МЕЖДУ ДВУМЯ ЗЕЛЕНЫМИ холмами на благородной английской равнине, над неторопливой излучиной реки, Порция вытравливала линии, которые указывали границы ее Пирамиды. Они подрезали ландшафт, словно были выцарапаны, обнажая золото под ними.
Основание она сделала квадратным площадью в один квадратный километр, а вершина Пирамиды уходила на километр вверх.
Стоял солнечный августовский день, и она находилась настолько далеко от места боев, что запах горящих покрышек, который до такой степени вошел в привычку, едва доходил до нее и почти не ощущался.
Когда линии были установлены, она вызвала к существованию громадные треугольные золотые пластины и заклинаниями соединила их друг с другом. Они сошлись без швов, когда она выпустила необходимую Искру.
На этом вполне можно было остановиться.
Она прошлась ладонью по своему округлому беременностью животу, разглаживая складки на платье из рубашечной ткани. Ветерок охлаждал ее шею сзади. Откуда-то донесся крик морской птицы.
Волшебство, как только ты им овладеешь, делает невозможное возможным.
В этом-то и вся суть.
Ей еще оставалось создать дверной проем, заполнить интерьер, построить лестницу, сделать трубопровод для воды. Ей придется постараться. Но это всё были нетрудные поделки, если найти надлежащую страницу в надлежащей книге. Всё это она могла сделать изнутри, находясь в безопасности.
Когда с этим будет покончено, она сможет вернуться к жертвоприношениям. Они даже не стоили захоронения – она не имела намерений выходить из своего нового дома. Или прорезать окна в стенах.
Пусть себе разлагаются без ее участия.
Сельская местность Южной Англии для некоторых людей имеет притягательную красоту. Спокойная, невзыскательная, неброская, ее складки и неровности могут удовлетворить людей с неамбициозным, склонным к постоянству, замкнутым характером. Порция когда-то вполне могла быть именно такой личностью.
Но холст…
Благодаря холсту, благодаря всему, что она видела в своем ясновидствовании, благодаря волшебству, благодаря войне, благодаря Тонтину, благодаря Богу она могла теперь отвернуться от всего этого. Легко. Словно это вовсе не потеря для нее.
Нутром она чувствовала, что это и есть ее путь, как и Пирамида.
Ребенок зашевелился в ней, и Порция восприняла это, как лошадь, пришпоренная наездником: бросилась вперед.
Так оно и получилось, что Порция Джейн Доркас Холл, которая станет Госпожой Маларкои, как только город получит свое имя, оставила родину, чтобы больше никогда сюда не возвращаться.
КОГДА РОДИЛАСЬ ДАШИНИ, у Порции не было молока для ребенка, а потому она принялась изучать холст с помощью ясновидствования в поисках подходящего течения событий и в конечном счете нашла устраивающее ее место. Хотя выбранное и выглядело нелепым, но такими же ей казались и все остальные места, увиденные ею с помощью волшебства.
В конечном счете всё казалось нелепым.
Там на территории, похожей на то графство, в котором она выросла, был холм, пустой, выдолбленный внутри, а в нем обитало племя необычных людей. Если у обычных людей были человеческие головы, то у этих – коровьи, и они все ходили нагишом.
Дашини плакала без перерыва, так что, несмотря на все причины не делать того, что она собиралась сделать, Порция перенесла это место в Пирамиду.
Она так устала, что для нее не имел никакого значения тот факт, что место это было странным и нереальным. Усталость всё делает похожим на сон, а каждый новый сон не менее странен, чем предыдущий.
Она сделала три двери – одну входную из внешнего мира на тот случай, если она ей понадобится, другая выходила на средний уровень, а еще одну она использовала, когда шла с лестницы Пирамиды. Она вынесла плачущую Дашини через последнюю дверь.
Младенец, казалось, не перестанет плакать, пока не выплачется до смерти, а замолкала девочка лишь на короткие мгновения, когда набирала воздух в свой красногубый, краснодесный опухший рот.
Порция поднесла ее к первой коровьеголовой женщине, какую увидела, но та оттолкнула ее с младенцем на руках. То же самое сделала и вторая, но третья кормила грудью коровьеголового младенца, другая ее грудь, свободная, была опухшей и исполосованной синими венами.
Дашини почуяла молоко и начала взволнованно крутить головой. Ее рев временно прекратился, и она ухватила сосок губами. Коровьеголовая женщина – если у нее и было имя, то язык не был приспособлен к его произнесению – прижала к себе дочку Порции, и почти бесшумное сосание Дашини зазвучало в ушах Госпожи, как прекрасная музыка. Она была так тронута этой музыкой, что заплакала, легла на темную землю, уткнулась носом в суглинок, закрыла глаза и, не отдавая себе в этом отчета, заснула.
Когда она проснулась, оказалось, что теперь спит Дашини, ее щеки покраснели от удовлетворенности, животик раздулся.
Порция зашептала, обращаясь к коровьеголовой женщине:
– Этот ребенок будет для тебя всё равно что родной дочерью, драгоценностью, достойной любви. Возьми ее, заботься о ней, вернешь ее мне через семь дней.
Она поцеловала Дашини в лоб с избыточной осторожностью, чтобы не разбудить, и оставила девочку женщине.
Ассасины, которых использовал мистер Пэдж, сидели за выносным столом его ресторана «Музыкальный позыв» в тени красно-зелено-полосатого зонта от солнца, потягивали трубки с высококачественным табаком и прогоняли сухость из горла посредством дорогих вин. Воздух был перегружен пыльцой позднего лета и сонливой влажностью бесконечного полудня. Они сидели всемером, чуть ссутулившись, длиннорукие и длинноногие, настороженные, хотя и втайне.
Белый от табака дымок поднимался, минуя зонт, в небеса, опровергая земное тяготение и привлекая внимание богатых клиентов. Эти добрые люди хмурились при виде нечестивцев такой разновидности – нездорового вида, превосходно одетых, не выражающих ни малейшего почтения к тем, кого они явно должны считать выше себя. Ассасины вытягивали губы так, что скулы проступали под кожей, и не говорили о своем бизнесе тихими голосами, а делали это громко, поскольку считали необходимым рекламировать свою работу. Старинное выражение épater les bourgeois[2] давно стало их лозунгом.
Ассасин по имени Анатоль, на котором костюм сидел так плотно, что под ним непристойно и отчетливо проступали все особенности его упругого и изгибистого тела, сказал остальным: «Единственное, что должен уважать ассасин, работающий по контракту, это сам контракт. Что мы без него?» И хотя среди ассасинов обычно не бывает абсолютного взаимного согласия по какому-либо предмету, в данном случае они максимально к тому приблизились. В тишине, которая последовала за изречением Анатоля, в их легкие набралось еще больше дыма, и некоторые из них залезли себе в карманы, чтобы достать нюхательную соль, которая вернет подобие живости их мозгам.
Рядом с Анатолем сидела хорошенькая персона, вся в завитушках, с миндалевидными глазами и блестящими губами, она сидела тихо, вдавившись в свой стул. На всех пальцах у нее были колечки, и все эти колечки были сняты с пальцев убитых ею по указанию мистера Пэджа людей; Пэдж недавно уединился в своем кабинете, произнеся сначала длинную обеденную речь перед собравшимися, уже завершенную.
Он дал им контракт на подписание, и подписи они ставили кровью – таков был обычай. Тихого хорошенького ассасина звали Шарли – по крайней мере в этот день, – и она откашлялась, перед тем как ответить Анатолю: «Мы должны чтить наши обязанности, поскольку от них зависит наше благополучие».
Подошел официант, принес им еще вина за счет заведения и наполнил по очереди бокалы Анатоля, Шарли, Друза, Монталбана, Глухого Сэма, Саймона и Грека Мика. Каждый из них кивнул официанту, а в конце Грек рассыпал щедрые чаевые по столу от всей компании. Ассасины живут или умирают по прихоти слепой случайности, а это делает их суеверными и весьма щедрыми в распоряжении незначительными суммами денег, которые могут повлиять на превратности судьбы, на эту обоюдоострую игру, что может каким-то образом воздействовать на события, где замешана удача. Иными словами, они щедры на чаевые и надеются, что мир вознаградит их за это.
Часть ассасинов потянулась к своим бокалам, чтобы успокоить дрожь в руках, другие смотрели на круги, расходящиеся по поверхности вина, завороженные закономерностями, другие всё еще облизывали зубы и пытались понять, который теперь час.
Пэдж ранее нанял их всех как меру предосторожности.
Он заплатил ассасинам за обещание, когда возникнет необходимость, убить любого, кто посягнет на его жизнь, эти условия были прописаны в контракте, который распространялся на всех семерых и лежал теперь свернутый в свиток между маленькими тарелками и пустыми бутылками долгого, но уже подходящего к концу обеда.
Приходивший к ним ранее Пэдж сказал, улыбаясь над трехэтажным блюдом замороженных даров моря – дары они уже съели, а блюдо унес официант, – что хочет, чтобы они за часть суммы, которую он назовет, пообещали ему, что в случае, если он когда-нибудь будет устранен, они берут на себя обязательство отомстить его убийце или убийцам.
В какой-нибудь другой компании раздался бы вежливый, но бурный крик протеста, утверждения о малой вероятности такого события и пожелания долгих лет безопасного прохода по городу – пустые льстивые слова, – но ассасины принадлежат к другому племени, а потому они поплевали от сглаза и торжественно покивали. Беловолосый Монталбан ростом в семь футов потер татуировку у себя на локте и этим движением открыл и закрыл розовый клюв сокола-альбиноса, который был эмблемой дома его предков в одном далеком городе, назвать который он теперь был не в состоянии. «Считайте, что дело сделано, мистер Пэдж», – сказал он, и, хотя остальные могли бы выразить протест в том, что касалось вознаграждения, слова Монталбана задали тон остальным ответам.
Рядом с контрактом, который находился теперь там, где находился, лежали семь чистых листов бумаги. Для других посетителей ресторана, обгладывавших косточки куропатки и сминавших салфетки, эти листы могли показаться отдельными счетами или, может быть, копиями списка блюд на этот день, перевернутыми таким образом, чтобы видна была только пустая сторона, но каждый ассасин умеет отличать волшебные предметы, когда те лежат перед ним.
Всё это, включая обед, произошло еще до того, как в городе случилась революция, еще до предательства Натана Тривза, до исхода, до подъема Горы, и Пэдж сказал тогда: «Когда я умру, эти бумаги волшебным образом назовут каждому из вас имя моего убийцы или убийц, появится и карта, показывающая, где они находятся. Карта будет изменяться, если они покинут свое прежнее место, изменится и имя, если они поменяют имя. Ваша работа – ваша последняя работа на меня – будет состоять в обнаружении тех людей или того человека из списка и их убийства. Когда вы сделаете это, появится новое послание, в котором будет указано место, где я тайно храню мое богатство, а оно, я уверен, вы можете себе это представить, весьма значительно».
Любой ассасин впитывает в себя новую информацию с подчеркнутым безразличием – никаких выгод он не получит, вздергивая бровь или всплескивая руками, – но группа собравшихся вместе ассасинов по никому другому не заметным реакциям может определить, о чем думают его коллеги. Это своего рода язык, это повышенная чувствительность к позе, движениям и нюансам, и, хотя никто из нечувствительных к телесному языку не заметил бы этого, слова Пэджа произвели на семерых потрясающее воздействие.
Как диктовал обычай, было решено, что им всем следует посетить Мать Мордью, что они оставят контракт ей, поскольку все важные коммерческие документы предпочтительно хранились у нее, ведь она была божеством-покровителем их союза.
Мать Мордью – находившаяся в городе тайно от всех, кроме небольшого числа избранных – обитала в заброшенной и рухнувшей шахте на окраине Северных Плантаций, где добывались олово и уголь. Куча камней, вход в пещеру, масляная лужа, брошенный металлический бульдозер: всё это вместе не заслуживало названия, но ассасины знали это место под названием Пещера Матриархини; здесь-то и обитала Мать, в ловушке, как казалось непосвященным, за путаницей проводов, где пространство ее тюрьмы исчезало в темной дыре горы.
В этой части города всегда шел дождь, и Саймон, человек с крысиным лицом, немыслимого уродства которого – уродство это было искусственным, сделанным для камуфляжа – вполне хватало, чтобы сторонний зевака перевел взгляд куда-нибудь в другую сторону, ускорил шаг, подняв повыше воротники пиджака и пальто. Вода капала с козырька его шапки, а он шел между ржавеющих груд, оставленных шахтерами после того, как они выбрали весь имевшийся там уголь и металл.
Остальные смотрели из укрытия под помятым листом железа, по ржавой поверхности которого барабанили дождевые капли. Хвоста у Саймона не было, но кончик его кнута волочился за ним, будто он у него всё же был, и когда он менял направление, чтобы обойти то или иное препятствие, казалось, что он вполне мог бы обзавестись и вибриссами, такими жесткими и тонкими были его усы.
Когда он добрался до назначенного места перед входом в пещеру, его подошвы зарылись в шлак. Он остановился и свистнул. Произвел три длинные ноты мелодии, которую выучил ранее.
Была ли Мать Мордью волшебницей? Почти наверняка, поскольку находилась в этом месте с основания города. А некоторые говорят, что она и на свет появилась одновременно с городом, когда Господин поднял его из ничего. Была она волшебницей или нет, но она не появилась здесь в одно мгновение, словно призванная. Нет, вход в ее место обитания оставался темным, и никаких признаков появления ее свечи или ее свиты не последовало.
После свиста не было ни движения, ни какого-либо указания на что-либо, кроме всплесков под дождем самой слабой разновидности мертвожизни, привлеченной сюда той краткосрочной и непознаваемой мотивацией, которая у нее возникла.
Саймон оглянулся, погладил усы, пожал узкими плечами.
Шарли достала табак из своего кисета и, используя тонкую лакричную бумагу, скрутила себе сигарету. Пальцы у нее были влажные, но ей хватало опыта, чтобы справляться с самыми мокрыми орудиями. Она щелкнула пальцами, и с ее ладони поднялся столбик пламени. «Не следует ожидать, что Мать Мордью при… – она замолчала, делая затяжку, чтобы пламя охватило табачные листья, – …бежит сломя голову по нашему первому зову».
В ее словах слышалась такая убежденность, что и все остальные сделали себе по самокрутке, или примяли табачок в чашах трубок, или достали из складок одежды девайсы, которые обеспечивали их потребности в предпочтительных стимуляторах, и ассасины, таким образом, коллективно удовлетворили потребность в своих вредных привычках, даже Саймон, который в ожидании под дождем нюхал табак с добавлением успокоительного.
Время шло своим чередом, и в целях нашего избавления от скуки обратимся к иллюстрации того, какого рода людьми были эти ассасины.
Поскольку мистер Пэдж запретил им нападать на клиентов в «Музыкальном позыве», у нас нет ни малейшей возможности показать их в деле там. Если существует вероятность того, что после трапезы могут начаться убийства, то привлечь в ресторан клиентов, даже если там подают превосходные блюда, крайне сложно. Но если и когда уничижительное поднятие брови было адресовано, скажем, Монталбану и принадлежит, скажем, живущему в Плезонсе торговцу инжиром, который, смеясь и глядя на свою новую молодую жену, что-то прошептал ей в ухо, после чего она повернула голову и посмотрела назад через плечо, хихикнула, прикрыв ладонью рот, чуть покачала головой и тесно прижалась к нему, когда они пошли за своими пальто, то, пусть никто из ассасинов не воздал на месте должное за нанесение такого оскорбления, они не позволили сему предполагаемому унижению остаться безнаказанным.
Нет, они позвали мальчика на побегушках и за несколько медяков отправили его за этой парочкой, чтобы он вернулся с их адресом.
Позднее, когда ресторан закрылся на вечер и оскорбление перестало восприниматься с прежней остротой, они из принципиальных соображений – исходя из того, что, если позволить неуважительному действию остаться ненаказанными, то оно подстегнет к подобным действиям других – все вместе отправились по адресу, названному мальчиком. Шарли постучала в дверь, и когда к ним вышла горничная, ее вытянули из дома. Она споткнулась ногой о порог и упала на колени. В этом положении она была очень уязвима и получила удар ножом в шею у основания черепа, после чего Шарли и Друз, выйдя из тени, легко перетащили ее назад в прихожую, чтобы никому не попалась на глаза, и закрыли за собой дверь.
Теперь можно подать сигнал ассасинам, которые ждут в некотором отдалении. Для этого нужно зажечь газовый рожок в передней, а потом три раза распахнуть и сомкнуть занавески на окне. Сделать это просто, сигнал виден издалека, и он гораздо безопаснее громкого оклика или чего-то другого в этом роде, что может вызвать подозрение хозяев или прохожих. Знак занавесками подавала Шарли, а Друз тем временем осмотрел посудомоечную, гостиную, кухню, лестницу и задний двор. Сделал он это, стоя у вешалки и не сходя с места, только разворачиваясь.
Пожилая экономка умрет почти от любого воздействия – ее артритная шея легко сломается, ее можно беззвучно удушить за мгновение, даже одно потрясение, которое она испытает, увидев ассасина, может ее убить – да и дворецкий не доставит особых хлопот. Когда Грек Мик и Анатоль вошли в дом через переднюю дверь, мертвецы были уже спущены в подвал, и Друз показал им, что этаж зачищен.
Шарли открыла заднюю дверь Глухому Сэму и Саймону, и те с шумом поднялись по лестнице, оставляя на ковровых дорожках грязь со своей обуви. Их топот разбудил спавших детей, которые зажгли свечи в своих спальнях на втором этаже.
Те, кто не наторел в убийствах, могут думать, что расправиться с детьми не составляет труда, но они ошибаются. Взрослые склонны удобно замирать на месте, видя угрозу, а дети бросаются наутек. Они маленькие, и поймать их нелегко. К тому же они проворные, а некоторые не слишком разумны. Проворные проскальзывают у тебя между ног, проносятся мимо тебя в последнее мгновение или вырываются из твоих рук. Неразумные выпрыгивают из окон или бросаются вниз в лестничную клетку. Но у Глухого Сэма и Саймона был опыт в таких делах, они знали, как быстро расправляться с мальчиками и девочками с помощью их постельного белья, привязывая запястья к коленям и засовывая в рот кляп из простыни.
Шарли прикончила горничную, Друз разобрался с прочим персоналом, Глухой Сэм и Саймон – с детьми, а Грек Мик и Анатоль отправились в родительскую спальню, где и обнаружили пару оскорбителей из ресторана – те стояли в пижамах, прижавшись спинами к платяному шкафу.
Человек, который оскорбил их достоинство в ресторане, держал в руке пистолет.
Маленький совет: если вы держите пистолет и собираетесь им воспользоваться, делайте это без промедления. Если в вашу дверь входят ассасины, не тряситесь от страха, не пытайтесь прогнать их угрозами – просто стреляйте.
Если вам повезет, то на них, возможно, не будет нагрудного щита под рубашкой. У Анатоля явно такого не было, и если бы ресторанный насмешник выстрелил в него, то ассасин вполне мог быть убит. Да, Грек Мик смог бы воспользоваться случаем и достать свое оружие, но, по крайней мере, насмешник дал бы им достойный отпор. Но он приказал паре ассасинов убраться из спальни, и не успели слова слететь с его уст, как Анатоль обезвредил оружие, плеснув на него воду из стакана, стоявшего на ночном столике, и намочив таким образом порох.
Человек несколько раз пытался выстрелить, нажав на спусковой крючок, но за этим следовал только щелчок, и, пока он стоял там, щелкая, как идиот, затвором, Грек Мик вонзил лезвие ножа в мозг его молодой новой жены через левую ноздрю.
Она рухнула на пол, чтобы больше уже никогда не подняться, а Анатоль потащил кричащего мужчину вниз по лестнице. Когда они спустились, остальные ассасины без слов и как бы невзначай последовали за ними.
К этому моменту появился Монталбан, он уже ждал в гостиной, чтобы отомстить за оскорбление. Он взял один стул, поставил его в центре комнаты на ковер с замысловатыми изображениями. Купидончики, и ангелочки, и морские раковины, и золотые деревья, и колонны, и прекрасные девы, и все чудеса Аркадии. Лучше смотреть на эти образы, чем на то, что случилось потом, ведь лучше сосредоточиться на красоте, чем на боли, и хотя этих изображений недостаточно, чтобы облегчить пытку, мы никоим образом не оскорбили ассасина, а потому можем отвлечься с большей легкостью.
Как бы то ни было, время проходило в ожидании Матери Мордью. В конечном счете, когда они промокли до нитки, раздался свист, сообщивший, что Мать уже близко.
Вскоре за свистом проволочное ограждение перед входом в пещеру заполнилось глазами – частично наверху, частично внизу, частично посредине. В зазорах появились пальцы. Глаза были громадные, с широкими зрачками, пальцы – длинными и без ногтей, а группа лиц позади целиком осталась в полумраке. Такова была свита Матери Мордью – троглодиты из глубины изрезанной ходами пещеры, бледные и нервные, они были в чужой для них среде, на поверхности.
А за ними стояла Мать.
Мать того или иного человека нередко похожа на него – более заботливая, но во многих наследственных отношениях такая же. Если бы эта мать походила на ассасинов, несмотря на всё их разнообразие, она была бы красавицей, стройной и опасной, хорошо одетой, но она такой ничуть не была. Вместо них она походила на Мордью, поскольку была его матерью, а не их – ее юбка, имеющая коническую форму, внизу была заляпана грязью, она сходилась к талии, где была подпоясана кожаным ремнем. Это была опора для торса, имевшего более фигуральное сходство с ее городом – он разбухал, наподобие извержения вулкана, к ее голове, ее кожа была покрыта угольной пылью, волосы будто пылали, как лава, и торчали во всех направлениях.
Она обратила взгляд на Саймона, ее глаза засияли с яркостью лампы на маяке, как и ее зубы, которые напоминали опасные белые камни в основании скалы, с верха которой этот самый маяк защищает моряков.
Саймон почтительно склонил голову, но прежде чем успел ее поднять, она увидела остальных, где они покуривали свои самокрутки, и дала им знак приблизиться.
Ассасины хорошо знали ее внешность, но даже в этом случае смотреть на нее не становилось менее страшным или легким. Каждая предыдущая встреча была нанесением травмы их достоинствам, поскольку она ставила их на место и превращала любые их претензии на собственное великолепие в явное самообольщение. В конечном счете она, независимо от того, что там говорил Господин Мордью, была первой в этом городе, даже при условии, что, как и многие мудрые матери, предпочитала в послеродовой период держать свое чадо на расстоянии вытянутой руки.
– Откройте ворота, – сказала она.
Троглодиты бросились открывать ворота, и пока совершалось это действо – а оно потребовало участия нескольких из них, которым пришлось одновременно крутить колеса, тащить цепи, которые выворачивали болты, что в свою очередь позволило пружинным петлям сделать свое дело, – Саймон на цыпочках быстро бросился назад, высоко и испуганно задирая колени.
Остальные встретили его, приняли в середину своей стаи, откуда он выглядывал в просветы между их телами.
В составе группы они должны были бы чувствовать себя смелее, поскольку здесь было семь ассасинов одиозных и грозных, но в действительности это было не так. Когда Мать подошла к ним, уверенно снося подолом своей юбки каждое препятствие свалки, как будто их вовсе не существовало, их коллективное присутствие только придало им подозрительности. Каждому на мгновение пришла в голову мысль: а не смотаться ли отсюда, чтобы защитить себя, но когда они представили себе, насколько уязвимее станут в одиночестве, то приняли решение остаться в группе.
– Принесите мне контракт и приготовьтесь к действию. Я – закон для вас, отверженных этого города, и мое правосудие требует крови.
Она была свет, и грязь, и зубы, и глаза, и рыжие волосы. Ее слова выкатывались наружу изнутри, борясь со слизью, которую шахтная сажа оставила в ее легких. Этот голос был высоким, но его гармонизировал звук падающих камней и треск тектонических разломов под ее корсетами.
Ее троглодиты, пока она говорила, стояли навытяжку, и, хотя уже наступил вечер, они прикрывали глаза козырьком ладони, словно в ярчайший полдень. Они щурились и мимолетно скашивали глаза, но каждый брал на прицел одного из ассасинов, и ассасины, инстинктивно остро ощущающие опасность – без этого инстинкта ассасинов не бывает, – чувствовали, что их оценивают.
Глухой Сэм вышел вперед – голос Матери ничуть не устрашил Сэма, поскольку он его не слышал. Его способ коммуникации не знал никаких церемоний – удары кулаками и ладонями, демонстрация пальцами изгибов и петель, прикушенные губы и высунутый язык, – но был эффективен. Он сказал – впрочем, перевод его слов неточен, – что Матери не нужно идти дальше, он будет действовать как ее связной.
Мать втянула губы, что могло означать смех, и подошла к группе, увеличиваясь в росте после выхода из невысокого туннеля, теперь она заполняла собой воздух и возвышалась над всеми ними. Своим дыханием она выжигала мягкие волоски на коже ассасинов, изгибала их крахмальные воротники и манжеты, вытягивала воздух из их легких, прежде чем они успевали получить от него пользу.
Чтобы устрашить ассасина, требуется воистину жуткое зрелище, но именно такое зрелище являла она собой, и никто из группы не мог сказать ни слова.
– Ваша семерка – это всё, что осталось в городе из тех, кто почитает меня, кто соглашается подчиняться моим указам, – сказала Мать. – Все остальные мертвы. Позвольте мне сказать вам, преданные мои, что этот город вскоре будет зачищен и перестроен. Он вытянется до небес и превратится в гору. Я знаю, зачем вы здесь – чтобы передать мне на хранение ваш контракт. Хотя событие, на которое вы подписывались, еще должно произойти, это случится довольно скоро, а вместе с событием придет и пожар. А еще должно наступить разглашение сыном тайн касательно его матери. Мне эти тайны уже известны, а потому я и от себя добавлю имя в список вашего контракта. Это Кларисса Делакруа, она угроза для всех нас. И хотя этого должно быть достаточно, чтобы удалить опасность для нашего коллектива, я увеличу ваше вознаграждение за ее смерть – это будут деньги и особый нож, удобный для убийства. Приблизьтесь! Я проведу вас в пещеры и шахты, где вы будете защищены, пока для вас – единственных почитателей моего культа в этом городе – не настанет время выполнять ваши обязательства.
Она повела их по пещерам и шахтам, и отсюда направляла в те места, где ей потребуется их присутствие. Анатоля она отправила на торговый корабль, где находились Гэм, Присси и Дашини, чтобы он мог наставить их на путь, который она предвидела для них, и в конечном счете дать Искру, с помощью которой можно было открыть Дверь первого уровня.
Саймону она уготовила явление из будущего на подходе к Золотой Пирамиде, уменьшив таким образом время, которым будут располагать убегающие дети, и таким образом вынуждая их направиться к задней двери.
Монталбану она уготовила появление на будущем дереве, чтобы дети оказались в меньшинстве и не могли расправиться с другими ассасинами с помощью волшебства и насилия.
Грека Мика она приготовила для принесения в жертву, если Дашини понадобится волшебство.
Остальных она направила по другим делам.
Время не значило для нее то, что оно значит для нас, как и пространство, которое не функционировало в ее туннелях обычным образом, поскольку она была существом холста – которого Ассамблея назвала бы аномалией или паразитом. Достаточно сказать, что всё это было проделано посредством манипуляций с холстом, а если кому-то требуется более прозрачный ответ, чем этот, то он может раздобыть интраскоп в Ассамблее, при условии прохождения соответствующего курса обучения, или же можно упросить Клариссу Делакруа научить вас ВНУТРЕННЕМУ ГЛАЗУ, если вы сможете предложить ей что-нибудь взамен, и тогда вы сами сможете увидеть, как это делается, если вам хватит ума понять холст – многим не хватает.
Там она взяла у ассасинов обязательство, писанное кровью, и положила контракт в свой Гроссбух – книгу, которая для этих безбожных негодяев была чем-то вроде Святого Писания, а хранитель книги – их богиней.
Ее туннели были первыми неказистыми шахтами, а потом громадными кавернами в земле, пронзенными внутри сталактитами и сталагмитами, но в конечном счете они превратились в подобие следов, какие оставляет червь в мягкой земле, обрели червеподобный оттенок – чуть розоватый, и становились такими же влажными, как черви, сверкали конденсатом дыхания троглодитов, которые наводили глянец на поверхности ее убежища, полировали стены до такой степени, что кроха поступавшего сюда света – бо́льшая его часть исходила от ее волос – отражалась от одной поверхности к другой, покрывала рябью каждый дюйм, заставляла его двигаться, как ползущего червя.
Они спускались всё ниже и ниже в горные склоны, и было ясно, что область влияния Матери Мордью не ограничивается Морской Стеной, а охватывает большие расстояния во все стороны. Ее норы были глубокими и сложными и никогда не заканчивались, каждый туннель разветвлялся многократно, снова и снова. Если кто-нибудь вытащит сеянец из земли, то увидит такие же разветвления его корней, а в еще большей степени похожи на ее туннели корни кустов или деревьев, но более всего этот комплекс был похож на нити, которыми грибная колония пронзает мир, и протяженность ее трудно определить, потому что эти нити обнаруживаются, кажется, повсеместно.
Мать Мордью провела их по своему обиталищу, теперь она уже не слишком превосходила их ростом, потому что потолки здесь нависали низко над их головами. Когда проход сужался, сжималась и она, превращаясь из гиганта в собственное миниатюрное подобие, а ассасинам пришлось опускаться на четвереньки, чтобы нигде не застрять.
Легкие, будучи согнуты, испытывали повышенное давление, и то чувство, о существовании которого не догадываются те, кто живет на поверхности земли, – страх застрять под землей, которое порождает представление о голове, зажатой между двумя камнями, не позволяющими ей двигаться ни вперед, ни назад, – это коллективное чувство охватило ассасинов, дыхание у них стало частым, взволнованным. Некоторые из них – опять, памятуя различные случаи, когда их приводили сюда – непроизвольно поворачивали назад в надежде подняться к более свежему воздуху и более просторному пространству на поверхности, но стоило им попытаться, именно в том месте, где они были прежде, тут же возникала Мать и троглодиты с ней.
В какой-то момент она обратилась ко всем им и сказала: «Услуга, которую я вам сейчас оказываю, подобна той услуге, какую оказывает мать тем, кого она родила, иными словами, без всяких мыслей о воздаянии, но в ожидании вечной любви тех, ради кого она действует. Вы – мои дети, вы, тщеславные ассасины, и не в силу каких-либо добродетелей, которыми вы владеете, но в силу моего не знающего границ благоволения, которое я распространяю на вас по той причине, что вы прилепились ко мне в вере своей».
В этот момент она была крохотной, ее вполне можно было взять в руку и положить в карман.
Но ассасины лежали на животах, хватали ртами воздух, испекались в собственном жару в этом глубоком фрактальном подземелье. Она подошла к ним, ее чернота была чернее даже этого места, куда не заглядывали солнечные лучи, и подобно тому, как камень или галька истирает ложе быстротечной реки, она напустилась на них, принялась отмывать, как одежду отмывают те же камни в том же самом водном потоке, освобождая их от грязи здесь и сейчас, очищая их от частностей, пока каждый из ассасинов и она вместе с ними не почувствовали себя за пределами материального мира.
Дети Крена – человекоголовые и змеинотелые враги людей с коровьими головами и обитатели второго уровня Золотой Пирамиды Маларкои – считали себя умудренными до степени, недостижимой в Пирамидных царствах.
Змея ползет по земле и не испытывает никаких чувств ни к чему, у нее одно в голове – кусать, душить и отравлять, но змеи являются змеями и телом, и разумом, тогда как выводок Крена был змеями только телом. Их умы были заточены в бесконечно большей степени и действовали в неизмеримо большем диапазоне, чем змеиные, и размещались в более просторных и удобных человеческих головах.
Они были такими умными, эти дети Крена, что теперь их разговоры целиком посвящались натурфилософии и искусству.
– Что есть красота? – с присвистом спрашивал один из них, и отваживались отвечать на этот вопрос только менее изощренные из их слушателей. Умудренные же кивали, зная, что такой вопрос был только увертюрой, которая приведет к тщательно подготовленному концерту на эту тему, и единственный ответ на такой вопрос, если только в ответе вообще была нужда, сводился к следующему: «Пожалуйста, расскажите нам, что такое красота».
Вдоль веранды, или вокруг беседки в тени деревьев, или под отделанным драгоценностями бельведером – всё это сделал для них Крен – эти человекоголовые змеи извивались телами, держа шеи строго прямо и перпендикулярно земле, насколько это позволяло их телосложение, и, если кому-то из них приходило в голову какое-нибудь прозрение, он тут же делился им с остальными.
Вежливость требовала, чтобы остальные выслушали его.
– Красота, – мог сказать один из них, – это свойство, которое могут распознавать все человекоголовые змеи и с которым могут соглашаться ввиду его неоспоримости. Если кто-то говорит кому-то: «Это красиво», и все вынуждены согласиться, то оно и есть красота.
Человекоголовый змей кивал, но коротким кивком, поскольку длительное нахождение головы у земли считалось вульгарным.
Дозволительность расхождения мнений является признаком продвинутого общества – всё остальное есть форма единообразия, которое склонны принимать стадно мыслящие коровьеголовые люди, – а потому слушатель может держать свою погремушку наготове и негромко шелестеть ею, сообщая таким способом, что придерживается иного мнения. Таким образом, внимание других слушателей привлечено, и она говорит:
– Приводить подобный аргумент равносильно утверждению, что красота всего лишь функция наблюдателей, поскольку мы должны только видеть ее, а потом соглашаться с тем, что это и есть красота, после чего она начинает существовать. Но разве красота не является объективным качеством? Необъяснимым? Более того, разве красота не есть трансцендентное свойство, существующее вне нашего восприятия, но к которому восприятие направлено?
Собравшиеся одобрительно шипят, выслушав эту тираду, даже те, которые не вполне понимают смысл произнесенных слов, потому что они, если и не истинны, но имеют форму разумного дополнения к их коллективному знанию.
Культурные обычаи этих человекоголовых змей требовали, чтобы они образовали своими телами эллипс вокруг двух спорщиков, которые должны были смотреть друг другу в глаза.
– Я не утверждал, что этого загадочного свойства не существует, а потому трактовать мои слова таким образом несправедливо, поскольку я уже подходил к подобному рассуждению, но меня прервали, – произносит он, и она, соглашаясь с такой разновидностью гамбита, отползает назад, кивая, давая ему возможность закончить.
В приятный безоблачный день, согревающий кровь, но не безумно жаркий, Госпожа Маларкои принесла Дашини, которая уже могла ползать, но ходить еще не научилась. В этой части агоры, предназначенной для споров и произнесения речей, она опустила дочку на землю и сказала собравшимся:
– Этот ребенок будет для вас как родная дочь, драгоценная и достойная любви. Возьмите ее, заботьтесь о ней, верните ее мне через семь дней.
И все присутствующие, поскольку они были верны Крену, знали ее как их богиню-покровительницу, Госпожу, и сделали то, что им было сказано.
Дашини ползала туда-сюда, как и все дети в ее возрасте, и пока эллипс вокруг дебатирующей пары слушал их аргументы, туда приползла Дашини, ухватила обоих за хвосты, потрясла их погремушками и рассмеялась. Время от времени кто-нибудь из публики отходил в сторону и возвращался с мышиным барбекю или палочками из приправленных пряностями полевок, но ничто из этого не могло отвлечь ребенка от ее игры.
По всеобщему согласию в конечном счете стало ясно, что представление закончилось.
– Таким образом, – подвел итог один из спорящей пары, – мы видим, что Красота занимает отдельный мир, идеальный мир, тот, который мы можем только прозревать, постигая тайны. Мы вряд ли можем надеяться воспринять его таким, какой он есть, поскольку мы всего лишь человекоголовые змеи, и наша доля – воспринимать мир так, как нам отведено. Если бы мы были, скажем, богами… но мы не боги, а потому должны принимать наши радости там, где можем.
С этими словами человекоголовые змеи отвели Дашини в один из их многочисленных салонов, и там она, еще не научившись говорить, освоила азы риторики.
Червь не думает и не чувствует, он не познает, и он не глуп. Стань червем, и ты не поймешь, что ты потерял в ходе этой трансформации. Ты не поймешь, что ты что-то потерял. Ты вообще ничего не поймешь.
Ты будешь только действовать.
Будешь ползать в грязи. Захватишь клеточные стены всего, что есть близ тебя и не есть ты.
Искра повсюду, но ты владеешь лишь ее малой толикой, и эта недостача заставляет тебя действовать. Это не похоже на голод – это ощущение – эта пустота, которая должна быть заполнена естественным образом. Вакуум, падение, движение – всё это понятия, подобные твоей недостаче, и каждое провоцирует действие в предмете, не требуя ощущений. Вакуум привлекает в себя материальное, падение влечет материальное вниз за собой, движение тащит материальное поперек. Ты предметен в этом смысле – ты пробужден к действию, ты пополняешь дефицитную Искру.
Или умираешь.
Черви перемещаются стаями через царства. Ты появляешься в виде семени, готового распуститься. Минимальная Искра есть семя – два предмета в одном месте при вспоможении холста – и вы, черви-младенцы, есть ее расцветание. Поначалу это есть превращение одного в двух, соединенных между собой.
+ превращается в —
Ты, семя, ты превращаешься в себя, в червя; нечто положительное превращается в два отрицания. Отрицания отрицают, то есть уничтожают единство двух этих найденных ими предметов, соединяются с его производными, и когда царство подвергается нашествию червей, ты растешь:
– + превращается в —
Ты сворачиваешься. Ты завязываешься узлом. Когда ты становишься слишком длинным, ты разделяешься, производишь копии себя самого, размножаешься.
В легком отца, ослабленного холстом, ты становишься легочными червями в окружении всего того, что должно подвергнуться отрицанию. Ты превращаешься в колонию червей за счет этой легочной ткани.
И это не всё.
Твое семя явилось из другого места, материальное царство затянуло семя в себя, ослабив плотность холста, воспользовавшись нехваткой в нем Искры – затянуло туда, где Искра в избытке. Ты подобен месту своего происхождения, как рыба подобна воде – холодная, влажная, гибкая. Ты нематериален, ты одиночен, ты не имеешь массы. Но в материальном легком вы, легочные черви, становитесь материальными. Материальные предметы имеют ширину, имеют глубину, имеют длину, и ты приобретаешь эти свойства, потому что без них ты не смог бы существовать. Отрицая разные составляющие легких – альвеолы, бронхиолы, плевы – ты превращаешь их в массу легочных червей, делаешь это до тех пор, пока существует материя, которая конвертируется в тебя.
Если тебя выхаркали в чашу, ты будешь корчиться в ней, но теперь это не похоже на то, что происходило с тобой, когда ты пересекал царства. Ты вобрал в себя Искру, имевшуюся в живых тканях: когда ты отрицал их и использовал для роста, то с ними получал и Искру. Ты больше не малая Искра, какой мог быть. Ты теперь комплекс Искр, малый по объему, но достаточный, чтобы начать чувствовать.
Потому что чувство не может возникнуть без того, что создает его, и ты превращаешься в эту первопричину. Потому что чувство есть предмет ощущаемый, ты его ощущаешь, а поскольку ощущение порождает знание, как ты теперь знаешь, то это ты терзаешься в этой белой, поколотой эмалированной чаше.
Ты не один. Он сгибается пополам, твой хозяин, на кровати, вытягивается, и тут же появляется легочный дружок, он кувыркается, покрывая материальное расстояние между губой твоего хозяина и твоей землей, падает со всплеском рядом с тобой, тут же начинает корчиться, как корчишься ты.
Время – это нечто такое, в чем ты живешь, но чего ты не понимаешь, а потому ты не воспринимаешь наполнение чаши на две трети, только близость твоих дружков. Они корчатся вместе с тобой, твоя Искра уменьшается по мере того, как ты ее расходуешь, ищет легкое, чтобы сделать тебя тобой.
Чувство такое же, как и внутри – темно и тепло, когда ты на дне чаши, – но теперь наступает голод, поскольку вместе со знанием приходит и знание недостачи. То, что прежде было материальным фактом, незаметным тебе, возрастающая нехватка Искры превращает в возбужденное, провоцирующее голод желание, а желание провоцирует действие, а действие дает только временное решение, запускает еще больше желания в петлю, которую невозможно замедлить.
Легочный червь не воспринимает другого легочного червя в качестве пищи, поскольку это чревато риском по ошибке проглотить себя самого.
Ты познаешь страх.
Ты либо выживешь, либо умрешь. У тебя будет достаточно Искры, чтобы удержать себя в материальной области, иначе она вернется в холст, взяв с собой твое тело и растворив его здесь в ничто. Если тебя выльют на землю где-нибудь за лачугой человека, чьи легкие ты уничтожил своими отрицаниями, если ты довел его до смерти и оказался в Живой Грязи, то это продлит твое время в материальной области.
Близость мертвого Бога, невозможность его использования в качестве холстовика породила альтернативную форму творения – волшебство. Царство, в которое ты пришел, – это место почти безграничных возможностей, хотя вероятность того, что ты сможешь ими воспользоваться, невелика.
Если бы в чаше, в которую выхаркали тебя, была тысяча легочных червей, если у цепочки событий есть тысяча невероятных исходов, то большинство этих исходов в отсутствие воли умершего Бога будет безвольной глупостью. Ты можешь перестать существовать совершенно без причины. Ты можешь оказаться на дюйм левее того места, где ты находился. Вместо легочного червя ты можешь оказаться веточкой близкого размера. Твоя температура может повыситься на один градус по сравнению с той, что дозволена тебе в материальной реальности.
Подумай о тысяче бессмысленных исходов – ты можешь стать одним из них.
Только холстовик может сделать невозможное идеальным. Поэтому он и есть Бог.
Но иногда невероятное может походить на волю холстовика по ошибке. Ты, умирающий легочный червь, можешь превратиться в умирающего земляного червя, который являет собой более идеальную форму червя, или в умирающую змею, которая еще более идеальна, или в палец, который еще более идеален, потому что он идеальная часть более идеального существа; человек больше походит на холстовика, чем червь или змея, а потому он и идеальнее.
Если то, во что ты случайно превратишься с помощью невероятного творимого холстовиком волшебства, воплощенного в Живой Грязи его присутствием, способно двигаться, познавать и питаться, то ты можешь преобразиться и познать поедание подобных тебе. Умирающая змея может жить, поедая легочных червей, переваривая их материю и Искру, чтобы оздоровить свое тело. Ты бросаешься в грязь и затаиваешься, поедаешь всё, что приближается к тебе.
Проходит день, неделя, ты живешь, невидимый, в Живой Грязи великого города Мордью, ты слеп к событиям, происходящим наверху – уходит чей-то ребенок, умирает чей-то отец, – но наступает день, когда не находится пищи, чтобы утолить твой голод, и ты меняешь место, грязевая змея, ты переползаешь в самую глубокую часть Грязи, привлекаемый близостью холстовика, подкармливаемый той или иной едой – сгнившая сброшенная кожа пятнистой птицы, крысиные младенцы, оставленные без присмотра, лужа крови феникса, забитого до смерти шайкой малолеток, блевотина пьяницы, лежащего лицом в земле близ распивочной. Еда за едой, голод за голодом, ты находишь свой путь к Цирку, который располагается теперь там, где ты в твоем развивающемся разуме слышишь голоса других палтусов, обладающих такой способностью.
Скажем, в Цирке десять тысяч палтусов – их там гораздо больше – и, скажем, один из ста волшебным образом научается коммуницировать – в большей или меньшей степени – и здесь много таких, кто обладает этой способностью. Ты? Тебе нечего сказать – ты грязевая змея, эволюционирующая без участия холстовика. Ты не можешь понять тех мыслей, что они шлют тебе, кроме, пожалуй, их тона – а он никогда не звучит гостеприимно, – но знать, что тут есть другие, что существует такая вещь, как коммуникация? Это расцветает в тебе, в твоем сердце, которое ты теперь чувствуешь у себя в груди. Что-то вроде радости? Это слово ничего не значит для тебя, но так оно и есть – радость, испытываемая безрадостными, безмозглыми, и теперь у тебя есть основания избегать хватких пальцев, которые хотят вытащить тебя из грязи, которую ты уже начал считать своим домом. Ты можешь сосредоточиться на медленной эволюции смысла, ощущая его в своей душе, а смысл – это нечто, порождаемое Искрой, если она может обнаружить концепции и связать их в нематериальную котомку, имеющую свойство уникальности.
Потому что ты сам уникален.
Не нужно комбинировать множества необычных событий для создания чего-то уникального. Необычные концепции, связанные воедино, какими бы простыми они ни были, могут составить нечто уникальное. А сотня таких концепций? Даже полсотни? Расположи как попало пятьдесят букв на листе бумаги – результат будет уникальным, поскольку если ты проделаешь это еще раз, и еще, и еще – он будет другим.
Теперь ты, мыслящий, пугливый, жизнерадостный грязе-змей Цирка Мордью, избегающий пленения, удовлетворяющий голод, обучающийся мистическому общению с твоими палтусами Живой Грязи – ты уникален, и в нематериальном царстве твоя концепция бессмертна, она обрела душу с помощью Искры даже в отсутствии воли холстовика.
Ты сам себя сотворил.
Ты узнаешь, что иметь уникальное «я» – это знать голод иного рода, уникальный для тебя – волю к собственному совершенству. У других это воля к доминированию, или к удовольствию, или к сотне других вещей. Твоя воля есть твоя воля, и для ее наилучшего воплощения нужно зарыться вниз, туда, где находится обиталище Бога, хотя ты и не знаешь, существует ли он на самом деле, и ты не знаешь, зачем ты отправился бы в него, если бы он существовал.
Время идет, ты не знаешь, сколько прошло, но ты закапываешься снова и снова в одном и том же месте, ты ешь исключительно для того, чтобы у тебя были силы, чтобы закапываться, проведя линию разделения в грязи, – и хотя земля уплотняется, стоит тебе удалиться на обед, – когда ты возвращаешься, копать становится легче.
Чем ближе ты к жилищу Бога, тем очевиднее твоя форма, мутирующая на ощутимый для тебя, хотя тебе и неподконтрольный, манер.
Наступает день, когда на твоих боках появляются почки, потом они превращаются в весла, которые помогают тебе копать, потом весла становятся совками, затем лопатами, а ты с каждым днем увеличиваешься в размерах. Усиливается и твой голод, и тебе больше недостаточно питаться недоразвитыми существами, тебе нужно рискнуть и попробовать что-нибудь покрупнее, атаковать более крупных палтусов, существ, которые могут дать тебе отпор, потому что оно стоит того, поскольку ты чувствуешь, что неплохо продвигаешься со своим туннелем, проводя там всё время, какое у тебя есть.
Наступает день, когда ты упираешься в скалу, и хотя понимаешь, что копать дальше не получится, ты знаешь, что именно к этому ты и шел – скала горяча от энергии, она сотрясается волшебством, имеет вкус всего того, что ты когда-либо жаждал. Ты окунаешься в это, в эту скалу, так камбаловые лежат на морском дне, прижимаясь к нему. Твои конечности, прежде совковообразные, разделяются на пальцы, которыми ты можешь двигать. Ты потрясен, это счастливое потрясение, и ты теперь спешишь вверх, чтобы контактировать с остальными, сообщить им свою новость, поделиться с Цирком этим невероятным чудом.
В возбужденном состоянии ты становишься беспечным. Возбужденность сама по себе является разновидностью беспечности для такого существа, как ты. Ты утратил тот страх, который прежде защищал тебя, забыл те голодные периоды, которые прежде управляли тобой. В твоем желании общаться, радостном само по себе, но не несущественном для твоего бытия жажде реализовать на практике – ты по-прежнему мутировавший легочный червь с идеями, превосходящими твое положение, – тебя вытащил из Цирка ребенок с удочкой.
Ты ведь не настолько глуп, видел, как это случалось с другими, ты сам обещал себе всегда держаться на глубине и оставаться там, но теперь оно ухватило тебя своими руками, потому что оно есть существо, принадлежащее этому царству, а не какая-нибудь почти незаметная чепуха, обитающая во взятом взаймы времени, оно гораздо сильнее тебя. Его обтянутые кожей кости подобны палочкам, воткнутым в твое тело, и это мучит тебя. Ты кусаешь его в лицо, царапаешь его своими новыми конечностями, но оно знает тебе цену. Оно крепко держит тебя за шею и, не прикладывая, кажется, для этого особых усилий, вырывает твои красивые новые руки из ствола твоего тела, и ты уже не можешь защищаться ими.
Ты истекаешь кровью, а ребенок тянется за своей смертоносной сумкой. Ты потрясен потерей руки настолько, что почти упускаешь свой шанс – как что-то столь прекрасное может быть столь краткосрочным? – но жизнь научила тебя делать то, что ты и делаешь теперь. Может быть, ты и есть ничто иное, как машина для делания этого. Пока ребенок борется со своим поясом, ты выкручиваешь свою шею и кусаешь его руку, вонзаешь клыки в ее структуру. Он взвизгивает и отшвыривает тебя в воздух. Поначалу твои зубы погружены в его плоть, но ты вытаскиваешь их оттуда и падаешь, разбрызгивая грязь, и, невзирая на боль в обоих твоих боках, ныряешь и погружаешься туда, где тебя невозможно найти.
Ты должен был умереть – ты определенно не сделал ничего, чтобы сохранить свою жизнь, – но существо с душой, побывавшее в такой близи от Бога, не может просто исчезнуть в прежней Грязи. Копать глубже больше невозможно, плоть в ранах, причиненных ребенком, распухла, стала чувствительной и бесполезной, она раздиралась до кости при попытке ее использовать. Ты был бы съеден, если бы другие не защитили тебя. Они хотели услышать твою историю – о горячей скале и новых конечностях – и, хотя ты им рассказал об этом, никто из них не смог найти твой туннель.
Ты лежал неподвижный на полу Цирка, проглатывал собственную жалость к самому себе. Оно всё продолжалось и продолжалось, и в твои намерения входило позволить себе умереть, вернуться в ничто, но спустя какое-то время даже это стало невозможным. Голод – это такая сила, легко победить которую не удается. Тебе казалось, что существует некий баланс, который нарушился в один из дней. В конечном счете намерение заморить себя до смерти голодом стало требовать столько усилий, что желание грязевого змея голодать перестало с ним справляться, голод лишал тебя энергии, и наступает день, когда ты больше не можешь выносить отсутствие еды. Палтусы поменьше размером стали относиться к тебе, как к неживому предмету, и, когда один из них проплывал мимо, ты его проглотил. Он был довольно хлипким, как слизняк или медуза, легко переваривался и наполнил тебя материальностью и Искрой, навел тебя на мысли о необходимости приложения усилий, те мысли, которые ты давно загнал в самые дальние углы внутри себя.
И тогда ты начал видеть собственное будущее, важность потребления еды, а не пребывания едой, важность охоты и, может быть, мести.
Это спасло твою жизнь и дало тебе возможность стать тем, кем было предопределено судьбой, не стать постепенно прожилками плоти и серо-белых костей. Это дало тебе возможность сделать то, что ты сделал вскоре, и деяние твое было совершенно необычным.
Ты поймал палтуса, укусил за руку ребенка, вырвал последние нити своих погубленных конечностей, увидел под ними здоровую шрамовую ткань, и тут-то оно случилось. Оно случилось одновременно и со всеми остальными, но совершил его ты.
Он возник.
Голубой Свет.
Он погрузил кулаки в Живую Грязь и наполнил тебя силой. Он ускорил развитие всех вас из низшего месива несформированной слизи в величайшие из способных к коммуникации умов, провел вас по всем этапам воли холстовика до высшей формы самого Бога – ребенка – только не из плоти, а из плоти и силы.
Он попросил тебя следовать за ним и победить его врагов, а, поскольку они были и твоими врагами, ты с энтузиазмом согласился. Если бы дело на этом и кончилось, то этого было бы достаточно – побыть солдатом в армии Великого Палтуса, – но потом он выдал новый приказ, такой приказ, который мог выполнить персонально ты, и состоял этот приказ в том, чтобы уйти в землю и открыть каморку Бога.
Только ты, безродный легочный червь, безродный Грязевой змей, безродный Цирковой палтус с оторванными конечностями, знал дорогу к этому месту.
Избранный из своего народа, именно ты взломал ту каморку и насытил материальное царство силой Бога. С этого дня ты стал известен как Великий Червь, первый из палтусов.
Но как насчет любви? Достаточно ли палтусу существовать и служить, и никогда не иметь для себя ничего, кроме служения?
Эта мысль пришла к тебе, Великий Червь, снаружи в тот день, когда город вытянулся и стал наклонным и монолитным. Это случилось в тот день, когда собака высадилась на берег. Это случилось, когда другие растянулись и деформировались одновременно с землей и были превращены в коварных тварей вдали, внезапно и против воли были вынуждены проститься с младенческим обличьем, израсходовать свою энергию на эту деградацию, в прежнем виде остался только ты.
Могло ли это быть совпадением?
Эта мысль посетила тебя в виде женского голоса, тот факт, что это существо сопровождало голос, сделал из тебя мужчину, соблазненного звуком, который был так мягок, что ты стал тверд в ответ, и навел тебя на мысль о еще одной недостаче.
– Но как насчет любви? – сказала она и добавила: – Ступай за мной.
И перед твоими глазами появился облик Госпожи Маларкои, Невесты Великого Червя, вышедшего из Живой Грязи, начавшего с того же холстяного микроба, перешедшего в легочного червя, потом в грязевую змею, а потом отрастившего конечности. Но она не взяла Голубой Свет, она сохранила свою физическую природу. Она превратилось в монолит, тогда как ты перешел в энергию, и эта монолитность обещала тебе целостность, которую она называла «любовь».
Она жестом попросила тебя подойти к ней, и ты взял ее за руку, которая напоминала те конечности, которых ты лишился, и она показала тебе, где ты должен быть, что делать и кому сделать больно, чтобы заслужить ее любовь.
И ты сделал то, что она наказала тебе.
Порция своим ясновидствованием обследовала третий уровень холста, и там обнаружилось идеальное место, выделявшееся на фоне промежуточных образований. Она заглянула в будущее этого места, в его прошлое, вводила себя туда и сюда, прокручивала назад и вперед.
Дашини уже проснулась и сидела на кровати, и Порция, удовлетворившись своими разысканиями, взяла ее на руки.
– Я думаю, тебе это понравится, – сказала она.
Размещение этого царства вблизи границ Пирамиды не потребовало больших усилий и удалось с третьего раза, она растянула размеры, расширила время, увеличила пространство, скомпоновала объем в сотни тысяч раз больший, чем фактический размер архитектуры. Она сделала три Двери – вход с лестницы Пирамиды, вход со второго уровня и выход в четвертый. Ей Двери, конечно, были ни к чему, но если Дашини когда-нибудь потеряется, то, по крайней мере, можно будет воспользоваться ими.
Когда Порция была девочкой, ее мать украсила детскую обоями с драконами, и хотя драконы эти являлись плодом фантазии и не были представлены ни в одном из тех открытий, что она сделала в холсте, это царство всё же во многом походило на ее комнату. В ее детской сотни летающих по стенам ящериц метались туда-сюда на голубом фоне, то же самое происходило и в этом царстве.
Виверны, амфиптерии, пернатые змеи, драконы – десятки существ, названия которых не знала даже Порция, которая была хорошо осведомлена в такого рода вещах – крутились в воздухе, приземлялись они редко, если только вообще приземлялись. В их эпицентре вроде бы находилось каменное дерево, а потому Порция заставила себя появиться там, на самой высокой точке этой земли.
Богиня этого царства – позднее Порция узнала, что та называла себя Джапалура, – увидела ее, когда Порция стояла на самой высокой ветке. Порция держала Дашини высоко у себя над головой и посылала вверх пучок света. Мысленно она провозглашала: «Этот ребенок будет вам как дочь, драгоценная и достойная любви. Возьмите ее, заботьтесь о ней, вы вернете ее мне через семь дней». – И она подбросила Дашини в воздух.
Джапалура поймала Дашини, не дала ей упасть, балансируя девочкой на конце своей широкой морды, и в течение семи дней богиня летала с ней по всему своему царству, представляла ее своим подданным, кормила ее их дарами, а когда весь мир узнал, кто такая Дашини, Джапалура поднялась с нею высоко-высоко, до места, с которого земля под ними приобретала кривизну, а небо вокруг становилось черным. Джапалура летела вверх по прямой, как пущенная из лука стрела, на наконечнике которой сидела Дашини, летела она до тех пор, пока было куда лететь, до места, где кончалось царство.
Дашини там не могла дышать, но она сидела на носу дракона, и богиня делала осторожный выдох, чтобы девочка могла разделять с ней дыхание. Потом она оставила Дашини на самой верхушке неба и позволила ей упасть.
Неправда, что дети ее возраста не ощущают опасность – очень даже ощущают, – но Дашини не ощущала. Идти она не могла, но развела руки и ноги и летела, как Джапалура. Вернулся воздух и засвистел в ее ушах, и плющил ее кожу, но Дашини летела вниз и кружилась, делала петли на ветру. Она улыбалась и смеялась, а летевшая рядом с ней богиня в облике дракона показывала ей, как можно вертеться в воздухе, как ускоряться и замедляться, как нырять к земле.
Когда земля была уже совсем близко и ветки каменного дерева грозили рассечь девочку на части, Джапалура подхватила ее в последний момент, а потом снова отпустила в полет.
Эта игра никогда не наскучивала Дашини, и она была недовольна, когда в конце седьмого дня Джапалура вернула ее Порции.
В ту первую ночь по возвращению в Пирамиду Порция прошептала обещание Дашини – обещание, что она сможет каждый свой день рождения проводить в этом месте – и хотя это обещание, как и все остальные, данные ее матерью, было вскоре нарушено, в сердце девочки оно сохранилось.
Гэм подошел к Двум Джо.
Наверху, на Стеклянной Дороге, сиял лунный свет, и, хотя по небу ползли облака, выражение лица Гэма вызывало тревогу. Он был из тех мальчиков, которым доставалось в жизни, но которые находили способы преодолеть трудные времена. Теперь на его лице было выражение мрачной неколебимости: он пришел к какому-то решению, и теперь собирался воплотить его в жизнь, невзирая ни на какие последствия. В то же время круги вокруг его глаз говорили о страхе и печали – о страхе перед тем, кем он стал, если принял решение сделать то, что он вскоре намеревался сделать, а печалился он о том, что не родился сильнее и лучше.
Двум Джо казалось, что в таких мыслях было что-то корыстное: творить зло гораздо проще, когда ты дал себе разрешение быть слабым и плохим.
– У меня не было выбора, Два Джо. Я знаю, что рискую, но думаю, что он сможет это сделать.
Гэм никогда не поднимался по этой Дороге, только спускался, установив обе ноги на стекло и скользя почти горизонтально.
Два Джо попятились, подняв руки, но пятиться им уже было некуда.
– Он вернет вас назад. Можете не волноваться.
– Подожди! – закричали они. Вероятно, в их голосе слышалось что-то, но Гэм сделал то, что ему было сказано. – Если речь идет о чем-то нехорошем, то ты не обязан это делать. Скажи, о чем ты думаешь, мы сумеем помочь.
Гэм не стал ждать – он узнавал тактику затягивания, когда сталкивался с ней. Два Джо видели усталое знание в его глазах, разочарование, что у них не нашлось ничего более убедительного, и тут его руки ухватили их за шиворот.
– Это всё Пэдж. Это она. Мы ничего не можем поделать.
Если кто-то держит вас за шиворот, то ваше желание отойти в сторону вполне естественно, но подошвы Двух Джо заскользили по Стеклянной Дороге, и они в своем воображении представили себе долгое падение на крыши. Гэм был марионеткой Пэджа, а Пэдж был слугой Госпожи. Всё, что они делали, они делали для нее.
– Ты хочешь нас убить?
Гэм с такой силой подтянул их к себе, что Два Джо почувствовали, как расходятся швы на их рубашке, почувствовали, как рвутся нитки в тех местах, что они зашили. Странно, что в подобных ситуациях, когда речь идет о жизни и смерти, такие мелочи привлекают твое внимание, подумали они.
Единственный зуб Гэма был там, в его темном рту, расколотый и в дуплах, почти не сидящий в его сморщенной десне.
– Натан вернет вас к жизни. Пэдж обещал.
В других обстоятельствах Два Джо рассмеялись бы – обещания Пэджа не стоили ни гроша, напротив, они требовали оплаты, – но времени на смех не было.
Гэм столкнул их с Дороги.
Не то чтобы у них было время подумать – падали они быстро, – или же время замедлилось, чтобы они могли подумать о своей судьбе, или же умирающие думают быстро и ясно, да еще и с идеальной сообразительностью. Так или иначе Два Джо в эти мгновения падения знали, что дело вовсе не в Пэдже. И не в Гэме. И даже не в Натане.
Всё дело было в Госпоже – это она торопила ту малость, что оставалась от жизни Двух Джо.
И опять у них не было времени подумать об этом – да оно им и не требовалось: они уже и без того всё знали, – но по слухам, ходившим среди трущобного народа, среди тех, кто имел связь с Маларкои, Госпожа своим верным слугам после их смерти обеспечивала идеальный рай небесный. Два Джо никогда в это не верили, но об этом говорили на улицах, и обычно тот, кто рассказывал такие байки, узнавал их от какого-нибудь несчастного старика, лишившегося ума, или от изнеженного поставщика Особняка.
Разговоров об этом ходило много.
Они падали и умирали так же, как жили – вместе – и, падая, оба размышляли своим общим разумом: считаются ли они, с точки зрения Госпожи, одними из ее преданных слуг.
Если они были частью ее плана, вовлеченные в него посредством ее доверенного лица Пэджа и его шантажиста Гэма, то не делает ли это Двух Джо по факту ее агентами?
Падая и ощущая свое падение горлом и желудком, они искали ответ на этот вопрос, который волновал их всё больше. Проявление интереса со стороны Двух Джо не было каким-то абстрактным, как у более привилегированных детей, которые воображают себе набор в основном несуществующих выгод и выплат, обеспечиваемых другими людьми. Нет, всё, что было хорошо и плохо для Двух Джо, всегда представляло собой вещи, находившиеся в пределах их досягаемости, а иногда и находящиеся под их присмотром.
Они падали, и сам факт их существования никогда не был более очевидным, чем теперь, столь очевидным, что даже не было нужды фиксировать его словесно, по крайней мере между ними двумя, а потому, хотя скорость их смертельного полета вызвала спазм каждой их мышцы, они пришли к совместному мнению: нужно заверить в их преданности Госпожу. Они решили также простить Гэма и попросить разрешение на участие в заговоре, в котором их используют.
Они смирились, хотя и без энтузиазма, с собственным убийством.
Им не требовалось обдумывать это – это было решение, но оно было принято рефлекторно, потому что это встроено в нервы и сухожилия их существования, – однако это не означало, что их решение недействительно.
Заглянув в лицо Гэма, который спешил скрыться от них, они прочли на нем боль и ужас от осознания того, какой поступок он совершил по отношению к своим друзьям, а потому они смотрели на него максимально прощающим взглядом. Два Джо простили его в своем сердце. Более того, они благодарили его, поскольку теперь либо они ударятся о крыши и умрут, а потом Натан воскресит их – а такая судьба уникальна – и сделает всюду знаменитостями, либо они умрут на службе их Госпоже, исполняя ее требование, а потому попадут в идеальный небесный рай.
И вообще не лучше ли умереть за дело, чем быть убитыми другом?
В их власти было сделать выбор между двумя этими вариантами.
Да и выбором-то это нельзя было назвать.
Они упали, упали вдвоем, их общее тело было вдвойне напряженнее, а потому, когда они ударились о балку крыши, то удар получился такой силы, что их спина разломилась на две части и побила черепицу.
Знает ли проснувшийся человек, сколько он проспал? Только после того, как посмотрит на часы, а у Двух Джо часов никогда не было. Они даже были не очень уверены в том, что бодрствуют, потому что реальность, в которой они проснулись, имела такую неухоженность, какую можно увидеть только во сне, но никак не в том мире, который они знали. Совершенно очевидно, что теперь у них было два тела на двоих. Или по меньшей мере у них были две формы, потому что эти их проявления были прозрачны, изящны и не чувствовали боли, они были идеальны, и Два Джо никогда бы прежде не подумали, что могут иметь эти свойства.
Их руки, когда они потянулись друг к другу, чтобы потрогать лица, поражаясь тем фактом, что видят себя и друг друга в первый раз, имея теперь разделенные тела, как все остальные люди, общупывали друг друга, как две волны, катящиеся на берег – эти волны взаимодействуют, но при этом одна не меняет другую в сколь-нибудь значительной мере.
Хотя они были теперь разделены, но все их движения совершались одновременно. Когда поднимал руку один, второй одновременно с ним совершал такое же движение, когда один демонстрировал удивление, то же самое выражение появлялось и на лице второго. Когда один задумывался – они оба поняли это одновременно – в раздумье погружался и другой, словно у них был всё тот же один мозг на двоих, но теперь уже в разных сосудах. Они выросли вместе, они знали это и, хотя теперь разделились, по-прежнему оставались вместе – они были похожи друг на друга, они одинаково чувствовали, они одинаково думали.
Вот что значит быть вместе – даже когда вы разделены, вы остаетесь неразлучны.
И всё же часть мысли реактивна, и реагирует она на мир, поскольку мысль есть способ познания мира, какой он есть, и если Два Джо оба были в одном и том же месте со дня появления на свет, то теперь они разделились, а потому каждый реагировал на реальность, которая чуть отличалась от той, на которую реагировал другой. Реактивные части их разума реагировали каждая на свой набор раздражителей, и даже минимальное их расхождение приводило к обширным и общим последствиям того рода, который будет заметен даже игроку в испорченный телефон – малые изменения переходят в крупные, изменяя в конечном счете всё – и даже если в большинстве случаев они вели себя и мыслили одинаково, то по прошествии небольшого отрезка времени это расходилось вплоть до того, что стороннему наблюдателю казалось, будто они совсем не повторяют друг друга.
Они тянулись друг к другу, но не соприкасались. Они стояли и смотрели в разных направлениях, они обращали внимание каждый на свое, а потому видели и чувствовали по-разному.
Но это расхождение было чисто внешним. Говорят, что человек в его бытовом восприятии мира использует только часть своих способностей, а Два Джо вместо знания только того, что они прежде видели сами, находясь в том месте, в котором оказались, обнаружили, что им они оба знакомы. Для них теперь были доступны два мира, они воспринимали их совместно, и в меньшей степени они считали себя отдельными людьми, а в большей были единым существом, наделенным двумя разными способами пребывания в мире, каждый из которых был известен им обоим.
Такое бытие несовместимо с материальным миром, и даже там, где оно всё же имеет место, спящий человек в конечном счете просыпается, или его состояние фуги проходит, или интоксиканты теряют силу. В нематериальном царстве не существует сознания, разве что для очень немногих, и, если бы Два Джо не были трущобными детьми, не имеющими ни малейшего представления о царствах, это могло бы изменить их взгляд на существование в их нынешнем виде, а существовали они в виде призраков, приведенных в материальное царство, как некий образ, не в полной мере привязанный к материальному воплощению их нематериальных концепций и занимающий промежуточное царство, будучи весьма надежно втиснутыми между двух этих первичных царств благодаря тому, насколько волшебство является фактом в городе Мордью, и сопутствующему ослаблению прочности холста и соответствующему ущемлению упрямых, усердных или невежественных людей, которые теперь уже были мертвы.