Горький Ганс – под таким именем вошел в местные предания этот знаменитый выпивоха былых времен – жил приблизительно за сто лет до описываемой достопамятной беседы. Был это тогда совсем молодой человек, мало чем примечательный – разве что волосами цвета свежеоструганной морковки; трудился он – не слишком, впрочем, усердно – на огороде своей матушки, пока та не умерла и не оставила бедного Ганса совершенно без призора.
Здесь требуется заметить, что восемнадцатилетние молодые люди, даже и с морковными волосами, недолго бывают без женского пригляда. Ганс, разумеется, не стал исключением из этого правила. Огород его очень быстро зарос замечательнейшим бурьяном – как раз кстати, чтобы целоваться с одной застенчивой девицей по имени Дагмар.
Об этой Дагмар старые люди помнили, что она была крепкая, как яблоко, и такая же румяная; косы у нее были толстые и жесткие, так и топорщились на голове, завязанные лентами с модными тогда бархатными фигурками кошек и мышек. Фигурки свисали с кос на ниточках и вели в волосах Дагмар бесконечную охоту.
Избранница Ганса совершенно ему подходила, поскольку, кроме привлекательной наружности, обладала полезной для счастливого брака особенностью: нравом она совершенно была подобна будущему супругу, то есть склонялась более всего к лени, мечтательности и тягучим беседам ни о чем. Ясным летним деньком, когда чуть за полдень, и по небу начинают неспешно перемещаться облачка, – вот тут самое время, улегшись среди распаренных бурьянов и глядя в небо, гадать, какие фигуры этими облаками представляются. И всякий раз, когда Ганс и Дагмар думали об облаках одинаково, их охватывало ни с чем не сравнимое блаженство, и они тут же, не сходя с места, целовались.
Подобному времяпрепровождению мешало только одно обстоятельство: и Ганс, и Дагмар были очень бедны. Поэтому они мечтали также и о том, чтобы как-нибудь разбогатеть, только ничего у них не получалось.
В разговорах да поцелуях провели они все лето, а ближе к осени Ганса вдруг обуял хозяйственный дух, и он повадился ходить в лес – собирать на зиму грибы и ягоды. Принес он ровнехонько две корзины, где грибы и ягоды лежали вперемешку, да еще с шишками и сухой берестой. Дагмар взялась было разбирать, но ягоды как-то сами собою незаметно съелись, а грибы, высушенные на палочках, почти совсем исчезли – такие черные и сморщенные они сделались.
На третий раз Ганс решил набрать всего побольше – чтобы и Дагмар полакомилась, и на долгую зиму хватило – и для того забрел очень далеко.
Медленно надвигался вечер; вдруг поднялся из земли густой туман, и вскоре Ганс погрузился как бы в молоко; а затем к привычному лесному запаху подмешалась горечь. Поначалу Ганс не вполне понимал, что это такое, но вот ноги вынесли его на обширную поляну, где хватило места, чтобы ветер разогнался и поприжимал туман к лесной стене. И вот там, на краю леса, увидел Ганс белые клочья, и черные стволы, и выползающих из земли извивающихся оранжевых змей. Они обвивали стволы и уползали под корни, а потом снова приподнимались, как будто танцевали. Горечь сделалась совсем невыносимой – из глаз Ганса потекли кусачие слезы, а в горле поселился толстый колючий шар. Поглядел-поглядел Ганс на черные стволы и желтых змей, а потом вздохнул и упал на землю. Корзина укатилась куда-то, неодолимый сон сморил Ганса.
А пробудился он – ничего вокруг себя не узнал. Стоял день – парчовый осенний день. В ледяном, совершенно прозрачном воздухе так хорошо видно каждый лист на дереве, каждого сонного жучка в траве. Повернув голову, приметил Ганс женские босые ножки. Это были очень белые хорошенькие ножки, которые шевелили пальцами, словно бы гримасничая. Чуть выше пальцев обнаружился подол бледно-желтого платья, расшитый стеклянными бусинами. Затем что-то негромко затрещало – тр-р! тр-р! – и подол вместе с ножками медленно взмыл вверх.
Тут уж Ганс приподнялся на локте – чтобы получше рассмотреть происходящее.
– А! – закричали сверху. – Очнулся, очнулся!
И, шурша широкими бархатно-коричневыми крыльями, рядом с Гансом опустилась фея. С крыльев на Ганса строго взирали круглые желтые немигающие глаза. Ганс так и замер в холодной траве, но тут на него упала копна душистых, пахнущих листвой, волос. Сверху эти волосы были покрыты сверкающими паутинками – каждая тонкая нить ловила солнце и отвечала переливами радуги или чистейшим серебром. Затем показалась рука, и из-под волос вынырнуло женское лицо, молочно-белое, с пухлыми губами. Такими губами хорошо пить березовый сок прямо из ствола, а еще – слизывать с них капельки меда. Длинные волоски бровей были украшены крошечными заколочками в форме бабочек – не менее десятка на каждой брови.
– Ох! – только и вымолвил Ганс и снова без сил повалился на траву.
Фея пощекотала ему нос длинной травинкой.
– А ну-ка, – велела она, – рассказывай мне что-нибудь интересное.
– Э-э… – замычал Ганс в некоторой тревоге. – А кто ты?
Крылья шумно развернулись. Теперь глазки смотрели еще строже. Ганс разглядел синий зрачок.
– Меня зовут Изабур, – сказала фея.
– Меня – Ганс, – представился Ганс и тотчас поспешно добавил: – А мою невесту – Дагмар.
– Как интересно, – проговорила фея, укладываясь на траву рядом с Гансом. Ее крылья, наполовину сложенные, непрерывно двигались, то открываясь пошире, то почти смыкаясь. Волосы феи рассыпались по земле. В вырезе платья, за тонкими стеклянными бусами, видна была маленькая грудь, и это сильно смущало Ганса.
– У меня была подруга по имени Дагмар, – сказала фея задумчиво.
– А что с ней стало? – испугался Ганс.
– Полюбила одного человека и улетела к нему. А ты что подумал?
– Не знаю, – пробормотал Ганс. – Я всегда пугаюсь, когда говорят: «У меня была». Вот у меня была добрая матушка – она умерла.
Фея на мгновение полностью раскрыла крылья, а потом сжала их.
– Как тебя угораздило попасть в пожар? – спросила она.
– Это был пожар? – удивился Ганс.
Фея чуть повернула голову и с любопытством посмотрела на него.
– А ты что подумал?
– Я не подумал… – Ганс покраснел. – Мне показалось, что это красиво…
– Ты чуть не сгорел, – упрекнула его Изабур.
– Ужас. – Ганс закрыл лицо руками. – Ты спасла меня!
– Да. – Изабур вытянула вперед руки, взяла в каждую горсть по пучку травы и сладко потянулась, выгнув спину.
Ганс восхищенно смотрел на нее.
– Скажи мне, Ганс, что бы ты хотел больше всего на свете? – спросила Изабур сонно.
И так как этот разговор был таким же медленным и тягучим, как его беседы с Дагмар, и мысли точно так же с одинаковой важностью плавали вокруг самых серьезных на свете вещей и вокруг самых больших пустяков, то Ганс ощутил себя, так сказать, в знакомых водах и ответил фее Изабур так, как ответил бы своей любезной Дагмар:
– Я бы хотел жить в достатке, не работая, и чтобы со мной была моя любимая, а людям от меня была бы радость; мне же от них – уважение, хотя бы маленькое.
– Это можно устроить, – сказала Изабур, поразмыслив немного над услышанным. Она подвинулась чуть ближе, и вдруг ее ослепительное лицо с диковатыми глазами и бабочками на бровях оказалось совсем близко. – Поцелуй меня, – проговорили медовые губы.
Ганс вернулся домой из леса на третий день после того, как расстался с Дагмар. Был он страшно голоден, весь в копоти, одежда оборвалась, корзина потерялась, сам еле жив. Вся деревня вышла на это поглядеть. Тут уж и Дагмар не стала больше таиться – скатилась по ступеням и бросилась ему навстречу, роняя башмаки и заранее раскидывая для объятий руки. Ганс сперва остановился, а потом качнулся, как надломленный, и тоже побежал. Так они посреди дороги и обнялись, а спустя два дня поженились и перебрались жить в маленький гансов домик.
Поначалу они – что никого не удивляло – перебивались с хлеба на квас; но затем Ганс открыл пивную торговлю. В подробности он не входил, так что совет местных сплетников всю историю нежданного обогащения рыжего парня сочинил, можно сказать, за него: мол, помер какой-то родственник и оставил деньги… или даже целую пивоварню. Называли разные города и поселки, где эта пивоварня якобы находится. На самом деле никто ничего толком не знал.
А пиво Ганс продавал знатное. И не в том было дело, что оно густое или легкое, сладкое или с горчинкой; а в том, что оно всегда оказывалось по погоде, по времени года и даже по настроению, и уж если взял у Ганса кувшин-другой, то можно не сомневаться: этим пивом не поперхнешься, в горле оно комом не застрянет, голова от него не разболится, а настроение только улучшится.
Торговала по преимуществу Дагмар, в белом крахмальном чепце с множеством торчащих во все стороны острых углов, вся в бантах и искусственных цветах. От брака с Гансом стала Дагмар еще румяней; ее щеки блестели, словно отполированные масляной тряпочкой, и выглядели они крепче каменных шариков; глаза весело смотрели навстречу любому приходящему, а в ее косах теперь играли не самодельные кошки и мышки, но купленные в городе леопарды и зебры из самого настоящего плюша.
С тех пор, кстати, начали примечать различные странности, то и дело происходившие тем, где появлялся Ганс. Так, однажды стадо коров полегло на лугу, как мертвое. Это было замечено девицей, которая отправилась на реку полоскать белье. Сперва слова девицы на веру не приняли, поскольку от нее разило пивом; что до белья в ее корзине, то оно выглядело так, словно его окунали в бочку с этим хмельным напитком. Однако насчет коров решили все-таки проверить и действительно обнаружили их лежащими. Издалека они казались большими валунами, выпавшими из великаньей корзины, – рыжими, белыми, черными и пятнистыми.
Пастуха разбудили, когда веревка была уже прилажена к прочной ветке старого дуба. Напрасно бедный парень орал и брыкался – его успокоили ударом кулака в висок, после чего отнесли на место и просунули в петлю. И тут одна из коров зашевелилась, подняла морду и испустила протяжное мычание. Пастуха из петли вынули и бросили под деревом приходить в себя, а сами побежали к стаду.
И что же? Все коровы источали пивной перегар и плохо соображали, что происходит; молоко пришлось сдоить и вылить подальше от дома, поскольку то, чем доились в тот день коровы, не пришлось бы по вкусу даже хмельной лесане, что спит под грибницей пьяных грибов.
Случай этот заставил Ганса крепко призадуматься – и с тех пор он никогда больше не купался там, куда водят на водопой местное стадо.
Избегал он и целовать Дагмар в губы, когда она носила или кормила детей, – а детей у Ганса и Дагмар родилось великое множество. Любая жидкость, к которой прикасался Ганс, превращалась в пиво – таков был подарок милой феи Изабур. Пивное это процветание длилось долго-долго и, говорят, старший сын Горького Ганса унаследовал это чудесное свойство.
– А почему, в таком случае, Ганса называли горьким? – осведомился Забияка Тиссен. – Вас послушать, минхер Таверминне, так все в жизни этого Ганса обстояло просто замечательно!
– Именно так, – подтвердил Густав Таверминне. – «Горький Ганс» – это сорт пива, который начал продавать его сын, тот самый – наследник. А самого Ганса его супруга Дагмар называла Сладким…
Разумеется, многие усомнились в правдивости этой истории и всяк пожелал рассказать собственную версию; однако сейчас совершенно нет времени передавать их все.
Можно добавить также, что пиво «Горький Ганс» принадлежало к числу напитков, наиболее уважаемых нынешним Председателем Общества Старых Пьяниц.
Другими его достоинствами были: умение с закрытыми глазами распознавать любой из местных сортов пива и чрезвычайно плохая память, так что одной и той же шуткой можно было смешить Дофью Граса до десятка раз – и только в одиннадцатый он принимался мелко моргать глазами, недоуменно прислушиваясь к своим ощущениям, прежде чем сказать: «Кажется, я слышал что-то такое… «А она его уполовником», да?».
Занимался Дофью Грас промыслом пушного зверя, а жительствовал в трех домах от таверны «Придорожный Кит», владельцу которой приходился троюродным братом (а его дочери – крестным отцом; ведь известно, что и феи, и эльфы могут становиться крестными; отчего же не быть стихотворцу и пьянице?).
Таков был Дофью Грас – Председатель великого тайного Общества пьяниц древлего благочестия, избранный на этот пост после кончины Кристофера Тиссена. Забияке Тиссену этот Кристофер приходился дядей, и Забияка сильно надеялся на то, что уважение к покойному Председателю обратит сердца сотоварищей в сторону родственного тому кандидата; но этого не случилось. Однако же Забияка считал себя, пусть неофициально, хранителем традиций и, так сказать, их цензором и потому придирчиво исследовал всякое новшество, допускаемое беспечным Дофью.
Беседа их проходила в «Придорожном Ките» в поистине хрустальный час: было раннее утро – это что касается времени суток; что же до времени года, то осень только-только поставила на порог свою полную ножку в пестрой атласной туфельке. В далеких лесах, где никто не бывал, феи собирались стайками, готовясь к перелету в более теплые края, а из непроходимых чащоб и душегубных болот выбирались к людскому жилью странные существа, принося с собою для обмена мед, дичину, бочонки мятой гонобобели с пряностями, мешки древесной капусты и резаный кусковой кисель с Молочного ручья, где никогда не ступала нога человека.
В «Ките» было тихо и почти безлюдно. Говоря «почти» мы имеем в виду одно небольшое исключение. Оно представляло собою молодого человека – такого, по правде сказать, молодого и тощего, что его здесь, можно считать, и не было. Он самым невинным образом спал на полу возле каминной решетки, где ненастным вечером будут исходить паром многочисленные плащи и сапоги, а сегодня торчал забытый кем-то одинокий башмак, совершенно рыжий и с одного боку обгрызанный собакою. Длинное, сходное с тростью тело молодого человека было плотно обернуто плащом. С одного края этого рулета высовывались босые ступни, а с другого – преимущественно нос и клок светлых волос.
– Кто этот франт? – кивнул в его сторону Забияка Тиссен.
– В первый раз вижу, – отозвался Дофью. Он чуть пошевелил бровями, пробуя: получится ли в этот раз сдвинуть их, нахмурясь. Но этому намерению, как и всегда, помешала толстая складка на мясистом лбу. Дофью вздохнул. До пробуждения Алисы – так звали его крестницу – оставалось еще по меньшей мере полчаса, ибо эта достойная девушка поднималась вместе с солнцем, а солнце осенью встает несколько позднее, нежели делает это летом. Поэтому собеседникам предстояло томиться голодом не менее пятидесяти минут, пока, наконец, Алиса подаст им первую яичницу с беконом.
Разговоры, впрочем, заняли их достаточно, чтобы они почти позабыли о голоде. Речь шла о предстоящей сессии общества, к которому оба принадлежали вот уже пятнадцать лет, а может быть, и поболее.
Это общество было засекречено и окружено тайнами – и все ради того, чтобы исключить даже самую вероятность появления среди его членов всех недостойных разновидностей пьяниц. Тех, например, кто топит в вине неудачи, горе или собственную никчемность (известно, что никчемность, будучи опущена в вино, растворяется в нем, а затем, поглощенная вместе с выпивкой, принимает новые, зачастую опасные формы). Или таких, кто пьет от скуки. Злых драчунов, которые с помощью стакана желают укрепить свою злость, набраться храбрости и сокрушить пару мебелей, а то и чью-нибудь голову. Нудных резонеров, кои после второго стаканчика открывают общеобязательный университет под вывеской «Искусство жить как я это понимаю». Нет среди таковых тонких знатоков пива и душевной, поучительной беседы, и потому следует всеми мерами таить от них место и время встречи всех истинных ревнителей доброй выпивки.
Почти семь лет таким местом служил охотничий домик барона Модеста фон Эреншельда. Барон Модест был, наверное, самым беспечным из всех людей, со времен Авессалома когда-либо обладавших охотничьими домиками. Он и понятия не имел об этих сборищах, а если б даже и имел, то не слишком бы этим озаботился, поскольку проводил беспечальные дни своей жизни в развлекательных и поучительных путешествиях. По самым точным сведениям, он пускался в дорогу не иначе, как в сопровождении своры собак, большого количества лошадей, парикмахеров для всех двуногих и четвероногих, шести лекарей разнообразных профилей и квалификаций, десятка ученых мужей, занятиям которых барон покровительствовал, и самых различных прислужников, из коих наиболее оплачиваемой была должность штатного развлекателя. Немало таковых, повешенных на придорожных платанах, видели там, где пролегал путь Эреншельда. К одежде их всегда были заботливо подколоты листки с копией контракта найма на работу, где нарочно оговаривались все сопряженные с нею риски, так что никто никогда не считал барона Модеста тираном или, хуже того, преступником; напротив того, он слыл добродушным малым, меценатом и фантазером.
Однако годы шли, и в описываемую нами благословенную осеннюю пору старый Эреншельд внезапно умер, оставив после себя титул, значительное наследство, некоторое количество безутешных преданных слуг и никем не учтенных побочных отпрысков, часть из которых получала где-то образование, а часть – влачила вполне крестьянскую жизнь и лишь в минуты особой экзальтации намекала окружающим на некую тайну своего происхождения. Тучных тельцов эта тайна, впрочем, не приносила.
Единственным наследником Эреншельда сделался его племянник, сын сестры, по слухам – чрезвычайно ухватистый и реалистический человек, который не только любил деньги, но и умел это делать.
Сейчас он надвигался из столицы со сворой своих землемеров, управляющих, учетчиков, крючкотворов и советников. Охотничьему домику, а вкупе с ним и обществу старых пьяниц, грозила таким образом большая опасность.
И вот эту-то опасность и обсуждали Председатель этого почтенного Общества и многоумный Забияка, выискивая разные ходы и выходы из приближающейся ситуации. Они разговаривали вполголоса; но молодой человек, лежавший у очага, как оказалось, превосходно их слышал, потому что совершенно неожиданно он произнес:
– А почему бы вам не принять его в почетные члены? Аристократам льстит внимание.
Оба старика так и подскочили и в ужасе поглядели на незнакомца, столь внезапно подавшего признаки жизни.
Забияка спросил:
– Ты давно не спишь?
Молодой человек выпутался из плаща, сел и признался:
– Да уж порядком…
– Ну так иди к нам, – предложил Дофью Грас. – Ты, братец мой, вообще-то неприлично молод, чтобы давать нам советы.
Молодой человек вытащил из-за пазухи сверточек, развернул его и извлек из мягкой тряпицы трубку. Делал он это как бы между делом, мало интересуясь в этот момент окружающими; на самом же деле в этом заключался определенный умысел, поскольку мало кто из бывалых людей не узнал бы работу лучшего в здешних краях трубочника Янника Мохнатая Плешь.
Как известно, нет ничего слаще, чем вволю посплетничать; поэтому и наше повествование то и дело перебивается различными, в сущности бесполезными, сведениями. Взять, к примеру, этого самого Янника. Плешь у него действительно была мохнатой, то есть поросшей бледным зеленоватым мохом – иные отчаянные женщины уверяли (шепотом), что на ощупь эта плешь совсем как старая плюшевая игрушка.
Янник произошел от союза болотного тролля и беспечной ягодницы Катрины. Об этом рассказывают вполне достоверно и даже показывают украдкой Катрину – почтенную, очень старую женщину, окруженную множеством вполне человечьих правнуков.
Случилось так, что болотный тролль загрустил, поскольку непременно желал завести детей. Красть в деревне не хотелось – желательно, чтобы бедокурила в доме родная плоть и кровь. И вот забрела на болота беспечная ягодница Катрина. Тут-то и похитил ее тролль.
Для начала он напугал ее так, что она потеряла сознание а затем напоил одурманивающими травами. В полусне прожила она на болоте чуть менее года; когда же ребенок наконец родился, тролль снабдил Катрину богатым приданым и вынес на дорогу, ведущую в город, а сам преспокойно ушел.
Случившееся Катрина помнила очень плохо и никогда не горевала о тролленке, зато приданым распорядилась весьма здраво. Янник же вырос сущим уродом как по людским меркам, так и по тролльским и оттого предпочитал уединение.
Лишь очень немногим удавалось снискать его дружбу и доверие, а уж заполучить трубку янниковой работы – это, господа мои, говорило о человеке очень и очень многое! Поэтому Дофью Грас, ни слова не произнеся, вынул из кармана собственную трубку – старшую сестру той, что продемонстрировал незнакомый парень, – и положил ее на стол.
Юноша не спеша достал мешочек с табачком, и Грасу предложено было угоститься.
Ах-ах, знатным оказался табачок, и вскоре кольца дыма, сплетаясь восьмерками и как бы кривляясь на легком сквознячке, поплыли над столом и макушкой Тиссена, исчезая в конце концов возле арочного проема, за которым располагался вход в таверну.
Дофью Грас думал о том, что незнакомый юноша отменно учтив и умеет себя держать; а также и о том, что солнечный луч уже ощупывает ставни, проникая в щели и норовя взломать преграду, а стало быть и Алиса уже поднялась и повязывает фартук, и ветчина, извлеченная из погреба, истекает напрасными слезами.
Вскоре Алиса действительно спустилась по ступеням, приветливо махнула обоим старикам и молодому человеку и скрылась в кухне. С утра ее чепец и одна щека были несколько примяты, но когда она выступила из кухни с огнедышащей яичницей, как бы пронзенной множеством длинных тонких розовых ломтиков, то и щеки, и чепец, и фартук хозяйки чудесным образом разгладились и радовали глаз: первые – румянцем, вторые – белизной, разве чуть-чуть сдобренной веселыми золотыми брызгами масла. Словом, все вокруг в этот час сверкало, шкворчало и бурчало.
Алиса поцеловала Дофью в мясистый лоб, Тиссена в запавший висок, а незнакомого парня – прямо в губы, назвав при этом Зимородком, после чего ушла опять в кухню – варить кофе.
– Зимородок? – переспросил Тиссен, с подозрением щурясь. – Это тебя так зовут?
Молодой человек усердно покивал, не переставая поглощать свой кус яичницы.
– Хо-хо! – молвил Дофью Грас. – Знатно готовит наша Алиса.
– Смотри, чтоб она не пронюхала как-нибудь про «семипудовую голубку», – предупредил Забияка Тиссен.
Грас изумился:
– А при чем тут Алиса?
– Женщины, – жуя, ответил Тиссен, – мнительны.
– Это точно, – подтвердил и Зимородок.
Яичница закончилась, по обыкновению всех представительниц своего коварного желтого племени, очень быстро, и трое сотрапезников погрузились в волнительное ожидание вчерашнего пирога с кофе.
И вот, слово за слово, стала сплетаться у них беседа; каждый извлек из закромов то, чем был богат; и когда уж и кофе, и разогретый пирог с корочкой отошли в область преданий, готов был отменный план, как сбить молодого Эреншельда с истинного пути, чтобы никогда не найти ему охотничьего домика в своих лесных угодьях. А коли заговор вполне созрел, то и нам больше нечего делать в таверне «Придорожный Кит», поскольку ничего любопытного там больше в тот день не происходило.
А вот недели две спустя заглянуть туда не мешало. Давно уже не видели здешние края такого наплыва темного сукна, удушливых воротничков и серых физиономий с пуговичными глазами, совершенно плоскими. Такие глаза хорошо приспособлены к разглядыванию денег, счетов, лицензий, схем застройки, завещаний и иных предметов, не обладающих профилем; что до захолустных уголков, подобных тому, где царил «Кит», то там преобладали предметы округлые и выпуклые, и оттого трудно даже предположить, какими предстали в то утро молодому Эреншельду достойная хозяйка Алиса, ее пухлые пироги и пузатые пивные кружки. Во всяком случае, покинув экипаж и ступив на дорожку, ведущую к таверне, Эреншельд прищурился и молвил: «Гм».
Молодой Эреншельд был лет сорока, с острым аккуратным носиком и странно отвисшими щечками на худом лице. Они свисали с костлявой челюсти как два пустых мешочка, жаждущих наполнения, что придавало их обладателю – невзирая на хорошо пошитую одежду из качественного сукна, с восемью жемчужными пуговицами на каждом манжете – вид если не голодный, то, во всяком случае, алчущий.
Он поднялся по трем ступенькам, сморщившись, как от кислого, когда они заскрипели, занял кресло возле камина и поднял в воздух длинный палец, призывая хозяйкино внимание. Алиса тотчас приблизилась и не без изумления получила заказ на рагу из тушеной капусты брокколи и каменной маркрови.
– Брокколи? – переспросила она, хмурясь, отчего ее милое личико, которое так славно выглядывает поверх горки румяных пирожков, сделалось старообразным. – Это такие маленькие зеленые катышки?
Эреншельд медленно и важно опустил голову, что обозначало утвердительный кивок. Алиса, таким образом, была сразу и озадачена, и поставлена на надлежащее место.
Свита нового барона закусывала, чем придется, – со всеми этими землемерами хозяйка решила не церемониться и вывалила им на блюдо черствых булочек (иные оказались даже понадкусаны), холодной говядины с жилками и ноздреватым жиром и слипшейся фасоли. Все это они ковыряли ножами и вилками, тоскуя, пока Эреншельд величаво дожидался своего овощного рагу.
Из других посетителей в «Ките» имелся только Зимородок. Он весело поглощал пирог с капустой, обильно запивая его темным осенним пивом, а до приезжих господ ему и дела не было. И до чего же бывалый вид был у Зимородка этим утром! Одни только сапоги из мягкой оленьей кожи чего стоили! Они вздымались выше колена, обладали шнуровкой – что там корсаж жеманницы Анны-Сванны из модного романа «Ухищрения Анны-Сванны»! – и страшными разбойничьими раструбами. А куртка, вышитая по подолу и вокруг ворота специальным болотным узором, где в переплетении нитей виднеются бородатые рожи с выпученными глазами, и лоси, что сшиблись и перепутались рогами, и рыбы, у которых из жабер вырастают длинные ветвистые растения с шипами и кусачими листьями! А волчий клык на сыромятном ремешке, что болтается на шее вкупе с пучком переливающихся перьев и хвостиком пушного зверька! Словом, каждый квадратный дюйм Зимородка оповещал нечаянного зрителя о том, что перед ним – искуснейший следопыт, какого только возможно встретить на окраинах цивилизованного мира.
И потому нечего удивляться тому, что Эреншельд, расправившись с брокколи и каменной маркровкой, поглядел в сторону Зимородка и поднял палец. Зимородок в ответ поднял брови и приложился к своей кружке. Эреншельд продолжил безмолвный диалог и чуть согнул палец, подтверждая свое намерение видеть Зимородка подле себя. Следопыт как бы нехотя поднялся, забрав с собою пиво в кувшине, и перешел к камину.
– Приятное утро, – молвил Зимородок.
Это замечание поставило Эреншельда в тупик. Он поморгал несколько раз, а затем неподвижным взором уставился в стену – как раз туда, где копоть от факела оставила пятно, напоминающее голую женщину.
– Я к тому, что погодка дивная, – пояснил Зимородок.
– Э… – выговорил Эреншельд. – Вы, сударь мой, должно быть, из местных?
– Я-то? – переспросил Зимородок и поковырял в ухе мизинцем. – Я из разных мест. А что?
– И почем вы берете? – поинтересовался Эреншельд.
– Смотря по работе, – ответил Зимородок. – Скажем, извести тролля-детоеда – одна цена, а набить мяса бегепотама – совершенно другая. Смотря по степени риска, затратам времени – понимаете?
Эреншельд поморщился, как будто все эти речи доставляли ему неудобство.
– Мне требуется консультант, – выговорил он наконец, немного неуверенно, как будто и сам не до конца понимал, что именно ему нужно.
– Ну… – протянул Зимородок. – За консультации я беру по три гульдена в день.
Эреншельд так и подскочил, тряхнув щечками-мешочками.
– Что это за расценки! – вскричал он. – Да вы сами, как я погляжу, людоед!
– Объясню, – произнес Зимородок невозмутимо. – Консультация занимает у меня почти все время. Ни тебе пива попить, ни поразмыслить о важных вещах. Никакого досуга. Только консультируй да консультируй. Да и работа умственная, а за умственность цена выше.
– Справедливо, – нехотя согласился Эреншельд.
– Но уж зато я полностью ваш, – добавил Зимородок и повернулся чуть боком, чтобы Эреншельду лучше были видны волчий коготь и вышивка с рожами, оленями и так далее.
– Вы приняты, – решил Эреншельд.
Зимородок набил трубочку и склонил голову набок, показывая, что слушает. От Эреншельда он узнал, естественно, только то, что и без того было ему хорошо известно: о наследстве, необходимости учета новых богатств и дальшейшего их использования (Эреншельд предполагал построить фабрику – в зависимости от обнаруженных ресурсов). Наследник барона Модеста был неприятно удивлен тем обстоятельством, что обжитые земли заканчиваются, собственно, «Придорожным Китом» и дорога, дотоле ровная и наезженная, здесь обрывается, а далее простираются леса и болота, населенные зверьем и всякой нечистью.
Впрочем, Зимородок уверял, что при наличии толкового и опытного консультанта вполне возможно обследовать значительный участок лесного массива без всякой опасности для себя.
Договор скрепили рукопожатием, после чего Эреншельд удалился отдавать распоряжение свите и собирать дорожный нессесер, куда были сложены желудочные пилюли, счетные приспособления, тетрадь учета и носовые платки. Зимородок запасся у доброй Алисы связкой вяленой говядины и фляжкой яблочного сидра. Алиса позволила поцеловать себя в румяную щеку, покрытую легоньким белым пушком, и тут появился Эреншельд, кислый, но вполне готовый к путешествию.
Выступили немедленно и почти сразу погрузились в лесную чащу.
Осень в ту пору наливалась красками. Листья как будто потяжелели, взяв на себя бремя яркого цвета, и держались на ветках уже не столь уверенно, но все же пока не поддавались. Мох под ногами пружинил, а по кочкам расстелились сети, затканные зеленобокой клюквой.
Эреншельд, надо отдать ему должное, шагал легко, не отставал и не жаловался. Время от времени промокал каплю, возникавшую на острие носа, да зорко оглядывал плоскими глазами кочки, словно подсчитывал количество имеющихся в наличии клюквин. В разговоры он пока что не вступал и видно было, что странные красоты окружающего производят на него невеликое впечатление. Несколько раз чуть в стороне от тропинки в болоте вздувался пузырь, и в мутноватом полупрозрачном куполе показывалась недовольная физиономия тутошки – в реденькой розоватой шерсти, с выпученными белесыми глазами. Тонкие ручки липли к внутренней стороне пузыря, а когда он вертелся, то сзади хорошо были видны мокрые, смятые мушиные крылья. Эреншельд только раз глянул в ту сторону, но ни о чем не спросил.
Зимородок поводил его по лесу до вечера и устроил привал на Грибной кочке – сравнительно сухой поляне, которая несколько возвышалась над общим уровнем болота. Говорили, будто на самом деле никакая это не кочка, а спина (иные поправляли – мягкие части) старой лесани, которая в свое время так напилась пива, что упала носом в болото и в таком положении крепко заснула. Звали лесаню не то Таита, не то Саливата, а может, одновременно обоими именами; из всей ее внешности наиболее примечательным считался нос. Собственно, нос-то и подвел: пока она спала, он пророс и сделался корнем большой грибницы. Грибы Саливаты, напоенные пивными парами, служили для приготовления особого хмельного напитка. Кроме того, пьяными испарениями полны были пузыри, что вздувались в топях окрест Грибной кочки, так что тутошки вылетали из них совершенно нетрезвые и выделывали в воздухе различные фортеля, отчего нередко падали обратно в топь – и, случалось, погибали.
Обо всем этом Зимородок собрался было рассказать Эреншельду, но тот опередил следопыта. Пока Зимородок разводил костер и водружал над огнем котелок, новый барон вынул из своего несессера счетное приспособление, хитро перевязал на нем несколько узелков, отметив их белым шариком, надетым на ту же нитку; после чего молвил:
– Ну что ж, можно считать, что первый день ревизии прошел успешно. Я доволен. Богатый торф. Возможно, залежи железной руды.
Зимородок задумчиво глядел в огонь, а мысли так и скакали в его голове, иные ощутимо бились о крышку черепа. По-своему Эреншельд был достоин уважения: он явно обладал бесстрашием и в точности знал, что именно ему требуется. Сбить такого человека с пути будет труднее, чем представлялось вначале.
Перед тем, как улечься спать на лапнике, который настелил заботливый Зимородок, барон объявил, что решительно всем доволен, и выдал своему консультанту три гульдена.
Ночью было холодно; продрог даже Зимородок, хоть и просидел у костра в тяжких раздумьях. Что до Эреншельда, то утром он имел измятый вид и, едва открыл глаза, как принялся отчаянно чихать и кашлять.
– Да вы простужены, барон! – воскликнул Зимородок. По правде сказать, следопыта глодала совесть: вчера Эреншельд так уважительно отнесся к познаниям специалиста в области, неведомой ему самому, что заслуживал лучшего, нежели хождение кругами по одному и тому же болоту в поисках какой-нибудь нечисти, способной запугать горожанина.
– Пустяки, – сипло объявил барон. – Я готов выступить немедленно.
– Ни в коем случае, – сказал Зимородок. – Как ваш консультант я настаиваю на возвращении в «Кит». Вы нуждаетесь в хорошем уходе.
Слабенький ход – но сделать его стоило.
– А я как ваш наниматель приказываю продолжать, – возразил Эреншельд свистящим шепотом и сорвался в кашель. Он поспешно рванул к себе нессесер и выхватил оттуда целую пачку платков.
– По крайней мере, позвольте напоить вас горячим перед тем, как мы пустимся в путь, – сдался Зимородок.
Эреншельд кивнул, уткнув лицо в платки.
Зимородок собирал ветки, чтобы согреть воды, и тут ему повезло: на склоне кочки он обнаружил гриб. То был последний отпрыск некогда славного и многочисленного рода хмельных грибов нынешнего года. Как и полагается младшим сыновьям разорившихся фамилий, он нес на себе все признаки вырождения, но отличался стойкостью и гордым нравом. Ножка его была длинна и тонка, шляпку объели улитки – да она и без того выросла кривобокой. Иней, покрывший шляпку ночью, растаял, и по грибу стекала кристальная вода. Зимородок лизнул – сладкий винный вкус мгновенно согрел язык и небо. Гриб был сорван и подложен в чай.
Барон проглотил питье, заметив при этом, что совершенно согрелся и взбодрился и готов идти дальше. Глаза у него заблестели и сделались как будто менее плоскими. Теперь он замечал вокруг разные разности, а не только акры пригодного для разработки торфа. Он даже остановился, когда мимо по воздуху медленно проплыла паутина с сидящей в центре эльсе-аллой. Обернутое сверкающей нитью тельце красиво изгибалось, на маленьком личике играла веселая улыбка. Десятки белых косичек, уложенных на голове самыми причудливыми петлями, переливались на солнце. Эльсе-алла ловко управляла полетом, вытягивая то одну, то другую нить, и, озорничая, сделала круг над головой барона, после чего улетела, подхваченная попутным ветром.
– Кто это? – спросил Эреншельд.
Зимородок сделал удивленное лицо:
– О ком вы, барон? Здесь никого нет, кроме нас с вами.
– Странно, – пробурчал Эреншельд, с подозрением поглядывая на Зимородка.
К вечеру, едва только между кочками начали появляться подушечки тумана, барону стало совсем худо. При этом барон, казалось, не вполне понимал, что это с ним такое происходит. От жара, волнами ходившего в теле, окружающий мир воспринимался им совершенно в новом свете. По деревьям пробегали разноцветные блики, время от времени в поле зрения попадал какой-нибудь яркий лист с резными краями. Он производил на барона особенно сильное впечатление и долго потом не покидал его мыслей. Лес был полон красок и звуков. Красота внезапно напала на Эреншельда со всех сторон, изумила его и окончательно лишила сил.
Зимородок водил его по болоту, стараясь не забредать в чащобу, где жесткие ветки сгрызли бы барона до костей, а сам все думал: где бы им остановиться на ночлег. Безумием было спать под открытым небом сейчас, осенью. Эреншельд поражал следопыта все больше и больше: не жаловался, ни в чем не обвинял, не давал советов. В конце дня опять вручил три гульдена.
– Скажите, – обратился барон к Зимородку, пока тот укладывал деньги в кошель, – много ли в здешних лесах браконьеров и опасны ли они?
– Как и везде, – уклончиво отозвался тот.
– Я к тому, что вон там, кажется, какие-то огни, – пояснил барон.
Зимородок вскинул голову, охваченный сильным мгновенным предчувствием. Впереди действительно горел огонек. Но это было не пламя костра – горело слишком ровно.
– Окно, – пробормотал Зимородок. – Там какой-то дом.
Он стоял, расставив длинные ноги в замшевых сапогах со шнуровкой, – лихой следопыт, знаток непроходимых болот, – и недоуменно оглядывался по сторонам. Нет, не мог он сбиться с дороги настолько, чтобы вывести нового барона к потаенному охотничьему домику – логову Старых Пьяниц. Это, братцы мои, совсем в другой стороне.
И однако же домик между деревьями стоял, окошко в нем светилось – и вдобавок ветер донес ни с чем не сравнимый дух печного дыма.
– Иллюзии так не пахнут, – сказал Зимородок сам себе.
Барон был болен и даже не догадывался, насколько серьезно. Даже если в избушке засели злые браконьеры, лучше уж сдаться на их милость, чем провести вторую ночь на холодной земле. И Зимородок, приняв такое решение, зашагал прямо на огонек.
Избушка словно обрадовалась приближению неожиданных гостей и почти сразу проступила между стволами. Можно было подумать, что она двинулась навстречу путникам, желая поскорее распахнуть перед ними двери.
Зимородок остановился. Домик был теперь очень хорошо виден. Отродясь не имелось в здешних краях такого домика. И тем не менее он стоят – и именно тут – и, более того, выглядел очень старым, на треть вросшим в землю. Большие бревна, из которых он был сложен, почернели; крупные щели между ними недавно заткнуты белыми космами свежего мха. Мох свисал повсюду длинными прядями; иные были заплетены в косицы и украшены бантом из травы, другие разлохмачены, а по одному важно разгуливала маленькая длинноклювая птичка.
Из окошка изливался гостеприимный желтый свет, а за низенькой дверью угадывались тепло и запах печи и овчины. Устоять перед таким искушением Зимородок, естественно, не смог. Он постучал и вошел, а барон Эреншельд, не раздумывая, двинулся вслед за ним – и оба замерли на границе темных длинных сеней и большой комнаты, перегороженной в двух местах низкими черными балками.
В комнате жарко пылала печь, возле которой имелась целая поленница дров, предназначенных на убой. Смолистые поленья точили липкие слезы, а огонь клацал с веселой кровожадностью и все шире разевал свою оранжевую пасть. На большом столе стоял огромный, чуть меньше бочонка, чайник, покрытый толстым жирным слоем копоти. Его носик горделиво изгибался, как лебединая шея с разинутым клювом, а ручка была, для удобства, обмотана лоскутом ткани, тоже в пятнах сажи.
За столом, среди чашек, огрызков печенья, рыбных костей, хлебных корок, сморщенных моченых яблок и щепоток сфагнума в кисло-сладком рассоле сидели трое троллей и играли в карты.
Зимородок сразу понял, что это тролли, потому что водил знакомство с Мохнатой Плешью и знавал даже его отца; что до барона, то он поначалу ничего не понял, потом удивился, но после краткого раздумья принял благоразумное решение ничему не удивляться – и тотчас последовал ему.
Тролли были очень носаты, обладали значительным количеством бородавок (что у некоторых племен считается признаком красоты) и огромными заостренными ушами. Их одежда, расшитая бусинами и косточками различных животных, отороченная мехом и бахромой, источала острый хорьковый дух. Вообще же все трое пребывали в очень хорошем настроении, несмотря на то, что у одного имелся под глазом свежий фонарь, а у второго левое ухо совсем недавно сделалось ощутимо крупнее правого и тихо мерцало трагическим багрянцем; но все это лишь потому, что они плохо мухлевали в карты.
Тут задергал носом один из них и сказал:
– Люди!
Все трое побросали карты и развернулись носами к Зимородку и его подопечному. Зимородок вежливо поклонился и молвил так:
– Мир этому месту и благоволение болота его обитателям. Да пребудет с вами благорастворение его пузырей!
Носы одобрительно покачались в воздухе, потом старший из троих ответил:
– Порог ногам, балка макушке, котелок для пасти, скамья – для задницы. Входи, брат! Кто это при тебе?
– Мягкого тебе сфагнума, – еще вежливее отозвался Зимородок, – а братьям твоим сладкой гонобобели! Это барон Эреншельд, новый владелец здешнего торфа.
– Хо! Хо! – взревел другой тролль. Его темно-рыжие волосы топорщились из-под платка, повязанного узлом назад, а на шее висела связка куничьих хвостов и лапок. – Слыхали! Слышь, брат Сниккен, барон пожаловал!
– Добрый вечер, – невнятно выговорил барон.
– Бокам лежанка, брюху буханка, спине – овчинка, балде – мякинка! – закричал тролль, которого называли брат Сниккен. – – Барон, да ты весь горишь! Лечь тебе надо, лечь!
– Это правда, – сказал Зимородок, делая шаг вперед. – Как бы не уморить нам барона до смерти, господа мои и братья, ведь он нешуточно простудился минувшей ночью.
– Я совершенно здоров! – неожиданно твердым голосом проговорил Эреншельд и склонил голову в четком поклоне. Перед глазами у него то плыло, то вдруг замирало. Разум время от времени вообще переставал воспринимать происходящее, оставляя своего обладателя наедине со странными образами.
– Оно и видно! – завопил брат Сниккен, подпрыгивая на лавке. – А иди-ка сюда, барон, откушай малость, да полезай на печку!
– Меня тошнит, господа! – еще более твердо произнес барон.
– Видали? – развел руками Зимородок.
И вот уже барона поят крепким чаем с дымком и запахом шишек, а после препровождают на лежанку и закутывают в лохматое, заплатанное одеяло, которое время от времени оживает и принимается углом, как лапой, чесать одну из заплат. Тем временем Зимородок (теперь уже брат Зимородок) сидит с троллями за столом, проигрывает им в карты баронские гульдены и ведет поучительные беседы.
– А скажи вот, брат Хильян, – спросил он у того, что был с подбитым глазом, – как это вышло, что ваш распрекрасный дом оказался в наших краях? Отродясь я не видывал такого превосходнейшего дома!
Брат Хильян снисходительно рассмеялся. Глядя на него, и остальные засмеялись тоже.
– Ты, брат Зимородок, многого еще на болотах не видел. Это Гулячая Избушка. Слыхал про такую?
– Гулящая? – переспросил Зимородок.
Брат Хильян оскорбился.
– Это сестра твоя – гулящая, – сказал он, – а наша избушка – Гулячая. Потому что гуляет где ей вздумается. Ее называли еще Бродящая, но нам не нравится. Гулячая – как-то нежно. Как «гули-гули».
И Зимородок узнал, как в начале времен та самая Мировая Курица, что снесла первое в мире Яйцо, была поймана и разрублена на части Грунтором-Мясожором, Отцом всех Великанов, и этот Грунтор извлек из ее утробы множество маленьких недоразвитых яичек.
– И знаешь, что он с ними сделал? – спросил брат Сниккен.
Зимородок не знал.
Грунтор-Мясожор отнес их в Первозданный Лес и оставил там на Солнечном Пригорке. И когда Первородное Солнце озарило их лучами, то они быстренько покрылись скорлупой и оттуда по прошествии времени вылупились…
– Цыплята? – сказал Зимородок.
На него замахали руками, а брат Хильян презрительно высморкался.
Потому что вылупились вот такие гулячие избушки. Их было около десятка, но несколько сожрал Грунтор, еще три разбрелись по свету, а одну сумел заарканить храбрец-удалец Грантэр-Костолом, Отец всех Троллей, и она стала троллиным наследством.
– Переходит из поколения в поколение, понял, брат Зимородок?
Брат Зимородок сдал карты и увидел, что дело его совсем плохо – обчистят его тролли, как бы без сапог не остаться.
Брат Сниккен взял щипцами из очага пару красных угольков и бросил их в чайник, а после налил себе и остальным освеженного таким образом чая. Разговор за игрой (шлеп – шлеп) перешел на нового владельца здешних акров торфа.
– Стало быть, старый Модест помер, – сказал брат Сниккен задумчиво.
– Сменил болото, – кивнул брат Хильян.
– Перекинулся в пузырь, – вздохнул брат Уве по прозвищу Молчун.
– Именно, – подтвердил Зимородок.
– А новый из себя каков? – поинтересовался Сниккен.
– Говорят, он городской, – вставил брат Хильян.
– Деньги любит, – добавил брат Уве.
– Жадный, – сказал брат Сниккен.
– Ни таракана в нашей жизни не смыслит, – объявил брат Сниккен.
– Дурак дураком, – сказал брат Хильян.
– Да вон он, на печке лежит, – показал Зимородок.
Все посмотрели на печку. Одеяло тотчас перестало чесаться, встряхнулось и свернулось у барона на ногах. Барон не то спал, не то грезил; глаза его под полузакрытыми веками двигались.
– Этот? – протянул брат Сниккен. – А говорили, будто он хочет все тут переворотить.
– Это правда, – признал Зимородок, – хочет.
– Ты для чего в болота его завел? – напрямую спросил брат Хильян. – Не для того разве, чтобы утопить?
Зимородок отвел глаза.
– А, угадал, угадал! – завопил брат Хильян и в восторге затопал под столом ногами.
– Штрассе, – молвил Молчун и посмотрел на Зимородка.
Сниккен стремительно протянул через стол длинную руку и начал быстро шарить у Молчуна за пазухой и под мышками, но ничего не нашел.
– Нет, это честная штрассе, – сказал Молчун.
Брат Сниккен плюнул и полез за деньгами.
– Топить барона не будем, – решительно произнес Зимородок.
– Тебе что, его жалко? – удивился брат Сниккен. – Странный ты какой-то, брат Зимородок, вот что я тебе скажу!
– Утопим – земли отойдут городскому магистрату Кухенбруннера, – объяснил Зимородок. – Я уже интересовался. Вам что, нужны тут все эти бюргеры?
Тролли дружно посерели.
– А мы их тоже уто… – начал было брат Хильян, но остальные уставились на него, и он замолчал.
– Барон не так плох, как показался поначалу, – заговорил Зимородок.
Изба чуть накренилась. Брат Сниккен хватил кулаком по стене:
– Цыц! Стоять!
Изба замерла. Две чашки – те, что не успели прилипнуть к столу, – съехали и приникли к чайнику.
Молчун сказал:
– Подумать надо бы.
Они стали думать и перебрали множество вариантов.
Барон Эреншельд пробудился в странном месте от странного ощущения: впервые за долгие годы у него нигде ничего не болело. Не свербило, не ныло, не мозжило. От стояния за конторскими столами у него развились разные болезни костей. Он уже свыкся с ними и даже привык считать себя стоиком во всех смыслах этого слова – и вот, удивительное дело, в поясницу больше не вступает, колено больше не выворачивает и так далее. Барону сделалось легко.
Удивляясь этому ощущению, он передвинулся на лежанке и высунул лицо наружу. Одеяло, гревшее его, потянулось и перевернулось поперек. Барон машинально поскреб ногтем красную заплатку на шкуре, потом еще пестренькую.
В комнату просачивался серенький утренний свет. Четыре фигуры за столом дули чай и негромко беседовали. На фоне оконного переплета выделялся носатый профиль брата Сниккена. Уве Молчун, чьи огненные кудри подернуло золой предрассветной мглы, задумчиво трогал маленькую арфу.
– Тихо!!! – гаркнул вдруг брат Сниккен так оглушительно, что остатки сна панически покинули барона. – Молчун будет петь!
– Это еще не обязательно, – возразил брат Хильян.
– Обязательно! – отрезал брат Сниккен.
Молчун еще немного побулькал арфой, а потом затянул воинственно и вместе с тем уныло:
Мальчик-поэт на войну пошел,
Взял арфу и меч с собою,
Оставил свой дом и лохматого пса
И девушку с русой косою.
В атаку ходил он и кровь проливал,
И видал короля он однажды,
Он ранен был, он арфу сломал
И раз чуть не умер от жажды.
Один его друг от стрелы погиб,
А другой без вести пропал,
А третьего он после битвы сам
В чужой земле закопал.
Мальчик-поэт вернулся домой,
Он долго был болен войною,
Но подруга осталась ему верна
И стала его женою.
Мальчик-поэт ей песни пел
Про звезды, закат и луну,
Про собак, про ветер – про все что угодно,
Но только не пел про войну,
Никогда не пел про войну!
Арфа брякнула еще несколько раз и затихла. Уве Молчун намотал на палец рыжую прядь и задумчиво выглянул в окно. Капельки, покрывшие маленькие стекла, вдруг вспыхнули разноцветными огоньками.
– Они прекрасны, как бородавки, – заметил брат Уве, отрешенно созерцая их.
– Проклятье! – взревел брат Сниккен. – Я всегда плачу, когда он это поет! Всегда плачу, как проклятая жаба-ревун!
Четверо сидевших за столом были так увлечены чаепитием и песней, что даже не заметили, как барон пробудился ото сна. Смысл и содержание их застольной беседы настолько поучительно, что имеет смысл передать их здесь, хотя бы вкратце.
Вот о чем они говорили.