталось теперь ничего… Да, момент «сетки» был… о да! А что теперь?

Ствол-один в последнее время частенько ловил себя на том, что самым интересным было бы сейчас нажать кнопку, а потом смотреть, неотрывно смотреть, упиваться зрелищем того, как вонзается белый луч в небеса, и, отражаясь от них, падает на землю огненная крупноячеистая сеть…

И бьется в ней все живое.

— Обо всем этом будет доложено в соответствующие инстанции!

Опять Первый. Разгоряченный бесконечным препирательством и пивом, раскраснелся, как петух в гриле.

— Мудило ты цепное! Может, там конец света уже нагрянул, а мы здесь так и будем видик гонять?! Элементарно к телефону сторожей дойти можно, а? Домой Овсянникову дозвониться? Может, он просто слег, заболел, в аварию влетел — «часы» повредил, а? Ну хорошо — сам от страха с места не сойдешь, ну хорошо — мне не доверяешь, так хоть нашему тихоне позволь! А? Ну, пустишь его? В спину не выстрелишь, если пойдет?

Ствол-один снова уткнулся в видоискатель.

Тихоня — это о нем. Конечно, с ним Первый ведет себя иначе, нежели с постоянно огрызающимся Стволом-два. Но беда в том, что ему-то, тихоне, вовсе не хочется куда-то дозваниваться, чего-то добиваться… Некая мертвящая апатия все более властно завладевает им.

Ну, сгинули сторожа — и ладно. Молчит Институт — и пусть молчит, заткнулась Москва — и черт с ней. И вообщее, если вдуматься, идейка Ствола-два насчет конца света — это то что надо. Совсем бы неплохо…

Надоело! Надоело все!

Он неподвижно смотрел в перископ.

Опять бурелом, и частокол деревьев, и сугробы, су-гробы… И никого.

Никого? Вот и хорошо. Вот и славно! Стоп. Что такое? Шевеление веток. Тень. Человек?

Да это же… не может быть!.. Овсянников!

* * *

Костер горел, горел, как сто лет назад, и четыреста, и вечность, и как будет гореть он в бесконечно далеком будущем, и все еще дрожали нити, протянутые в разные стороны от бубенца. Но это уже был прощальный трепет. Они удалялись прочь, уходили навсегда — все те, кто вышел из Страны Вечных Сновидений поведать Александре о происшедшем когда-то, давным-давно, по ту сторону человеческой памяти, о Чамхе и Айями-Хорги… О ней, Александре!

Это было непостижимо, да она и не пыталась вникнуть в тайну сомкнувшихся веков. Она стояла неподвижно, глядя вслед… но какой же след могли оставить тени — на земле умерших? След пролег сквозь ее душу!

И страха больше не было. Лишь печаль владела ею — печаль расставания с жизнью.

Ничего и никем не было сказано о дальнейшей судьбе Александры, но после встречи с тенями своих предков она смогла бы изведать не только самую мысль зверей, птиц, рыб. Чудилось, вот сейчас река впервые потекла, травы впервые проклюнулись сквозь толщу земную, и она, Александра, новым зрением своим, отныне позволявшим ей видеть грань меж реальным и сверхъестественным, разглядела свою собственную близкую погибель. Ибо невозможно человеку нашего времени жить на свете с этим новым, глубинным знанием — и невозможно исполнить завет предков, не отдав за это жизнь. Да, смерть Михаила была неминуема — теперь ясно. Он ничего не успел… остались два Хорги, и одна из этих двоих — Александра.

Обреченная, она не билась, не металась, не просила пощады или отсрочки. Только когда в последний раз слабо дрогнула нить, привязанная одним концом к бубенцу, а другим исчезающая в беспредельности, Александра взмолилась — и сама не поняла, она ль воскликнула, бубенец ли звякнул последний раз… приговоренная, она выкрикнула свое последнее, тайное, самое заветное желание, в котором ей невозможно отказать: взмолилась о том, чего ждала всю свою жизнь и уже не чаяла дождаться:

— Любви прошу! О, любовь моя!..

Любовь ее… та любовь, которую все Хорги предпочли бессмертию… любовь ее реяла одиноко в вышине, подобно птицекукушке, тонгасской богине любви, летала, кликала… Но пусто было вокруг, не дождалась Александра ответа на свой зов.

Тихонько вздохнув, приступила она тогда к тому, чему научили ее недавно родные тени, чтобы вернуться из Селения Мертвых обратно в Царство Живых и свершить предначертанное.

Сняла с себя всю одежду и сложила к подножию идолов, что стерегли погребальный костер Вечности. Потом подобрала лучинку и, запалив ее от этого негреющего, неяркого огня, пошла туда, где с той поры, как замолк колоколец, слышался непрестанный не то шепот, не то шелест.

Пройдя совсем немного, она почувствовала прохладные влажные вздохи и, опустив глаза, увидела, что тихие волны плещутся у самых ее ног. Это была неизвестная река, а может, Обимур струил свои воды и здесь, в мире усопших, как омывает он все Царство Живых, — но берега его терялись в густом тумане.

Волны играли и манили, словно пели песни волшебные, и тогда Александра опасливо опустила на воду свою тлеющую лучинку.

Против ожидания, та не зашипела, не погасла, а наоборот, вспыхнула вдруг ясным пламенем, и подхваченная легким течением, отплыла от берега.

Словно во сне, Александра медленно шагнула следом, и вода подхватила ее.

Плавание почти не требовало от нее усилий. Долго, долго несло ее течение в тишине и таком плотном тумане, что в нем глохли даже всплески рук, но горящая лучинка сверкала, словно звезда в ночи, да еще, оборачиваясь, Александра видела, что за нею самой тянется светящаяся дорожка.

Но вот наконец сияние лучинки стало меркнуть, будто свет Чалпан-звезды, Венеры при восходе солнечном, а потом и совсем угасло, а вокруг разгорелся белый день.

Впереди расстилался берег.

Он весь сверкал и серебрился, и, чудилось, звездным и лунным светом одет был легконогий волк, стремительно бегущий к реке, по которой плыла Александра. Он летел, словно повелитель ветров и властелин стремительного бега, и вскоре стало видно, что одет он серебряной шерстью. И так же сверкали и серебрились приготовленные ко встрече Александры снежные ковры зимы.

Она еще брела по мелководью, отрешенно думая, что неминуемо обратится в ледяную статую, выйдя из воды на мороз, когда волк вдруг взвился серебряным смерчем, достигая, чудилось, хрусталя небес, и, грянувшись оземь, обернулся человеком.

Был он прекрасен, словно спустился из Верхнего Мира — мира богов, но печаль, затаившаяся в светлой глубине его глаз, заставляла усомниться: а не с Нижней ли Земли поднялся он в Мир Живых?..

Александра смотрела на него как завороженная, и чудилось ей, будто она уже видела это белое лицо, и эти серебряные волосы, и уже согревало ее ледяное сияние этих глаз. Не потому ль и сейчас, стоя на берегу обнаженной, она не ощущала стужи? Или это стыд разгорячил ее тело?

Стоило лишь помыслить об этом, как ближние кедры, словно послушные царедворцы, склонили ветви и окутали Александру снежными одеяниями.

Глаза незнакомца стали, еще печальнее, и тоска эта залегла на сердце Александры! Она ощутила необычайную досаду на себя и смятенно подумала словами, принадлежащими прошлому, настоящему и будущему:

Много ль стоит прекрасная плоть моя,

и стыдливость моя, и незрелый разум?

Много ль стоит безвестная жизнь моя

рядом с этим лучистым алмазом?..8

Да разве ж не о том молила она и просила так недавно?

И Александра устыдилась, что стыдится того, кого знала и любила, чудилось, вовсе не с того позднего осеннего вечера, а давным-давно, с баснословных времен, о которых гласят сказания: когда еще земля становилась, когда на небе тройная радуга сияла и когда вода рек еще ручейками текла.

От этого жаркого стыда снеговые одежды истаяли и исчезли.

Двинулись они друг к другу. А бури уже намели снеговую постель. Деревья пели песни величальные. И в небесах пылал светильник.

Насладились они друг другом множество раз, но голод любви неутолим, и снова, снова опускался над ними метельный полог, снова застилали вьюги их ложе. Чудилось, не разжимали они объятий так долго, что перелетная птица семь раз успела бы яйца снести!

И, засыпая средь его поцелуев, грезила она, будто они вдвоем пронзают небо лётом, мерят глубины нырком, клонят долу тайгу скоком и бегом.

И ветер — спутник их. От ветра пьяны! Гуляй, душа!!

* * *

Филипп вышел из своей пещеры, когда уже давно рассвело. Валерий Петрович неохотно приподнялся с угретого местечка возле давно погасшего костра.

Солнце качалось на руках деревьев и просилось в небеса. Трава была острой, словно серп, роса — жгучей, злой.

— Буран придет со стороны западу солнечного, — сказал Филипп, глядя на ветви ближайшего дуба, унизанного птицами, будто бусинками.

Все смешалось, все наоборот! Вот и вороны забрались в сердце тайги, чего сроду не бывало, а поди ж ты: чуют непогоду!

Стая выбрала сук потолще, пониже, расселась поближе к стволу. Птицы нахохлились: повернувшись головами все в одну сторону — западную. Стало быть, отсюда и ждать ветра.

— Снег, — пробормотал Филипп. — Хорошо, если снег. Хорги следа не учует.

Валерий Петрович обреченно вздохнул. Со вчерашнего дня, когда обожженная на костре далу вдруг переломилась в руках Филиппа, того словно подменили. Он почти беспрерывно твердил что-то о Хорги — Валерий Петрович почти не слушал, поглощенный мыслями о Центре.

Ночью было бы в самый раз отвязаться от рехнувшегося шамана, уйти, но, во-первых, Овсянников и днем-то не мог ориентироваться в этом месиве времен года и хотя бы приблизительно вычислить направление, в котором находится Центр, — разве что если бы появился вертолет; а во-вторых, Филипп всю ночь не смыкал глаз: метался в своей пещере, бормоча по-тонгасски, и Овсянников чувствовал, что шаман следит за ним, — а еще свежо было воспоминание о том, с каким выражением Филипп говорил о Центре… Заподозрит неладное — пристрелит, и глазом не моргнет!

Филипп между тем куда-то поспешно собирался. Похоже, всю ночь он к чему-то духовно готовился, на что-то решался. И вот теперь не хотел терять ни минуты. О том, чтобы перекусить на дорогу, как понял Овсянников, и речи не будет, да и вообще, он уже забыл когда ел толком, но странно — не чувствовал ни голода, ни слабости.

…Они торопливо шли по тайге, все время забирая с подветренной стороны. Вскоре Филипп перешел из летней тайги в зимнюю. Понятно, догадался Валерий Петрович, здесь и пойдет снег, который скроет след. Шаман страшно ругался, когда Овсянников сходил с проложенной им тропы или, того хуже, рушил слежавшиеся на ветвях сугробики.

Когда поперек их пути легли отпечатки крупных волчьих лап, Филипп пошел еле-еле, озираясь с таким выражением священного ужаса на лице, сером от бледности, что раздражение Валерия Петровича достигло наивысших пределов, а вместе с тем — и нетерпение, и готовность к действию.

У него не было никакого оружия, вот в чем беда! «Ничего, — утешал себя Валерий Петрович, — в конце концов выпустит же этот дьявол из рук свой карабин! И если мне удастся завладеть им, Филипп поведет меня к Центру как миленький! А нет — сдохнет здесь же!»

Однако пока что судьба не благоприятствовала его планам.

Пройдя еще немного, Филипп внимательно огляделся, сделав оберегающие жесты на все четыре стороны, потом закинул ружье за спину и, велев Овсянникову стоять на месте, присел на корточки и принялся деревянной лопаточкой, медленно и осторожно, делать глубокий подкоп точно под отпечаток волчьего следа.

Только тут Валерий Петрович понял, что задумал Филипп и с любопытством смотрел, как тот, надев рукавицы — видимо, чтобы скрыть от чуткого зверя запах своих рук, — вынул из рюкзака тщательно обернутый в чистую тряпку капкан.

Капкан… Мало того, что Овсянников видел волчий капкан впервые в жизни. Ему почудилось, что этот самолов отлит из чистого серебра!

Металл излучал слабый, режуще-белый блеск, что-то смутно напоминающий Валерию Петровичу, и он засомневался: надел ли Филипп рукавицы затем, чтобы не оставить даже легкого следа своего запаха, или ему было страшно коснуться этого сверкания?..

Услышав изумленное восклицание Валерия Петровича, Филипп оглянулся на него через плечо и пояснил:

— Дерево! Я прикоснулся капканом к дереву. Только так можно взять Хорги!

Как будто это что-то проясняло. Дерево, видите ли…

Осторожно просунув настороженный самолов под тонкий слой наста, Филипп бросил рядом три ломтя хлеба, а потом принялся невесомо маскировать следы своей работы.

— Что-то не слыхал я про таких волков, которые бы на хлеб шли в капкан, — зло усмехнулся Валерий Петрович, и Филипп опять покосился на него:

— У волка-оборотня шкура звериная, да повадки человечьи. Сырое мясо зубами рвать не станет…

Валерий Петрович выругался про себя. Спазмы отвращения стиснули желудок.

Все. Ну, все! Это уже невыносимо! Невозможно терпеть больше эту чертовщину, эту ахинею, этот бред!.. Кровавые круги вдруг пошли в его глазах, и он даже не поверил себе, когда разглядел, что Филипп, которому карабин все-таки здорово мешал, наконец снял его и повесил на сук!

Какой-то миг Овсянников смотрел на ружье, а потом не помня себя вдруг кинулся, схватил его, взвел курок… Заряжено!

Филипп замер, не оборачиваясь, услышав этот оглушительный в морозной тиши треск.

— Все, хватит. Бросай это дело. Пошли быстро! Ну!.. — нетерпеливо крикнул Овсянников, снова и снова без нужды дергая курки, чувствуя, что одно слово, одно возражение Филиппа — даже не попытка сопротивления! — и он не совладает с собой, начнет стрелять, стрелять, а там — будь что будет.

Филипп только раз глянул на Овсянникова — и сразу понял это. Лицо его побагровело.

— Куда идти? — хрипло спросил он, поднимаясь с колен.

И тут Овсянников захохотал. Чудовищное напряжение последних дней сделало свое дело. Ой только представил, какое выражение лица станется у Филиппа, услышавшего: «Веди меня в Центр!» — и покатывался, умирал со смеху.

— Веди… — с трудом выговаривал он, еле удерживая пляшущий карабин, — веди… — и снова сгибался от смеха, задыхаясь, кашляя.

Дальше все произошло мгновенно.

Филипп обернулся — Овсянникову почудилось, что шаман падает, таким резким было это движение, — и кинулся было вперед, но Овсянников успел выстрелить! Однако прицелиться ему не удалось, и весь заряд ушел туда, где сгущались странные в этот ясный день сумерки.

И в краткий, непередаваемо краткий миг Овсянников успел — смог? но как? и кто наделил его вдруг этим сверхъестественным зорким зрением?! — увидеть, что заряд огненным сгустком пролетел над плечом Филиппа и ударился в ствол какого-то дерева.

Чудилось, он попал в медный лист, ибо дерево вдруг взрыдало, словно под ударом топора, и молниеносная вспышка явила взору Овсянникова чудовищно уродливую осину.

«Что это?!» — подумал он, уворачиваясь от кулака Филиппа, отшатываясь от нового удара, и все это происходило так медленно… так странно… однако еще более замедленным было падение снега с ветвей этого невиданного дерева… с одной стороны на ветках его лежал снег, а с другой — трепетали страшно разбухшие листья, и там, где оно стерегло покой зимы, у его подножия Овсянников увидел вдруг — словно кто-то бесстыдно сорвал покров! — увидел пышный, белый сугроб, похожий на ложе новобрачных, а на нем — двух крепко спящих зверей: могучего серебристого волка и белую как лунный свет тигрицу.

И ружье выпало из его рук.

* * *

— Хорги-и!.. — дико взвизгнул Филипп, прерывая мгновенное оцепенение Овсянникова, и он понял, что перед ним тот самый зверь, который холодно следил за его гибелью в болоте!

Валерий Петрович тоже взвизгнул — не то в ярости, не то в ужасе, не то в азарте, весь пылая страстным желанием вцепиться в горло зверя, — как вдруг увидел, что спящие пробудились.

Волк взметнулся из сугроба, уже в прыжке принимая боевую стойку, враз охватывая взором окрестности. А тигрица какое-то мгновение еще потягивалась — казалось, это женщина нежится, разметав простыни, ловя последние мгновения покоя… но вот она открыла глаза, и взгляд ее, мягкий, темный взгляд достиг до самого сердца Валерия Петровича.

Что-то до боли, до тоски знакомое было в этих глазах, и даже не изумление овладело Овсянниковым при виде того, что произошло затем, а какой-то мрачный ужас узнавания…

Гибко потянувшись, тигрица вскочила, вздернув сверкающую голову, и с каждым движением ее шелковое тело, словно расправленное серебро, живой свет, перетекало, переливалось в иные формы и очертания.

Шея… изгиб плеч… округлая рука; когти… пальцы… Волна черных кудрей, взмах ресниц!

— Александра! — выкрикнул Овсянников, и ноги его подкосились.

Она была обнажена, словно только что поднялась с ложа страсти, и Овсянников тотчас понял: да, так оно и было, но не он, не он увлек ее, желанную, на это ложе, как мечтал долгие годы, да и видит-то он ее без одежды впервые! — и этот незнакомец, тело которого — словно звезда, незнакомец…

Они были богоподобны в своей красоте, и Александра, и этот незнакомец с лицом… Сергея Хортова, который на глазах Овсянникова обернулся человеком, хотя только что был волком.

Волк!

— Хорги!!! — вновь дико закричал Филипп и, схватив разряженное ружье за стволы, отшвырнул Овсянникова с пути и одним прыжком стал перед зверями, ибо это опять были звери, но Овсянникову не удалось рассмотреть молниеносного обратного перевоплощения.

Тигрица сжалась в комок, готовясь к прыжку, но, повинуясь мгновенному взгляду волка, отскочила на летнюю сторону, стала, словно затихший порыв метели, не отводя взора от волка, который ускользнул от первого удара, отскочил — и вновь в образе человека простер руки, словно бы призывал Филиппа к чему-то, словно пытался его остановить, но тот, промахнувшись, упал было, да снова подхватил облепленное мягким сырым снегом ружье, кинулся вперед — и замер, выжидая, что предпримет противник.

— Хор-рги-и!.. — тихо вырвалось сквозь стиснутые зубы. Взор Хортова был прикован к Филиппу. Чудилось, мягкий серебристый свет перетекает из глаз в глаза, и Овсянников вдруг увидел, как дрогнули руки шамана, поникли плечи… Это было страшно!

Не зная, не понимая в случившемся вовсе ничего, Овсянников почуял: самое опасное для него и для Центра — вот это оцепенение Филиппа, смирение его ненависти к зверям… людям…

— Хорги! — выкрикнул он яростно, обжигая рот этим пугающим словом, и оно подействовало на Филиппа, словно удар кнута по плечам.

Мгновенно очнувшись, тот крикнул:

— Дай мне патрон!

Валерий Петрович кинулся было к рюкзаку Филиппа, но его опередила тигрица.

Он не видел прыжка, а уже лапы ее уперлись в его плечи. Толчок был так силен, что оба повалились в снег, стиснув друг друга объятиями столь сильными, что Овсянников невольно застонал от страха и восторга, когда у самых его губ обозначился тигриный оскал — искривленные злым криком губы Александры.

Зрачки ее пылали против его глаз, но она опять была женщина, человек, а он был мужчиной — значит, сильнее, сильнее ее, и, перегорев мгновенным пожаром похоти, он стиснул ее горло, как горло смертельного врага, уже ничего не видя перед собой от ярости. Вся жизнь, вся мощь его перелилась сейчас в пальцы, он не чувствовал когтей, рвущих его плечи, спину, а только слышал слабеющее дыхание, и вдруг она сникла в узлах его рук. И он поник тоже, ткнувшись в ее плечо… любовь и нелюбовь, как заря и сумрак давно ушедших дней… и все исчезло.

* * *

В глазах Хорги Эркели не видел ни страха, ни ярости, ни злобы — только отчаяние. Этот взгляд прожигал насквозь, и Эркели пытался отводить глаза, как мог, то наступая, то пятясь, но все время пытаясь отрезать Хорги от Айями, тесня его на волчью тропу.

Он больше не боялся.

Холодное спокойствие царило в его душе, в то время как тело металось, сжималось в комок, распрямлялось в прыжках… Это была уверенность в победе.

Да! Эркели чувствовал, что Хорги обречен. Хорги утратил силу. Он ведь мог обратить против Эркели всю тайгу, каждую ветвь и каждый лист, даже самые тени деревьев, не говоря уже о том, что ему подвластны помысли и поступки зверья.

Но, оказалось, Эркели невольно заключил Хорги меж трех неодолимых преград: чудовищного дерева, капкана, который Эркели сделал подобным убивающему Хорги ножу, и такими же патронами. Вот он мечется, словно пытаясь поймать ветер и обрести крылья, но не может, не может! И не сможет.

Хорги! Силы свои оставил ты на снеговой постели! Айями взяла твои силы, а теперь Эркели убьет тебя и отнимет у Айями силу Хорги!

— Остановись!.. — воззвал вдруг Хорги, на миг принимая человеческий облик и тут же вновь обращаясь волком. — Остановись!..

У шамана мелькнула мысль, что Хорги не хочет его гибели, — и растворилась в опаляющей злобе.

— Патрон, патрон! — рычал Эркели, словно сам сделался зверем и, на секунду оглянувшись, увидел, что белая тигрица и человек, бывший в другой жизни свиньей, лежат недвижимо на траве.

— Айями!..

Казалось, это зрелище вернуло ярость и Хорги. Эркели едва успел увернуться от когтей и зубов, летящих на него, откатившись с травы в снег.

Ружье выпало из рук.

Хорги взвился в новом прыжке, но Эркели, резко приподнявшись, изловчился потянуть к себе и тут же отпустить гибкую молодую ольху.

Она хлестнула волка по груди, по лапам; прыжок был смят.

Хорги упал, переворачиваясь через голову; волк прокатился по снегу, и тут лапа его проломила тонкую корку хитро подрытого наста.

Капкан захлопнулся, и молния пронзила глаза и слух Эркели. Это был последний крик волка.

* * *

Овсянников открыл глаза и тут же зажмурился от неожиданности. Прямо в лицо ему сыпался снег. Валерий Петрович вяло подумал, что шаман оказался прав, погода для расстановки капканов — лучше не придумаешь…

Он чуть повернул голову и увидел у своей щеки смятую зелень травы, уже едва видную из-под пороши.

Вот странно… Снег идет над летней тайгой! Странно. Что же это может означать?.. И дрогнуло сердце: а если кончилось смешение времен года?!

Овсянников резко сел, и память вернулась к нему, как только он увидел рядом безжизненно свернувшееся белое, лунное тело Александры.

Приподнял ее голову — губы чуть дрогнули.

Жива, слава Богу! На шее царапины… это ведь от его же мертвой хватки! Он чуть не задушил ее!

Вскочил, схватившись за голову, побрел куда-то, ничего не видя, споткнулся, упал.

Перед ним лежал Филипп.

Шаман приоткрыл глаза. Он увидел Овсянникова… узнавание мелькнуло во взоре, но тут же его заволокло туманом.

Да что это, что? Какое-то смертельное оцепенение! А кругом…

Какая чудовищная буря разыгралась здесь, пока сам Овсянников лежал в беспамятстве? Сломанные деревья, вытоптанная до земли трава, почернелый снег… Филипп — он победил или побежден? И где этот — Хортов… Хорги?

Овсянников вгляделся — и наконец увидел его.

Пожалуй, в обычное время этот старый, надежный, отлаженный самолов мог только прижать, сломать, раздробить волчью лапу и крепко держать добычу. Но теперь… теперь по зверю оказались и капкан, и рана!

Все тело Хорги было изорвано стальными зубами. Кровь его растопила снег на траве.

Овсянников слегка коснулся его груди и почувствовал, что биение сердца под его ладонью медленно меркнет… так же медленно и неотвратимо тает закат над Обимуром. И приходит ночь…

Лицо Хортова было искажено страданием. Но это не была маска боли, нет! Он был весь… подбитый в полете. Мука неосуществленного, смертная тоска невозможности… все это легло на его лицо, прежде чем боги задули пламень его костра.

Овсянников стоял над ним и думал, что для него-то Сергей Хортов умер еще тогда — осенью. А это существо — Хорги! — к нему нет и не должно быть жалости. Но жалость была…

Он резко отвернулся и пошел к Александре.

Повинуясь даже не чувству, не мысли, а какому-то инстинкту, вдруг пробившемуся через оцепенение усталости, злобы, ревности, тоски, Овсянников огляделся и увидел на поясе у недвижимо лежавшего Филиппа охотничью фляжку.

Овсянников с трудом отцепил ее.

Филипп опять открыл глаза, не понимая, что это делает Овсянников.

— Не надо… — пробормотал он чуть слышно. — Нет… Не надо? Почему?

Овсянников открутил крышку, понюхал, слизнул каплю. Вода и вода, ну, чуть горьковатый, дымный привкус. Он хотел отпить, но тут такой спазм стиснул горло, что чуть не вырвало.

Ладно, потом. Сейчас надо привести в чувство Александру.

Овсянников сел рядом, приподнял ее, прислонил к своему плечу. Тело ее и впрямь казалось отлитым из холодного, неживого серебра! И руки его скользнули по этим совершенным, прекрасным изгибам бесчувственно, словно ласкали статую. Он прижал к ее рту флягу и запрокинул ей голову, чтобы жидкость проникла в горло.

Александра вздохнула, захлебываясь, невольно сделала несколько глотков.

И вдруг вскочила, да так стремительно, что Овсянников упал на локоть. И увидел…

И увидел, что Александра завела за спину мучительно напрягшиеся руки, а потом взмахнула ими, словно крыльями! Из горла ее вырвался пронзительный птичий крик. Она вытянулась, закидывая голову, и воззвала:

— По пути, тобой проложенному, иду! Любуюсь следами твоими, если нет тебя!..

Она не то пробежала по поляне, не то пролетела над ней… рванулась куда-то еще… может быть, искать умершего на самых дальних звездах, — да и упала.

Глаза ее были обращены к низко склоненным ветвям черной березы, под которой она лежала. Но видела она что-то другое… И последний отсвет счастья замер на ее лице.

VIII

Долго сидел Эркели между Хорги и Айями, не в силах двинуться с места. Да и не знал он, что делать теперь. Ни радости, ни горя не было в его лице, хотя погублены были все те, чью погибель завещала ему прародительница Ллунд, и было спокойным его сердце. Спокойным и холодным.

Наконец он поднял голову, вспомнив, что осталось еще одно. Последнее.

Этот человек, бывший в другой жизни свиньей… тот, который дал Айями напиток, настоенный на пережженных перьях кукушки, и убил ее, потому что сердце ее принадлежало Хорги… он ушел-таки. Недавно ушел — след его еще дышит. И хоть ушел он в подветренную сторону, Эркели чуял запах его страха, его злобы. О, многое все же сумел прочесть в его глазах Эркели, как ни занавешивал тот человек свой взор ложью и увертками!

Да, а теперь он пошел к тем троим, которые владычествуют над Огненным Решетом. Туда ведет его след. Туда полетел он, словно листок, подхваченный злым ветром!

Еще давно, давно… когда были живы и Хорги-медведь, и Айями-тигрица, она сказала, что человек-свинья пробирается «в Центр», и Эркели запомнил это. Но слишком озабочен был он поисками Хорги и отмщением, чтобы учуять опасность, исходящую от человека-свиньи. А потом лежал, изнемогая после боя с Хорги. И врагу удалось скрыться! Правда, дорога ему не известна, выйти к своему Центру он может лишь чудом. Но знают Боги Верхнего Мира и Существа Черные, Подземные, что лучше бы ему заблудиться в тайге, чем найти дорогу. Лучше заблудиться!.. Да что — какова судьба, такова и участь.

Эркели поможет ему найти дорогу. Эркели даст ему хороших проводников!

Эркели поднялся. Сушняка кругом сколько угодно, костер был готов быстро.

Эркели встал над костром и бросил в огонь то, что вырыл сегодня ночью из-под камней в своей пещере у подножия Шаман-камня. Злое зелье шаманов из рода Актанка. Лютое зелье!

Что-то глухо ухнуло в костре, словно бы Эркели кинул туда щепоть пороха, а не сухой травы, смешанной с болотной вязкой землей.

Едкий дым клубами пополз по поляне, но Эркели повелительно простер руки по следу человека-свиньи, и дым покорно заструился туда, куда гнал его Эркели — и разгулявшийся ветер.

То, что видел он в дыму, было воистину страшно, и даже его глаза, которые многое, многое видели в этом мире — и в мире ином, где странствуют души шаманов во время камлания, — порою готовы были закрыться, закрыться навсегда, лишь бы не видеть этого больше! Но он старался думать о другом.

Он думал о пророчестве далучин.

Гибель Хорги.

Гибель Огненного Решета.

И… гибель Эркели.

Первое уже сбылось.

* * *

— Овсянников! Это Овсянников! — кричал Ствол-один, крутя рукоятки настройки перископа так, словно это был замок, который надо было отпереть, чтобы Валерий Петрович смог войти. — Наконец-то! Наконец-то!

Ствол-два оттолкнул его, но только успел припасть к видоискателю, как был отброшен мощным толчком Первого.

— Овсянников! — взревел он, будто директор Института Экологии мог его расслышать. — Чего же ты еле тащишься? Шибче, шибче!

Он радостно захохотал. И вдруг притих, схватился за сердце и отошел в уголок. Сел, замер, глядя в одну точку.

Стволы, не обращая на него внимания, нетерпеливо толклись у перископа.

— Странно, — проговорил вдруг Ствол-два. — Почему это он… такой?

Ствол-один бросил быстрый взгляд на него, потом на посеревшего Первого. И они, значит, заметили… ему тоже показалось странным: во-первых, что Овсянников один, а во-вторых, выглядит так, будто выдержал единоборство с тайгой.

Тем временем Ствол-два включил трансфокатор, и лицо Овсянникова резко приблизилось.

Это было лицо человека, находящегося на последней грани безумия. И «еле тащился» он не потому, что, видимо, был до крайности утомлен нелегкой дорогой, нет! Последние силы у него отнимал ужас!

Он шел… он не шел, а шатался от дерева к дереву, от куста к кусту, то и дело припадая к земле, словно пытаясь спрятаться, а потом вскакивал и пускался в короткий, тотчас обрывавшийся бег, широко раскрывая рот в отчаянном крике и отмахиваясь, беспрестанно отмахиваясь от того, что неотступно маячило у него за плечами.

Сначала Стволам показалось, будто позади Овсянникова бушует лесной пожар, такие густые клубы дыма катились за ним по пятам. Но нет, это был не дым. Это был не дым!

Там тянулось что-то… серая река мрака, выжигавшая землю, порождавшая черные смерчи, возникающие то там, то здесь, а на гребнях ее взлетало нечто, чему не было названия в человеческом языке… что-то белесое, круглое, разевающее беззубые, истекающие сукровицей пасти…

— Не пускай! Не пускай их! Прочь, прочь!.. — раздалось за спиной Ствола-один, и, обернувшись, он увидел, что Первый и Ствол-два в ужасе мечутся по бункеру.

«Спятили!» — мелькнула мысль, но тут же исчезла — ведь, наверное, спятил и он, потому что видел теперь чудовищ даже сквозь толщу земли и бревенчато-бетонных накатов!

От них уже нельзя было избавиться, оторвав взор от перископа. Они уже были рядом!..

С трудом Ствол-один сообразил, что кто-то случайно включил большие проекционные экраны, вмонтированные в стены и потолок, и на них теперь транслировалось все, что происходило вокруг Центра. Он торопливо защелкал переключателями.

И после исступленного ужаса вернулась спасительная трезвость мыслей; логика пришла на помощь и даже ненадолго заглушила страх:

— Они преследуют Овсянникова. Он ведет их сюда. Значит, надо его остановить.

Ствол-два, словно подстегнутый, ринулся к пульту и включил громкоговоритель; но не успел он поднести микрофон к губам, как пухлая ладонь Первого упала на тумблер.

— Ты что?!. — взревел Ствол-два. — Пошел вон! Пошел!.. Его надо остановить!

— Они могут уловить направление звука, — быстро ответил Первый.

— Что же делать тогда? — простонал Ствол-два, а Первый и Ствол-один торопливо обменялись взглядами. Они-то сообразили, что делать…

— Давай, запускай пристрелку «сетки», — тихо приказал Ствол-один. — Начальным накалом, прицельно.

— Что?! — Глаза Ствола-два помертвели. — «Сетку»?

— Я сказал — начальным накалом! Пр-рицельно! Ствол-два послушно бросился к панели корректировки, а Ствол-один включил самый малый стенной экран.

И на нем стало отчетливо видно, что Овсянников оказался на секунду как бы заключенным в разноцветно-сетчатый сияющий кокон, а когда свечение исчезло, Валерий Петрович замер, будто парализованный.

Он стоял долго, так долго, что Первый успел разочарованно выругаться; но вот Овсянников неуклюже, словно бы тело его оделось глиняной коростой, повернулся и медленно заковылял прочь от Центра… опять стал, бестолково затоптался… упал на колени… попытался подняться, скребя костенеющими руками снег… потом ткнулся в этот снег лицом и больше уже не шевелился.

Кто-то громко всхлипнул, и Ствол-один с трудом сообразил, что всхлипывает он сам.

Немного успокоясь, он мысленно возблагодарил Первого за то, что тот, ходячая инструкция, не позволил во время проведения первой «сетки» включать стенные экраны, велел довольствоваться снимками. Снимки впечатляли куда меньше!..

Однако раздумывать и предаваться тоске времени не было. Удалось ли сбить со следа чудовищ?

Чудовищ… Откуда они взялись? Да разве бывает такое на свете?! А если это — порождение «сетки»?..

Эта мысль была страшна и опасна, и Ствол-один отмел ее, тем более, что увидел: уничтожение Овсянникова было бесполезным. Они не остановились.

Теперь белые безглазые клубы с разинутыми пастями покрылись грязно-коричневыми пятнами, а потом эти пятна вдруг начинали вспучиваться, словно нарывы; проходила еще какая-то секунда, и нарывы лопались, разбрызгивая желто-зеленую жижу, а на этом месте открывались ямы множества глаз: огромных, пульсирующих, немигающих.

И все они были устремлены на Центр.

* * *

Эркели не знал, сколько часов, а может быть, и дней стоял он вот так — устремив руки и взор на струи гонимого им дыма.

Сначала он пытался прикинуть, скоро ли дым достигнет цели, а потом замер… Не то звезды, не то глаза Айями вспыхивали и гасли перед ним, а он все стоял недвижимо, и, чудилось, живой в его оцепенелом теле оставалась только тоска.

И вдруг его пронзило нестерпимой болью!

Эркели с хрипом повалился на колени, согнувшись, прижал руки к груди. Силы его вмиг иссякли, словно бы при камлании коснулся он какой-то вещи, употреблявшейся при рождении ребенка. А ведь нет ничего другого, что могло бы вот так, сразу обессилить шамана!

Наконец, с трудом продираясь сквозь ломоту во всем теле, он повернул голову и увидел, что из зарослей, вдали, как раз в той стороне, куда ушел человек, бывший в другой жизни свиньей, медленно поднимается широкий белый столб.

Это был луч ослепительного света. Он вздымался все выше и выше, серебристый, словно закаленное лезвие ножа. А когда его белая вершинка коснулась голубого небесного купола, Эркели почудилось, будто все призраки, посланные им вдогонку человеку-свинье, вернулись — и набросились на него самого, потому что обуял его такой ужас, какой испытывал он лишь единожды в жизни.

Словно бы еще надеясь на спасение и моля о нем, он глянул в небо и увидел, что вертолет, тревожно и настойчиво зависший над тайгой, вдруг заметался — и рухнул вниз. Там полыхнуло… но Эркели тут же забыл об этом, потому что увидел: небо над тайгой меняет цвет.

С востока на запад пролегли огненные полосы, потом луч вздрогнул, и вслед за этим поверх тех полос легли новые — уже с юга на север.

Все это было однажды! Все это он видел!

Новые полосы тоже засветились, словно раскаленные, и лишь кое-где мог обожженный взор отыскать прежнюю счастливую голубизну великого, вечного неба. Оно было загорожено огненным решетом.

Огненное Решето… Небо сквозь Огненное Решето! Опять. Опять.

И Эркели догадался: человек-свинья дошел до Центра. Добрались туда и призраки, насланные шаманом, и они лишили разума обитателей Центра: те защищались от них Огненным Решетом.

Но сейчас это был куда страшнее, чем в первый раз. Куда сильнее!

В каждой ячейке Огненного Решета зарождался новый луч и отвесно падал на землю. Чудилось, вся тайга утыкана узкими серебристыми лезвиями, повергающими в прах все живое.

И увидел Эркели, что заметались, спасаясь, в едином порыве звери, змеи, камни, деревья… но напрасно. И еще увидел он, что новый смертоносный луч-нож летит сверху туда, откуда поднимался к небесам самый первый, самый широкий луч, а вслед за этим столб света угас, а вместо него оттуда, где таился проклятый Центр, поползло облако густого дыма. Детище уничтожило то, что его породило!

Пророчество далучин продолжало сбываться!

Но только один миг радовался Эркели, ибо Огненное Решето не сошло с небес… Точнее, оно бледнело, бледнело, да, но слишком медленно, и еще продолжало посылать лучи-ножи на землю. И внезапно один из них ударил в дерево, под защитой которого Эркели стоял все это время. В дерево, сохранившее память о том, первом Огненном Решете!..

Глухой стон вырвался из недр планеты. Земля содрогнулась, и Эркели всем телом своим ощутил, как скрипит, грохочет вдали Шаман-камень…

Дерева, под которым только что стоял Эркели, больше не было. На его месте зияла расщелина, и густой туман медленно поднимался из земных недр — белый и вязкий, отнимающий дыхание. А вместе с этим туманом поднимались из Нижнего Мира все его обитатели.

Мертвые, в покое усопшие, и убитые, жаждущие отмщения, и убийцы их; малые дети и нерожденные младенцы; заботливо схороненные и лишь наспех забросанные землей; тени зверей и птиц, подстреленных охотниками, — все они поднимались из глубин земных вместе с призраками, чудовищами, исчадиями ужаса, вместе с существами кромешными, вместе с Хорги и жертвами Хорги, — выходили без взаимной вражды, ибо все они сейчас спасались бегством.

Взбунтовавшееся оскорбленное нутро земли извергало их из себя, и они шли, густым потоком обтекая неподвижно застывшего Эркели, а он чувствовал, как омывают его тело волны страха и любви, ненависти и печали, горя и жалости, — всех чувств, всех мыслей, живых и усопших, ныне отторгнутых Землей.

Земля дрогнула.

Стон еще тяжелее, еще горше прежнего вздыбил Шаман-камень, и вот медленно, но неостановимо эта миллионолетняя глыба обмякла, расслоилась… рассыпалась в прах. Нутро земли взревело, заглушая шум сызнова творящегося Хаоса: треск сломанных деревьев, грохот дробящихся скал, рев взбесившейся реки, вой всего живого, почуявшего последний, смертный миг.

Из глубокой раны, отверзшейся там, где только что величаво высился Шаман-камень, ударил огненный фонтан, и пламя разлилось по морщинам земли, сглаживая их и очищая от грязи, что накопилась в течение лет, веков, тысячелетий.

Рыдания земли не смолкали. Чудилось, он корчится в родовых муках, выпуская погибель свою из собственного чрева.

Ширилась огненная рана, рассекая тайгу от моря Ламского до Урал-камня, и росла, росла…

Неведомые, потайные, глубинные токи взорвали оболочку планеты, вывернули ее, подобно заплесневелому чехлу, наизнанку, и там, внутри, сплющивались, смешивались моря и города, скалы и леса, люди и травы.

Все произошло мгновенно. Никто не успел спастись.

Новые океаны взбушевались, вспенились под пристальным взором почернелых небес.

А стон убившей себя и вновь родившейся планеты еще долго, долго колебал пространство и время.

Но и потом, потом… потом, когда милосердное Вселенское семя вновь оплодотворило планету, некогда звавшуюся Землей, когда вновь оплели ее травы и реки и поплыли над нею лебеди, а по первой пороше легли заячьи следы, не нашлось там места лишь одному существу… Вселенная забыла его имя и лицо.

Ибо если забыли мы, то разве можно удивляться, что забудут и нас? Разве можно ждать иного?

* * *

Это было последнее прозрение шамана из рода Тигра. Но еще он вспомнил, что небесное имя его — Эркели, а это у тонгасов значит — Всемогущий.

О да, он свершил все, что мог!

Он убил Хорги. Он сделал так, что Огненное Решето убило самое себя. И еще… еще…

Да что лукавить с собою! Все связано, все сковано в жизни одно с другим, и владыки Огненного Решета всего лишь защищались на этот раз от чудовищ и призраков, насланных на них Эркели.

Но если так… значит, он тоже виновен? Чем же он тогда лучше повелителей Огненного Решета, людей с застекленными глазами? Чем он лучше Хорги? Чем лучше всякого лютого, сильного, безжалостного?

И разве виноваты люди? Виноваты звери? Виновата Тайга?

Злая сила Огненного Решета отворила какую-то жизнетворную жилу, из которой вот-вот истечет кровь земная. Быть может, Хорги и нужны были для того, чтобы оберегать ее? Быть может, они тоже — враги и жертвы Огненного Решета?

Но если так, если верна внезапная догадка — что же натворил тогда он, Эркели!..

Не думая, не сознавая, что делает, он бросился вперед, туда, где извергалась, пульсировала смертью Земная Жила, и закрыл ее своим телом.

Он ждал боли… боли не было. Чудилось, несут его плавные, легкие волны. Нет, это чьи-то руки подхватили его с двух сторон и увлекли в мерное движение необъятного хоровода. Слева были Айями-тигрица и Хорги-волк, справа мелькала тихая улыбка Михаила, строго смотрела прародительница Ллунд… Все были рядом, все близко, все вместе.

«Пусть будут! — подумал Эркели, взмывая на этой волне счастливого озарения и всепрощения. — Пусть будут все! Живые и дающие жизнь, убившие и убитые, все, все! И Тайга, и Обимур, и небо, только не Огненное Решето, нет!..»

Кровь его медленно выходила из жил и затворяла Жилу Земли… последний раз вспыхнули у самых его глаз глаза Айями…

«А все-таки это сделал я! — успел еще подумать Эркели. — Я, а не Хорги!»

И пророчество далучин сбылось.

Загрузка...