— Главное, что отличает вампира, — заметил Гарри, ни к кому особо не обращаясь, — это то, что земля не принимает его. Именно это ставит его вне природы. Видите ли, все, что принадлежит природе, разлагается. Так сказать, гниет в земле. Но только не вампир. Он не может умереть, потому что земля не примет его. Забавно, а?
— Потрясающе, — пробормотала я. Это меня пугает… половину моего сознания. Откуда Гарри взял эту отвратительную тему? Наверное, в кино насмотрелся. Впрочем, мысли мои были не с ним, но с Хилари, нашей дочерью. Я уже несколько дней не принимала таблетки, так меня беспокоит моя девочка. Ей всего девятнадцать, но она уже выказала тревожную склонность влюбляться в самых неподходящих мужчин. Тут и эта бредовая прошлогодняя история с водопроводчиками, и еще раньше — меня трясет при одном воспоминании об этом — та скандальная "договоренность" с двумя садовниками в школе… Нет бы ей, сказала я ей перед завтраком, успокоиться с каким-нибудь солидным молодым человеком — с Тони Пикер-Смитом, например.
— Но, мамочка, — возразила она — она сидела за туалетным столиком и расчесывала волосы, — мамочка, не хочешь же ты, чтобы я вышла замуж за клецку. Ты ведь не вышла замуж за клецку.
Я вздохнула.
— Твой отец, — сказала я, — человек… — я поискала подходящее слово, человек ПРЕДСКАЗУЕМЫХ пристрастий. Поэтому я и вышла за него замуж. Всегда знаешь, чего от него ожидать; с ним, так сказать, у тебя есть жизненное пространство.
Хилари только фыркнула.
— Но мне не нужно никакого жизненного пространства, мамочка! Не от мужчины, за которого я выйду! — Она повернулась ко мне лицом. Я сидела на краю своей кровати. Вдруг взгляд ее сделался чуть тревожным. — Мама, спросила она. — Ты что, снова перестала принимать таблетки?
Меня зовут леди Хок, я живу в Уоллоп-Холле, а Хилари — моя дочь. Когда несколько минут спустя мы вошли в столовую, Гарри уже с головой ушел в кроссворд из "Тайме". Стояло ясное августовское утро Помнится, я еще попросила Стокера, нашего дворецкого, подать мне почки. Мой сын Чарльз стоял в эркере и смотрел вниз, на поле для крикета.
— Идеальный день для игры, — сказал он. — Лучшего дня не придумаешь.
Я была не в настроении говорить с Чарльзом о погоде. Видите ли, это из-за Чарльза я так беспокоилась за Хилари. Такой импульсивный мальчик… не с просясь ни у кого, он пригласил к нам на выходные всю свою команду по крикету. Это не пришлось по душе Стокеру, но за него я беспокоилась гораздо меньше, чем за Хилари. Надо же, целая команда! Как я могла оставить Хилари без присмотра, пока они в доме? Все это было ужасно утомительно — быть начеку до самого их отъезда в Лондон, в воскресенье вечером, — и у меня снова начинала уже болеть голова. Вот тут Гарри и завел разговор о гнусных вампирах; только этого мне и не хватало. Все проблемы с молодыми людьми, видите ли, заключаются в том, что они ОХОТЯТСЯ за мной — так вышло с водопроводчиками и с садовниками тоже. Не то чтобы их намерения были мне так уж неприятны, но Хилари всего девятнадцать лет, в конце концов; так что, как бы я сама ни относилась к этому, мой первый долг как матери заключается в том, чтобы охранять ее. По-моему, в этом нет ничего неестественного, а по-вашему?
Уоллоп-Холл расположен в холмистой местности, в Беркшире, милях в пяти от деревушки Уоллоп — сонной кучки древних, полуразвалившихся домишек, двери которых обсажены жимолостью и шиповником, а внутри пахнет паутиной и плесенью. Здесь имеется одна-две лавочки, церковь, гостиница — и сельский луг, красивая полоска скошенной травы с лесом в дальнем конце и павильоном для крикета. Последний представляет собой викторианское сооружение, изобилующее шпилями и горгульями; Гарри утверждает, что это хороший образчик сельской готики. Лично мне оно представляется устрашающим, но так вышло, что через два часа я сидела в шезлонге рядом со старой моей подругой, Оливией Бабблхамп, обливаясь потом в ожидании начала игры. Светило солнце, и пушистые, чуть растрепанные по краям облачка мирно плыли по голубому небу. В ноздри приятно бил запах свежестриженого газона, и я говорила Оливии, что хотя с воображением у Тони Пикер-Смита туговато, он вполне даже неплох с точки зрения "жизненного пространства" — если бы Хилари только меня слушала.
Да, кстати, об Оливии: она славная женщина, но доверять ей не стоит.
— Мне кажется, милочка, — сказала она, — что если ты пытаешься подрезать девочке крылья, она назло тебе выкинет что-нибудь невозможное. Я сама едва не совершила той же ошибки с Дианой.
Надо же! Я ничего на это не сказала, и вы меня поймете, если я объясню вам, что Диана Бабблхамп уже три года как сидит в сумасшедшем доме после того, как в припадке безумия убила приходского священника.
Впрочем, сама Оливия даже не заметила, насколько неудачно ее сравнение; она продолжала вязать, напевая себе что-то под нос.
День и правда был очень милый. Народу собралось довольно много некоторые, как и мы, сидели в шезлонгах, другие расстелили на траве одеяла. Стрекотали насекомые, и в дальнем конце луга, у опушки леса, стояла в полоске солнечного света жирная корова и отмахивалась хвостом от мошек. Все такое мирное, такое пасторальное: покой в сердцах под небом Англии и так далее; почему же тогда меня не покидало ощущение УЖАСА? Несколько сельских игроков, в основном фермеры-овцеводы, лениво катали мяч по траве, но соперники еще не появлялись.
— Как ты думаешь, что с ними? — спросила я Оливию.
— Убей меня, не знаю, — ответила она, даже не отрываясь от вязания. Впрочем, она тут же подняла взгляд. — Милочка, — сказала она, — тебе, право же, стоило бы носить на таком солнцепеке шляпку — при тех-то таблетках, что ты принимаешь.
Я промолчала. Как я смогу приглядывать как надо за Хилари, если буду накачана пилюлями, как зомби? И тут произошла ужасно странная вещь: я вдруг увидела, как из головы Оливии полезли черви, сотни червей! Кожа ее приобрела ужасный желто-зеленый оттенок, и маленькие клочки сгнившей плоти начали отслаиваться от костей и падать ей в вязание. Как отвратительно от нее пахло! К счастью, это продолжалось не больше минуты. А потом, слава Богу, появился Гарри.
Куда бы Гарри ни пришел, его появление никогда не становится кульминацией. Конечно, его встречают с радостью — в конце концов, он настоящий сквайр, — но стоит ему зайти, как все развивается по одному и тому же сценарию: оживленные приветствия, а потом он идет к бару. Не было исключением и это утро, разве что на этот раз он задержался возле нас с Оливией и спросил, благослови Господи его душу, какой отравы нам принести.
— Джин, — ответили мы обе немного устало.
Единственная подлинная страсть Гарри — это охотиться верхом на лис. Если бы мог, он занимался бы этим каждый день — часто он так и делает. Деревенские его за это любят. Они смотрят, как он носится по Даунзу верхом на большой вороной кобыле, со сворой гончих — раскрасневшись, в алой куртке, потея от животного азарта погони. Это зрелище их успокаивает. Это и есть, понимают они, настоящая Англия. Он возвращается домой под вечер, весь в грязи и крови, совершенно счастливый. Он вваливается в дом и стаскивает сапоги у огня. Стокер уже согрел ему ванну. За обедом он выпивает вдвое больше кларета, чем обычно, и сразу уходит в библиотеку. Стокер укладывает его спать, запирает дверь и гасит свет. Уоллоп-Холл спит. Этот порядок свят, и любое отклонение от него делает Гарри раздражительным и склочным, так что я стараюсь не допустить ничего такого.
Все это вполне меня устраивает. Я уже намекала раньше, что являюсь сторонницей "жизненного пространства" во всем, что касается брака. Мне кажется, мои запросы скромны; достаточно сказать, что мы с Гарри совершенно довольны сложившимся порядком, и так уже много лет. К сожалению, я не могу поговорить с ним о Хилари, и, как вы понимаете, Оливия тоже не лучший советчик, так что мне приходится переживать в одиночку; впрочем, как мне кажется, таков удел матерей. Однако должна признаться, я никогда еще не радовалась приходу Гарри, как тогда, когда Оливия превратилась в эту ужасную ШТУКУ прямо у меня на глазах.
Полагаю, я никогда не забуду своего первого впечатления от этого существа. Наконец вышла вторая команда, и Чарльз, который возглавлял парней из Уоллопа, выиграл подачу и выбрал биту. Я бросила взгляд на боулера — и тут же застыла в своем шезлонге, так как сразу поняла, почему все утро чувствовала себя так странно! Я вся задрожала — я ощущала, как закипает кровь и краска заливает все лицо. Все это обещало беду, большую беду, и я откинулась на спинку шезлонга, стараясь совладать с дыханием и скрыть мое возбуждение от Оливии. Среди нас был вампир.
Сначала меня даже удивило, как мал он ростом — всего на дюйм-другой выше пяти футов, наверное, не выше, скажем, Оливии. Он был ужасно худ, с непропорционально длинным лицом, выдающейся челюстью, глубоко посаженными глазами и совершенно черными волосами, густо набриолиненными и зачесанными от высокого лба. При всем своем маленьком росте и страшной внешности одет он был очень элегантно: в хорошо отглаженные брюки кофейного цвета и чистую, без единого пятнышка белую рубашку. Но это не обмануло меня: хоть он и явился сюда затем, чтобы играть в крикет, я сразу же разглядела в нем создание, живущее вне природы. Обнаружив причину своего беспокойства, я повернулась к Оливии — и обнаружила, что она смотрит на него с интересом; более того — с бесстыдным восторгом! Мое сердце похолодело. Если он произвел такой эффект на Оливию, что сделает он с бедняжкой Хилари?
Все стихло над лугом, когда он побежал к воротцам. Должна признать, он бежал не без грации — диавольской, разумеется — и с немалой для своего роста скоростью. Его волосы слегка сбились, и даже с того места, где я сидела, я видела в глубине его глазниц красные огоньки. Чарльз, правда, смотрел на него, как ни в чем не бывало, похлопывая битой по черте. И тут случилась еще одна странная вещь: существо, казалось, застыло на бегу, повисло в воздухе и осталось висеть так, словно это была фотография: маленькие ножки не касаются земли, голова запрокинута назад, волосы сбились, глаза горят красным огнем, правая рука высоко поднята и сжимает длинными, костлявыми пальцами мяч. Однако это продолжалось всего мгновение; потом рука опустилась, и мячик, мелькнув в воздухе красным мазком, просвистел мимо Чарльза, миновав биту, и с громким "хлоп!" оказался в ловушке у принимающего. Обступившие луг люди перевели дыхание.
— Право, — заметила Оливия, возвращаясь к своему вязанию, — этот мальчик проворен.
Я повернулась посмотреть на Хилари; она сидела на веранде павильона рядом с Тони Пикер-Смитом, и глаза ее — как и у Оливии — определенно сияли. Я чувствовала себя так, словно в наш Эдем украдкой заползла змея.
Оставшаяся часть утра прошла, мягко говоря, сложно. Борясь со все усиливающейся тошнотой и ощущением пустоты внутри, я неотрывно следила за тем, как существо — звали его, как я выяснила, Клив — срывает нам подачу. Тед Данг выбыл первым: громкий треск, и фермер тупо уставился на свои воротца, с корнем вырванные из земли и катящиеся кувырком прочь. Один инцидент особенно устрашил меня; я имею в виду выбывание Тони Пикер-Смита. Один особенно быстрый мяч попал ему прямо в пах, и он, крича от боли, упал на землю.
— Как так? — закричал Клив, обращаясь к арбитру. Арбитром был Лен Грейс, владелец похоронного бюро. Тот медленно выпрямился, переложил пенни из левой руки в правую и покачал головой. С его точки зрения пах бедного Тони не полностью прикрывал воротца. Продолжай мяч лететь дальше, он все равно не попал бы в зачет. По общему убеждению взгляд у Лена Грейса наметан.
Но Кливу не было дела до наметанного глаза Лена Грейса. Он зарычал, он действительно зарычал — и я вздрогнула, так как совершенно отчетливо увидела, как блеснули на солнце его клыки — они были длинные и заостренные на концах. Я повернулась к Оливии, но та все вязала.
— Ты видела? — прошептала я.
— Ты о чем? — пробормотала она, прикидываясь рассеянной. — О Боже, бедный Тони! — поскольку несчастного юношу уносили в это время с поля двое наших парней и пухлое розовое лицо его было искажено болью. Хилари вскочила и прижала ладонь к губам, как она обыкновенно делает при сильном потрясении. По крайней мере это, решила я, добрый знак.
Чарльз тем временем продолжал разыгрывать очень изящную партию и скоро загонял свободные мячи практически впритирку. Таким образом, счет потихоньку рос, и к перерыву на ленч мы вели сорок девять к семи: по большей мере благодаря Чарльзовой бите. Мы все рукоплескали, когда он повел команды в павильон на ленч — тот, по обыкновению, был приготовлен фермерскими женами и накрыт на простых дощатых столах. То повышенное настроение, которое обыкновенно царит при этом, было на этот раз несколько омрачен отсутствием Тони: ужасная боль у него не проходил и Хилари повезла его к врачу. Гарри тем не менее был само радушие и не выказывал ни капельки подозрении по отношению к Кливу.
— Угощайтесь, — говорил он. — Шерри, джин, скотч… Нет, — добавил он тут же, — пива, боюсь, нет, — это поразило меня как новая зловещая деталь, — оно все почему-то прокисло. Может, гроза собирается.
— Прошу прощения, — отвечал другой вежливым тоном. — Могу я попросить "Кровавую Мэри"?
За ленчем Оливия ухитрилась сесть рядом с ним и сразу же принялась болтать. Она выяснила, что мать его родом из Венгрии; ее старшая дочь, Диана, сказала она, как-то познакомилась с глухой монахиней из Дубровника и в результате оказалась в сумасшедшем доме, и что за славный мужчина тамошний главный врач, пусть он даже ирландец — и так далее, а маленькое существо только улыбалось своей ледяной, мертвой улыбкой и почти ничего не говорило, и в щель между его бесцветными губами я видела, как блестят его чуть желтоватые зубы. Потом вернулась от доктора Хилари, и Клив, изобразив серьезную озабоченность, осведомился у нее о самочувствии пострадавшего. Слегка подавленная Хилари сказала, что доктор повез его в Королевский Беркширский госпиталь на рентген и что его мошонка очень сильно ушиблена и, возможно, повреждена. Клив — вот чудовище! — пробормотал, что он ужасно сожалеет, и сел. Так безупречно он себя вел, что Чарльз — добрый, мягкосердечный Чарльз — не выдержал и утешал его, говоря, что он не должен винить себя ни в чем, что это всего лишь досадный несчастный случай и что Тони, он уверен, травмирован не серьезно.
— Я опасаюсь худшего, — сказал Клив. — Я подаю слишком сильно — всегда так подаю.
— Вздор, — возразил Чарльз. — Ты подаешь классно. — Собравшиеся одобрительно загудели в знак согласия — не то чтобы тепло, скорее из вежливости. Но видите, как эффективно был удален со сцены Тони?
Партия продолжалась. Однако я никак не могла сосредоточиться на игре, так как Клив начал производить очень необычные визуальные эффекты, имеющие целью, несомненно, помрачить мой рассудок и тем самым удалить последнее препятствие на пути к совращению Хилари. Самым смутившим меня из этих его фокусов было то, как он превратил эту милую, спокойную сцену из позитива в негатив. На мгновение все, что было светлым — небо, игроки и т. д., сделалось непроницаемо черным, а все, что было темным — деревья, трава, выцвело и стало призрачно-белым. Потом все сделалось как было, потом снова негативным, и так мигало примерно полминуты. Самым любопытным было наблюдать за черно-белой коровой: животное вспыхивало и гасло, как световая реклама. Как я предполагаю, это была какая-то разновидность электрической интерференции, возбуждаемая телепатически, и нацелена она была, как я уже говорила, прямо на меня. Если Оливия и испытывала что-то подобное, она не сказала ничего; тогда я заподозрила, что она понимает замыслы Клива — не только понимает, но и ОДОБРЯЕТ!
Игроки вернулись на чай. Я решила наконец, что настало время действовать, и отозвала Чарльза в сторону.
— Дорогой мой, — прошептала я самым серьезным своим тоном. — Ты правда считаешь, что нам нужны все эти типы на ночь?
— Но мама! — возразил он.
— Потише, дорогой, — прошептала я.
— Мама, я же ПРИГЛАСИЛ их. Не могу же я…
— Я знаю, дорогой. И все же… — Я осеклась: между нами легла тень. Это был Клив.
— Леди Хок, — начал он — о, что за голос, как старый портвейн: богатый, мягкий, чувственный, — простите меня за то, что перебил вас.
Я спряталась за маской ледяной вежливости.
— Ничего страшного, мистер Клив.
— Леди Хок, право же, несмотря на столь сердечное приглашение вашего сына, мне кажется, что мы не вправе заставлять вас приютить у себя в доме и кормить одиннадцать совершенно незнакомых вам людей.
— Да что ты! — вскричал Чарльз.
Клив положил руку ему на плечо.
— Мне кажется, всем заинтересованным сторонам будет лучше, если ты разрешишь нам устроиться в "Уоллоп-Армз".
О, я оказалась в очень сложном положении. Что-то во мне дрогнуло. Очарованию этого существа было трудно, почти невозможно противостоять — но я держалась стойко. К неудовольствию Чарльза, я не пыталась отговорить его.
— Вы уверены, что вам там не будет неудобно? — спросила я.
— Никаких неудобств, леди Хок, — сказал он. Я испытала облегчение, благодарность — и совершенно необъяснимое разочарование! Его пылающий взор буравил меня, и — подобно цыпленку перед лисой — я не в силах была отворотить своего взгляда.
— Но ВЫ должны отобедать у нас, мистер Клив, — выпалила я в неожиданном, невольном порыве. — И, — добавила я, — будьте нашим гостем.
Стоило этим словам сорваться с моих губ, как я пожалела об этом горько пожалела, но ничего не могла с собой поделать. Вот дура, думала я, стоило тебе благополучно избавиться от этого типа, как ты приглашаешь его обратно! Он вежливо поклонился.
Чарльз немного успокоился. Я повернулась, чтобы идти; именно в это мгновение появилась Хилари.
— Хилари, — сказала я ей. — Мистер Клив будет обедать с нами и остановится в Розовой комнате, но остальные разместятся в "Уоллоп-Армз".
— О, хорошо, — ответила Хилари. — То есть, — добавила она, чуть покраснев, — хорошо насчет мистера Клива.
— Так что, милая, — продолжала я, — тебе, пожалуй, стоит вернуться домой и предупредить Стокер?
— Конечно, — согласилась она. — Ту-ту, мистер Клив.
— Ту-ту, — сухо отозвался вампир, и Хилари ушла.
Игра завершилась в полседьмого. Все деревенские разошлись по домам. В лесу пели птицы, а в павильоне царил полумрак; горгульи четко вырисовывались на фоне вечернего неба. Над лугом стелился туман. К запаху сырости примешивался слабый запах отверстой могилы, но этого никто не слышал, и так мало-помалу наступила ночь.
Ужин. Тони с нами не было — его положили в больницу, — но Оливия была. О да, Оливия была здесь, и если днем мои подозрения на ее счет были довольно смутными, то этим вечером они окрепли, сменившись уверенностью все из-за инцидента, к описанию которого я приступаю.
Я услышала, как Гарри приглашает Клива в библиотеку посмотреть его коллекцию охотничьих гравюр. Так вот, это приглашение было сделано, когда Гарри поднимался наверх, чтобы принять ванну, а Клив, уже переодевшись к обеду, спускался вниз — вне всякого сомнения, в надежде заняться Хилари, пока никого больше нет. К этому времени я уже успела одеться, поэтому, услышав приглашение Гарри, я тихонько спустилась по черной лестнице и, обойдя дом кругом, пробралась к окну библиотеки. По счастью, занавески были задернуты не полностью, поэтому я смогла тайно наблюдать за Кливом.
Несколько минут он разглядывал Гаррины гравюры, потом снял с полки книгу и начал лениво перелистывать страницы. Появился Стокер с графином скотча и сифоном на серебряном подносе; когда он вышел, я услышала у парадного входа шум подъехавшей машины. Это, наверное, Оливия, подумала я. И правда, через несколько минут Стокер проводил в библиотеку Оливию Бабблхамп.
В вечернем костюме Клив выглядел чрезвычайно симпатичным. Его пиджак был пошит безукоризненно и в отличие от светлой одежды для крикета подчеркивал его черные волосы и глаза, казавшиеся еще чернее на фоне мертвенной белизны кожи. Он повернул свое длинное белое чело, свои тускло тлеющие глаза к Оливии, и старая клуша сразу же решительно растаяла. Должна сразу заметить: Оливия, одетая к обеду, зрелище довольно устрашающее. С голыми плечами, голой шеей и голыми руками, создающими впечатление целых акров слегка увядшей, напудренной, увешанной бриллиантами плоти, она колышется и вихляется по дому, как премированная индейка, блестя и переливаясь сотней камней, — но Клив не отпрянул от нее в ужасе, как делали на моих глазах другие молодые люди, на которых Оливия клала глаз. Однако он и не остался безразличен; напротив, он НАСТУПАЛ, он действовал стремительно, и я чуть не крикнула этой дурехе, чтобы она береглась его, береглась… но это испортило бы все.
У Оливии только одна грудь, но Кливу хватило и этого. Я не слышала, о чем они говорили, но какой-то разговор имел место, и — о чем бы он ни был — этого бедной Оливии вполне хватило. Я и представить себе не могла степень бесстыдства этого существа: Клив схватил ее в объятия и страстно прильнул к ее горлу. Оливия запрокинула голову. Очень скоро она начала, скажу вам, постанывать, схватив Клива за плечи (я уже говорила, что они были с ней одного роста). А потом он переключился на ее грудь! Он вынул ее из платья и впился в нее зубами, в то время как Оливия мотала головой из стороны в сторону, колыхалась и задыхалась, дрожа всем телом, стискивая его, похотливо тряся своей увядшей плотью. Но потом, совершенно неожиданно, она вдруг выпрямила голову и открыла глаза — и как это меня потрясло! Ибо глаза ее были КРАСНЫМИ — не просто налитыми кровью, как это бывает по утрам, но яростного, ослепительно-красного цвета, как у Клива, когда он подавал мяч. Но еще хуже — гораздо хуже! — был тот факт, что эти жуткие глаза смотрели ПРЯМО НА МЕНЯ, поскольку, забывшись от потрясения, я стояла во весь рост прямо перед окном, в просвете занавесок!
Мы с Оливией смотрели друг на друга через окно так, словно это было зеркало, а мы с ней — один человек, совершенно один и тот же человек! Так мы стояли, застыв, бесконечный момент, тогда как чудовище продолжало свое гнусное и кровавое дело. Когда он наконец поднял голову, я отпрянула в сторону, так что он не видел меня. Я доплелась до черного хода, поднялась к себе по черной лестнице и ввалилась в мою спальню; сердце, казалось, готово было выпрыгнуть у меня из груди.
Потом, конечно, был очень неуютный момент, когда через десять минут мы с Оливией встретились в гостиной. Глаза у нее снова сделались обычного цвета, а грудь — снова заправлена в платье, но перемена в ней была мне очевидна. Она вела себя вполне нормально (если про Оливию Бабблхамп вообще можно сказать, что она ведет себя нормально), но я-то знала. И она знала, что я знаю. Полагаю, вы согласитесь со мной, что ситуация была весьма щекотливая.
Вполне естественно, разговор за столом зашел о крикете. На ужин был замечательный ростбиф, который Гарри, вытащив вертел, с обычной ловкостью и живостью разделал и разложил по тарелкам. Стокер хлопотал с кларетом — в этот вечер мы все в силу разных причин пили больше обыкновенного. Молодой картофель удался на славу, как и горох с нашего огорода. Скромная трапеза, но мне нравится думать — и Гарри целиком согласен со мной в этом, — что он не уступит всему, что способна предложить Франция. Кстати, вдруг подумала я, не ФРАНЦУЗ ли Клив? Нет: я сразу же вспомнила, что он венгр. Одному Богу известно, что они там у себя едят.
Хилари была очень мила в светло-голубом платье, выгодно подчеркивающем ее стройную фигуру. Перед тем как спуститься к столу, я поговорила с ней, попытавшись предостеречь насчет Клива. Боюсь, я не слишком в этом преуспела; я не хотела слишком пугать девочку, а на мои завуалированные намеки она отвечала с неприкрытым раздражением, посоветовав мне принять мои таблетки. Надо же, нашла время для таблеток!
Стокер прислуживал нам с обычным чуть флегматичным достоинством, и Гарри, похоже, пребывал в хорошем настроении. Время от времени Гарри бывает неплохим собеседником. У него метафизический склад ума; к сожалению, охота и кларет редко позволяют ему проявить этот свой дар. Однако ради Клива он выдвинул несколько любопытных идей, и этого хватило, чтобы поддерживать разговор, позволив Гарри постепенно переключить внимание с беседы на ростбиф, потом на вино (на чем оно и оставалось сосредоточено до конца ужина).
— Крикет, — заявил он в какой-то момент, — это, конечно же, больше, чем просто игра. Лично я назвал бы его идиллией: сельской сценой мира, простоты и благости.
Последовала недолгая пауза; как я уже сказала, никто не слышал от Гарри ничего подобного по меньшей мере пятнадцать последних лет.
— А ты, Оливия, что ты скажешь на это? — проревел он, налившись кровью. Видите ли, у них с Оливией такая давняя игра: когда они пьют — чем обыкновенно заняты Почти все время, если только Гарри не мчится верхом, он разыгрывает из себя лихого кавалера, а она томную даму. Жалкое зрелище, по правде говоря, но ему нравится. Однако в тот вечер Оливия не играла. Она глядела только на Клива, что было не совсем справедливо по отношению к Гарри.
— О, я совершенно с вами согласен, сэр Гарри, — сказал Клив. — Крикет символизирует человеческую деятельность в идеальном обществе — обществе, связанном любовью, в котором закон лишь определяет рамки. Все остальное это искусство, гармония: цивилизованная борьба человека с человеком в исключительно игровом контексте. Так, как воевали древние греки.
— Потрясающе, — несколько вульгарно сказала Оливия, так и не сводя пылающего взгляда с маленького умного чудовища. Ох, знаю я тебя, Оливия Бабблхамп, подумала я. Ты только и хочешь напоить собой эту тварь. Впрочем, в его рассуждениях было одно уязвимое место. Вот оно: зло тоже может играть в эту игру, и ты, Клив, говорила я про себя, и есть это зло. Разумеется, я ничего такого не произнесла, а, возможно, стоило. Эта идея показалась бы дикой Гарри, и даже в большей степени — Хилари с Чарльзом. Одна Оливия поняла бы, что я имею в виду, говоря: "зло, играющее в игру", — но она уже покорилась злу.
Поздно ночью, когда все легли спать, я прокралась в его комнату. Я почти ожидала застать его бодрствующим, готовящимся к своим ночным разбоям. Я не имела ни малейшего представления о том, что буду делать; там, надеялась я, видно будет. С собой у меня было несколько религиозных вещиц, но чеснока не было — мы не пользуемся им в готовке. В общем, я полагала, ну… что, может быть, смогу беседой обратить его. Пообещать ему молчать в случае, если он просто будет охотиться на другую семью. Я даже готова была — и мне не стыдно признаться в этом — предложить ему СЕБЯ, только бы он не трогал Хилари. Вот на какие жертвы готовы настоящие матери, когда их дочерям угрожает опасность. К счастью, до этого не дошло: он спал.
Как прекрасен был он во сне! Легко можно понять, почему Оливия покорилась так быстро. Я сама боролась с искушением, жестоким искушением, но моя решимость взяла верх. Я изо всех сил ударила его по голове куском трубы, который оставили за собой водопроводчики, а затем с помощью крикетного молотка вогнала ему в грудь вертел. Сколько крови было!
Гарри застал меня там через полчаса. Бедный Гарри, это очень его огорчило. Он считает, что это немного "слишком". Не "по-нашему", сказал он. Не крикет.
Я сижу в сумасшедшем доме за убийство вампира по имени Клив, и, если вы меня спросите, ЭТО точно не крикет. Впрочем, здесь не так уж и плохо. Меня поместили в одну палату с Дианой Бабблхамп, и мы основали тут клуб игроков в бридж. Оливия регулярно навещает нас и — благослови Господи ее душу! — проносит нам тайком джин. Но доверять ей все равно нельзя, особенно с тех пор, как ее кусал Клив. Я пыталась предостеречь насчет нее Хилари, но она считает меня сумасшедшей. Бедняжка, она очень меня огорчает. Я давно уже не пью своих лекарств, так она меня беспокоит. Кстати, насчет главного врача Оливия ошибалась: он вовсе не славный, совсем не славный. Он ирландец, и он играет в гольф, и вчера я заметила, что глаза у него горят красным огнем, когда он думает, что его никто не видит.
И когда наконец Смерть придет со мной спать,
Она ляжет со мной в тишине,
Она кончит, и кончит, и кончит опять,
И — ура! — будет радостно мне.
Это случилось в конце июня. Было полпятого вечера. На улице лил дождь. Джилл Хольцман пришла к выводу, что с нее хватит. Жить дальше не имеет смысла — в особенности так, как живет она. Этот вывод она сделала не впервые: когда Джилл училась в колледже, она как-то раз решила наглотаться таблеток. Но тогда она все подстроила так, чтобы ее вовремя откачали. На сей раз Джилл играла по-честному.
Она пододвинула к самодельному книжному стеллажу стул, встала на него и достала с верхней полки "Гештальт-терапию". На форзаце книги был записан телефонный номер Смерти. Его продиктовал Джилл один парень, с которым она разговорилась в автобусе по дороге в Кэтскиллс (Джилл ехала в лагерь Всемирного Братства). Парень этот жил в ашраме под Эшоканом и был повернут на всем оккультном. Координатами стоящих людей, которые Джилл от него получила, можно было бы заполнить целую записную книжку. Экстрасенс-целитель из Мехико, терапевт-рейхеанец, принимающий в Альберт-отеле, группа леворадикальных сайентологов-еретиков — и Смерть.
Джилл набрала номер Смерти. Короткие гудки.
Пробежав глазами несколько страниц "Гештальт-терапии", Джилл сделала вторую попытку. На сей раз ей отозвались, но не Смерть, а автоответчик. Джилл продиктовала в трубку свой телефон.
Затем, чувствуя, что все ее отвергли и над головой ее сгущается мрак, Джилл удалилась в стенной шкаф, который предпочитала именовать кухней, и напекла два противня эклеров. Затем тщательно отмыла миску и противни, свалила горячие эклеры в пластиковый мешок для отходов, заклеила его и спустила в мусоропровод. Мешок полетел в подвал, чтобы сгореть там в специальной мусоросжигательной печи. Кухонная возня всегда была для Джилл вернейшим лекарством от депрессии, но мысль о том, что эклеры придется съесть, вновь ввергла ее в пучину отчаяния. И вообще давно бы надо похудеть.
Два дня спустя, когда Джилл внимательно смотрела по Эн-би-си передачу о наркомании, зазвонил телефон.
— Алло, — с надеждой произнесла она.
— Здравствуйте, я хотел бы поговорить с мисс Джилл Хольцман.
— Я слушаю.
— Мисс Хольцман, это Смерть. Вы пытались связаться со мной два дня назад, но не застали.
— Да, верно. — У Джилл подгибались коленки, как с тот раз, когда ее выбрали президентом класса и надо было экспромтом произнести речь перед всей школой. — Спасибо, что перезвонили.
Смерть молчал. В телефонной трубке не было слышно даже его дыхания.
— Я тут подумала, — начала Джилл, еле подбирая слова, — а не зайдете ли вы ко мне…
Молчание все длилось. Джилл набрала в грудь воздуха.
— Я живу на Бэрроу-стрит, тридцать пять. Квартира три-цэ. Если вы поедете на метро в сторону Седьмой авеню, сойдите на Шеридан-сквер. Повернете за угол — и сразу упретесь в мой дом. — Тут ей пришло в голову, что, возможно, это она должна явиться к Смерти, а не наоборот. — Или, если вы слишком заняты…
— Нет, — произнес он после долгой паузы, выражающей, что на самом деле он хочет сказать "да". — Вообще-то я действительно загружен, иначе я перезвонил бы вам раньше. Дождь, понимаете ли. Когда плохая погода устанавливается надолго, я всегда нарасхват.
Джилл призадумалась. Может, если бы не дождь, у нее бы и депрессии не было? Уже пять дней над Нью-Йорком, заливая его водой, висел обрывок урагана, обработавшего другие районы страны на сто миллионов долларов. Но нет, к настроению дело не сводилось. Она осталась бы верна своему решению даже в самый солнечный день года.
— Жуть, — согласилась Джилл, имея в виду не столько погоду, сколько жизнь в целом.
— Простите, мисс Хольцман, вы еще не сообщили, что именно вам требуется.
— Да? — процедила Джилл, еле сдерживаясь. — Я что, должна выйти на середину и объяснить все на пальцах? — Смерть молчал. — Так вот, я хочу умереть.
— Хорошо. Завтра утром вас устроит? Например, в десять?
— А во вторую половину дня никак не получится? Я раньше одиннадцати не встаю, а разум у меня просыпается только после обеда. — Джилл уже собралась в подробностях описать свои бесчисленные неудачи на трудовом поприще, рассказать, как вылетала отовсюду из-за своей физической неспособности утром встать и добраться до работы. Но тут же раздумала. Чужие проблемы никому не интересны.
— Боюсь, завтра после обеда у меня уже все забито. Как насчет четверга?
Джилл заглянула в ежедневник на своем столе. Четверг располагался на следующем развороте, рядом с репродукцией карандашного рисунка Бранкузи. И что, до самого четверга придется смотреть "Флинстоунов"? Нетушки, решила Джилл.
И капитулировала.
— Ладно, давайте завтра утром. Я попробую встать.
Смерть не отзывался, и Джилл запаниковала. Ну вот, подумала она, я его обидела, и теперь он вообще не придет.
— Честно, — взмолилась она, — завтра утром — это просто ИДЕАЛЬНО. Вы сказали, в десять?
— Да-да, я записываю. Бэрроу-стрит, тридцать пять?
— Квартира три-цэ.
— Десять утра. Отлично. A tout a l'heure [7]. — Эту французскую фразу он произнес с жутким акцентом.
Джилл всерьез задумалась, а не сплоховала ли с выбором.
Проснулась она в шесть утра с ужасным чувством, что ее квартира больше всего похожа на жалкую трущобу. На радиоле громоздились штабеля пыльных пластинок без конвертов. Простыни посерели от грязи, медитативный кактус медленно издыхал, на кафельном полу посреди ванной возвышалась горка окурков (Джилл уронила пепельницу, да так и не убрала). Зеркало в стенном шкафу (он же кухня) было покрыто многомесячными наслоениями жира. Увидев в нем свое размытое отражение, Джилл расстроилась вконец.
Засучив рукава, она принялась за дело, и к приходу Смерти (а явился он ровно в десять) самые заметные симптомы хронического беспорядка были закамуфлированы.
Смерть покосился на свой зонтик, с которого ручьями текла вода.
— Куда его поставить?
— Давайте уберу. — Джилл раскрыла зонтик, при этом здорово обрызгавшись, и поставила сушиться в отмытую ванну. Чтобы Смерть не заглядывал в шкаф-кухню, она повесила в ванной и его плащ — от фирмы "Лондон Фог". Не хухры-мухры.
— Ну-с, — произнес Смерть, усаживаясь на скрипучий бамбуковый стул, разрисованный Джилл собственноручно.
Сама Джилл пристроилась на краешке кровати, слегка раздвинув ноги, сложив руки чашечкой, которая должна была выражать ее открытость и доверие к собеседнику.
— Я готова.
Последние два года Джилл работала — когда работала — офисным клерком по вызову. То есть стояла на учете в специальном агентстве, поставляющем временных работников: там на неделю заменить секретаршу, здесь посидеть на телефоне… Всмотревшись в лицо Смерти, она пришла к выводу, что вполне могла бы работать и в его офисе. Начальников у нее было столько, что все их лица давно слились для нее в одно — не красивое, но и не уродливое, средней потрепанности, немолодое лицо — именно то улыбающееся лицо, которое сейчас она видела перед собой.
— У вас очень симпатичная квартира, — заметил Смерть.
— Спасибо. Но боюсь, я ее здорово запустила. Конечно, ее лучшее достоинство — вид из окон. — Но едва эти слова сорвались с ее языка, как она сообразила, что вида-то никакого нет. Дождь застилал все, кроме ближайших крыш. Центр Международной торговли вообще растворился в воздухе.
А может, это первый признак умирания? — вдруг подумалось Джилл. Может, город съежится вокруг нее, пока не останется ничего, кроме этой комнаты, затем — этой кровати, и наконец — ее тела, которое немедленно схлопнется в единственный глаз с голубым зрачком? Глаз зажмурится и…
Смерть распахнул пиджак и расстегнул ширинку.
— Приступим? — спросил он. Засунув палец в трусы, извлек наружу свой член: какой-то мягкий, сморщенный, неопределенно-пастельного, как замороженная курица, оттенка.
Джилл невольно отвела глаза и принялась рассматривать брюки Смерти, тисненые узоры на его мокасинах, его рот, растянутый в смущенно-вкрадчивой улыбке.
— И что от меня требуется? — спросила она.
— То, что вы считаете наиболее естественным, Джилл.
Она робко взяла рукой его вялый член и слегка стиснула. Железки немножко порозовели — под цвет консервированного лосося. Смерть подался вперед. Бамбуковый стул заскрипел.
— Может быть, вы попробуете его поцеловать?.. — предложил он.
— В смысле, минет вам сделать?
Смерть скривился. Его член стеснительно скукожился.
— Если вы предпочтете отказаться от своего решения, — сказал Смерть обиженно, — я могу уйти прямо сейчас.
Мысленно толкнув себя локтем под ребра, Джилл напомнила себе о своем отчаянии, усталости, апатии и всех других причинах, побудивших ее умереть. Странное дело, она ведь не девственница, да и акт этот самый никогда не вызывал у нее непреодолимого отвращения, спросите хоть Ленни Раиса (то был ее последний бойфренд, восемь месяцев назад уехавший в Калифорнию). Если бы только Смерть не обращался с ней так небрежно, будь он хоть чуточку нежен, прояви он хоть малейшее уважение к ее индивидуальности…
— Нет! — вскрикнула она, упав на колени и лихорадочно думая. — Не уходите. Я просто немного… изумилась. Я сделаю все, чего вы захотите.
— Только если вы тоже этого захотите, — заявил Смерть.
— Да хочу я, хочу.
И, собрав волю в кулак, в течение пятнадцати минут она пыталась что-то сделать, но все ее усилия пропали зря. Раза два казалось, что у Смерти сейчас все-таки встанет, и Джилл удваивала старания. Но тем скорее истощались ее силы. Сизифов труд какой-то. "Неужели он импотент?" подумалось Джилл.
Отстранившись, Смерть вытер свой член бумажным носовым платком.
— Вероятно, вы считаете меня импотентом.
— Нет, что вы. Нет, это я во всем виновата.
— Так вот, отнюдь. Обычно у меня все проходит как по маслу. Раз-два-три, и готово. Просто, как я уже пояснял, я сейчас очень загружен. Вас много, а я один.
— Я еще попробую, — устало пообещала Джилл.
— В одиннадцать тридцать меня ждут на Семьдесят седьмой. Я пойду, а то опоздаю.
— Пойдете! А мне что делать? Вы разве не хотите меня… — Джилл поглядела в окно. За время пребывания Смерти в ее квартире даже последние крыши скрылись из виду. — Или я уже мертва?
Смерть презрительно фыркнул:
— Моя дорогая девочка, будь вы мертвы, вы бы этого не заметили. Услуга за услугу: чтобы вас прикончить, я обязательно должен кончить.
Джилл сложила руки на груди:
— Это несправедливо.
— А знаете, давайте-ка я вернусь вечером — в нерабочее время. Вас это устраивает?
Разве могла она не согласиться?
Смерть сдержал слово. Он появился в полдевятого вечера. Бургундское сорта "Альмаден", купленное им в погребке на Кристофер-стрит, отлично пошло под говядину а-ля бургиньон, приготовленную Джилл. На десерт было фисташковое мороженое, залитое сверху ледяной водкой. Джилл надела парусиновое платье-сафари от "Лорда-энд-Тейлора", оставив незастегнутыми три верхние пуговицы. Сначала она хотела облачиться в более пикантное мини из макраме, но затем решила, что в данной ситуации необходимо выглядеть не столько кокетливой, сколько сговорчивой.
На проигрывателе безостановочно крутилась одна и та же пластинка. Вальсы Штрауса: "Жизнь артиста", "Голубой Дунай", "Динаматион", "Сказки венского леса", "Венская кровь", "Императорский вальс". Затем иголка автоматически возвращалась на первую дорожку, и все начиналось сызнова: "Жизнь артиста", "Голубой Дунай"…
Смерть так расслабился, что позволил Джилл снять с себя пиджак и галстук, после чего, спеша загладить воспоминания об утреннем фиаско, взял инициативу на себя.
Вначале Джилл еще на что-то надеялась. Пару раз Смерть был близок к успеху, тем более что теперь они не качались на бамбуковом стуле, а устроились по-человечески, на кровати. Но надежды скоро превратились в дым. Наконец, когда макияж на лице Джилл вконец размазался, а одна из ее искусственных ресниц накрепко сплелась с волосами в паху Смерти, Джилл капитулировала.
— Проклятие, — проговорил Смерть.
Джилл так замучилась, что уже ничего — даже досады — не чувствовала.
— Даже не знаю, что тут сказать.
— Ничего, — успокоила его Джилл.
— Может, попробуем в другой раз?
— А что, если я приду к вам в офис?
— Отличная мысль. — В этот момент он согласился бы на свидание где угодно: на кладбище, в церкви, между ног статуи Свободы…
Допив остатки "Калуа" двухлетней давности — Джилл берегла недопитую бутылку как память о некой вечеринке на Двенадцатую ночь два года назад, Смерть ушел. Джилл подошла к проигрывателю и выключила его. "Венская кровь" прервалась на полутакте.
Она так вымоталась, что даже не стала мыть тарелки. Пусть тараканы попразднуют, подумала она, и легла спать.
Придя, Джилл не застала Смерть в офисе. Если верить секретарше, он ушел всего несколько минут назад, хотя Джилл (как было синим по белому записано в его календаре) было назначено на одиннадцать часов — ровно на то время, которое в этот момент показывали большие солидные часы на стене: одиннадцать ноль-ноль то есть. Какое-то время Джилл не без удовольствия вслушивалась в успокаивающие, не слишком монотонные звуки офисной жизни: секретарша Смерти распечатывала текст с диктофона. Щелчок ножной педали тишина — еще один щелчок — яростный стрекот пишущей машинки — щелчок тишина…
Прошло полчаса, а Смерти все не было. Сознавшись сама себе, что ей скучно, Джилл стала перелистывать лежащие в приемной журналы, пока не обнаружила в "Космополитен" прелестную злую статью о том, как научиться злиться прелестно и с пользой. Честно говоря, с данной эмоцией у Джилл всегда были сложности, но если уж ей удавалось как следует разозлиться, о, это было блаженство! Приятная дрожь пробегала по ее застоявшемуся телу, и адреналин, бьющий живительным ключом, обильно орошал постылые будни. Каждая молекула в мире начинала двигаться чуть-чуть быстрее, пока окружающая действительность не обретала чудесное сходство с лучшими голливудскими фильмами (в главных ролях Джордж С. Скотт, Гленда Джексон и Лайза Минелли). Причем другими средствами, кроме злобы, этого достичь было нельзя.
— Час дня, — отметила Джилл вслух, несколько погрешив против истины. Вот сволочь.
Секретарша состроила сочувственную гримаску.
— Уж мне ли не знать.
— Как вы думаете, он вообще появится?
— Его не предскажешь. Одно могу гарантировать — стоит мне выскочить пообедать, как он явится на следующем же лифте. Каждый раз так. Прям телепат.
— А подменить вас некому?
— Работала у нас еще одна, но в пятницу свалила.
Получила зарплату, и тю-тю.
— Если вы хотите перекусить, я могу за вас подежурить. Мне все равно заняться нечем.
— Серьезно? Я просто с голоду подыхаю. По идее, можно было бы по телефону заказать, но я один раз пробовала — и что вы думаете? Принесли какой-то дохлый сандвич с тунцом и салатом — как в голодное время. Я уж подумала, конец света настал!
— Идите поешьте.
— Если будут звонить, запишите их имя и телефон и скажите, что мы скоро перезвоним. Если кто придет, пусть подождут. Вот и все премудрости.
Секретарша отправилась обедать. Со следующим же лифтом появился Смерть. Он так и прошел бы мимо Джилл в кабинет, не заметив ее, если бы она не привлекла его внимание — конкретно, запустила в него "Космополитеном".
— О, мисс Хольцман! — воскликнул Смерть, замешкавшись. — Вы меня напугали.
Джилл испепелила его взглядом. Имея на то полное право.
— Я принял вас за мою секретаршу.
— Я ее подменила, чтобы она успела пообедать. Вы в курсе, что опоздали на два часа? ДВА ЧАСА.
— Возникли неожиданные проблемы, — промямлил Смерть.
— Эти ваши обычные, что ли? — саркастически спросила она.
Смерть вздохнул.
— Когда мне было семнадцать, — лениво рассуждала Джилл, раскинувшись на обитой кожзаменителем кушетке в кабинете Смерти, — я пошла к зубному канал корня надо было привести в порядок. Так что вы думаете: нерв воспалился, и пришлось мне туда таскаться, как на работу. Лишь через несколько недель врач мне канал вычистил, осушил и закрыл. Потом сказал, что я поставила рекорд — тринадцать сеансов работы над одним зубом.
— Поверьте, мисс Хольцман, ваш случай — настоящая аномалия. Ума не приложу, в чем тут дело, но вы совершенно не виноваты, уверяю вас.
— Угу, спасибочки.
— Если вы захотите прийти завтра, я отменю всех других клиентов.
— Я как-то не уверена, что мне этого хочется.
— Вполне понимаю.
— Да, если бы я пыталась вас ублажить ради своего здоровья, было бы еще туда-сюда, а так… Если уж совсем начистоту, я считаю, что эта ваша процедура — мерзость и унижение. Прямо как в средневековье. А от того, что у нас с вами ничего не вышло, вообще хреново делается. Как соль на рану. Ей-богу, лучше бы я приняла снотворное. Или мышьяк какой-нибудь!
— Может быть, вы предпочтете, чтобы я вас задушил или вывез на лодке в море…
— Давайте без пошлостей.
Когда злость Джилл достигла апогея, произошло то, что происходило обычно в таких случаях — Джилл обнаружила, что меняет гнев на милость. По всему было видно, что Смерть искренне обескуражен. Что толку его винить? Ну не получается у человека, и все тут! Скорее его надо пожалеть. Джилл действительно стало жаль Смерть — о, это было чудесное чувство!
Итак, когда в знак примирения он пригласил ее на ленч в "Пекин-Парк", Джилл ломалась недолго — сдалась после первого же "прошу вас". И когда после долгой и восхитительной трапезы он предложил ей занять вакантное место в его офисе, тоже обошлось без долгих уговоров. Джилл рассудила, что единственная альтернатива — вновь обивать пороги агентств по трудоустройству. А это ее точно не прельщало.
Итак, упрямая жизнь отказалась уступить смерти, но у этого факта были и хорошие стороны. Неплохая зарплата, терпимый график работы, начальник, с которым — как только стало очевидно, что обязанности Джилл не будут выходить за рамки списка, одобренного нью-йоркским комитетом по труду и занятости, — у нее установились холодно-благожелательные отношения. Сами понимаете, Смерть ничуть не желал возобновить с Джилл интимную связь.
В общем, работа как работа, и Джилл ее честно выполняла. А что еще делать девушке, которой не удалось умереть?
Эдит Кэри уселась на низкий диванчик, изящно скрестила стройные ноги и достала из сумочки черно-белый мундштук и пачку дешевеньких сигарет.
— У тебя нет зажигалки? Ой, я забыла, что ты не куришь… Ладно, у меня где-то были спички.
Она прикурила. Откинулась на диванных подушках, придавив их локтем, чтобы было удобнее. Струйка дыма вырвалась изо рта серым конусом, на мгновение застыла в воздухе и растаяла бледным облаком. Эдит прищурилась, выжидающе глядя на Дорис.
— Рассказывай, Дорис. Теперь вы с ним обручились. И что ты чувствуешь? Ну давай, не стесняйся…
— Я… э… да ничего особенного я не чувствую.
— Вот так всегда. Все интересное происходит, когда меня нет в городе! М-да… я и не знала, что Харви… или мне его надо теперь называть "доктор Кэмпбелл"… в общем, я понятия не имела, что он за тобой ухаживает.
— Н-нет. Он не то чтобы ухаживает…
— Какая ты скромная, просто кошмар. А то я не знаю… Ты с Джорджем Стикни сначала встречалась… потом со спортсменами этими… и еще с тем беднягой военным, морским лейтенантом из Техаса… как раз когда я была на Юге…
— Д-да. Встречалась.
— Слушай, чего ты такая зажатая? Слова из тебя не вытянешь. Расскажи все-таки про своего жениха. Горячий мужчина, правда? — Вопрос был каверзный, да. Но и доверительный тоже.
Эдит подалась вперед, не сводя глаз с подруги, такой хорошенькой, что прямо загляденье.
Дорис Орр и вправду была очень миленькой. Своей бледной хрупкой красотой она напоминала девушек с голландских пастелей. Сидела она очень прямо, и от этого ее поза казалась слегка напряженной. Даже складки ее платья — очень стильного платья из воздушной и легкой материи в матово-синих и бронзовых тонах — были неподвижны, как мрамор. Изящная длинная шея, точеный профиль, ясные голубые глаза, золотистые локоны, падающие на лоб… В сером пасмурном свете она казалась цветком, вылепленным из воска и раскрашенным в синие, бронзовые и нежно-розовые тона. Безмятежный, нездешний цветок. И лишь в глазах промелькнуло что-то… даже не удивление, а только намек на удивление. Тень хмурой морщинки легла на лоб, но тут же исчезла. Тут же.
— Он славный… Харви.
— А он… тебе с ним хорошо как с мужчиной? Он страстный, да? Ты меня не стесняйся, Дорис. Я уже старая замужняя женщина. Меня не надо стесняться. Мы с Эдом… еще до того, как поженились… ну, ты понимаешь, о чем я. Все это делают. И уж тем более — обрученные пары. И это так хорошо, ты согласна?
Снова хмурая тень пробежала по безмятежному лбу.
И снова исчезла, как будто ее и не было.
— Д-да. Наверное, хорошо.
Сразу было заметно, что человек не понимает, о чем говорит.
— Да что ты как девочка, честное слово. Уж меня-то не надо стесняться. Ты знаешь, о чем я… ну, всякие ласки там, поцелуйчики… обняться, погладить и все остальное… ты же встречалась с парнями. Сколько их у тебя было, поклонников… здесь и в Аннаполисе… буквально на каждой из вечеринок ты себе находила какого-нибудь ухажера. И вряд ли ты с ними просто за ручку держалась. В общем, ты ему уже что-то позволила?
— Я… я не знаю, о чем… что ты имеешь в виду…
— Господи Боже. Не может быть девушка столь наивной. Не верю я в это. Так не бывает. Вы с ним целовались, Дорис? По-настоящему?
— Он… он меня поцеловал. Один раз. На помолвке…
— И с тех пор?
— Н-нет. Больше не целовал.
Эдит оценивающе прищурилась. Сама ненамного старше подруги, она уже несколько лет была замужем и считала себя женщиной искушенной.
— А другие мужчины тебя целовали?
— Да… в щеку.
— А в губы? По-настоящему? — Жестко, безжалостно. Как на допросе.
— Нет, конечно. Я ни за что не позволила бы…
— Даже Харви… то есть доктору Кэмпбеллу?
— Он, наверное, и сам… будет…
— Он-то будет, я не сомневаюсь. — Эдит глубокомысленно кивнула. — И это все, что между вами было?
— Мы… э… да.
— Как же вы, девочки, так живете, что вообще ничего не знаете?! Ты — не первая, кто мне говорит… Я сама еще в школе все знала. И подруги мои тоже знали. Это естественно. Что естественно, то не стыдно. Я так думаю, это тетя твоя — старая дева — вбила тебе в голову, что приличная девушка не позволит мужчине касаться себя до замужества…
— Да, тетя Этель…
— Кошмар какой, Господи! И он… он тебя не домогается?
— Эди, я не понимаю, о чем ты.
Эдит решительно затушила в пепельнице недокуренную сигарету.
— Ты мне можешь сказать, зачем ты выходишь замуж?
Похоже, Дорис смутилась. Немного, но все же.
— А зачем люди женятся и выходят замуж, Эди? Просто пора уже замуж… мне двадцать четыре. Я не Могу вечно бегать по вечеринкам с танцульками, где собираются дети моложе меня в два раза. Мне пора замуж.
— Да. — Беспристрастно и коротко, как приговор.
— И ему тоже пора жениться. Знаешь, старому генералу Кэмпбеллу очень хочется мальчика… внука… чтобы было, кому передать все имущество и состояние. То есть не все, конечно. Но большую часть. У Тома с женой… Том — это брат Харви, архитектор, ну ты знаешь… Так вот, у Тома с женой только один ребенок. Девочка. И Элизабет больше не может иметь детей… Мэриан еще не замужем… Эллен… вторая сестра Харви, ты, может быть, помнишь, она вышла замуж за этого… из Филадельфии… Джорджа, как его там? Скотта или Шотта… Ладно, не важно. У них был мальчик, но он умер еще младенцем. А потом у них были еще две девочки… У генерала нет внуков. Только одни внучки. А если у Харви будет сын, то старый Кэмпбелл оставит ему по наследству гораздо больше, чем он бы оставил… Да, точно. Его звали Шотт. Джордж Шотт. Так вот, он оставит гораздо больше…
— Это Харви тебе объяснил?
— Да. Харви и его мама, — с облегчением кивнула Дорис.
— И поэтому вы собираетесь пожениться?
— Ну конечно.
— Бедная девочка! — Эдит решительно закурила очередную сигарету. Давай поженимся, Дорис… Сливная девочка Дорис. Иди сюда, сядь рядом с маменькой и послушай, что мы тебе скажем. Твое дело — родить. Обязательно мальчика. И тогда денежки старого Кэмпбелла будут у нас в кармане. И ты это нормально воспринимаешь?
— Конечно, нормально. А что…
— А у нас с Эдом нету богатого папеньки. Мы с ним решили, что не будем пока заводить детей. Потому что сначала нам надо встать на ноги. Здоровье у меня крепкое. Подождать мы еще можем…
— Но…
— Что "но"?
— Мне казалось, ты хочешь детей…
— Разумеется, я хочу. Я ужасно хочу ребенка… а ведь мне всего двадцать шесть! Но ничего. Через пару лет мы отложим какие-то сбережения, все у нас образуется… и тогда у нас будут дети. Двое. Или, может быть, трое…
— А если вдруг раньше…
— Но я же предохраняюсь. Мы с Эдом твердо решили, что заведем детей только тогда, когда сможем их содержать нормально. Правда, прошлой осенью у меня была задержка… Я ужасно перепугалась. Но, слава Богу, все обошлось. Ложная тревога.
— А как это, предохраняться?
— А ты не знаешь?! С тобой никто об этом не говорил?!
— Ну… кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду. Харви сказал, что даст мне какую-то книгу. Чтобы я прочитала… Он хочет, чтобы у нас было много детей. Сыновей. Чем больше у нас будет сыновей, тем больше у нас будет денег.
— Понятно.
— Харви сам врач… И он все об этом знает. Его мама мне объяснила, почему для него так важно жениться на нормальной, здоровой и крепкой девушке…
— И тебя, стало быть, удостоили выбором. Бедный ребенок! И что… он тебя даже ни разу не поцеловал после помолвки? Ни разу?
— Ни разу.
— Какой кошмар. Знаешь, если бы мой Эд стал относиться ко мне точно так же, уж я бы нашла эту блондинку или брюнетку и попортила бы ей личико, чтобы впредь неповадно было… Конечно, я за тебя очень рада… потому что ты…
Последние горсти риса простучали по каменным ступеням церкви, пара стоптанных домашних туфель по обычаю брошена на мостовую… поезд вздрогнул, отошел от перрона… Победный, взволнованный взмах руки. Высокий мужчина на верхней ступеньке и рядом с ним — цветущая Дорис… Дикая какофония автомобильных рожков — последний салют молодым… Балтиморский вокзал остался уже позади. Поезд набирал скорость в бесшумной мощи. За окном проплывают кварталы скучных и серых домов… Обрывки загородной природы… Деревья, тихое озерцо… Коровы, склонившие головы к самой земле… Человеческие фигурки как размытые пятна… Усыпляющий перестук колес по сочленениям рельсов… Все, поехали. Едем.
В купе доктор Кэмпбелл уселся прямо напротив своей молодой жены. Он был очень высоким и стройным, с худым — быть может, чуточку слишком худым лицом. Носил очки с толстыми линзами в легкой светлой оправе. Сейчас, когда он смотрел на Дорис, его тонкие губы были сложены в подобие довольной собственнической улыбки. Впрочем, любой на его месте мог бы поздравить себя с удачным "приобретением". Лицо девушки, хотя и подсвеченное необычным румянцем, оставалось все таким же безмятежно прелестным. Она была вся — как застывшая красота. Ее темно-синее с серым дорожное платье казалось изваянным из мрамора. Величественная осанка, спокойный взгляд, исполненный чувства собственного достоинства. Глаза как безоблачное ясное небо. Строгая изысканная прическа, которую не портил ни один выбившийся золотистый локон.
— Ну вот, стало быть, — выдохнул молодой доктор. — Можно, я закурю?
— Конечно, можно…
— Ты рада, что все закончилось?
— Да, наверное. — В ее глазах промелькнуло кокетство. Воздушное, как дуновение легкого ветерка. Промелькнуло и тут же исчезло, потому что осталось безответным.
— Сколько глупостей люди придумали с этими свадьбами. Это так утомляет.
— Д-да.
— Но все уже позади. Что не может не радовать… Замечательная сигара. Из отцовских запасов.
— А-а, — неопределенно отозвалась Дорис.
А что еще можно было сказать?
Зерно сомнения, которое заронила ей в душу подруга Эдит, потихонечку прорастало. Девушка не знала, как ей заговорить об этом. Но все-таки начала разговор, робко и неуверенно:
— Харви, а ты… ты раньше часто встречался с девушками? В университете… и потом еще.
— Я бы сказал, что нечасто. Я вообще не люблю женщин… — Он выпустил дым колечком, которое растаяло в воздухе, не успев даже как следует сформироваться. — Кроме тебя, разумеется. Ты — само совершенство.
— Я… я имела в виду, может быть, у тебя кто-то есть… кто-то еще… кто тебе дорог. — Она понизила голос, но взгляда не отвела. — Кто-то, кроме меня…
— Нет у меня никого. Странные ты задаешь вопросы!
— Просто мне… интересно…
— Я вообще не такой человек. Женщины мне никогда не нравились. У меня не было времени на ухаживания. Сначала я учился на медицинском… потом работал в больнице… был слишком занят. А потом папа сказал, что мне пора бы подумать и о женитьбе. И вот мы поженились.
— А-а.
Они замолчали. Надолго. А потом пришло время идти на ужин в вагон-ресторан, и напряжение и неловкость, воцарившиеся между супругами, постепенно сошли на нет. Дорис заметила, что ее муж далеко не галантный кавалер. Например, он совершенно не умел вести себя за столом. Поглощал пищу, как корм, необходимый для поддержания жизнедеятельности, — деловито и быстро. Но ее это не покоробило. Наоборот. Ей уже до смерти надоел весь этот сладенький сентиментальный сироп, которым ее "поливала" тетушка Этель… да и подруги в большинстве своем тоже. А Харви… он был таким прозаичным, таким приземленным. И ей это нравилось.
К концу ужина они уже увлеченно обсуждали свои кулинарные предпочтения — что кому нравится и что не нравится. Но когда они вернулись в купе, Дорис снова пришла в замешательство. Проводник застелил постели, хотя его и не просили. Но у него был наметанный глаз, и он сразу же распознал в юной паре счастливых молодоженов. Они молча оглядели застеленные постели, смущенно присели на краешках полок — каждый на своей — и продолжили прерванный разговор. Они обсудили в деталях предстоящее свадебное путешествие, потом заговорили о будущем Харви и о перспективах его профессии. Перспективы, надо сказать, открывались широкие. И в Балтиморе, и в Филадельфии, где у Харви был дядюшка. Сейчас доходы у Харви были более чем скромными. Да и какие могут быть доходы у молодого врача, который живет при больнице?! Но при том содержании, которое положил им его отец, пять тысяч в год… В общем, для начала неплохо… а когда у них родится сын, то можно будет рассчитывать и на большее… причем гораздо на большее.
При этой мысли он даже весь приободрился и засиял.
Она, словно зеркало, скопировала выражение приятного предвкушения.
— Уже поздно… наверное, надо ложиться спать. — Он произнес это небрежно, как бы между прочим. Но это он так защищался. Чтобы не выдать паническую застенчивость. Однако все же немножко выдал.
— Д-да, наверное… — Сама того не желая, она задышала чаще. Ее грудь вздымалась и опадала помимо воли.
— Мне надо сказать тебе одну вещь, — начал он очень серьезно, даже угрюмо. — Когда я… еще раньше… задумывался о том, что когда-нибудь мне предстоит жениться, я решил для себя, что семейную жизнь надо начать по возможности… без осложнений, легко… чтобы моей молодой жене не пришлось смущаться… — Он замялся.
— Да. — Она решила его поощрить.
— Скажем, первую неделю или даже дней десять… просто… лежать рядом с женой. Просто лежать… ничего не делать…
— Да.
— Но я не знаю… Если это действительно необходимо… Папа так хочет внука… Ты все понимаешь. И поэтому, если ты только не будешь настаивать…
Ей вдруг стало нечем дышать: она взвалила себе на плечи тяжелый груз и собиралась нести этот груз, не морщась.
— Нет.
— Я уверен, так будет лучше. Я пойду покурю в салон, пока ты… приготовишься… Твоя сумка вон там, под сиденьем.
Когда он ушел — может быть, как-то уж слишком поспешно, — она улыбнулась его деликатной предупредительности. Он не хотел, чтобы она смущалась, открывая перед ним свою сумку, набитую всякой девчоночьей дребеденью типа кружавчиков и ажурного дамского белья…
Она быстро переоделась в ночную рубашку и скользнула в постель хрустящую и прохладную. Она лежала, затаив дыхание. И вдруг поняла, что замерзла. Ее била дрожь. Что-то холодновато для майской ночи…
Потом она начала понимать, что спешить вовсе не стоило. Он не пришел. Внутри нарастало какое-то странное возбуждение. Она боялась, что уже не уснет в эту ночь. Но постепенно мягкое тепло одеял, уютная податливость взбитых подушек и ненавязчивый стук колес окутали ее тихой дремой.
Она уже почти заснула. Но тут раздался щелчок замка. Дверь тихонько открылась. Дорис широко распахнула глаза и подтянула простыню к самому подбородку.
Он вернулся.
— Уже готова? — Его голос был мягким, проникновенным. — Я… я на минуточку выключу свет, хорошо? Пока я тут…
Она лежала в темноте, глядя на окно, закрытое непроницаемой плотной шторой. Поезд замедлил ход перед каким-то очередным полустанком, остановился совсем, тронулся вновь… Она попыталась представить себе, что было там, за окном, чтобы не думать о тех вещах, которые были гораздо ближе и гораздо тревожнее. Свет зажегся внезапно. Она увидела мужа и поймала себя на том, что как завороженная глядит на его светло-сиреневую пижаму. Она сделала вид, что смотрит сквозь. Ей почему-то казалось, что это не очень прилично — смотреть на него…
— Ты готова?
В ответ она выдавила улыбку.
Он наклонился и пошарил рукой под сиденьем. Выпрямился, держа в руках что-то маленькое и черное. Присел на краешек полки, положил эту штуку себе на колени. Теперь Дорис разглядела, что это было такое: его черный докторский чемоданчик, где он хранил медицинские инструменты. Крышка откинулась. Раздался тихий лязг стали о сталь — это он перебирал инструменты, сосредоточенно морща лоб. Вид у него был решительный и слегка напряженный. Наконец он достал пару сверкающих стальных ножниц. Критически осмотрел их на свету. Ее дыхание сбилось. Сердце застучало неровно.
Он поставил чемоданчик на пол. Потом встал и шагнул к Дорис, держа ножницы перед собой словно оружие.
— Это не больно…
Она смотрела на его руки, таившие в себе неведомую угрозу. Смотрела как завороженная — не в силах оторвать взгляда. Он решительно сбросил с нее одеяло. Она вздрогнула и резко дернулась.
— Это просто такая пленка. Плева. Через минуту все будет готово. Это не больно…
Искусно и ловко — так быстро, что она даже и не уловила его движение он приподнял ее бедра и просунул под них что-то белое и сложенное в несколько раз.
— Будет немного крови, — продолжал он деловито, как настоящий профессионал. — Но ты почти ничего не почувствуешь. Вот так… чуть-чуть пошире. Только не дергайся. Все хорошо. Больно не будет…
Она тихо вскрикнула и закусила губу, чтобы не закричать опять. Перед глазами все поплыло и как будто подернулось дымкой. Ей действительно не было больно, разве что самую капельку…
Он тщательно протер ножницы шелковым платком и убрал их в чемоданчик. Потом достал еще один чистый платок и вытер кровь. Его движения были уверенными, мягкими и успокаивающими.
— Чистая работа… Думаю, все получилось прекрасно…
Он погасил свет. В темноте она ощутила, как его твердая напряженная рука надавила на край постели.
— А разве ты меня… не поцелуешь, Харви? — Ее голос дрогнул.
— Конечно… потом.
Спустя пару минут он пожелал ей спокойной ночи и поцеловал перед сном. Было темно и почти ничего не видно, но она чувствовала, что он сидит, сгорбившись, между ней и проходом. Постепенно его дыхание стало ровным и хриплым.
— Харви… — прошептала она, вдруг испугавшись.
…Только ровное, хриплое дыхание.
Замужество! Вот оно, значит, какое.
Вечер — и я ненавижу отца. От него несет тушеной капустой. У него брюки — все сплошь обсыпанные сигаретным пеплом. Усы — лохматые, желтые, вонючие, проникотиненные. Он меня не замечает. Ненавижу. Он сидит в своем гнусном кресле, прикрыв глаза, думает Бог весть о чем. Ненавижу. И усы его ненавижу, и даже дым, который он выпускает изо рта, и воздух над его головой, воздух, разбавленный дымом.
Мать вошла и спросила, не видал ли я, случайно, ее очков. И ее ненавижу. Шмотки ее ненавижу, безвкусные, мещанские. Ох, ненавижу! И еще возненавидел, как только увидел — каблуки ее, сношенные, скошенные, не то чтоб совсем, но заметно. Уродство, мерзость, а главное — так по-человечески, до отвращения. Мать — человек. Ненавижу ее за это. И отца тоже.
Она все нудит, трындит — про очки свои, про то, что у меня рукава чуть не до дыр на локтях протерлись, и я резко отбрасываю книжку. Не могу выносить эту комнату. Я — тут — задыхаюсь! Понимаю — пора сматываться. Господи, и вот с этими людишками я прожил чуть не двадцать три года! И вот в этой комнате я живу с тех пор, как родился! Это что — жизнь для молодого парня? Вечера напролет смотреть, как поднимается дым из папочкиной трубки, как шевелятся поганые старые усы? Год за годом пялиться на маменькины сбитые каблуки? На темно-коричневую мебель? На осточертевшие проплешинки шоколадного ковра? Нет, я уйду, я отряхну с ног моих прах темной и вязкой человечности этой берлоги, человечности, навалившейся на меня по праву рождения. Бизнес отца, в котором мне должно заступить на его место? А не пошел бы он!..
Я стал пробираться к двери — ну и, ясное дело, на третьем же шаге споткнулся о край ковра, чуть не свалился, руку успел подставить — сшиб розовую вазу.
Как чувствуешь себя при этом? Очень маленьким. Очень злым. Рот матери распахнулся — точь-в-точь входная дверь, ну, правильно, дверь, выбежать из двери, бежать — куда? Черт подери, куда? Ждать ответов на мысленные вопросы времени не было, бежать пришлось, прочь из дома, не важно, знаю ли я, что делаю.
Скука, смертная, двадцатитрехлетняя тоска, как пружина разгибается, в спину ударяет, и, кажется, я пропеллером вылетаю из садовой калитки, так толкает она меня в позвоночник.
Дождь, дорога — черная, мокрая, блестящая, как промасленная, как лакированная, отражения фонарей — как рыбки золотые в лужах. Автобусная остановка. Ну, так и где он, мой автобус до Пикадилли, автобус до острова Гдетотам, до станции "Смерть или слава"? (Не нашел я ни смерти, ни славы. Нашел только одно — то, чего не забуду, наверно, никогда.)
Автобус дрожал, набирал скорость, большой, светлый. А на черных улицах огоньки, а в окне — лица сотен людей, лица мелькают, пролистываются, как книжные страницы. А в автобусе — я. Сижу, шестипенсовый билет в кулаке сжимаю, да куда ж это я еду? Куда меня несет?
Отвечаю. К центру Вселенной. К Пикадилли-серкус, где случиться может все. А что же я хочу, чтоб случилось?
Жизнь, идиот! Ты жизни хочешь. Ты приключений хочешь… как, уже сдрейфил? Может, повстречаешь красавицу… я обхватил себя за локти, пытаясь ощутить, как напрягаются мускулы. Ощущать, увы, особо нечего. "Черт, — шепнул я себе, — черт, дьявол, кошмар".
Я выглянул из окна и — вот оно! Пикадилли-серкус. У меня перед носом. Огни — как вызов, как зов. Автобус свернул с Реджент-стрит на Шафтсбери-авеню, и я сошел. Один. Пешком в джунгли. Хищники крались за мной по пятам. Ярились бесчисленные волчьи стаи. Куда же теперь? Где она таинственная, знакомая, затемненная квартира, где меня ждут, где Дверь, что отворится на условный стук, на три удара длинных, три коротких, где комната, в которой — златокудрая дева? Или, может, старушка, да, так лучше, седая, мудрая, попивающая чай, престарелая дама, дружелюбная императрица, — та, у которой не бывает скошенных каблуков. Никогда.
Да. Только мне-то некуда идти — ни за шиком, ни за сочувствием. Некуда — кроме ресторана "Корнер-Хауз".
Туда и направился. Народу было поменьше, чем всегда, меня только несколько минут продержали, прежде чем оказали высокую честь — допустили в роскошный гурманский чертог на первом этаже. О, эти мрамор и позолота! Официанты носятся с подносами, звуки оркестра — чуть издали, да, и это после того, как всего час назад я уныло взирал на отцовы усы!
Со свободными местами возникли сложности, искал довольно долго, но вот я иду по третьему уже проходу и вижу старика, встающего из-за столика на двоих. Женщина, сидящая напротив, остается, где была. (А ушла бы — не рассказывал бы сейчас эту историю.) Машинально я занял место старика, потянулся за меню, поднял голову — и ошалело уставился в бездонные черные озера женских глаз.
Моя рука застывает над так и не взятым меню. Я не в силах шелохнуться так невероятно это лицо напротив меня, с крупными чертами, бледное, немыслимо гордое. Теперь бы я назвал ее взгляд жадным — тогда он показался мне исполненным королевской уверенности в себе. Царственная красота!
Что она — не та златовласая дева, которой я, пижон зеленый, мечтал обладать, как предметом роскоши, что она — явно не старушка-утешительница с чайником и чашками, — это я постиг сразу. Но в великолепной женщине предо мною сплелись, казалось, экзотическая таинственность первой моей мечты с мудрым всезнанием второй.
Любовь ли это с первого взгляда? Если нет — отчего мое сердце бьет в ребра с силой кузнечного молота? Почему дрожит рука, занесенная над меню? С чего вдруг стало сухо и горько во рту?
Слова, казалось, неуместны, нет, невозможны. Она словно бы видела насквозь, что творится в моей душе, в моем сознании. Взор, обращенный ко мне, был исполнен такой любви, что крыша моя уехала окончательно. Она взяла мою руку в свою — и, задержав на мгновение, тихо отвела на мою сторону столика, положила, омертвелую, рядом с тарелкой. Она протянула мне меню — да какое, к дьяволу, значение теперь имело меню, буквы плясали у меня в глазах так, что устриц от птифуров было не отличить.
Что я лепетал подошедшему официанту, что назаказывал, что он там мне принес — убейте, не помню. Все равно, ясно, кусок в горло уже не лез. Мы сидели друг против друга, кажется, час. Мы говорили без слов — глазами, биением сердец, рвущимся остановиться дыханием, а когда завершился он, этот час нашей первой встречи, нашего первого свидания, кончики наших пальцев, чуть прикасаясь в тени заварного чайника, заговорили на своем языке — многозначном, тончайшем, легчайшем, превосходящем самые нежные слова.
Наконец официант вежливо намекает — а не пора ли нам? И я встал, и я наконец — произношу — шепчу: "Завтра?" Совсем тихо: "Завтра?" И она медленно, утвердительно склоняет прекрасное лицо. "На том же месте, в тот же час?" И она кивает вновь.
Я жду, что она встанет, но нет — она просто отсылает меня движением руки, мягко и повелительно.
Странно, однако ясно — я должен уйти. У дверей я оборачиваюсь, я вижу она все еще сидит за столиком, прямая, гордая. Я выбираюсь на улицу, бреду к Шафтсбери-авеню, в голове — звездные вихри, ноги — непослушные, подламывающиеся, сердце горит огнем.
Не то чтоб я собирался домой, о нет, но все равно пошел — назад, к шоколадному ковру в залысинках, к отцу в мерзопакостном кресле, к мамаше в туфлях со скошенными каблуками.
Я поворачиваю ключ в замке. Почти полночь. Мать ревет белугой. Отец рычит от ярости. Много слов, много угроз, много оскорблений — со всех сторон. Наконец я иду спать.
Следующий день наступил — и стал тянуться бесконечно, но, рано ли, поздно ли, волнительное мое изнывание перелилось в конкретное действие. Еле досидел до конца чая — и скорее в первый попавшийся автобус западного направления! Когда я подъехал к Пикадилли, было уже темно — но все едино, безбожно рано.
Долго мне пришлось слоняться в тот вечер, в сотый раз чистить ногти, в двухсотый — перевязывать поизящнее галстук у зеркального стекла магазинных витрин!
Наконец я вышел из сомнамбулического тумана, подсел на лавчонку в Лейсестер-сквер, поглядел на часы — и обнаружил, что уже опаздываю на свидание. На три минуты!!!
Я мчался, летел, дрожа от ужаса, и вот я уже на первом этаже, вот я уже у столика, и — о чудо! Страхи мои не сбылись! Она здесь, еще царственней, чем в прошлый раз, истинный монумент Женщине. При виде меня ее прекрасное бледное лицо теряет выражение напряженности и освещается радостью столь искренней, что я готов закричать от счастья.
Не стану говорить об этом вечере. О нежности. О радости. Одно только слово — волшебство. Одна лишь подробность — именно тогда мы поняли, что судьбы наши неодолимо сливаются воедино.
Когда же настала пора расставаться — не скрою, я был удивлен, поняв, что от меня требуется то же, что и в прошлый раз, — уйти первым. Должна быть какая-то причина, но какая — этого понять я не мог. И снова я ушел, а она осталась в гордом одиночестве, близ мраморной колонны. И опять я окунулся в ночь, опьяненный еще оставшимся на губах вкусом слов: "Завтра, завтра… На том же месте… в тот же час…"
Уверенность… уверенность в том, что я люблю ее, а она — меня. Наркотическое счастье. В ту ночь я почти не спал, на следующий день мучительно для себя и предков — никак не мог усидеть на месте.
Вечер перед третьим свиданием, я крадусь в материнскую спальню, открываю шкатулку, вытаскиваю из груды побрякушек золотое кольцо. Господь свидетель, эта безвкусица не достойна уродовать палец моей любимой — но делать нечего, может, она послужит хоть символом нашей любви!..
Я появляюсь на добрую четверть часа раньше срока, она уже здесь, уже ждет меня. Когда мы вместе, то словно бы одни в целом мире, надежно скрытые нашей любовью от чужих глаз, не слышащие и не видящие никого и ничего, кроме друг друга.
Я протягиваю ей кольцо, и она, ни секунды не помедлив, надевает его. Ее рука сжимает мою сильнее, так сильно, что это даже удивляет меня. Я трепещу всем телом. Я пытаюсь коснуться под столом ногой ее туфельки, но никак не могу ее найти.
И снова, увы, ужасный миг, и я покидаю мою любовь, сидящую прямо и царственно, и ее прощальная улыбка, полная силы и нежности, освещает мою душу, точно фантастическая заря.
Так мы встречались, так расставались восемь дней, всякий раз острее осознавая, что, какими бы трудностями нам это ни грозило, какие бы непреодолимые преграды ни вставали меж нами, мы должны — обязаны! обвенчаться, скорее, прямо сейчас, пока сами высшие силы — еще на нашей стороне.
Восьмым вечером все было уже решено. Она знала — для меня венчание будет тайным, ведь мои остолопы-родители никогда не поймут такой "непристойно стремительной" женитьбы. Но сама она пожелала, чтоб на церемонии присутствовали несколько ее друзей.
"Несколько моих коллег" — так она сказала, и на мгновение я задумался что бы это значило, однако тут она стала объяснять, где и когда мы встретимся назавтра, и все вопросы вылетели у меня из головы.
Итак, нас зарегистрируют на Кембридж-серкус. Первый этаж (она сказала, какого именно дома). Я должен быть там к четырем. Она сама все устроит.
"Любовь моя, — шепчет она, медленно качая головой, — и как же я только доживу, до этого часа?" И, сладостно, обворожительно улыбаясь, она отсылает меня плавным жестом — да, правда, пора, зал уже почти пуст.
Вот уже восьмой раз я ухожу, а она остается. Да, я понимаю, у женщин свои секреты, и никогда, ни при каких обстоятельствах я не допущу бестактности, но все равно — вопрос просто комом в горле стоит: ну почему, черт возьми, почему я всегда должен уходить первым… и, кстати, почему это, когда бы я ни появился, она уже ждет?..
После долгих и осторожных утренних поисков я обнаружил-таки в папочкином комоде коробочку с обручальным кольцом. Едва пробило три, с волосами, расчесанными до бриллиантового блеска, цветком в петлице и чемоданчиком пожитков, я направился на встречу со счастьем. День был поистине прекрасен — ясен, безветрен, залит солнцем.
Автобус, рванувшись как бешеный зверь, унес меня в прекрасное грядущее.
Но, увы, чем ближе к Мэйферу, тем больше пробок — длинных, кошмарных. Я нервничал все сильнее — и не зря: к тому времени, как мы достигли Шафтсбери-авеню, у меня остались жалкие три минуты!
Нет, это просто возмутительно: в день, когда солнце сияет в честь моей свадьбы, мне вставляют палки в колеса… транспортные средства! Наконец автобус дотащился до Кембридж-серкус, и я, по очень подробному описанию дома, где надлежало свершиться величайшему событию моей жизни, сразу же опознал это ничем не примечательное здание. Мы приблизились к этому судьбоносному месту, снова застряли и — я незамедлительно использовал возможность выпрыгнуть из автобуса прямо напротив дома.
Я остановился, чтоб подхватить с земли чемоданчик, и — не мог удержаться! — бросил восхищенный взгляд на окна первого этажа. Скоро, очень скоро в одной из этих комнат я стану счастливым супругом.
Окна оказались прямо у меня перед глазами, и через стекло я отлично видел происходящее внутри. Еще бы — ведь я находился всего лишь в нескольких метрах!
Помню, показалось смутно, что мой автобус уезжает — странно, пробка осталась, где была. Заметил это, как сквозь дымку, — заметил, погруженный в иное пространство.
Рука, судорожно стиснувшая ручку чемодана. Взгляд, пересылающий в сознание картины. Картины происходящего в этой комнате на первом этаже.
То, что передо мною — окна именно нужной мне комнаты, стало ясно сразу же. Даже и не смогу объяснить, как я догадался, — ведь в эти считанные минуты я еще не видел ЕЕ.
Было ощущение, что я нахожусь в театре, — и вот, значит, справа на сцене располагался уставленный цветами стол. За цветами, полускрытые, регистрационные книги и маленький регистратор в полосатом костюме. А еще в комнате имелись люди, лениво фланирующие взад и вперед. Фланировали трое. Четвертая — неправдоподобная женщина с окладистой бородой — восседала на стуле у окна. Один из мужчин, я заметил, наклонившись, заговорил с нею. Человек с самой, наверное, длиной шеей на свете — такой, что стоячий его воротничок был длинною с добрую трость, выше которой неловко торчала крошечная смешная птичья головка. Оставшихся двоих джентльменов, блуждавших туда-сюда, трудно даже и описать. Один — лысый как колено, с лицом и черепом, темно-синими от сплошной татуировки, с золотыми зубами, горевшими во рту подобно пламени. Другой — стройный, элегантный юноша. Сначала он показался мне вполне обычным… сначала. Пока в какой-то миг не приблизился к окну. Пока не выяснилось, что вместо кисти левой руки из его отглаженной манжеты торчит козье копыто.
И вот тогда-то все и случилось. Совершенно внезапно. Отворилась дверь. Головы всех присутствующих повернулись в одном направлении. Мгновение — и в комнату собачьей трусцой вбежало нечто.
Только это была не собака. Совсем не собака. Это создание передвигалось вертикально. С первого взгляда я принял ее за большую заводную куклу, так мало возвышалась она над полом. Лица я еще не различал… но что поразило меня сразу же — так то длиннющий атласный шлейф, волочившийся за нею по ковру.
Создание остановилось у захлебывающегося цветами стола — и начались улыбочки, и жесты, и вежливые поклоны, — а потом человек с самой длинной в мире шеей выдвинул в центр комнаты высокий табурет и с помощью юноши с козлиным копытом водрузил на него тварь в белом, расправил тщательно фалды атласного платья, спадающего до земли, — так, что не возникало и тени сомнения: у регистрационного стола горделиво стоит высокая женщина.
Я все еще не видел ее лица — но теперь это было уже не важно. Я и так знал, каким оно будет, это лицо. К горлу подхлестнула тошнота — и я безвольно сполз на скамейку, сжимая виски ладонями.
Не помню, в какой автобус я вскочил. Не помню, когда он тронулся с места. Не помню, сколько я ехал, все дальше и дальше, — пока мне не сказали, что это — конечная остановка, что мне надо сесть в другой автобус, идущий в обратном направлении, и ехать назад. И вот тогда невнятное, смутное облегчение стало целительным бальзамом проливаться на мою душевную рану. Этот автобус привез меня к дверям дома, родного дома ох, как же теперь я рвался туда! Но сильнее, много сильнее облегчения был СТРАХ. Оставалось одно — молиться. Господи, только бы снова не застрять на Кембридж-серкус!
Я сжался на сиденье. Я боялся снова увидеть ту, которую бросил. Нет, не я обманул ее — она меня, но брошена-то все равно она!
Автобус подкатывает к Кембридж-серкус, и я напряженно вглядываюсь в полутьму. Как раз рядом с этим проклятым домом — фонарь. В конторе темно. Автобус едет дальше, я оглядываюсь, замечаю людей, стоящих под фонарем, и — сердце в груди обрывается…
Они стоят там, сплоченные, точно слившиеся в единое целое. Стояли так, словно с места не сойдут, пока не свершат правосудие. Они. Эти пятеро. Я видел их — сколько? Секунду? И запомню эту секунду навеки. Освещенные фонарем фигуры. Длинношеий со смешной птичьей головкой, с острым, стеклянным блеском в прозрачных глазах. Лысый маленький человек, татуированный лоб — набычен, на синеве узоров — желтоватые отсветы. Стройный юноша в изящной, небрежной позе, на тонком лице — оскал такой ненависти, что и вспомнить жутко, руки — глубоко в карманах, но контуры копыта проступают сквозь ткань. Чуть впереди — бородатая женщина, гигантская глыба зла, и в ее огромной тени, в последние доли мгновения, когда автобус уже уносил меня в безопасность, я в последний раз увидел большую светловолосую голову — низко-низко, у самой земли.
Голову, которая в вечернем сумраке казалась странным бледным шаром с намалеванным алым ртом, изогнутым в сатанинскую злобную ухмылку — ухмылку даже не человека, но дикого зверя.
Пятеро остались далеко позади, остались под фонарем, как нелепые восковые фигуры, как ночной кошмар, время шло, автобус ехал — а я все видел их. Так, словно они стояли в автобусе. Стояли у меня перед глазами. И сейчас стоят.
Я добрался домой, рухнул на кровать и зарыдал. Мать с отцом, должно быть, очень хотели узнать — почему, но не спросили ни о чем. Так до сих пор и поспрашивают.
Я помню тот вечер. Время после ужина. Шесть лет назад. Я сижу в своем собственном удобном кресле, на шоколадном знакомом ковре. Я помню, с какой мучительной нежностью смотрел я на жилет отца, обсыпанный пеплом, на милые встрепанные усы, на щемящие душу скошенные каблуки материнских туфель. Тот вечер — и я осознавал, как отчаянно люблю все это, как не мыслю без этого своего существования.
С тех пор я вообще не выхожу из дома. Кажется, для меня так лучше…
Род Тейлор вставил в турникет свою пластиковую паспорт-карточку. Набрал на клавиатуре свое имя. Уставился в нужную точку на экране, дабы машина могла отсканировать сетчатку его глаз и содержимое мозга, сверяя полученные данные с карточкой.
М-да, карточка-карточка. На ней — строго говоря, даже не на целой карточке, а на ее крохотном микрочипе — уместилась вся жизнь Тейлора. Там было записано все: показатель его коэффициента интеллекта, предупреждение, что Род — левша, воспоминания о каникулах в четвертом классе… Спустя три секунды раздалось звонкое "Пи-и-и", турникет выплюнул карточку, дверные засовы отодвинулись, и Род Тейлор переступил порог буфета.
"И вся эта проверка на вшивость — ради одного сандвича с мясом индюшки?" — в сотый раз мысленно вопросил Род. Передвигая свой поднос по алюминиевым трубкам прилавка, он взял с полки мисочку яблочного пюре. Поднес к самому носу, пытливо принюхиваясь. Вчерашнее яблочное пюре Род Тейлор ненавидел. Вчерашнее пюре покрывается невидимой пленкой, имеющей свой запах и привкус — запах и привкус металлического сосуда, в котором оно простояло целые сутки. Именно такое — просроченное — пюре оказалось в первой мисочке. Род хотел было поставить ее назад, но следующий в очереди — Гэри из бухгалтерии — подтолкнул его поднос своим и пробурчал: "Поживее там". Род передвинул свой поднос к кассе.
Кассирша была не андрошкой, а человеком: ведь на коленях у нее лежал растрепанный любовный роман. Андрошки и андроиды для развлечения не читают. А если и читают, то уж точно не про любовь, предположил Род. Скорее "Каталог полимеров" какой-нибудь…
Девушка улыбнулась Роду в ответ, и он почувствовал, как приливает к щекам кровь. Он хотел было что-нибудь ей сказать… но губы не слушались. Она указала пальчиком на его лицо.
— У вас все очки в пюре, — сообщила она.
Покраснев от стыда, Род снял очки и обнаружил, что в районе левого стекла с оправы свисает целый комок пюре размером с ластик. Тщательно вытер оправу салфеткой. Вновь взглянул на кассиршу.
Та покосилась на дисплей кассы.
— Сандвич с индюшкой, яблочное пюре, белое молоко. С вас четыре целых три десятых кредита.
Расплатившись, Род хотел было продолжить беседу… но тут Гэри из бухгалтерии поддал его поднос своим, бурча: "Поживее там".
Его звали Род Тейлор, но он ничуть не походил на знаменитого киноактера минувшего века, человека, который снимался в "Птицах" — любимом фильме его дяди. В детстве Род видел эту картину раз сто как минимум. Уходя куда-нибудь, мама с папой поручали сына заботам дяди Гарри — а тот первым делом ставил "Птиц". Маленький Родни, сидя в своем манежике, целыми часами завороженно смотрел на экран, пока фильм не кончался и Родни не обнаруживал вдруг, что хочет на горшок. Тогда он начинал плакать, и из соседней комнаты появлялся дядя Гарри, пахнущий пивом и иронично бурчащий себе под нос что-то там насчет Хичкока, мочевых пузырей и ребенка, который все делает вовремя.
Будь Род персонажем кинофильма, ему не преминули бы подобрать имя, куда более гармонирующее с его внешностью. К примеру, Каспар Милкетост или Фильдинг Меллиш — чем не прозвание для такого тощего, малорослого, лысеющего очкарика? Но кино есть кино, а жизнь есть жизнь, и Род Тейлор вынужден был оставаться самым не-Род-Тейлористым Родом Тейлором на свете. Мало того — Род был холост. А лет от роду ему было тридцать девять. Пока еще тридцать девять — в ближайшую пятницу его ожидал день рождения.
Род поставил поднос на свой обычный столик — номер шестнадцать. Вся шобла уже собралась и уже обсуждала тему номер один: секс.
Ребята подобрались что надо. Вот тридцатишестилетний Джим Коллинз. У него было больше баб наяву, чем у Рода — в сладких мечтах. Неутомим, как вожак собачьей своры. А Тим Блэк? Тридцать восемь лет, шесть футов четыре дюйма росту, женат, но не прочь поразвлечься на стороне. По слухам правда, источником этих слухов был сам Тим, распространявший их за обеденным столом, — одному только Блэку удалось "зацапать" новую секретаршу из транспортного отдела.
— У нее пунктик насчет высоких мужиков, — ржал Тим. — Крепко вбила себе в голову, будто у них все длинное. А я не такая свинья, чтобы разуверять даму!
И наконец, Скотт Болтон, тридцать пять лет, два брака, два развода. Скотт торчал от андрошек.
Скотт подвинул свой поднос, освобождая Роду место.
— Короче, вожусь я, значит, на складе — а тут заходит Карла, рассказывал Тим, жуя булку. — Я знал, что с прошлой недели она по мне изголодалась. Смотрю, она за собой дверь закрывает, чтобы никто нам не мешал. Я попятился, делаю вид, что, типа, не ждал. А она подходит ко мне и, смотрю, уже блузку расстегивает.
— Прямо на складе? — переспросил Скотт, так сильно вытаращив глаза, что стал похож на инопланетянина. — Ты ее поимел прямо на складе?
Тим взмахнул рукой, утихомиривая аудиторию.
— Все по порядку. — Он замолчал. — На чем это я прервался? Ага. Она… это… надвигается на меня и блузку расстегивает. И что-то там такое шепчет — типа "Хочу тебя, возьми меня прямо здесь, прямо сейчас".
— Ну а ты ее? Ты ее? — так и запрыгал Скотт, точно ребенок на коленях у Санта-Клауса.
— Не-а, — заявил Тим, сурово сдвинув брови. — Я ее и пальцем не тронул. "Тот, первый раз, — говорю, — это была ошибка, промашка вышла, и не имею, — говорю, — никакого желания это повторять. Я, — говорю, — женат, и не в моих привычках — обманывать законную супругу".
— Врешь! — выпалил Скотт.
— Не вру, — возразил Тим, широко ухмыляясь — смотрите-завидуйте, дескать.
В разговор наконец-то вступил Джим:
— Молодец. Нельзя, чтобы эти бабы думали, будто могут нас иметь когда пожелают. Правильно?
— Правильно, — отозвался Скотт.
— Верняк, — вставил Тим.
Все трое обернулись к Роду. Иногда Род задавался вопросом, почему терпит их возле себя. Для них женщины — лишь вещи, которые надо добывать, использовать и выбрасывать… И все это бахвальство… Но тут же Род напоминал себе, что других друзей у него нет — лишь Тим, Джим и Скотт.
— Конечно, — промямлил Род. — Конечно, — и откусил еще кусочек от сандвича, решив пережевать его семнадцать раз. "Один, два, три…"
— Хорошо, что с этим мы разобрались, — продолжал Джим, — потому что у меня для вас, ребята, есть кое-что новенькое. Вчера ночью как раз опробовал. Подарок от добрых людей из "Кибердосуга".
Тим скривился:
— Секундочку. Это у них все андрошки бракованные?
— Ага, во время симул-оргазма у них ноги отваливались, — добавил Скотт. — И приходилось тащить их назад к грузовику на глазах у всех соседей.
Тим обернулся к Скотту:
— Значит, тебе тоже не повезло?
— И даже два раза, — вздохнул Скотт. Затем поспешил добавить: — Я бы не купился, но эти козлы мне клялись, будто устранили все извращения… в смысле, нарушения…
Джим захохотал. Тим тоже. Род сделал вид, будто тоже смеется.
— Ну что ж, — проговорил наконец Джим. — Я вам гарантирую, что на сей раз с извращениями все в ажуре — мало того, они добавили нечто пикантное. — Джим прервался, чтобы глотнуть имбирного пива. — Вообще говоря, удивительно, что до этого только сейчас додумались. Коммерческий потенциал огромный.
— Ну и что это? — спросил Тим.
— Ага, что? — вскинулся Скотт, дергаясь от нетерпения.
Даже у Рода проснулось любопытство, и он придвинулся поближе к друзьям.
— Сейчас покажу, — отозвался Джим и достал из нагрудного кармана рекламный буклет. — Называется "Дебют". — Джим передал буклет Тиму. Тот раскрыл его.
Род заглянул Скотту через плечо.
"ЕСЛИ БЫ ЮНОСТЬ УМЕЛА… НЕ ЖАЛЕЕТЕ ЛИ ВЫ, ЧТО В СВОЮ "ПЕРВУЮ НОЧЬ" БЫЛИ ЕЩЕ ОЧЕНЬ И ОЧЕНЬ НЕОПЫТНЫ?" — гласила броская "завлекалочка" вверху листа. Ниже было написано: "С помощью службы досуга "Дебют" вы можете вернуться в прошлое — во всеоружии вашего нынешнего опыта!" Далее шло обычное, набранное петитом предостережение: заказы принимаются лишь по предъявлении паспорт-карточки. Джим вновь заговорил:
— Сказали бы раньше — я бы не поверил. Она появилась на пороге, и я мог бы поклясться: да, это она.
— Кто? — спросил Скотт.
В глазах Джима на миг блеснула нежность.
— Бекки Мильтон, старшая группы болельщиц из школы имени Куэйла в Индианаполисе.
— Школьная любовь? — уточнил Тим, засовывая в рот новый кусок булки.
— Типа того, — согласился Джим. — Она училась на два класса старше. Эх, ребята, какие ножки… Бекки Мильтон. — Это имя он произнес неспешно, смакуя воспоминание, как бокал дорогого вина. — Наверно, за тот сезон я не пропустил ни одного матча — ходил только ради того, чтобы увидеть ее выступления в перерыве между таймами. Команда на меня нехорошо косилась, но плевал я на них с сорока восьми табуреток. Она была просто чудо.
— Ну и? — не выдержал Скотт.
— Ну и, — мечтательно продолжал Джим, — когда у ее класса был выпускной, я и еще несколько моих дружков туда пролезли. И вот пьем мы на автостоянке пиво, и тут из дверей выбегает Бекки, вся заплаканная. Она здорово поссорилась с Чипом Томпсоном, защитником из университетской команды. Бекки нас попросила отвезти ее домой. Я, не будь дураком, смекнул: "Джим, это твой шанс!", ну и вызвался. Я отвез Бекки к ее дому, но она сказала: "Нет, я туда пока не хочу. Давай немножко покатаемся". Ну, я ее покатал. Руки у меня вспотели так, что липли к рулю, во рту пересохло — ну сами понимаете. Силком заставлял себя смотреть на дорогу, а не на ее юбку. И тут она говорит: "Останови". А потом спрашивает: "Хочешь, приляжем на заднем сиденье?"
— Ты нам об этом никогда не рассказывал, — обиженно проговорил Скотт.
— Знаю, — отозвался Джим и, помолчав, пояснил: — Потому что это был облом. Я ни хрена не понимал, что от меня требуется. А ей явно требовался парень, который бы все уже умел. Но я ей засадил. Кое-как, но засадил.
— Это и был твой… "дебют"? — уточнил Тим.
Джим, кивнув, отхлебнул имбирного пива.
Скотт закашлялся:
— Значит, вчера ночью какая-то андрошка, похожая на Бекки?.. Бекки?..
— Мильтон.
— Какая-то андрошка, размалеванная под Бекки Мильтон, явилась к тебе домой, и вы все повторили.
— Да, — сказал Джим. — Вот только это была не просто андрошка, размалеванная под Бекки. Это была она сама. Все как в тот раз — юбка, слезы, слова: "Глаза бы мои этого Чипа Томпсона не видели…" В точности, как я запомнил.
— Ну и как, ты ей засадил? — спросил Тим. — Затрахал ее до полусмерти на своей кушетке?
— Нет, — ответил Джим, ухмыляясь. — Бекки Мильтон захотела покататься на моем "мустанге".
Осмыслив услышанное, Скотт шумно вздохнул.
Род поглядел на буклет. То же самое сделали Тим со Скоттом. Джим сыто улыбнулся.
"ЕСЛИ БЫ ЮНОСТЬ УМЕЛА… НЕ ЖАЛЕЕТЕ ЛИ ВЫ, ЧТО В СВОЮ "ПЕРВУЮ НОЧЬ" БЫЛИ ЕЩЕ ОЧЕНЬ И ОЧЕНЬ НЕОПЫТНЫ?"
Квартира Рода, как и его рабочая ячейка в офисе, была выдержана в белых тонах. Белые стены, белая мебель. Ковер и тот — белый. Единственными цветными пятнами на этом однообразном фоне были картины, изображавшие птиц.
После обеда Джим размножил буклет на ксероксе, и теперь один из экземпляров лежал на белом кухонном столе Рода. Подогревая в микроволновке ужин, Род вновь перелистал страницы и задумался о своем "дебюте": о Тэмми Уилсон и обо всем, что случилось в тот вечер — вечер выпускного бала у них в колледже. На миг он перенесся назад в прошлое. Над ним закачались деревья. Род вдохнул запах сосновых иголок и лимонный аромат волос Тэмми.
И РАЗДАЛСЯ ХОХОТ! НАД НИМ СМЕЯЛИСЬ!
Микроволновка запищала, оповещая, что курица с картофельным гарниром готова.
Поужинав, Род вновь уставился на ксерокопию буклета.
— Не дури, — сказал он себе. — Сейчас я умею не намного больше, чем тогда. Сколько их там было? Три. Три встречи — с каждой по разу. Тоже мне донжуан…
Кроме того, ему очень не хотелось пробовать секс с андрошками. Еще доброго, войдет во вкус — а там и до андрошкомании недолго. Спросите хоть Скотта. А Роду требовалось совсем другое. Ему была нужна настоящая женщина, с которой можно разговаривать… например, о книгах.
Род хотел кассиршу из буфета. Но как ее добиться?
Вздохнув, Род скомкал буклет и швырнул в мусорную корзину.
— Два очка, — пробурчал он, когда снаряд угодил в мишень. — Два очка.
Вымученно улыбнулся. На душе у него уже немного полегчало. Решение принято, путь избран — остается лишь не поддаваться соблазну.
И вообще — сказал он себе — сегодня ты впервые "вставил" судьбе.
В тот вечер хохот ему больше не чудился.
— Честно скажу: я сперва думал, ты нам лапши на уши навешал, — объявил Скотт. — Но оказалось, все так.
Джим улыбнулся, посасывая через соломинку имбирное пиво. Тим навострил уши. Род откусил от своего сандвича с мясом индюшки и пережевал кусок семнадцать раз. Сегодня, перед тем как расплатиться, он сказал кассирше "Привет" — а затем, смешавшись, не стал продолжать разговор. Его лицо все еще рдело от смущения, и он мысленно пинал себя ногами за трусость.
Вынув соломинку изо рта, Джим обернулся к Скотту.
— Да, все так. Неужели, ребята, я вам врать буду?
— Давай рассказывай, — потребовал Тим. — Какая она была? Ну ты понимаешь, о чем я. Как с ней было?
— Как настоящая, — сообщил Скотт. — Не отличишь.
Род продолжал жевать. Он хотел было сказать Скотту, что тот не является объективным свидетелем. Но раздумал. Тогда они все на него переключатся, станут дразнить, повторять: "Полчища твоих баб…" А Роду сейчас было не до шуток.
— Ее звали миссис Уотсон, — начал Скотт. — Ей было двадцать шесть. Разведенка. Груди — во! Бедра — во! Зад… короче, есть за что подержаться. Я у нее подрабатывал, когда учился в школе. Косил газоны, чистил выгребную яму, мыл машину. Ну и всякое такое… И вот как-то раз летом стригу я ей кусты…
— Кто б сомневался, — ухмыльнулся Джим.
Скотт многозначительно подмигнул друзьям:
— Стригу я, значит, ей кусты, и тут выходит она на крыльцо и спрашивает, не хочу ли я передохнуть. Она, дескать, приготовила целый графин лимонада. Если хочешь попить, говорит, заходи в дом.
— Тебя два раза приглашать не надо, — ухмыльнулся на сей раз Тим.
— Она была в маечке с бретельками и коротеньких белых шортах. И в туфлях на шпильке. Красные такие туфли.
— Неправда! — театрально замахал руками Джим. — Ты все это в "Пентхаусе" вычитал! Раздел "Письма наших читателей".
— Честное скаутское, — заявил Скотт, подняв кверху три пальца.
— Ладно, ладно, верю, — поспешил согласиться Джим. — Давай дальше.
— Да тут особо нечего рассказывать. Не успел я и "мама" сказать, а она уже уселась ко мне на колени; уткнула меня мордой в свои груди. Ну, у меня в момент встало. И через секунду мы уже по полу катались. — Скотт умолк, хрустя шоколадным печеньем.
— Значит, вчера все повторилось? — спросил Тим. — Тютелька в тютельку?
Скотт шумно сглотнул:
— Ну-у… да, но не совсем.
— "Да, но не совсем" — это как? — поинтересовался Джим.
— Андрошка была вылитая миссис Уотсон, — пояснил Скотт. — Но на этот раз мы занялись французской любовью… а потом я поставил ее раком.
Тим хлопнул ладонью по столу так, что ложки зазвенели.
— Признавайся — брешешь ведь!
— Честное скаутское, — вновь поднял Скотт три пальца.
Все захохотали. Род заставил себя улыбнуться.
Выждав, Род спросил:
— Но твоя миссис Уотсон… Это на самом деле была она?
Сложив руки "домиком", Скотт патетически вздохнул:
— Вот что я тебе скажу. Она пришла в той же самой одежде, которую я запомнил с прошлого раза. — Скотт помолчал. — А в руках у нее был графин с холодным-холодным лимонадом.
Тим тихо ахнул. Джим и Скотт, переглянувшись, заулыбались.
В тот вечер, не доев свою разогретую в микроволновке курицу с картофельным гарниром, Род отложил вилку и пошел к мусорной корзинке. Покопавшись в ней несколько минут, нашел то, что искал.
Род развернул буклет, разгладил ребром ладони, затем разложил на столе, прижав края пустыми тарелками. Сел на свое место, отрезал еще один крохотный кусочек курицы и приказал себе пережевать его семнадцать раз. Род созерцал буклет, думал о Тэмми Уилсон… и работал челюстями.
На выпускной она пришла в белом сборчатом платье. Род помнил, как они держались за руки. Как сладостно ее пальцы сдавили его кисть. Они вышли из зала. Прохладный весенний воздух был буквально пропитан росой. Небо походило на черную бархатную скатерть с небрежно разбросанными бриллиантами. Род был немного нетрезв, а Тэмми — еще пьянее. Как оно и положено на выпускных, кто-то тайком подлил в пунш виски. Струйки пота начали сбегать по затылку Рода, когда Тэмми повела его к полянке за футбольным полем. Там была крохотная сосновая роща и мягкий ковер из сухих иголок.
Они сели на землю…
И РАЗДАЛСЯ ХОХОТ!
Тут зазвонил телефон.
Род торопливо проглотил кусочек курятины — без удовольствия, как таблетку. Нажал на телефоне кнопку "ОТВЕТ" и включил монитор. Мама и папа улыбнулись ему из Сиэтла.
С днем рожденья, сынок!
С днем рожденья, сынок,
С днем рожденья, милый Родни,
С днем рожденья, сынок!
пропели они. Мама поднесла к объективу горящую свечу, а папа задул пламя. Они выглядели сильно постаревшими. Но если родители так сдали, то как же выглядит он сам?
— С днем рождения, сын, — повторил, улыбаясь, отец.
Род уронил на стол вилку.
— Но он у меня только завтра.
— Мы решили позвонить на день раньше, — пояснила мама. — Чтобы всех опередить. Кроме того, завтра пятница и ты куда-нибудь пойдешь со своей девушкой. — Мама сделала паузу. — Я угадала?
— Да, ма, ты угадала, — выпалил Род. — У меня встреча с девушкой.
— Кто она? — поинтересовалась мама.
Род покосился на буклет:
— Мы с ней когда-то… мы вместе работаем.
— Замечательно, — улыбнулась мама. — Вас уже что-то объединяет.
Они проговорили еще минут десять на обычные темы: как там у него дела на работе, как там у него с личной жизнью и как там у него дела на работе. Когда дело уже шло к прощанию, папа внезапно встрепенулся.
— Ох, чуть не забыл, — заявил он. — Быстро. Скажи номер своего посылфакса.
Род продиктовал ему номер.
Папа нажал у себя в Сиэтле несколько кнопок, и спустя пять секунд на аппарате Рода мигнула и погасла лампочка. Род открыл отсек для посылок. Внутри лежал видеодиск в целлофановой обертке. "Птицы".
— От дяди Гарри, — пояснил папа.
На обложке был список исполнителей. Рядом с именем Типпи Хедрен Род увидел свое собственное.
— Поблагодарите от меня дядю Гарри, — сказал он.
— Обязательно, — отозвался отец. — Еще раз с днем рождения, сынок.
Экран, замерцав, погас.
В пятницу, войдя в буфет, Род не увидел знакомой кассирши, и его сердце разбилось вдребезги, как хрупкий бокал. За кассой теперь сидела андрошка, похожая на садистку-учительницу из романа девятнадцатого века. Она — оно даже не ответила, когда Род спросил, где прежняя кассирша. Механическая женщина просто тупо продекламировала цену сандвича с мясом индюшки и яблочного пюре, а затем выбила чек.
Род уселся за стол. Сегодня пришла очередь Тима, и то, что он поведал, оказалось еще почище всех других историй. Род откусил от сандвича и начал слушать, пережевывая мясо и хлеб семнадцать раз.
— Сейчас я вам признаюсь в том, чего всегда типа как стыдился. Моей первой была Линда.
Джим выгнул бровь:
— Твоя жена?
— Ну ты даешь… — выдохнул Скотт. — Только не эта перекормленная корова. Брехня!
— Я не вру, — возразил Тим. — Но эта перекормленная корова в школе была первой красоткой. Видели бы вы ее на бревне в спортзале. Ножки точеные. Груди — как спелые дыни.
— Ты какими-то дешевыми стихами заговорил. — Джим подул в соломинку, и пиво в его стакане забурлило.
— Но так все у нас и было. Как в стихах, — отрезал Тим. — По крайней мере в первые годы. А в первый раз так вообще… Эх! Дело было после школы. Она тренировалась в спортзале, а я как раз шел с тренажеров: все мускулы качал, чтобы меня на баскетбольной площадке не швыряли, как котенка. Час был поздний. Во всей школе никого, кроме ночного уборщика. Да и тот ходил пылесосил коридоры.
— Пока Линда в спортзале пылесосила тебя, — вставил Скотт и сам захохотал над своей шуткой.
— Да, вообще-то так оно и было, — согласился Тим, чуть ли не зардевшись от смущения. — Точно так. Мы уже с ней ходили раза два гулять. Но ничего из этого не вышло, кроме пары поцелуев на сон грядущий. Она встречалась и с другими парнями, но я не слышал, чтобы кому-то удалось раскрутить ее на большее. Короче, в тот вечер я сел на скамейку, прямо с полотенцем на шее, и стал смотреть, как она тренируется. Она была классная гимнастка. А потом она сама подошла и подсела ко мне. Мы начали болтать о том о сем. И тогда, поскольку мы оба здорово вспотели и разгорячились, я ей для прикола предложил, чтобы она помылась в мужской душевой, а я — в девчачьей. Все равно никого больше в зале не было. И тут она говорит: "А может, вместе помоемся?"
— Не верю… — простонал Джим, выронив изо рта соломинку.
Тим улыбнулся:
— Сказала это и тут же покраснела. А я почувствовал, что ее эта мысль возбуждает не меньше, чем меня. Ну, взял я ее за руку и повел в душевую.
— В которую? — уточнил Род, чтобы не остаться в стороне от беседы.
— В мужскую, конечно. Я ведь не хотел, чтобы какие-нибудь девчонки меня голым застукали.
— Занятно, — протянул Джим. — Ну а вчера? Все повторилось?
— Я снял номер в Ист-Сайде. Линда, — Тим нарисовал в воздухе кавычки, пришла такая, какой она была восемнадцать лет назад. В своем гимнастическом трико. Тоненькая пленочка пота покрывала ее тело. И в руке у нее было мыло.
— Здорово, — воскликнул Скотт.
Род покосился на часы. 12:23. Он появился на свет в 12:18.
Итак, ему стукнуло сорок.
Сегодня белая квартира Рода выглядела особенно стерильной. Никто из коллег по работе и словом не обмолвился о его дне рождения, и это оставило в его сердце дыру размером с супницу. Окинув взглядом изображения птиц на стенах, Род подошел к холодильнику. В морозилке остался всего один пакет курятины с картофельным гарниром. Но завтра суббота, и утром он отправится на рынок — как и в прошлую субботу. И в позапрошлую субботу. И в позапозапрошлую…
Род засунул полуфабрикат в микроволновку, поставил ручку "жарка" на деление "медленная", соответственно отрегулировал таймер (он был не особенно голоден) и включил печь. Затем отправился в гостиную и поставил для компании "Птиц". Когда на экране появился Хичкок с пресловутыми нелепыми собаками на поводке, Род заскучал. Оглядел комнату.
И заметил конверт.
Он лежал на журнальном столике у окна. Обычный белый конверт, на котором кто-то черной ручкой вывел "РОД". Род среагировал быстро, но без лишней спешки: аккуратно распечатал конверт, разрезав его по сгибу ногтем. Внутри оказалась открытка, изображавшая толстяка, который прижимал к себе пышную блондинку и улыбался, держа в зубах ломоть пиццы. Внизу было написано: "СЕГОДНЯ ТЕБЕ СТУКНУЛО ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ…"
Род раскрыл открытку и прочел конец поздравления: "…ОПЯТЬ 39!" Увидел подписи друзей — Джима, Скотта и Тима.
Род невольно улыбнулся. Но на открытке имелся и постскриптум: "Удачного "Дебюта". Подарок от столика номер шестнадцать".
Бросив конверт на стол, Род увидел, что в нем еще что-то лежит. Вновь взял конверт, перевернул. На пол вывалилась его паспорт-карточка.
— Как она?.. — Схватив бумажник, Род обнаружил, что там карточки нет. А вот карточка из конверта точно принадлежала ему.
— Как это мо?.. — Но тут Род вспомнил, что в два тридцать проводил эксперимент в суперстерильной лаборатории. Бумажник и одежду он оставлял в раздевалке. А рядом вертелся кто-то, кому там вообще было не место. Скотт?
Да, Скотт.
Род покосился на телеэкран. Его тезка Род Тейлор нашептывал комплименты Типпи Хедрен. В его памяти всплыл образ Тэмми Уилсон. Неужели ему тоже придется сначала ее уговаривать? С минуты на минуту в дверь позвонят, и на пороге возникнет она… или андрошка, безупречное подобие Тэмми, какой она была в двадцать один год… Будет ли она в том же самом белом платье? Будет ли она немного пьяна?
Микроволновка пискнула. Но Роду было не до курицы с картошкой — пусть стынет. Он вновь задумался о той ночи.
Бегом они устремились к сосновой роще за стадионом. Полная луна озаряла серебристым сиянием траву и деревья.
— Точно в диснеевском фильме, — произнес, насколько ему запомнилось, Род.
— Ужас как романтично, — добавила Тэмми.
Они уселись на мягкое ложе из сосновых иголок. От ядреного запаха деревьев у Рода кружилась голова, точно он накурился опиума.
Они поцеловались. На вкус ее губы были как красное вино. Хихикая, она начала неуклюже расстегивать Роду рубашку. Чувствуя, что член начинает набухать, он засунул руку ей за пазуху и начал нащупывать на спине застежку бюстгальтера.
— Погоди, — проговорила она. — Дай помогу.
Тэмми опустила голову — ее длинные черные волосы упали ей на лицо — и, взглянув на свою грудь, сама расстегнула бюстгальтер.
— Он спереди застегивается, — улыбнулась она.
Он снял ботинки, а потом и брюки; все это, свернутое в узел, приземлилось у S-образного соснового корня рядом с ее трусиками. Он снял очки.
"Лучше и быть не может", — подумал он тогда. Лучше просто не бывает. От ее кожи пахло мылом, а от волос — лимонным шампунем. Он вошел в нее. Она застонала. "Сейчас кончу", — подумал он, пытаясь сдержаться. Стал думать о бейсболе, об экспериментах в лаборатории. Он очень хотел доставить Тэмми удовольствие.
И ТУТ РАЗДАЛСЯ ХОХОТ. ГЛУМЛИВЫЙ ХОХОТ!
Род почувствовал затылком их взгляды. Вообразил себе, с какими рожами они пялятся на его белую задницу, озаренную лунным светом. Может, у кого-то из них при себе фотоаппарат? Или, что еще хуже, видеокамера?
И внезапно Род обнаружил, что ему больше не следует беспокоиться насчет преждевременного семяизвержения. Его член моментально обмяк. Род замер, хотя Тэмми продолжала шевелить бедрами.
Но вот и она перестала шевелиться.
— Род? Что случилось?
Хохот продолжался.
— Род? Что с тобой?
Он взглянул на нее, и сердце у него заныло. Он не хотел, чтобы так вышло. Но разве у него был выбор?
— Я не могу… Не могу заниматься любовью у них на глазах.
— У кого — у них?
— Наверно, они нас выследили, когда мы вышли из зала. Прости меня. Очень смешно, ребята. Обхохочешься, — последние две фразы Род произнес во весь голос.
Тэмми убрала со лба прядь волос. Сверкнула зелеными глазами.
— О чем ты. Род?
Выскользнув из ее лона, Род перекатился на спину.
— Ты хочешь сказать, что не слышишь, как они над нами смеются?
— Род. Никто над нами не смеется. Мы здесь совсем одни.
Близоруко щурясь, Род попытался вглядеться в тьму, затем стал копаться в иголках, пока не нашарил очки. Серебряными статуями в лунном свете сверкали сосны. Вдали, там, где праздновали выпускной, сияли огни. Издалека докатилось эхо веселых выкриков.
Род огляделся по сторонам. Тэмми не ошиблась: они были одни.
Тэмми продолжала:
— Да здесь же никого нет, кроме нас с тобой…
Перестраховываясь, Род покосился налево. Затем направо.
— …кроме нас с тобой и этих птиц.
Род поднял глаза. На сосне сидела дюжина черных дроздов.
И тут дрозды вновь захохотали.
Хохот был прерван звонком в дверь. Словно бы пробудившись ото сна, чувствуя себя разбитым и раздавленным, Род прошлепал к двери. Голова у него болела, во рту пересохло. На экране стая черных дроздов облепила пришкольную спортивную площадку.
Род открыл дверь.
И в квартиру вошел дядя Гарри.
Он был одет в комбинезон, заляпанный краской. Руки у него поросли густыми, как шерсть, черными волосами. Он выглядел совсем как тридцать пять лет назад.
Покосившись на экран, Гарри замешкался. Кашлянул. От него запахло пивом.
— Ну ты даешь, Родни, — произнес дядя Гарри. — Как это мило с твоей стороны. Ты поставил нашу песню.
Гарри захохотал, и птицы на экране взлетели. Из школы с визгом, не разбирая дороги, повалили испуганные дети.
Родни попятился и раскрыл было рот, чтобы вскрикнуть, но обнаружил, что онемел.
И бежать ему было некуда.
Он отворил дверь — и уперся взглядом в кресло, стоящее посреди комнатки. Естественно, изумился — какому гостю пришло в голову переставить его любимое старинное кресло, никогда и ни при каких обстоятельствах не покидавшее своего обычного места у письменного стола? Он встревоженно огляделся — может, еще что-нибудь передвинуто? Что вообще происходит может, в квартире побывали воры? Подошел к столу, проверил книги, пишущую машинку, открыл верхний ящик, закрыл, заглянул в остальные — все на месте, ничего не пропало. Переместился к большому бюро, там тоже пооткрывал все ящики. И опять все на месте. Вышел из комнаты, которую гордо именовал "своим кабинетом", хотя, если честно, какой там кабинет — обычная клетушка, — и направился в гостиную. Стоп. Кто это поднял крышку рояля? Он сам — или нет? Не помнит. Посмотрел на кушетку — подушки не смяты. Стулья, пуфики, чайный и карточный столики, торшеры — там, где им и положено быть. Снова подошел к роялю. Нет, ноты Шуберта забыл на нем, конечно, Джон. Тем более он сейчас репетирует. А вот откуда взялся на рояле Сати? Да еще и раскрытый? Теперь — в столовую. С сомнением взглянул на низкий буфет и на всякий случай отпер тот ящичек, в котором хранилось материнское столовое серебро. Так, и серебро лежит, где лежало.
Тогда, стало быть, в спальню и — по прямой — к гардеробу. Ящики, ящики и еще ящики — а особенно верхний, в котором — все золотые запонки, и золотые булавки для галстуков, и безвкусные золотые цепочки, которые в жизни не надевал, но хранил как память о Теде Блайте, первой своей любви. Он открыл ящик — за спиной прозвенел странный голосок: "Привет!" Сердце в пятки ушло, подскочил от неожиданности и — обернулся. Не много же он там увидел — не женщину даже, девчонку. Девчонка лет двенадцати (а может, все-таки молодая женщина?) сидела на кровати, удобно устроившись средь подушек. Средь его, между прочим, подушек! Она, глядя на него в упор, улыбнулась (он аж задохнулся от возмущения!!!), небрежно извлекла из кармана зажигалку и закурила сигаретку. "Курите?" — невинно поинтересовалась нахалка. "Я НИКОГДА не курю в спальне — и никому этого не позволю", — ответствовал он крайне сурово.
Она только хихикнула. "Нарушение правила номер один".
Он должен дать достойный отпор — а еще лучше, просто подойти, или подбежать, и выдернуть сигарету у нее изо рта. И он, безусловно, способен на это — особенно доведенный до такого бешенства. А вместе этого, словно со стороны, услышал свой вежливый голос: "Мне бы все-таки хотелось, чтоб вы затушили сигарету".
"Вот уж и не подумаю! У меня, знаете ли, привычка курить в спальнях. Особенно в спальнях мужчин, которых я выслеживаю".
"Выслеживаете? Вы — меня — выслеживали? — Он был шокирован. Он что, настолько расстроился из-за возможной перспективы провала пьесы, что даже не замечал, как за ним следят? — И сколько же, простите, времени вы меня выслеживали? И, Боже мой, зачем? Зачем вы следили за мной?"
"Пожалуйста, все вопросы — по порядку. Я следила за вами с тех пор, как посмотрела "О, Калькутта". Почему? Да потому, что вы мне понравились. Сегодня утром вы элементарно забыли запереть за собой дверь — я так понимаю, опаздывали на репетицию, — и попасть в квартиру было проще простого".
"Забыл запереть дверь? Я явно становлюсь рассеянным. И все-таки, как давно вы за мной следите?"
"Три дня. Всего. Видите, как просто до вас добраться".
"Добраться? Отлично сказано. Вы, значит, добирались. Итак, если можно так выразиться, вы до меня добрались, гм… Ну, и чего же вы от меня хотите? Могу ли я хотя бы присесть?" Господи Боже, да какого дьявола он спрашивает у этой паршивки разрешение? Она пока еще не на прицеле его держит. Просто смотрит, затягиваясь гнусной дешевой сигаретой. "Может, вы наконец удалитесь, уже оказав мне честь своим незваным присутствием в моей собственной квартире? Ведь это именно то, чего вы добивались. Отлично получилось. А теперь — убирайтесь с моей кровати! Пожалуйста".
"Не собираюсь убираться оттуда, куда, собственно, и хотела попасть. Вы просто идиот, сэр. С чего бы, по-вашему, я вас выслеживала, если не для того, чтоб забраться к вам в постель? Так?"
"Забраться ко мне в постель для вас — нереально, — стал он объяснять несколько неловко. — Только не ко мне. Не знаю, может, вы знаете, может нет, но я… не интересуюсь женщинами".
"Знаю, — ответила она вполне спокойно. — Но вы мне нравитесь. И у вас нет причины в конце концов не попытаться ответить на мои чувства. Я — не уродина, особых претензий для начала предъявлять вам не стану. Знаете, я и не таких, как вы, дрессировала. Все будет нормально, не беспокойтесь. Может, из вас прямо-таки суперзвезда получится. Может, вам только и нужно, что маленький урок. Ну, идите ко мне, и приступим к первому занятию, оно же, возможно, и последнее. Да не кукситесь вы так, я вас не съем".
Он сам себе не поверил, когда направился к кровати. Что эта девчонка ведьма, что ли? Он не просто подошел к кровати (да еще и не к той стороне, на которой спал, когда делил сие ложе с любовниками), но и раздеваться начал. Туфли, носки, и пиджак, и галстук. Рубашка, футболка (шикарная, розовая, ах, до чего ж Эл ею восхищался) — и, наконец, не без легкого смущения, трусы — открытые розовые плавки, конечно же, ярко-розовые, с ярко-алым эффектным узором.
"У вас все просто замечательно получается, — сообщила девчонка поощрительно. — Теперь, для начала, я подарю вам поцелуй — так сказать, для вдохновения". Он, дрожа, вытерпел легкий поцелуйчик, думая при этом слава тебе, Господи, хоть в щеку! Почему он, собственно, дрожит, а не бежит? Почему не схватит эту соплячку за шкирку и не спихнет с кровати?
Вместо этого он заговорил: "Слушай. Я не желаю больше этих твоих… эманации. Я женщин-то не люблю, не то что девчонок зеленых, сколько тебе двенадцать? Тринадцать? О Боже! Так. Это моя кровать, моя квартира, моя жизнь. И сейчас ты из всех трех уберешься. Раз и навсегда". Однако его дальнейшие действия разошлись со словами весьма круто. Вы только представьте себе, он — ОН!!! — целует ее в губы, он слышит свой собственный голос, шепчущий пошлости типа "любовь моя — счастье мое дорогая — ненаглядная". Что здесь происходит, в его собственной спальне? Почему он не чувствует ни ужаса, ни даже досады? Может, он просто на сцене, только не помнит где? Может, это просто роль? Как в той пьесе Шоу, в которой он приударивал за стареющей дамой? Да, но как пьеса-то называется? Кого он играет… кажется, Юджина… что-то вроде этого? Нет, точно, он — на сцене.
"Мы репетируем? Нет, ты мне скажи, мы пьесу репетируем? И какая же у меня роль… нет, я прекрасно понимаю, что главная. Да, но кто еще занят в постановке? Ведь не ты же играешь главную женскую роль? И кстати, сколько ж тебе лет на самом деле?"
В этом самом месте он сообразил, что девчонке не до разговоров — она буквально впихивала его в себя — и он, кстати, не сопротивлялся. Режиссер что — решился показать настоящий половой акт? Или… о Господи, может, он вовсе и не на Бродвее, а в каком-нибудь поганом порнофильме? А может, его похитили и забрали в будущее, где такие штуки на сцене — законны и в порядке вещей? Какая же это страна? Какой театр, какой город? И самое главное — в какой ПЬЕСЕ он играет и ГЛАВНАЯ ЛИ у него РОЛЬ? Но тут его неожиданно хлестануло оргазмом, а потом он, как ошпаренный, отпрянул от девчонки — все-таки она была всего лишь девчонкой — и, уронив руки, растянулся на кровати. "Маленькая ведьмочка, — сказал он без особой враждебности, — все соки из меня вытянула. И, поверить в это не могу, я получил удовольствие. Но как называется эта пьеса? Что это за спектакль?"
Когда он наконец пришел в себя и обернулся к той половине кровати, где, по идее, должна была лежать девчонка, — обнаружил, что там никого нет. Нет, может, конечно, она в ванной… он прождал Добрые десять минут. Ни-че-го. Сил вставать и искать не было, и он решил позвать. Стоп, он даже не знает, как ее зовут! "Эй, девочка, — заорал он, — девочка, ты где? Выходи из ванной, давай скорее, я еще кое о чем хочу тебя спросить!" Нет ответа. "Девочка, — крикнул он громче, — ты где?" Нет ответа. Куда ж запропастилась эта девчонка? Ох, видно, придется все же подниматься и идти на поиски. И он поплелся в ванную, совершенно голый, а между прочим, даже при любовниках своих никогда голым по квартире не бегал, такой у него были закон жизни — НИКОГДА НИ ПЕРЕД КЕМ ДО КОНЦА НЕ РАСКРЫВАТЬСЯ. Дверь ванной распахнута настежь. Внутри — пусто. Он яростно промчался по всей квартире. Девчонка отсутствовала как класс. И что ему теперь делать — нагишом на улицу, что ль, бежать ее разыскивать? Только этого и не хватало. Надо бы сначала заскочить в спальню, одеться. Он ринулся бегом, с размаху долбанулся бедром о лучший свой мраморный столик… и грохот разбившейся вдребезги любимой настольной лампы ("Тиффани", не как-нибудь!) привел его в разум. "Да это ж великолепная возможность избавиться от нее! Зачем, черт подери, мне ее вообще искать? Она что — так меня заколдовала, что я уж собственной удачи в упор не вижу?!" Дрожа от нежданного восторга негаданного счастья — возможности избавиться от этой малолетней ведьмачьей твари, — он, по-прежнему голый, присел на краешек своего милого, дорогого (во всех отношениях) кожаного кресла, ухватился за подлокотники и принялся собираться с мыслями… Когда не знаешь, что делать, лучше не делать ничего. До этого он додумался быстро. Стало быть, с ума еще не сошел. Может рассуждать трезво и здраво. Что, значит, у нас случилось? Маленькая ведьмочка его захотела, выследила и поимела. Что поимела — это он понимал четко. Ну, слава Богу, кошмар закончился. С чувством глубокого облегчения он поудобнее откинулся на спинку кресла. Устало, но блаженно прикрыл было глаза… и вдруг откуда-то сверху — звонкий голосок: "Прощай, мой ненаглядный. Ты был великолепен!"
Он вскинулся — и как раз вовремя. Вовремя, чтоб увидеть, как девчонка, расправив черные крылья, вылетает из распахнутого окна гостиной. Счастье еще, что окно — огромное, мелькнула у него мысль. Нет, прав, прав был Джон, когда выбрал именно эту квартиру…
Бежавшие влюбленные были схвачены у самой границы герцогства.
Их немедля доставили пред очи его светлости герцога, чей благостный облик и ореол белоснежных кудрей придавали ему сходство с ангелом на прекрасной картине, но лицо его было исполнено печали, пока он с укоризной смотрел на свою юную жену-изменницу и на трубадура, ее любовника, а затем со скорбным вздохом, со слезами на добрых старых глазах, он уплатил золотом тем, кто их поймал, а их поручил заботам своего тюремщика.
Краткие распоряжения, которые герцог ему отдал, были необычными, ибо он вдаль и вширь слыл милосердным и благочестивым правителем.
Любовников надлежало заключить в темницу и строго карать на протяжении семи дней (по одному дню на каждый смертный грех) с тем, чтобы на исходе седьмого дня окончательно с ними разделаться. На протяжении этого срока надлежало наиболее действенным способом воспрепятствовать им смотреть друг на друга или обмениваться даже двумя-тремя словами, дабы они не поддерживали друг друга словами мужества или взглядами любви.
— Наиболее действенный способ, — рассуждал добродушный тюремщик, пока, побрякивая ключами, вел злополучную пару в подземелье замка, — гм-гм… ну да! Убрать ваши глаза и языки. — Они возмущенно взвыли, но он весело рассмеялся и заверил их, что это совсем простенькая операция — щипцы да раскаленный прут — и длится лишь несколько секунд.
Тем не менее по пословице весь мир любит любящих, а тюремщик был добросердечным человеком и отложил удаление их глаз и языков до следующего дня, оставив им ночь, чтобы они могли видеть друг друга и говорить друг с другом. Видеть и говорить, но не ласкать и не обнимать, поскольку, содрав с них одежду, он запихнул их в отдельные клетки — малюсенькие клетки, рассчитанные на причинение максимальных неудобств. Оставив один дымный факел в ввинченном в стену кольце, тюремщик простился с ними. Влюбленные, скорчившись на голых ягодицах, цепляясь пальцами ног за железный под своих клеток, могли вволю утешать друг друга словами и взглядами.
Первой нарушила молчание она.
— Видишь, в какое ужасное положение мы попали, — сказала она, — и все из-за тебя.
— Из-за меня?! — ответил юноша. — Так я же настаивал, чтобы ты осталась со своим супругом, герцогом, так как мы могли легко дарить друг другу блаженство под его ханжеским старым носом, и он бы ничего не пронюхал. Так нет! Тебе понадобилось бежать!
— Все остальное было бы бесчестным. Бегство предлагало единственный порядочный выход.
— Ты говоришь о порядочности? Ты?! — вскричал он. — Ты же с ног до головы была одним жарким, голодным ртом, горящим от жажды, пересохшим из-за воздержанности старика мужа, наглой, неутолимой, развратной…
— Сомкни свои гнусные губы! Это ты виновник нашего ужасного положения. Я бы не корчилась здесь нагая, будто ощипанная цесарка, в попугаичьей клетке, ожидая семь дней пыток, если бы ты не липнул ко мне.
— Твоя память так же ущербна, как и твое целомудрие! Это же ты делала мне авансы!
— Лжец!
— Шлюха!
Она заплакала. Несколько устыдившись своих слов, он пробурчал:
— Вообще-то вина, наверное, не наша, а твоего обомшелого псалмолюбца-мужа…
— Сластолюбца? Нет, в этом же вся суть — он не…
— Ты ослышалась. Его вина, хотел я сказать, это брак с женой, годами втрое моложе шести его десятков. Его вина — оставлять ее томиться без утоления. Его вина — постоянно сводить нас вместе, заверяя меня, как ты любишь мои песни, заверяя тебя, как я люблю, чтобы ты их пела. Его вина, что он жил в такой слепой святости, в таком неведении потребностей плоти, в такой идиотичной невинности, что не предвидел естественного исхода всего этого. Да, вся вина лежит на нем. Только на нем! Да будь он проклят, сладкоречивый святоша!
Она глухо зашептала:
— Лишь недавно герцог начал избегать моего ложа. Когда мы только вступили в брак, моя юная плоть зажигала в нем такое пламя, что его серебряные власы, благочестие были забыты, и он напоминал не столько монаха, сколько макаку или, можно сказать, козла, быка, жеребца, сам выбирай. Потом по непонятным причинам, которые я отнесла на счет истощения его поугасших от возраста сил, он усмирился и стал для меня не более чем братом…
— Братом? — насмешливо переспросил трубадур. — Дедушкой!
Сырой сквозняк постукивал костями старого скелета, свисавшего на сухих запястьях с потолка на заржавелых цепях. Скелет привлек их взгляды и породил не высказанные вслух вопросы: кто это был и как давно? Мужчина или женщина? За что он погиб? И какой смертью? Подвешенный под потолок, чтобы просто Умереть от голода? Или было еще что-то, не такое простое, как голодная смерть? Он задрожал, она снова разрыдалась, некоторое время оба хранили молчание.
Потом он сказал:
— Попробуем подумать хорошенько. За всю его долгую жизнь внушал ли герцог кому-либо страх перед своей безжалостностью? Приговаривал ли он к пыткам самых отпетых злодеев? Распорядился ли хоть раз, чтобы выпороли ничтожнейшего крепостного? Разве лакеи не потешаются над его мягкотелостью? Над его бабской слабостью? Разве его кротость не предмет насмешек и почитания во всех краях? Разве попы и прелаты не восхваляют его за благочестие, милосердие, нескончаемые молитвы, его святость, наконец? Ну? Разве я не говорю чистейшую правду?
Сдавленное "да" вырвалось у узницы, скорчившейся в соседней клетке.
— Так каким же образом, — продолжал он, — подобный человек может подвергнуть жутким пыткам двух ближних своих? Тем более что речь идет и о его очаровательной жене?
Она хлюпнула носом, зажав голову к коленям — слезы ручейками стекали по голым ногам и блестели на ногтях их пальцев.
— Ты цепляешься за соломинки, — простонала она. — Ты слышал, что он сказал. Семь дней пыток…
— Строгого карания! — торжествующе перебил он. — А что, скажи на милость, он считает карами, эта елейная монахиня в облике мужчины? Пост, молитвы на коленях, умерщвление плоти? Семь дней во власяницах? Суровые проповеди, праведные наставления? — Он засмеялся. — Некоторые неприятные ощущения, смиренное покаяние и скука, от которой сводит скулы! Вот пытки, которых ты страшишься! — Он снова засмеялся, покачиваясь на пятках, насколько позволяла ширина клетки.
Она испустила вздох отчаяния.
— Дурак ты, — сказала она без малейшего раздражения, а просто констатируя факт. — На исходе седьмого дня мы умрем, вот что он приказал.
— Окончательно разделаться! — возразил он. — С нами должны окончательно разделаться.
— Это то же самое…
— Ничего подобного! У этого слова много значений! В том числе "отправить восвояси". Могут ли трупы быть отправлены восвояси? Могут ли покойники быть отпущены на все четыре стороны? Нет! Просто семь коротких дней нам предстоит падать на колени и испрашивать прощения — по дню на каждый из семи смертных грехов, ты же слышала выжившего из ума пустосвята! А затем нас отпустят. Отпустят! "Окончательно разделаться" — значит отпустить без всяких условий! Все наши страхи были лишь напрасными душевными мучениями!
Ее веки, опухшие и покрасневшие от слез, медленно поднялись, и она обратила на него презрительный и жалобный взгляд.
— У тебя такая короткая память? Неужели у тебя в голове застревает меньше, чем в разорванной рыболовной сети? И страх настолько лишил тебя мужества, что ты не способен вспомнить, что еще было сказано? Про наши глаза и языки?!
Он было открыл рот, чтобы ответить, но сразу же закрыл. Вновь его лицо исказилось от тошнотворного ужаса. Она съязвила:
— Ну-ка, отмети и это!
Вскоре он улыбнулся.
— За твою недоброту и колкие слова мне следовало бы позволить тебе и дальше думать, что мы лишимся этих столь необходимых органов чувств, источников стольких радостей. Зачем мне утешать тебя, когда за все мои старания я пожинаю лишь ядовитые упреки? — Он усмехнулся. — А потому я прикушу язык.
Последовала долгая безмолвная пауза. Наконец она закричала:
— Да говори же, подлый!
Он торжествующе засмеялся.
— Я люблю тебя, пышечка, а потому я скажу, а ты выслушаешь. Вспомни эти ужасные слова о наших глазах и языках. Кто их произнес? Твой святой супруг? Или кое-кто поничтожнее, жалкий прислужник, а точнее, не кто иной, как наш олух-тюремщик?
Она задумалась.
— Мой муж сказал…
— Твой супруг сказал, что мы не должны смотреть друг на друга или говорить друг с другом. И воспрепятствовать этому, сказал он, надо самым действенным способом. Вот так. Кляпы и повязки на глазах — разве это не действеннейшие способы? И более простые, чем щипцы и раскаленные прутья. Наш глупый тюремщик просто дал волю фантазии, беззаконно истолковывая приказания твоего мужа. А эти приказания, точно исполненные, окажутся не страшнее, чем удары линейкой по ладошкам ребенка. Поверь, моя острая на язык цыпочка: страх — лишь призрак, родящийся из воздуха, за ним не стоит ничего, кроме пустоты. Не мучайся долее, утри глазки. Неделя посыпания главы пеплом во власянице, и с нами окончательно разделаются: отпустят наши грехи, помилуют нас и самым великодушным образом отпустят на все четыре стороны.
В его словах была логика, и она чуть-чуть успокоилась.
— Молю Бога, чтобы ты оказался прав, — сказала она.
— Положись на меня, — ответил он. — Твой муж не допустит, чтобы нас пытали или убили.
Чуть позже тюремщик, этот добросердечный малый, вернулся, одарил их бодрящей улыбкой и сел поблизости от них, чтобы съесть миску овсянки, свой скудный ужин. Хлюпанье и причмокивание он перемежал добродушной болтовней.
— Его светлость герцог говорит, что нехорошо держать вас в неведении о том, чего вам ждать вскорости. Все должно быть честно-благородно, говорит его светлость. Он же не жестокий человек, не какой-то там тиран, вроде некоторых, каким мне доводилось служить. Не дьявол в человечьем обличий, который позволил бы бедным овечкам вроде вас опасаться самого худшего из худшего, то есть неизвестно чего. Куда лучше для них, говорит он, знать, что их ожидает, и в словах этих истина и мудрость, клянусь собственными гвоздями Христа, вы уж простите, госпожа, что я выражаюсь. А потому, любезный, пойди, говорит он мне, пойди к ним опять и расскажи им обоим все до единого, что с ними будут делать — семь раз за семь дней, и не скупись на подробности, говорит он, ибо для них благо знать побольше, чтобы они боялись поменьше и в спокойствии сердечном предали души свои Небесам. Да, хороший он человек, истый праведник, его светлость-то.
Утерев губы и отставив отполированную до блеска миску, доброжелательный тюремщик продолжал:
— Ну так завтра — первый день из семи, верно? А потому на заре, когда, надеюсь, вы сладко выспитесь, вот чего сделают с вами обоими…
Когда он поведал им о Первом Дне, они побелели. Когда он поведал им о Втором Дне, они застонали. Когда он поведал им о Третьем Дне, они разразились проклятиями. Когда он поведал им о Четвертом Дне, они зарыдали. Когда он поведал им о Пятом Дне, они закричали. Когда он поведал им о Шестом Дне, у них началась рвота. Когда он поведал им о Седьмом и Заключительном Дне, на что у него ушло минут двадцать, они потеряли сознание, не дослушав, и ему пришлось привести их в чувство, окатив холодной водой, чтобы все-таки договорить.
— Вот, значит, и все, — улыбнулся он, — а потом никаких там языческих измывательств над останками, а приличные похороны, христианское погребение для обоих. Так сказал его светлость. Ну, так доброй ночи вам, госпожа, и вам, благородный юноша. Сладких снов.
Напевая песенку, он покинул темницу, зловеще лязгнув железной дверью.
Юноша, обезумев от отчаяния, тряс прутья своей клетки, бил по ним кулаками, царапал замок, пока не искровенил пальцы. Наконец он сполз на пол — стонущий, дрожащий комок плоти.
Она в ошеломлении смотрела перед собой пустым взором и еле слышным шепотом бормотала бессвязные слова:
— Чудовищно… отвратительно… омерзительнее всего, что я могла себе представить… ужаснее всех мук Ада! Семь дней! Каждый бесконечный день! О Боже! Страдать так? Подвергнуться такому гнуснейшему поруганию за несколько минут наслаждения? Нет! Нет!..
Ее любовник посмотрел на нее взглядом помешанного. Он всхлипывал:
— Ты должна воззвать к нему, просить, молить! Скажи ему, что это ты соблазнила меня, и я, ветхий Адам, был затянут неумолимым водоворотом твоей похоти. Скажи ему это! Почему мы оба должны умереть столь ужасной смертью? Почему я должен страдать из-за твоей супружеской неверности?
Она закричала на него:
— Трус! Змей подколодный! Ты готов смотреть, как меня колесуют и четвертуют, лишь бы спасти собственную шкуру? Нет, это ты должен воззвать к нему о милосердии, сказать ему, что завладел моей душой дьявольскими уловками, колдовскими чарами, сделал меня беспомощной жертвой своего сластолюбия.
— Я? Криками в клочья разорвать свое горло в течение семи немыслимых дней и ночей — и все ради девки? Пары губок, и глазок, и… и… и…
Его заплетающийся язык парализовало то, что он увидел перед своей клеткой. Он заморгал. Он облизал пересохшие губы.
— Посмотри! — сказал он, указывая дрожащим пальцем.
Она посмотрела. На каменном полу рядом с пустой миской возле клеток, в которых они скорчились, лежало будящее надежду кольцо — кольцо тюремщика с ключами!
— Клю… — чуть не вскрикнула она, но "ш-ш-ш!" ее возлюбленного прервало этот возглас. Прижимая палец к губам, он хрипло прошептал:
— Ни слова! Ни звука! Это же Рука Провидения, не иначе!
И таким же шепотом она отозвалась:
— Не мели богомольной чуши на манер моего мужа, а достань ИХ!
Он просунул руку между прутьями, но ее длины не хватало. Он с трудом втиснул между ними плечо, не обращая внимания на боль, но все равно кончики его пальцев зацепляли только воздух, хотя и почти над самыми ключами. В конце концов, обессилев, он сдался.
Теперь она высунула руку между холодными черными железными прутьями, и ее тонкие изящные пальцы извивались змейками в попытке ухватить кольцо с ключами. Плебейски крякая, вульгарно ругаясь, она вытянула прелестную руку еще дальше, беспощадно расплющив одну круглую, подобную спелому плоду, грудь о прутья. Все ее тело заблестело от пота, несмотря на подземный холод темницы. И все-таки ее пальцы не коснулись дразнящих ключей.
Он, наблюдая за ее усилиями, прохныкал:
— Без толку… без толку…
Но она не собиралась так легко сдаваться. Выругавшись сквозь зубы в манере, не подобающей благородной даме, она теперь разогнула красивейшие, но затекшие от долгой неудобной позы ноги и, морщась от колющей боли в них, начала их протискивать сквозь прутья к металлическому кольцу с ключами, сулящему им спасение. Большие пальцы ступней сгибались и разгибались, стремясь коснуться ключей. Ее ноги протянулись дальше, так как теперь прутья клетки царапали и стискивали ее пышные бедра. Кусая губы, она стиснула прутья в кулаках, беспощадно нажимая животом и лоном на прут, разделяющий ей ноги, словно в попытке раздвоиться, охала от боли, а пальцы на этих ногах сжимались и разжимались, а пот градом катился по ее телу… И вот в конце концов ее усилия были вознаграждены — ее ступни сомкнулись на кольце, она ощутила желанные холодные стержни ключей между пальцами и медленно, осторожно начала придвигать кольцо ближе к клетке. Затем втянула в нее ноги, высунула руку, схватила ключи и откинулась на решетку сзади, скользкая от пота, смешанного с кровью из многочисленных царапин, задыхаясь, всхлипывая, но торжествуя победу.
Ее возлюбленный в соседней клетке, пожирая ключи почти сладострастным взглядом, прохрипел:
— Замки! Отопри замки!
Она попыталась вставить ключ в замок своей клетки, он не подошел. Она испробовала другой из двенадцати — снова не тот. И опять. И опять. Оба влюбленных сыпали ругательствами, а отчаяние вновь заползало в их души, заполняя огромную пустоту, оставленную вспыхнувшей было надеждой, пока она продолжала примерять ключ за ключом.
Десятый подошел! Она открыла заскрипевшую дверцу своей клетки и выползла на каменный пол темницы. Медленно, с мучительным трудом она поднялась на ноги и выпрямилась во весь рост, ослепительная в своей нагой красоте.
Затем она прошла мимо его клетки к двери темницы.
— Погоди! — вскричал он. — Ты оставишь меня здесь?
— Налегке доберешься дальше! — ответила она и отперла дверь темницы.
— Потаскуха!!! Отопри клетку!!!
Она ласково засмеялась и послала ему воздушный поцелуй.
— Я тебе нужен! — завопил он. — Нужен, чтобы одолеть стражников, украсть лошадей, еду, одежду. Если уйдешь без меня, я буду орать что есть мочи, перебужу весь замок, и тюремщик со стражниками схватят тебя, прежде чем ты доберешься до первой стены!
Она смерила его задумчивым взглядом. Затем с улыбкой вернулась к его клетке.
— Я тебя просто поддразнивала, — объяснила она и отперла его клетку.
— Я намерен поверить тебе, — пробурчал он. — Лахудра!
Они вместе открыли тяжелую дверь темницы. Бесшумно, быстро, едва дыша, они прошлепали босыми ногами вверх по каменным ступенькам тесной винтовой лестницы в оружейный зал.
Там в ожидании стоял сомкнутый строй стражников!
Нет, это им лишь почудилось! Перед ними стояли лишь железные доспехи, и щели забрал были так же лишены жизни, как пустые глазницы ухмыляющегося черепа внизу.
Они поднялись еще по одной лестнице и по-паучьи засеменили по темному, как котел смолы, коридору, который с каждым их шагом становился словно все уже, а потолок нависал все ниже, ниже, и они были вынуждены нагибаться все больше и больше, а потом стены настолько сомкнулись, что они уже не могли идти рядом, а вскоре вовсе поползли на животе в вонючем воздухе и непроницаемом мраке.
Казалось, миновал час, прежде чем они ощутили прохладу в воздухе и вскоре выползли в не менее темное место, где, однако, смогли встать на ноги. По-видимому, они оказались в каком-то туннеле. Они слепо побежали вперед и обнаружили, что находятся в подобии лабиринта. То и дело они стукались о каменные стены, а затем услышали журчание и поняли, что находятся в системе стоков или чего-то вроде. И вскоре они уже зашлепали по вонючей жиже, погружаясь в нее по щиколотки, затем она дошла им до колен и вскоре, ввергая их в панику, начала лизать им голые ягодицы.
Они словно целую вечность брели наобум, слыша писк крыс, видя среди тьмы их красные глаза, но вот пятнышко света далеко впереди вырвало у них хриплые возгласы торжества, и они побежали к нему очертя голову, разбрызгивая жижу, скользя, падая, снова поднимаясь на ноги в отчаянном устремлении к благословенному путеводному свету. Жижа теперь доходила только до их колен, а затем только до лодыжек — и вот они уже бегут по сухому полу, а пятно света становится все ярче, все больше… Наконец, испытывая боль во всем теле, чувствуя, что их легкие объяты пламенем, они выскочили из туннеля в…
В темницу. Ту самую темницу, из которой спаслись. Вот клетки, распахнутая дверь, болтающийся на цепях скелет и благодушный их тюремщик с увесистой дубинкой в руках улыбается им щербатой улыбкой.
— Уловка! — простонал трубадур, падая на колени.
— Верно, малый, — кивнул тюремщик. — Веселая уловка, чтобы скоротать время и отвлечь ваши мысли от всех ваших неприятностей.
— Сатанинская уловка! — закричала она. — Уловка, чтобы пробудить в нас надежду и тут же разбить ее! Гнусная уловка злорадного демона!
— Ну-ну-ну, — попенял ей тюремщик. — А теперь назад в ваши уютные гнездышки, да поторопитесь, не то мне придется переломать пару рук или ног вот этой… — И он многозначительно помахал дубинкой. Забрав кольцо с ключами из ее рук, он снова запер их в клетках.
— Совсем мы мокрые, а? Совсем мокрые, и голые, и от холода посинелые? — сочувственно осведомился тюремщик. — Подбодритесь! На заре тут будет жарко. — И многозначительным жестом, предварительно лукаво им подмигнув, он открыл шкаф и, вынув пару прутьев для клеймения, положил на скамью. Да-да, и жара, и огня будет вдоволь, — ухмыльнулся он и достал из шкафа два длинных острых лезвия, похожих на гигантские ножички для срезки заусениц. — И жара, и огня, и кое-чего еще, — добавил он, укладывая жуткие ножи рядом с прутьями. Затем он закрыл шкаф, прищурившись, оглядел страшные пыточные орудия и сказал: — Пожалуй, хватит. То есть на Первый День хватит. — Потом нарочно потряс кольцо с ключами, так что их лязганье разнеслось по всей темнице, и направился к двери со словами: — Уж на этот раз я ключей не забуду, как ленивый рохля. Доброй ночи, госпожа моя, доброй ночи, благородный юноша, а вернее сказать, с добрым утречком. Заря ведь займется, и часа не пройдет.
Дверь гулко захлопнулась.
Лицо герцога омрачила скорбь.
— Ты говоришь, мертвы? И она, и он?
— Да, обои, ваша светлость, — ответил тюремщик. — Сами себя прикончили. Я было отвернулся, а они руки меж прутьев просунули да и ухватили ножики, которые я по приказанию вашей светлости положил у них на виду. Да помилует Господь их душеньки.
Герцог перекрестился, отослав тюремщика, и обернулся к прелату с аккуратной тонзурой.
— Вы слышали, монсеньор? Мучимые раскаянием, в ужасе перед своим грехом они наложили на себя руки.
— И как самоубийцы, — торжественно возгласил прелат, — прямо отправились в Адское пламя, дабы там терпеть кару, бесконечно более суровую, чем казнь, на которую могли бы обречь их вы.
— Истинно, истинно! Бедные, ввергнутые в вечное пламя души, — сказал герцог. — А ведь, как вам известно, я не собирался причинять им ни малейшего телесного вреда.
— Ну, разумеется, нет. Такая жестокость повредила бы доброй славе, которая повсюду сопутствует вам.
— Эти жуткие описания якобы уготованных им кар, которыми по моему приказу потчевал их тюремщик, эти скелеты и все прочее имели лишь одну цель: в течение ночи исполнить их сердца ужасом и смирением. О, как я раскаиваюсь…
— В безобидных россказнях и костях?
— Не столько в них, монсеньор, сколько в своей излишне доверчивой натуре, которая толкнула эти юные создания на тропу соблазна. Не моя ли вина? Не моя ли рука привела их к развращенности, обличению и смерти?
Прелат сказал категоричным голосом:
— Нет! Бесхитростная доброта вашей светлости не может считаться причиной чужих грехов.
— Вы так милосердны!
— Вы ведь не могли ни предвидеть смерть вашей юной супруги, ни тем более желать этой смерти.
— О нет, нет!
— Вы ведь никак не могли пожелать того, чтобы еще раз стать вдовцом!
— Оборони меня Бог.
— И в очередной раз жить в печальном одиночестве.
— О злополучный день!
— Ни один человек во всей стране не обвинит вас.
— Молю Небо, чтобы это было так.
— Сердца ваших друзей, ваши верные придворные, бедняки крестьяне, знатнейшие вельможи, его величество, сама Церковь — все скорбят с вами в этот тяжкий час.
— Благодарю вас, святой отец.
— Однако если мне будет позволено коснуться вашего положения овдовевшего супруга, чья рука внезапно стала свободной для нового брака, посмею напомнить вашей светлости о том, что теперь перед вами открылась возможность породниться через брак с семейством столь высоким, что мне нет нужды его называть…
— В подобное время, — сказал герцог, — не должно помышлять о браке. Но когда мое горе поутихнет, тогда мы сможем поговорить об августейшей особе, вами упомянутой, чья сестра, если не ошибаюсь, как раз достигла пятнадцати лет, а потому вполне созрела для вступления в брак. Вам, монсеньор, я поручаю все приготовления к брачной церемонии, которая, нет нужды напоминать об этом, может состояться лишь после того, что принято называть положенным сроком.
— После положенного срока, разумеется, — ответил прелат.