Глава двенадцатая

Любите вы дорогу? Я так люблю. А иначе что мне делать в кабине целыми днями? Казалось бы, обзаведись романом потолще, заляг на носилки, сверни шинелку под голову — и читай. Не хочешь читать — спи все свободное время. Его не так много, чтоб не использовать его с толком. Вот как начальница использует.

Я подозреваю, что в ее мягком пушистом брюшке скрыт некий потайной выключатель, позволяющий ей, забравшись на спальное место, начинать задрыханство, едва донеся голову до подушки. Или даже не донеся — еще в полете.

Ценное качество для выездного работника. Я, в общем-то, и сам так умею, что естественно при моем скоропомощном стаже. Где угодно и как угодно — хоть вверх ногами.

Но не всегда пользуюсь выпавшей минуткой. Дело даже не в солидарности с водителем, которому тоскливо целыми днями торчать за баранкой одному, не имея того, с кем можно почесать языком. И не в желании почесать им самому. Просто люблю дорогу.

Пилоту — ему оно по должности положено, иначе такую профессию выбирать ни к чему. А вот откуда это у меня — сам не знаю. Не всегда так было, кстати. Сперва, в начале моей работы на «Скорой», просто не до дороги было. Меня тошнило, мутило и укачивало. Таблетки в аэропорту коробками закупал.

Потом, уже адаптировавшись, зевал от скуки, ожидая с нетерпением конца длинных перегонов. Далее научился дрыхнуть на ходу, и рейсы стали субъективно короче. Многие так и застревают на этой стадии. Моя первая начальница даже подушку с собой возила. И последняя, которая сейчас сопит в перчаточном ящике, верно, развлекалась бы таким манером бесконечно, да мешает избыточная общительность и неуемное любопытство.

Прошло время, и я с удивлением стал замечать за собой, что не валюсь на капот сразу, как только сдам больного. Вместо того все больше и дольше сижу, положа ногу на ногу и закинув за голову руки, покуриваю, изредка перебрасываясь парой-тройкой словечек с пилотом, любуюсь дорогой.

Дорога — она разная. Даже одна и та же трасса, наезженная сотнями рейсов, всякий раз предстает в ином обличье. То она чистенькая, умытая, розовеет в раннем, еще не рыжем, а кровянисто-темном солнышке, то пестрая от осеннего листа, который метет острый боковой ветер в кислую слякоть. То обрамлена полосами нежной, светлой, прохладной весенней зелени, то тонет в снегу, падающем рваной тяжелой метелью, комьями осыпающемся с ветвей. То она раскаленная, пыльная, слепящая отраженными гладким покрытием лучами, то растворяется в серой туманной дымке, и дождь отскакивает от нее крупными холодными дробинками. А ночью после дождя от луны на асфальте, как на море, тянется к тебе лунная дорожка. Есть поверье, что пройтись по лунной тропинке к счастью. А она все обманывает, убегая из-под колес, дразня своей недостижимостью…

Обрывочки мыслей о дороге то сплетаются, то расплетаются, помалу складываясь в рифмованные строчки, Они сперва корявые, нескладные:

Если жить тебе стало трудно, если жизнь показалась убогой,

Выйди, вечером на дорогу — на дороге всегда помогут.

Чепуха какая-то. Чуть приспускаю боковое стекло, запаливаю сигаретку, нагло пользуясь тем, что начальница дрыхнет. Мы плутаем среди мелких перелесков по извилистой грунтовке. Запах цветущего клевера не в силах заглушить даже табачный дым. Клевер здесь почему-то ярко-голубой, и, глядя на залитые им луга, кажется, что это качается отражение яркого неба в спокойной воде озер.

Свет в асфальте вечернем тает,

Встанешь рядом, поднимешь руку,

И замрет грузовик у края…

Нет, не то. Не то и не так. А пахнет-то, пахнет! Совсем как дома. Лечь бы сейчас в траву и лежать на спине долго-долго, провожая взглядом прозрачные перья медленно плывущих облаков… Может, остановить машину да лечь? Вот просто лечь да лежать, и гори все синим пламенем…

Пошарил за сиденьем, потом за другим, с сожалением понюхал пустую бутылку. Отправил ее в окошко, окурок — за ней. Окурок унесло назад, он долго катился по асфальту, рассыпая оранжевые искры. Путаница образов неожиданно выстроилась в отчетливую картинку, будто фишки в детской мозаике, и вдруг стихотворение предстало совершенно законченным. Словно не я его придумал, а оно всегда было именно таким, только разорванным на кусочки, которые следовало правильно сложить.

Я так упивался строчками, родившимися совершенно неожиданно, что не обратил внимания на то, что мышка давно уже проснулась и, пристроившись напротив, внимательно меня разглядывает.

— Шура, что ты там бормочешь?

— А? — не сразу включился я.

— Полностью погружен в себя. На внешние раздражители реагирует неадекватно. Взгляд отсутствующий. Наводит на мысли, знаешь ли. То середь ночи с кем-то беседуешь, то этакий вот аутизм… Может, попросить Абраамыча? Он тебя в спокойную палату определит, где больных поменьше, — подначивала Рат. — Нет, правда, что с тобой?

— Стихотворение вот сочиняю.

Люси отпрыгнула в притворном испуге на самый дальний от меня конец приборной доски.

— Ну, если это не продуктивная симптоматика, то я — торфяной суслик, клянусь шерстью на моем хвосте!

— Не много же ты потеряешь, в случае чего. Сразу видать закоренелую клятвопреступницу.

— Положим, пару волосков там найти можно — никак выщипать не соберусь. Совсем за собой следить перестала. Все потому, что мужики на бригаде такие — не ухаживают за дамой, вот и неохота за внешностью доглядывать. Может, ты хоть мне стихи посвятил?

— Увы, нет, — ответил я честно.

— Все равно огласи.

— Вы бы сперва за рацию подержались, господа, — встрял в разговор Патрик, — не переменилось ли чего.

— Разумно, — согласилась наша миниатюрная командирша и повелела отзвониться на Центр.

— Все в порядке, — бросил я трубку, — по-прежнему возврат на базу. Читать, что ли?

Мышка кивнула.

Я начал:

Руку поднимешь — у края замрет грузовик.

Синий степной горизонт, как надежда, далек.

Каждый живет так, как жить в этой жизни привык,

Веря, что кто-то зажег для него огонек.

Где-то он есть. И стремишься его ты искать.

Где-то он есть. Но не можешь его ты найти.

И ты встаешь, приготовившись руку поднять,

Возле дороги. У края. В начале пути.

Пахнет мазутом. К бетону прилипла звезда.

Ленту разметки резина протектора жрет.

Мы отправляемся, сами не зная куда

В даль. В неизвестность. К огню, что, наверное, ждет.

— Нет, все-таки у вас с этим делом намного лучше, — вздохнула Рат по окончании декламации, — счастливый вы, двуногие, народ. Талантливый. Сколько у вас чудесных стихов! Когда я была там, у вас, в Мичигане…

— Не у нас, — хором отозвались мы с Патриком.

— Все равно у вас. Я слышала столько прекрасной музыки, песен! Правда, есть такие, что чуть не до судорог доводят — но, может быть, это просто я так устроена, а вам в кайф?

Я улыбнулся, припомнив кое-какие образчики тяжелого рока.

— Да нет, я тоже не все перевариваю. А что, у тебя дома совсем музыка и песни отсутствуют? Ты всегда напеваешь что-нибудь из земного репертуара.

— Почему, есть. Только у нас какой-нибудь талант редок, как жемчужина. А у вас завались. Вон даже мой фельдшер стихи пишет. А петь мы любим, отчего же…

— Спела бы что-нибудь. Свое только. Интересно послушать.

— Хм… — Мышка задумалась на минутку. Присела на задние лапки и тоненько стала напевать печальную протяжную мелодию:

Костар, костар, эриш салада,

Саламорэ, саламорэ, хет мера у то…

Саламона, костар, дет менэ ке ро,

И панарэ фере той мано, мано…

Мне представился почему-то клин журавлей, молча плывущий в оранжевом предзакатном небе.

— Здорово! — сказал я начальнице абсолютно искренне. — А о чем песня?

— Как бы это перевести, чтоб похоже было… Ну, попробую.

Я разинул рот, услышав, что пытается напеть в качестве перевода Люси:

Птицы, птицы, улетите вы на юг,

Заберите, заберите грусть-тоску мою.

Далеко-далеко от меня мой дом…

Осеклась.

— Извините, мужики. Ей-богу, не нарочно. Подсознание шутки шутит, наружу прет.

— А уж у меня-то шутит… Можешь мне не поверить, но именно об этом я и думал, когда ты по-своему пела. Только не словами.

— И я… — признался Патрик. Блеснул зеркальной вспышкой ручей.

— Тормозни-ка на минуточку. Водички наберу.

Прихватив емкость, я, поскальзываясь на сером глинистом откосе, спустился к чистой холодной струйке и окунул в нее бутыль, спугнув пару блестящих, словно выточенных из яркого нефрита, лягушат. Те взвились в воздух, болтнув крапчатыми лапками, звонко нырнули вглубь, потревожив стайку мальков, стоявших на стрежне, и подняв со дна облачко мути.

Завернул поплотнее пробку. Не пожелав еще раз пачкать сапоги, принял левее, где из овражка карабкалась вверх тонкая косая тропка. Поднялся, вновь оказавшись на ярком лугу, нечаянно повернул голову в сторону перелеска и замер, пронзенный острым ощущением уже виденного.

Солнце, припекая, переползло из-за причудливо сросшихся в одно целое кривоватой высокой березы и невесть как очутившейся здесь груши на пригорок. Жарковато, но замшелое бревно под головой кажется удобной подушкой, и нет желания перебираться в тень…

Ты тихо идешь ко мне от леса через звенящий комарами луг, осторожно переступая босыми ногами по колючей стерне. Широкие бедра плавно колышут тонкую юбку. Рыжинка волос мило растрепана. Ты всегда была тут, на границе леса и луга, — чудо, которым можно любоваться бесконечно.

Подходишь, наклоняешься. Не удерживаюсь от соблазна вновь заглянуть в вырез легкой футболки. Протягиваешь мне белые шарики отцветающих одуванчиков. Целую длинную царапину вдоль руки, прислоняюсь щекой к душистой гладкой коже, принимаю букет.

— А почему пять? Я просил четыре.

— Четное число живым не дарят.

— Прощание — те же похороны.

Отвернувшись, резко дую на цветы, и ленивый ветерок относит к дороге легкое облачко белых парашютиков. Один долго-долго не падает, не улетает, кружась над твоим плечом. Загадываю: прицепится — значит, не навсегда.

Ты обнимаешь меня, прижавшись горячо и сладко, и он пролетает мимо…

Я застонал, падая на раскаленную землю, вцепился, силясь не потерять сознание от боли, зубами в кочку. Земля подо мной пахла сухой травой и солнцем, а мне почудилось — твоей кожей…

Закрыл глаза, чтобы не видеть, не видеть этот луг, перелесок, пригорок, словно заброшенные сюда той злобной силой, что вечно не дает заживать ранам, добросовестно втирая в них соль. Не помогло. Попытались, кружась и наслаиваясь одно на одно, как рассыпанные по столу карты видения:

Глаза — два бездонных голубовато-серых омута, в которых хочется тонуть и тонуть без конца. Такое желанное, послушное тело прильнуло ищуще. Касаюсь кончиком языка нежной ямочки между шеей и плечом. Соленая. Вкусно… Отворачиваешься, пряча лицо. Шепот:

— Я почему-то не могу тебя поцеловать. Страшно…

Возвращаемся на другую сторону луга, туда, откуда убежали час назад в поисках места с несовместимыми свойствами — без комаров, но с тенью, — ты забыла снятые часы. Улыбаюсь, глядя на взгорок издали: смятая трава так и не распрямилась. Подбираешь мягким движением длинную юбку и приседаешь, разглядывая греющуюся на откосе диковинную ящерку — большеголовую, в ярчайше-зеленую крапинку.

Руки переплелись, и щека прикасается к щеке. Нежно, доверчиво.

— Мне с тобой спокойно…

А после — ночная дорога, лохматая сонная головка у меня на плече. Теплое касание тяжелой груди. И еще долго-долго руки пахнут твоим желанием…

Патрик испуганно трясет меня:

— Шура, Шура, что с вами? Очнитесь, пожалуйста, очнитесь!

Отрываю лицо от земли. Выплевываю клок жухлой травы. Жрал я ее, что ли? Или целовал?

— Шура, что, сердце?

Не в силах ответить, киваю. А разве нет, разве не сердце? Озабоченная Люси тащит, надрываясь, по полю тонометр. Мотаю головой, через силу выдавливаю из себя:

— Не надо… Оставьте меня…

Повинуясь жесту доктора, пилот отступил, подхватив по дороге с земли оцарапанный прибор. Даже сквозь боль ухитряюсь мысленно похвалить напарницу все понимает, моя умница! Переворачиваюсь на спину, тупо глядя в высокую синеву. Я действительно уже никуда больше не пойду. Все. Край. Меня больше нет.

Не знаю, сколько я смотрел в пустоту чужого неба — час? минуту? год? — когда почувствовал аккуратное прикосновение лапки к моему запястью. Люси. Она что, так от меня и не отходила?

Мышка подняла грустную умную мордочку:

— Дети?

Присел, покачал кружащейся башкой. В глазах мышки мелькнуло понимание.

— Ты очень любишь ее, Шура? — спросила тихонько. Вновь покачал головой отрицательно. Рат растерялась, нахмурилась недоумевающе, всем своим крошечным тельцем выражая вопрос. Я усмехнулся горько:

— Не люблю — любил.

Начальница поглядела на меня как-то странно — не то с сожалением, не то с укоризной:

— Нет, Шура. Если она с тобой — значит, любишь.

Потянула меня за палец:

— Пойдем?

Встал пошатываясь. Побрел к машине, запинаясь о кочки. Уже дотронувшись до раскалившегося на солнце металла дверцы, кинул еще один взгляд на луг, взгорок, перелесок.

Что это там мелькнуло на миг за кустами опушки — край длинной юбки или отблеск серебра на бархатной шкуре?

Когда на сердце много рубцов — это не обязательно инфаркт миокарда.

Загрузка...