Царственный Константинополь вот уже полвека как значился латинским, то есть был подчинен владычеству франков, а в духовном отношении окормлялся Римским Престолом, что время от времени принимало вид различных гонений на служителей схизматической Церкви, называемой самими греками «ортодоксальной».
Подобное положение вещей сложилось следующим образом. Обуреваемое благочестием латинское рыцарство в четвертый раз вознамерилось спасти Палестину от власти Магометова полумесяца, для чего и собрало неисчислимое воинство. Но затем франки непостижимо свернули с прямого пути и сами не вполне поняли, как вместо Святой Земли оказались вдруг под стенами Константинова града. И вот уже летят пылающие снаряды и визжат катапульты, вервия с крюками на концах впиваются в каменную кладку стен, а сверху на беловолосые головы франков льются масло и кипящая смола, и летят стрелы, и валятся камни, и повсюду царит величайшее смятение.
Трижды фряги, являя зверонравие поистине сатанинское, подпущали огонь на улицы Города.
В первый раз выгорели все дома от Влахернского дворца до монастыря Эвергета – один только пепел остался, да и тот был вскоре развеян ветром; что до головешек, то их растащили жадные фряги для своих походных костров.
Во второй раз латинники, бесчинствуя уже в самом Городе, взялись грабить мусульманский квартал – а греки в Столице терпели мусульман за очевидную полезность последних – и подпалили мечеть, желая воспользоваться суматохой и набить кошели и скрыни, всегда голодные, с алчно распахнутой пастью. Огонь кинулся на дома и лавки торгового и мастерового люда и пожрал все дочиста. Сотни людей и неисчислимые ценности сгинули – как их и не бывало; у самых стен Большого дворца два дня бушевало пламя.
В третий же раз некий германский граф, а именно Карл-Радульф-Бертольд фон Катценельнбоген, вознамерившись победить греков возможно более дешевой ценой, подкинул горящие угли в корзине и запалил тот квартал Города, что не был еще занят ни той, ни другой из противоборствующих сторон. Таким образом, греки были стиснуты с одного бока пожаром, а с другого – битвой. Так выгорела часть домов вдоль Золотого Рога – от храма Христа Спасителя до Друнгариона.
А ворота Великого Города и ту цепь, что перегораживала Золотой Рог, воспрещая вражеским судам вход в константинопольскую гавань, фряги сняли и послали в Палестину, гордясь победой над собратьями христианами. И вместо того чтобы оплакать падение Царственного Града, ликовали фряги в Палестине, а ворота и цепь отдали на сохранение рыцарям Иоаннитского ордена.
Папа же Римский поначалу хотел отлучить от Церкви грабителей за святотатственные деяния их; однако затем, смягченный множеством даров и показным раскаянием, постановил иначе и приписал разрушение Города людским порокам: возгордившись много, пал Царственный, и в том надлежит усматривать волю Провидения. Что до законности грабежей – сие будет зависеть от усмотрения святого Петра; однако прежде всего необходимо, чтобы греки повиновались фрягам и уплачивали им дань; светские сановники же да подчинятся духовенству, а духовенство – Папе; и на том с разбирательством касательно разорения Города было в Риме покончено.
Итак, заняв и основательно разграбив Константинополь, латинники ощипали те из сокровищ, что по какому-то счастливому недоразумению оставались еще нетронутыми. Многие жители после того бежали и осели в соседней Никее, где впоследствии вызрела новая греческая империя, и уже во времена Феодула крепко сидел там лукавый и злой Дука Ватацес.
Что до Константинополя, то позолота латинства, нанесенная на опоры ветхие, изрядно источенные червями, на диво быстро истончилась, облезла и придала всему Латинскому королевству в Греции чрезвычайно неприглядный и даже обтерханный вид.
Изрядно усугублял плачевность державы и облик ее нынешнего государя Балдуина Второго, наследника воинов Креста. От юности призван был он скитаться по дворам своих царственных собратьев, вымогая у тех деньги на содержание Латинской Империи в Греции. Однако много успеха он не имел, хоть и выставлял напоказ свою трогательную беззащитность, молодость и полное отсутствие стыда. Сие блюдо, сдобренное приятно щекочущим внутренности соусом благочестия, преподносилось монархам лет десять и поначалу даже кое-где имело успех. Однако по прошествии этих лет многие государи сочли его чересчур пикантным; да и стоило оно недешево. В конце концов оплачивать всю эту изжогу взялся Людовик Французский, Святой Король.
Однако заметим, что Феодул, прибыв в Царственный Город, менее всего тревожился о власти здешних латинников или о заботах ортодоксального исповедания под пятою Рима.
Да и сам Константинополь, казалось, мало был этим занят. Как обычно, Город судачил и сплетничал, покупал и продавал, таскал на потной спине заморские грузы, сваливая на причалы тяжелые мешки и поднимая при том тучи пыли, набивая трюмы бочками и кувшинами, тюками и сундуками; Город смолил бочки и вялил рыбу, бранился, соизмерял ткани (ибо в иных случаях вдруг выяснялось, что локти у константинопольских торговцев куда длиннее, чем у магрибинских; в других же случаях, напротив, локти греков вдруг непостижимым образом укорачивались, и это вносило смятение в степенные умы магометан). Город тряс по притонам игральными костями, задыхался в любовных объятиях на скользких шелковых покрывалах, пропитанных ядреным потом; глотал молодое вино, приготовленное с участием горьковатой, как бы опечаленной морской воды; чрезмерно поглощал рыбу, замаринованную в уксусе и политую чесночным соусом, – яство, способное испепелить любой латинский желудок, но милое желудку греческого исповедания; распевал непристойности, привычно поносил фрягов, утаивал налоги, играл на скачках – правда, теперь довольно убого, ибо после нашествия решительно вся роскошь погибла… Ну и конечно, побирался, превратив нищенское ремесло в искусство – а где только есть искусство, там нет и не может быть никакого стыда.
Потратив совсем немного времени на то, чтобы уяснить для себя вышеперечисленное, Феодул нашел все это весьма здравым и охотно разделил мнение Города касательно меры и соотношения Добра и Зла в человеческой жизни – точнее, касательно расплывчатости границ между этими понятиями.
Это было хорошо.
Феодул обошел множество прекрасных домов с садами, отстроенных наново после пожаров и разорения. Любоваться роскошными зданиями Города всяк имел полную свободу, стоя посреди улицы перед глухим белым забором, до середины забрызганным высохшей грязью – воспоминанием давних дождей, что потоками стекали вниз по улице, унося нечистоты и размывая песок и глину. Любопытствуя, Феодул изо всех сил вытягивал короткую толстую шею, багровел от натуги, но разглядел немногое: плоские крыши, глухо закрытые оконца да качающиеся ветки фруктовых деревьев. Однако и того оказалось довольно, чтобы составить представление о царящем здесь изобилии.
К сожалению, созерцание относилось к области бесплодного и потому было Феодулом в конце концов оставлено за полной ненадобностью. Утолив голод черствой булкой, оставшейся из изначальных запасов, сделанных к путешествию еще в Акре, отправился Феодул искать, где ему преклонить голову, ибо справедливо рассудил, что утро вечера мудренее.
Быв в Акре братом Раймоном, не владел Феодул никаким имуществом, за исключением духовного; теперь же явственно настала для него такая пора, когда необходимо было обзавестись хоть чем-нибудь из презренных мирских благ.
Поразмыслив над всем увиденным и унюханным в соленом константинопольском воздухе, пришел Феодул к выводу, что единственным путем обогащения остается ему здесь нищенство – бесстыдное, возведенное в ранг искусства и в то же время не гнушающееся простого воровства.
В то же время, рассуждая сам с собою насчет здешних нищих, Феодул не без оснований пришел к выводу, что они воспротивятся попыткам пришлеца утвердиться в их почтенном ремесле, и потому для начала положил для себя Феодул приступить к поиску сотоварищей.
Но тут новая препона: таковых, чтобы прониклись к нему, Феодулу, доверием и в то же время тянулись бы самому Феодулу, никак не обнаруживалось. У всех имелся какой-нибудь существенный изъян; по большей же части они попросту гнали Феодула вон.
Это было нехорошо и совсем некстати.
Миновав кварталы Венецианский, Пизанский и Генуэзский, выбрался Феодул к проливу и неколикое время созерцал неспокойную воду и играющие на ней солнечные блики; затем, повернувшись к водам спиною, обрел наконец искомое: малый и весьма бедный храм округлой формы с крытым входом над пятью ступенями. По всему было заметно, что храм этот – веры греческой. Обшарпанные колонны, кое-где изрисованные осколком кирпича, обвалившиеся ступени, сквозь которые проросла трава, и множество иных примет без слов говорили о том, что приход отнюдь не процветает – не то по произволу нынешних властей, не то по скудости благочестия обитавших поблизости греков.
На самом крыльце навалена была груда пестрого рваного тряпья, из-под которого в беспорядке торчали клочья соломы, чьи-то чрезвычайно грязные босые ноги, беспокойно подергивающиеся во сне, одна растрепанная борода – черная, курчавая, с обильнейшей проседью, и два пушистых песьих хвоста.
Недолго раздумывая, Феодул улегся рядом на крыльцо и потихоньку подполз под одеяло, двигаясь бочком, наподобие короткого толстого червя. Один из псов высунул было морду и настороженно обнюхал чужака, но Феодул сунул ему кукиш – верное средство от кусачей собаки. Пес коснулся кукиша теплым шершавым носом, недоуменно посопел и снова пал головой на солому. Феодул к тому времени уже притек под одеяло и устроился там совершенно как свой.
Утром нищих согнал с крыльца ворчливый старенький поп. Привычно благословив их со всех четырех сторон света четырьмя отменными пинками, схизматик-грек исторг из-под тряпья стоны, проклятия и глухое песье ворчание, после чего направился к двери – отпирать и долго, нарочито шумно гремел ключом и засовами.
Между тем из-под лоскутьев показались мятые, заспанные лица. Трое греков были бородаты, всклокочены, загорелы, словно бы изваляны в корабельной смоле, и изрядно засорены соломенной трухой. Псы, крупные, тощие, с выразительными, очень голодными глазами, уселись неподалеку. Один тотчас принялся усиленно чесаться, стуча когтем по каменной кладке крыльца; второй же зевал, как можно шире разевая пасть и завивая язык колечком.
Феодула обнаружили в соломе, когда тот поднялся, кряхтя и держась за бок.
– Жестко тут у вас почивать, любезные мои христарадники, – как ни в чем не бывало проговорил Феодул и поднялся на ноги.
– Да кто ты таков? – осведомился один из нищих и засверкал на Феодула черными глазами. – Откуда взялся? Как посмел ночевать с нами, под нашим одеялом, на нашей соломе?
– Да много ли ущерба я вам нанес, поделившись с вами теплом тела моего и любовью души моей! – возмутился Феодул. – Зная, что, ложась спать, не сотворили вы никакой молитвы и не озаботились вручить сонный дух свой в руки Господа, а пустили его бродить без пригляда, там, где ему, неразумному, вздумается, сотворил я молитву на сон грядущий за всех вас, потрудившись вчетверо против обыкновенного.
И вскорости уже так вышло, что эти трое бродяг оказались кругом Феодулу обязаны; сам же он представлялся чуть ли не их наипервейшим благодетелем.
– Вижу я, – сказал наконец один из хмурых греков, – что ты – великий мастер морочить голову и дурить бедных людей почем зря, а потому, сдается, в нашем ремесле человек отнюдь не лишний. Скажи-ка, как тебя звать и для каких целей притек ты под наше одеяло.
– Звать меня Феодулом, – охотно поведал Феодул, – а жил я в Акре, братья мои, и одежда на мне – ордена миноритов веры латинской; однако ж роду я греческого и испытываю неодолимое влечение к городу Константинополю, почитая его за святейший из всех городов христианского мира.
Укрепившись в первоначальном мнении касательно Феодула – а именно, что подобного проходимца и жулика свет еще не видывал, – константинопольские нищие коротко сообщили о себе, что звать их Фома, Фока и Феофилакт.
Иные утверждают, что брат Раймон именно тогда и принял мгновенное решение назваться Феодулом – ради созвучия, – а прежде ни о чем таком и не помышлял. Однако это вовсе не так. Ибо Феодулом был сей неусердный и плутоватый брат минорит по самой сути своей; в миру же Господнем возможны и не такие причудливые рифмы, как встреча Фомы, Фоки, Феофилакта и Феодула.
Не долго все четверо наслаждались этой рифмой в праздности. Занимался день, а бездельника обыкновенно ждет куда больше трудов, нежели простого рабочего человека. Да и поп уже пару раз выглядывал из своей облезлой церковки и буравил нищих маленькими злющими глазками.
И потому, собрав пожитки, кликнули нищие псов и двинулись в Город – не подобно сеятелям, но подобно жнецам, без устали собирающим обильную жатву с человечьей доброты, доверчивости и глупости.
Мысли Феодула касательно всего того, что вызнал он у брата Андрея о монголах, были пока что самые неопределенные; одно знал точно – корень осуществлению всех его надежд здесь, в Великом Городе.
Будучи истинными детьми Города, Фока, Фома и Феофилакт немало гордились латинским разорением и не уставали поносить латинников с таким жаром, словно им-то и довелось больше всех пострадать от бесчинства захватчиков. Особливо огорчала их утрата сокровищ, которыми никогда не владели ни Фока, ни Фома, ни Феофилакт, ни предки их, ни пращуры.
Известно, что две трети земной роскоши сберегалось некогда в Царственном Граде, а одна треть была рассеяна по остальному христианскому миру. Со времени же Великого Разорения все смешалось и расточилось, так что теперь и не сыщешь – что и где сохраняется. Худыми и бесчестными путями ушли из Города многие богатства, в чем явили фряги немалое паскудство. Сгинули короны, венчавшие давно склоненные главы былых владык, и утварь золотая из царских покоев, и златотканые пурпуровые одеяния с вот такими жемчугами по подолу и вдоль всех швов, и камней драгоценных без счету. Взяли даже серебряные тазы, коими знатные византийки пользовались в банях.
Все это составляло предмет особой печали новых сотоварищей Феодула, и они, похваляясь перед чужаком из Акры, наперебой перечисляли понесенные Городом великие потери.
«И что хуже всего, – говорили они, – в руки латинников перешли величайшие святыни нашего мира, а это – огромная потеря».
Вот наиглавнейшие из них.
1. Два куска Истинного Креста, на котором был распят Господь наш Иисус Христос; а размерами эти куски таковы: толщиною каждый с человеческую ногу, а длиною – около трех стоп, или, иначе, с половину туазы. И неведомо еще, как поступили с этими кусками, ибо одно время Город сотрясали упорные слухи о том, что фряги предали сии святыни расчленению, и раздробили священное древо на множество щеп, и раздали сии щепы знатнейшим из латинников-фрягов, дабы Истинный Крест хранил их от превратностей и бед ратной судьбы. Слухи эти не улеглись и по сю пору, ибо ожидали греки от фрягов одного только злого надругательства.
2. Еще хранились в Константинополе два гвоздя железных, коими были прибиты к Истинному Кресту рука и нога Христовы. Тоже франки забрали.
3. В сосуде хрустальном изрядная часть пролитой Иисусом крови. Об исчезновении этой реликвии в Городе скорбели особо, ибо ее, по слухам, прибрали к рукам рыцари духовного фряжского ордена, а носили сии рыцари белые плащи с красными крестами на груди и спине и по плечам; имели они кольчуги крепкие и оружие многое; лицом же надменны и норовом склочны, так что даже сами фряги их весьма не любили.
Тут Феодул поморщился и сказал: «То, должно быть, тамплиеры, рыцари Храма Соломонова. Верно, верно. И сами эти храмовники злющие, и руки у них загребущие. Ну, продолжайте; в чем еще претерпел ущерб Великий Город?»
4. Часть одеяния Пресвятой Девы – присвоили фряги.
5. Голову монсеньера св. Иоанна Крестителя – забрали в собственность они же.
6. Картину с образом св. Димитрия, написанную на доске и называемую «иконою», то есть «окном» в мир горний, – взяли себе латинники с их неправедным священством.
Сие особливо обидно, ибо икона сия – мироточива. Истекает из нее денно и нощно священное масло. Поскольку в состав мира входит тридцать одно ароматическое вещество, то приуготовление его весьма непросто; но по божественному вмешательству истекает оно из доски иконы само собою, без всяких трудов со стороны человеков. Так что утрата этой святыни огорчительна вдвойне – и как потеря священного источника, и как надругательство вообще.
Знающие люди говорили также, что миро иконы св. Димитрия совершенно особенное, и вот почему. Как-то раз одному алхимику, родом иудею, однако выкресту, удалось, добыв несколько капель, разложить их обратно на составляющие вещества, и – о чудо! – выделилась не тридцать одна, а тридцать две исходные капли! И постичь природу тридцать второй капли не удалось ни выкресту-алхимику, ни попу, которому тот доверился, так что сообща было ими установлено, что природа этой тридцать второй капли – не человеческая, но божественная. Таким образом небесная природа через тридцать вторую каплю сообщается и всему миру, истекающему из доски.
Последствия же мироточения таковы, что многие страждущие тотчас обретали утешение. Несколько сарацин, пробовавших исцелить застарелые недуги, кои не поддавались ни ножам дамасских лекарей, ни снадобьям магрибинских знахарей, пробрались в Святой Град переодетыми и тайно приложились к иконе. И вдруг ощутили они неслыханное просветление и тотчас же, прямо возле иконы, во всеуслышание признали Иисуса Христа своим Господом, а от Магомета отреклись. Один из них после этого мгновенно скончался, быв восхищен на небо в чистоте первого дня крещения; двое же других, полностью избавленные от многолетней немощи, приняли сан и удалились в один из монастырей.
Эту святую и чудесную икону привез из Фессалоник император Мануил Комнин, государь весьма развратный и, по слухам, даже многоженец; в плотской любви необузданный и не всегда разумный; лицом приятный и бородой окладистый; в писаниях своих (ибо баловался также литераторским художеством) совершенно убогий. Однако ж этот государь никогда не отклонялся от ортодоксальной веры и потому поминался во всех церквах Града как христианнейший владыка. Умер же он, исповедавшись и приобщившись, сто лет назад и был погребен с миром в той роскошной гробнице, которую, тщеславясь, сам для себя загодя выстроил из роскошнейшего самоцветного камня.
Помещена же была эта икона Комнином в храме Христа Вседержителя, откуда и взяли ее зверонравные франки.
7. Еще перешел в руки франков Благословенный Венец, которым был коронован Господь перед тем, как предали Его на распятие. И колючки этого Венца – из морского тростника, острые, как железное шило, – наподобие тех орудий, коими пользуются сапожники и все шьющие из выделанной кожи животных.
Судьба Благословенного Венца особенно прискорбна – и вот почему. Как уже говорилось, нынешний константинопольский государь латинской веры, видя, что дела его совсем плохи и финансы полностью расстроены, ездит с этим Венцом по дворам различных франкских владык и везде предлагает купить у него святыню. Просит, конечно, втридорога. Говорят, что худородные, но жирные венецианцы уже наполняют деньгами лари, вознамерившись приобрести святой Благословенный Венец в свою нераздельную собственность.
8. Железный наконечник от Копья, которым прободен был бок Господа нашего, как о том сказано в Писании: «Но один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода».
– Как же это так вышло, что Копье ни с того ни с сего оказалось в Константинополе? – осведомился Феодул, вдруг сильно покраснев.
Фома, Фока и Феофилакт, доселе встречавшие со стороны Феодула одно лишь одобрение – а говорили они, хоть и взахлеб, то и дело перебивая друг друга, но вполне связно и согласно, – так и замерли ошеломленные, с широко раскрытыми в бородах ртами.
– То есть… как это? – осторожно начал Фока, старший из всех, молясь про себя, чтобы не вспылить. Ибо негоже в самом деле ссориться, рассуждая о предметах столь священных, и еще менее почтенно будет вцепиться друг другу в лицо и, разрывая грязными ногтями щеки противника, с хрипом покатиться по земле. А к тому, судя по утяжелившемуся дыханию собеседников, и начала постепенно уклоняться благочестивая беседа.
– Сын мой, да будет тебе известно, что после захвата Иерусалима персами, а случилось сие более четырех сотен Господних лет назад, Копье было спасено от плачевной участи, постигшей Храм, – так начал рассказ Фока, желая просветить Феодула.
Храм Гроба в те годы представлял собою некое круглое сооружение внутри большого собора. Оно было вырублено из камня, и там могли одновременно молиться, стоя в полный рост, девять человек. Снаружи шатер был покрыт отборным мрамором, а сверху имелся немалый золотой крест. Внутри же и находился самый Гроб. Длина Гроба была семь пядей, а представлял он собою углубленное ложе, как бы раздвоенное на месте ног, и мог поместить на себя одного лежащего на спине человека. В Храме постоянно светили двенадцать драгоценных лампад – по числу апостолов. Что до цвета камня Гробницы, то он был не один, но казалось, будто перемешаны два цвета, красный и белый, вследствие чего этот камень представлялся двухцветным.
Говоря коротко, сарацинское завоевание привело к полной гибели и разрушению Храма.
И вот один верный человек, добрый христианин, зачернив себе лицо сажею и закутавшись с головы до ног в белое покрывало, проник в поруганный Храм – тайно, уподобившись татю.
Ужасающая картина открылась там ему. Повсюду в самых неестественных позах лежали мертвые тела; везде были лужи крови и сломанное оружие, негодные доспехи, а то и отрубленные от туловища конечности и головы. Повергнуты были и алтарь, и балдахин, и колонны балдахина; Гробница разворочена и осквернена; лампады, чаши, драгоценности – все расхищено или разломано.
Однако под скорбными руинами вскоре разглядел этот человек слабое мерцание и наклонился, желая рассмотреть его поближе. Тогда один из сарацин, бессильно лежавших посреди разбитого камня, вдруг пошевелился и молвил слабым голосом:
– Заклинаю тебя, брат, не прикасайся к этому злому предмету! Ибо жжет он жестоко и прогрыз мне руку до самой кости, нанеся непоправимое увечье, от которого я теперь умираю. Сдается мне, что это – то самое Святое Копье, которым был заколот Пророк Иса. (Так магометанцы поименовывают Господа нашего Иисуса Христа.)
Верный христианин сразу понял, что умирающий принял его за одного из поклоняющихся Магомету, и ответил так:
– Признай Христа своим Господом и прими Крещение во Имя Его – и тогда я берусь исцелить твое тело, подобно тому, как Истинное Крещение исцелит твой страждущий дух.
При виде столь глубокой веры согласился сарацин признать Иисуса Христа своим Господом, а верный христианин с радостным восклицанием наложил руку на Святое Копье и одним прикосновением священного железа исцелил умирающего. Но воскресить тем же способом мертвых, которых множество оставалось в Храме, не удалось.
Тогда эти двое, ставшие друг другу истинными братьями во Христе, тайно вывезли Святое Копье из Иерусалима и возложили его, после долгих скитаний, в храме Святой Софии в Константинополе. Впоследствии оно было перенесено в Маячную Богородичную церковь, где сберегается и доныне. Но поскольку Город и все, что в нем имеется, принадлежат теперь латинникам, то и Копье, следовательно…
– Нет, этого совершенно не может быть! – возразил Феодул. – Мне доподлинно известна история обретения Истинного Копья. Ваш же рассказ хоть и любопытен, но никоим образом не сообразуется с тем, что считается неоспоримо верным на Востоке. А неоспоримое в Святой земле безоговорочно должно быть принято на веру во всем христианском мире, ибо самая почва Палестины не оставляет места суетному и греховному и как бы очищает душу и тело от лжи и прочих пороков.
– Ну, – хмуро молвили тогда Фока, Фома и Феофилакт, – и какую же в таком случае историю мы должны принять, как ты говоришь, на веру?
Феодул приосанился, насколько это ему удалось при такой коротенькой, совсем не внушительной фигуре, и приступил к своей благочестивой повести.
В те стародавние времена, когда граф Боэмунд и граф Раймон Тулузский осаждали ради Иисуса Христа Антиохию на Оронте и множество вооруженных паломников, одушевляемых жаждою обретения святынь, бились под началом этих двух славных графов, у стен означенного города случилось вот что.
Тяготы осады все возрастали; в лагере паломников свирепствовал голод, и рука об руку с ним шло малодушие. Многие уже покидали войско и, презрев крестовые обеты, бежали в сытную Сирию. Славные рыцари бродили бледными тенями, уподобившись нищим или мертвецам.
Однажды к графу Раймону явился один человек из Марселя, подданный графа, именем Пейре Бертоломе, простой пехотинец (другие говорят: священник, но самого низкого звания), и поведал о том, как третью ночь подряд является ему апостол Андрей. Граф Раймон, набожный и даже мистический государь, тотчас приободрился и осведомился, о чем говорил апостол или что он делал. Пейре Бертоломе отвечал: так, мол, и так, апостол показывал Копье, которым было прободено тело Христово на кресте. Владея этим Священным Копьем, можно избавить христианское войско от всех его нынешних бед.
– И где же апостол указал тебе Копье? – вопросил граф, охваченный священным трепетом и нетерпением.
– Святой Андрей назвал местопребыванием Копья почву: святыня зарыта в церкви Святого Петра в Антиохии, – ответил Пейре Бертоломе. И добавил: – В том же случае, если, пренебрегая троекратным знамением Небес, воины Христовы не приступят к немедленным поискам, все войско ждет жестокая кара.
Тотчас были отряжены двадцать храбрецов с орудиями, которые и отправились в эту церковь, где принялись повсюду копать. И занимались они своим делом целый день. Вход в церковь был загорожен десятком надежных копейщиков. А сам граф Раймон со своим капелланом и еще десятью наиболее знатными тулузскими рыцарями наблюдал за происходящим, находясь в самой церкви.
И вот настал вечер и стемнело, а они все еще не откопали Копья…
– И не могли они откопать никакого Копья! – сказал тут Фока. – Потому что его там никогда не было.
– Нет, было! – отрезал Феодул. – И вот как они его в конце концов нашли.
…Когда стемнело, внесли в церковь масляные светильники и при их свете продолжали искать. Многие зрители, утомленные тщетой чужих трудов, разошлись, недовольно ворча. Удалился и граф Раймон.
– Представьте же себе, о братья, как все это происходило! – говорил Феодул, воодушевленно размахивая короткопалыми красноватыми руками. – Стены старого антиохийского храма, закопченные, в пятнах света от ламп. То здесь, то там мелькают остатки древней росписи: широко раскрытые глаза, изогнутые губы, виток кудрей, чаша в тонких пальцах либо же благословляющие ладони. Эти картины, теряющиеся во мраке, таинственно и сильно волнуют сердце, исторгая внезапные слезы и то особенное сладостное удушье, что является предвестником восторга. Среди ропщущей толпы проходит Пейре Бертоломе – босой, в одной только рубахе из грубой эсклавины, с веревкою на шее, с крестом на поясе. Он тихо шествует к глубокой яме, выкопанной у алтаря, а кругом голодные, горящие глаза, изможденные фигуры в лохмотьях. Все ждут… Пейре нисходит в яму, словно в могилу, и восстает из нее со священным железом в руке! Сталь вспыхивает в тусклом свете ламп, как молния!
Феодул замолчал и с трудом перевел дыхание. Однако на слушателей рассказ не произвел желаемого впечатления.
– Ну так и что? – еще раз сказал Фока. – Этому Пейре Бертоломе ничего не стоило в полумраке подсунуть в яму наконечник копья, принадлежавшего какому-нибудь бедолаге сарацину. Да уж, и плут он, должно быть, был, этот Пейре Бертоломе! Одурачил целое латинское войско во главе с двумя графами! И как же латинники поступили с бедной железкой?
– Святое Копье завернули в расшитое золотом шелковое покрывало, – обиженно молвил Феодул, надувая толстые губы и сердито поглядывая на Фоку. – Его выставили для поклонения на алтаре, и все крестовое воинство охватил неистовый восторг. Усталости и голода как не бывало, и победа была одержана тотчас же.
– М-да, – проговорил Фока, задумчиво запуская загорелую пятерню в черную лохматую бороду. – Занятная историйка. Но как же это все-таки согласуется с тем, что Копье находится в Константинополе?
Таким образом они спорили еще некоторое время, стремясь превзойти друг друга в осведомленности касательно всех этих священных предметов, но потом ощутили столь лютый голод, что разом обрели взаимное согласие и направились в одну грязноватую харчевню, где и утолили страсти горячей кашей с бараньим жиром и чесноком, заплатив за все тремя су и одной побасенкой.
Поступив таким образом, все четверо двинулись в порт и там, разложив плошки для сбора милостыни, весь день голосили, завывали, клянчили, умоляли, зазывали, плакали, смешили, давали советы, благословляли, показывали дорогу, насмехались, проклинали, хватали за полы одежд, объясняли, на каких путях обретаются спасение и жизнь вечная, – и в целом неплохо заработали.
Псы все это время бродили по свалкам, насыщая себя в меру собственного разумения, поскольку их хозяева не отягощали себя излишней заботой о пропитании животных.
Пересчитывая выручку, оказавшуюся, несмотря на видимость полного успеха, скудной, Феодул хмурил брови. Затем он увязал монеты в малый плат, схоронил узелок под одеждой и погрузился в раздумья, что выразилось в безмолвном шевелении губ и полной неподвижности взора.
Это не могло не повергнуть новых товарищей Феодула в недоумение: они сами почитали прожитый день за весьма успешный, а выручку – удовлетворительной и даже обильной. Однако они не догадались принять во внимание одно немаловажное обстоятельство, которое коренным образом рознило их с Феодулом: если Фока, Фома и Феофилакт предполагали провести остаток дней в Константинополе, довольствуясь имеющимся у них достатком и ежедневно подкрепляя силы с помощью тех средств, что удавалось добыть попрошайничеством и малозначительными кражами, то Феодул мыслил куда шире и из Константинополя, запасшись необходимым, рвался дальше на Восток – по пути брата Андрея; с тем, однако, чтобы избежать ошибок последнего. А для такой цели земных благ, пожинаемых с помощью нищенства, оказалось явно недостаточно.
Вот почему Феодул бессловесно двигал губами и выказывал иные явные признаки усиленного мыслительного процесса.
Наконец он облек свои раздумья в одежду внятных слов и молвил своим сотоварищам так:
– Не верю я, чтобы во всем великом и полном лукавства граде не сыскалось того, что мне надобно!
– Чего же тебе, Феодул, надобно? – начали спрашивать его прочие трое нищих, но Феодул не смог ничего объяснить более толково и сказал лишь, что когда увидит потребное ему, то сразу опознает его как таковое и на том свои поиски прекратит.
Два следующих дня Феодул бездельно шатался по Городу, прилепляясь вниманием то к одному, то к другому, но нигде пока не находил он ответов своим вопросам. Оно и немудрено: ведь даже и вопросов он задать со всей определенностью не мог, так что мысли бродили в его голове под монашеским гуменцем, уже заросшим светлым щетинистым волосом, в виде каких-то смутных, туманных фигур, ни облика не имеющих, ни очертаний.
Посетил Феодул между делом многие знаменитые места и монастыри Города, молясь при том Господу, чтобы наставил неразумного раба и по возможности умалил природную глупость его.
Видел он, к примеру, две искусно отлитые из меди статуи, одну в виде женщины в накидке, переброшенной на руку, другую же в виде юноши воинственного обличья. Были они сделаны столь натурально и прекрасно, что Феодул готов был счесть их за Господне чудо, сотворенное посредством греков и их руками. И каждая из статуй имела высоту не менее трех туазов, или восемнадцати стоп. Одна, как охотно пояснили Феодулу, указывала рукою на Запад и говорила: «Оттуда придут рати, и склонится пред ними град Константина»; вторая же показывала на городскую свалку и утверждала: «А туда их выкинут в свой час». И час этот, по мнению многих греков, неуклонно близился.
Находились обе фигуры недалеко от меняльных лавок, в чем Феодул некоторое время также пытался усмотреть какое-нибудь особенное пророчество и усердно пучил глаза, тужась вызвать в себе видение; но ничего не вышло.
Разглядывал он гигантского быкольва, обращенного разинутыми зевами к заливу, а задами – к стене, за которой находился государев дворец. Лев, вскочивши на быка, терзал его клыками и когтями. Морские стены, источенные ветром, солеными брызгами и временем, отгораживали звериную битву от царских покоев.
Гавань перед быкольвом шумела, не ведая покоя, и грузили там различные торговые грузы, вкатывая на высокие борта кораблей по наклонно положенным доскам бочки и специальные круглые сосуды для вина и масла, а еще – тюки богатых материй, драгоценные меха, купленные у торговцев, прибывающих с севера, и призванные изумить магрибинских и левантийских купцов, дабы те оплатили редкость вдвое выше прежней ее цены; и множество иного, чего Феодул не сумел ни разглядеть, ни украсть, так как эти товары были скрыты от взора пеленами и обертками, а от вороватых рук – надежной охраной.
Сподобился Феодул и благодати посетить храм Святой Софии, где не на шутку был испуган громадной мозаичной картиной, изображающей Пресвятую Деву с поднятыми руками и грозно вытаращенными глазами. Почудилось Феодулу, что хочет сия божественная Бабища прибить его, негодника, и пал на колени, вполне сознавая свою греховность и ничтожество, и так, скуля от ужаса, метя полы власами и мелко перебирая коленями, прополз по храму, скрылся за колонной и только после того отважился подняться на ноги.
Тотчас же на него тихо выступил из полумрака тощий чернец греческой веры с голодными глазами и большим прожорливым ртом; заговорил вполголоса, монотонно, будто выпевая сквозь зубы, и увлек за собою Феодула – показывать ему бывшее местонахождение великой святыни – Плащаницы, которой было обвито тело Господа по снятии Его с креста.
Этот драгоценнейший саван приоткрывали каждую пятницу, так что всяк христианин мог преотличнейше видеть лик Господа, на нем отпечатанный. И так продолжалось долгое время, пока пятьдесят лет назад зверонравные франки не взяли Город коварством и штурмом. И после того, как во Граде утвердились латинники, ни один человек – греческого ли, фряжского ли рода – не мог сказать, куда сокрылась святыня.
И пали Феодул с тем чернецом на лицо и горько плакали, сожалея о великой пропаже и орошая мозаичные полы горючей слезой.
Однако и это не внесло просветления в смутные Феодуловы мысли и не сделало их течение более упорядоченным. Напротив, в голове Феодула словно бы усилились некие водовороты и завихрения.
Феодул выбрался из храма, ощущая себя как бы оглушенным, ибо явно перестарался, пытаясь вложить столь огромный груз познаний в свой не слишком вместительный разум.
Паломничая, попрошайничая и чревоугодничая, провел Феодул в Великом Городе целых две седмицы, а дело между тем так и оставалось еще в исходной точке.
Но вот наконец улыбнулась судьба и Феодулу – правда, едва заметно, уголочком рта, и как-то, прямо скажем, кривовато, даже с некоторой вроде бы издевкой. Но Феодул – малый необидчивый; он и кривой ухмылкой Фортуны счастлив. Тотчас поспешил вцепиться в полу ее разноцветных одежд.
Шагая широким шагом, заметила все же госпожа Фортуна ничтожную мошку, прилепившуюся к подолу. Взяв Феодула двумя перстами, поднесла, точно жука, к своему длинному носу. Глаз на Феодула прищурила, шевельнула тонкими, как бумага или фарфор, ноздрями и вопросила рокочуще – красивым женским голосом, однако от чрезмерности ужасным:
– КТО ТАКОВ?
– Я Феодул, – пропищал, корчась, Феодул.
– А… – молвила Фортуна разочарованно и разжала пальцы.
Феодул выпал из огромной ее руки, а упав, пребольно ударился: зубы клацнули, кости бряцнули, из глаз искры так и брызнули.
Но и тому возрадовался Феодул, что Судьба перстами его мяла и носом обонять изволила. Потер намятые бока и захромал, приободренный, в сторону порта.
Там грузился корабль, с виду небольшой, однако поместительный и ходкий. Приплыли на нем в Царственный люди сyxoгo языка. Были они веры греческой, а прибыли из Руси (как дознался Феодул) и привезли лен, мед, пеньку.
И терся Феодул поблизости от корабля, и вертелся, и так и эдак корабельщикам в лицо засматривал. Даже помочь вызвался, но не слишком преуспел: два мешка на берег снести кое-как сумел, под третьим свалился. Русы только посмеялись и горемыку, распластанного под мешком, от ноши освободили.
Сел Феодул, отдуваясь, пот с лица отер, водицу, что русы ему с усмешечками поднесли, выпил с жадностью. А там, глядишь, сам собою и разговор затеялся.
Один из корабельщиков немного разумел по-гречески, а Феодул уж расстарался, чтобы его поняли. За целый балаган один работал, лицом что было мочи двигал, руками показывал, на земле пальцем чертил. Хотел, чтобы одной диковиной его одарили, которую он, Феодул, еще раньше на русском корабле приметил.
Сперва русы, разумеется, никак не брали в толк, чего добивается этот человек с волосами, как грязная солома, чего он клянчит, сморщивая в гримасы красноватое рыхлое лицо.
Наконец один корабельщик – тот, что сердцем помягче, а нравом посмешливее – попросту взял Феодула за руку и повел за собой. Тот охотно побежал, поспевая за рослым русом, – спешил, спешил, пока не передумали. Прочие, пересмеиваясь, ступали следом.
Петляя меж бочек, мешков, пачек вяленой рыбы, не убранной еще в короба, наступив на парус, разложенный для починки, нырнул Феодул в один закуток между двух пузатых бочонков и там указал: вот.
Русы, завидев желаемое Феодулом, засмеялись. Феодул тоже из вежливости усмехнулся, однако сохранил на лице выражение настойчивой просьбы.
Вещица хоть и грошовая, а презанимательная: с ладонь размером, изображает она медведя, стоящего на задних лапах против мужика; а между медведем и мужиком – большущая репа. Все это вырезано из светлого дерева и ярко раскрашено в разные цвета. Главное же диво заключалось в том что при наклонении дощечки в разные стороны мужик и медведь начинали трясти головами и водить руками и передними лапами.
Вот на эту-то диковину и посягал Феодул – посягал со всем жаром сердца, ибо при виде нее сразу почуял: эта вещица из тех, что ему, Феодулу, для его целей позарез надобна.
Тут выступил вперед один корабельщик и, держа безделку в руке, дал Феодулу понять, что осчастливит, так и быть, лукавого грека, буде тот окажет ему некую услугу.
Феодул тотчас же, не раздумывая, объявил, что знает в Царственном Городе вся и всех и готов оказать любую услугу, в какой только благодетель может испытывать нужду.
На это корабельщик гримасами и телодвижениями показал, что мучим он жестокой болью в пояснице.
– А это не иначе как почки тебя донимают, – сочувственно молвил Феодул и с разньми ужимками продолжал: – Сие весьма болезненно, а главное – опасно, ибо от произвола этих самых почек зависит цвет и качество мочи; моча же есть, после крови, наиглавнейшая влага человека. – И простер свою ученость еще далее, рассуждая о почках и их свойствах, а также о методах и способах их излечения, так что многие русские корабельщики, сойдясь вокруг Феодула, заслушались многоречивого грека, как если бы он решил усладить их слух пением.
А Феодул то вещал, полузакрыв глаза и вертя во все стороны головой; то вскакивал и принимался корчиться, ухватив себя за поясницу и страшно искривив лицо, словно терзаемый болью; то вдруг успокаивался и с блаженным видом улыбался, из чего зрители делали правильный вывод о полном исцелении от болезни.
Наконец, порядком утомившись, Феодул отер лицо ладонью и протянул к хворому корабельщику руку, каковую тот и взял, смущаясь, все еще страдая от боли, но уже вполне надеясь на избавление. И под негромкие смешки русов отправились Феодул с тем корабельщиком прямехонько в храм Святой Софии – сперва по предпортовым улочкам, одинаковым во всех городах мира, пыльным, пропахшим рыбой, с внезапными стайками чумазых ребятишек и хмурыми стариками, изредка попадающимися на пути; затем по более богатым кварталам, которые хоть и против воли, а все же заставили руса разинуть изумленно рот: хоть и велик город Киев, а с Константинополем не сравнится. Да и по правде сказать – какой город сопоставим с Царственным? Разве что, быть может, Дамаск – но в Дамаске ни русский купец, ни Феодул покамест побывать не сподобились.
Помимо разных икон и бывшего поместилища святой Плащаницы, имелись в этом соборе и иные чудные дива. Феодул знал о них потому, что все это рассказал ему тот мрачный греческий чернец в один из начальных дней бытности Феодула в Константинополе.
Имелись в храме, к примеру, колонны самоцветного камня, и ни одна колонна не повторяла цветом и подбором камней другую. Означенные колонны, или, лучше выразиться, столпы, предназначались всяк для исцеления особливой болезни: один, положим, избавлял от хворостей печени, другой – от колотья в боку, третий облегчал сердечный недуг. И ежели с надлежащею молитвою и глубокой, искренней верою потереться о соответствующую колонну той частью тела или тем его местом, где гнездится хворь, то непременно наступает облегчение, а иногда и полное исцеление.
Вот к этим-то колоннам и привел Феодул страждущего корабельщика.
Однако ж сразу возникли затруднения.
Во-первых, Феодул перезабыл, какие колонны для чего предназначены. Однако, осознав это, унывал недолго и решил попросту сподвигнуть больного обтереть поясницей все двадцать два столпа, не пропуская ни одного.
Вторая трудность едва не погубила все дело. Корабельщик по-гречески не понимал и глубокой веры в свое исцеление обрести никак не мог, ибо не вникал в побудительное феодулово лопотание.
Уразумев это, Феодул развернул корабельщика к себе лицом и молвил с силою:
– Христос!
И осенил себя крестным знамением, усердно при том кивая.
Корабельщик, выказывая полное свое согласие, взревел в подражание Феодулу:
– Христос!!!
И тоже знамением себя осенил.
Феодул положил ладонь на грудь и расплылся в улыбке блаженства.
– Христос… – повторил он.
Таким образом корабельщик был наставлен в необходимости иметь веру сердечную.
Не зная исцелительных молитв, они ходили от колонны к колонне, везде терлись поясницей, на все лады выкрикивая или проборматывая имя Христово, покуда на них не выскочил из полумрака тот самый несытый чернец, который кормился при храме от щедрот иноземцев, показывая им здешние чудеса и красочно о них повествуя. Этот черчнец, именем Сергий, был чрезвычайно раздосадован, обнаружив Феодула с корабельщиком, коего коварный этот Феодул пытался излечить.
Без лишнего слова брат Сергий вцепился Феодулу в волосы и, зверски ощерясь, принялся стукать Феодуловой головой о колонну. Феодул мычал и лягал брата Сергия ногой, норовя попасть по колену. Однако чернец, хоть и выглядел голодным, явил недюжинную мощь и, терзая Феодула за волосы, выволок его из храма.
Следом вышел и недоумевающий корабельщик. Феодул, в слезах, сидел на земле и приглаживал кудри. Завидев руса, он проворно вскочил, выхватил у него из руки завернутую в плат забаву – медведя с мужиком – и со всех ног бросился бежать, петляя, как только позволяли улицы, – из опасения, что рус побежит следом, отнимет забавку да еще и прибьет, пожалуй, за надувательство. Забавка же нужна была Феодулу для серьезного дела.
Таким вот образом положил Феодул начало своим сборам и постепенно накопил немалое богатство. Имелись у него и медный перстень-печатка с изображением прыгающего леопарда и латинским девизом «сила храбрых, храбрость сильных», и накладные волосы рыжего цвета, убранные в замысловатую женскую прическу, и еще одна механическая игрушка – клюющие птицы, тоже деревянные и раскрашенные, и небольшая бронзовая статуэтка поганой голой Венеры, вся в зеленых пятнах.
Все это Феодул укладывал в небольшой короб и хранил в потайном месте. Своим собратьям по ремеслу Феодул ничего о коробе не рассказывал во избежание соблазна. Говорил лишь о том, что чувствует необоримое стремление пойти в церковные служки. И не к кому-нибудь, а к тому самому ворчливому попу, чьим заботам была вверена убогонькая церковка, где и повстречались впервые Фома, Фока, Феофилакт и Феодул.
– Дивлюсь тебе, Феодул, – молвил, услышав про то, Фома. – Не лучше ли тебе оставаться нищим и, побирушествуя, благоденствовать в Городе? Для чего тебе понадобилось служить Господу, утруждая руки, да еще под началом этого всеми недовольного попа, когда есть куда более простой и приятный способ восславлять Спасителя? Разве не сказал Он ученикам, чтобы ходили босы, не имея даже сменной рубахи и не зная, где добудут себе пропитание? И разве мы не по этому завету живем?
– Так-то оно так, – согласился Феодул. – Но вы живете подобным образом не ради Иисуса Христа, но лишь по природной своей лености.
Быв в Акре миноритом, хорошо знал Феодул цену этим словам; Фома же с Фокою и Феофилактом этой цены не ведали и потому смертельно обиделись.
Как-то утром, привычно согнав с крыльца нищих с их блохастыми псами и отперев храм, вошел поп Алипий внутрь – и замер: кто-то копошился на полу, переползая от стены к стене, и бормотал себе под нос маловразумительное – не то напевал, не то хныкал.
Старенький поп так и осел у порога, ибо сразу заподозрил в незваном госте дьявола. Кто бы еще сумел проникнуть сквозь запертую дверь? Страх обуял попа, но вместе с тем и гордость. Стало быть, крепко насолил он нечистому, если тот самолично пакостить явился!
Почерпнув в последней мысли немалую силу, вскричал Алипий:
– Изыди, диаволе!
– Ой! – проговорил пришлец, поднимаясь на ноги и обращая к Алипию красное с натуги, но вполне человеческое и даже простецкое лицо.
Алипий сразу же признал в нем одного из тех нищих, что взяли скверную привычку вить гнезда у него на крыльце, и от разочарования освирепел.
– Да как ты посмел!.. – рявкнул было поп, однако на этом силы разом оставили его, и горько заплакал Алипий. – Пробрался… глумотворец… – выговорил он, махнул рукой и, кряхтя, встал.
Тут только и заметил Алипий, чем нищий занимался. Он преусерднейшим образом протирал полы, в чем, по правде сказать, давно уже приспела надобность, ибо прихожане здесь плохо умыты, храм пришел в ветхость, Алипий же со всеми делами по немощи возраста не управлялся. Нищий возил по полу губкой, макая ее в таз с разведенным в нем благовонным уксусом.
– Ты кто таков? – спросил Алипий. – Как сюда проник? Зачем моешь полы в моем храме? И где ты, побирушник, добыл этот благовонный уксус?
Непрошеный поломойка отвечал с возможной откровенностью:
– Я странник, именем Феодул; проник сюда по слову Божию, ибо ощутил в сердце своем веление идти и служить. Храм сей – не твой, но Божий; полы же я мыл по нечистоте их, убоявшись греха.
Что до благовонного уксуса, то Феодул не захотел признаваться в том, что украл его в одной еврейской лавке. По счастью, Алипию было не до того.
– Добро, – молвил поп, сменяя гнев на милость. – «Феодул» – имя греческое, слуху приятное. Однако скажи мне, Феодул, истинно ли греческой вере ты следуешь или же во тьме латинства прозябаешь?
Тут Феодул ужасно разрыдался и молвил, что души своей не ведает, а странничает в миру, несомый всяким ветром.
Вот так и размягчился поп Алипий и допустил Феодула к себе в душу, нашедши там одно неочерствевшее местечко, хоть и малое, но для Феодула вполне пригодное.
А открыв Феодулу душу, открыл ему Алипий и сокровище, бывшее в храме: большой серебряный крест с крупным красным, как бы кровоточащим камнем посередине. Находился этот крест в скрытом месте за алтарем, ибо для многих представлял он собою не спасение, а соблазн и погибель.
Итак, время шло, неуклонно продвигаясь от своего начала к неизбежному концу, где ему предстояло вновь слиться с Вечностью, а Феодул все пребывал в Константинополе, оставаясь в добровольном услужении у Алипия и терпя насмешки сотоварищей своих по нищенскому ремеслу. Он выжидал. Чего? Бог ведает; но только чуял Феодул, что надлежащий час еще не надвинулся.
Но вот и попутные ветры задули, наполняя паруса и смущая сердце. Вобрал их себе в грудь Феодул – и забеспокоился. А в гавани уже стоит корабль с крестами на серых парусах, готовый к отплытию. Как завидел Феодул этот корабль, так сразу ощутил к нему некое внутреннее влечение, словно сказал ему кто-то: так, мол, и так, отроче Феодуле, ступай же на корабль сей и направляйся посредством его в земли монгольские!
Не смея прекословить запредельному зову, ступил Феодул на корабль и принялся выкликать комита. Зовет, зовет, а сам преобильнейше плачет.
Вот выходит к нему комит, родом северянин: ростом велик, лицом ужас как груб, бородою же и волосами ангельски светел. Спрашивает:
– Ты, что ли, меня звал, оборванец?
– Я, – говорит Феодул сквозь слезы.
– Вот он я, – важно произносит комит. – Для какой надобности я тебе нужен? Вижу я, человек ты малопочтенный, и потому тратить на тебя много времени было бы сущим расточительством; однако одну-две минутки, так и быть, сыщу – любопытства ради…
И подбоченился.
– Ах, господин, знал бы ты, какая беда приключилась со мною в этом городе! Вот послушай. Звать меня брат Раймон. Я смиренный слуга Господа, минорит из Акры. Прослышал я раз от заезжего человека, взыскателя Истины, о сокровищах веры Христовой, что сберегаются в Царственном, и загорелось во мне сердце рвением. Горело день, горело два, проело плоть мою огнем ненасытимым, прогрызло кости ребер. Но все-таки не дозволял мне настоятель отлучиться из монастыря в Акре. На третий день лежал я, простершись ниц, и алкал душою. И пламя, что зажглось во мне, проникло сквозь одежду и оставило глубокую черную яму в каменном полу на том месте, где я лежал. Завидев эту черную яму, постиг настоятель всю ярость рвения моего и отпустил меня в Царственный. Пришед в Константинополь, узнал я, однако, что главнейшая святыня, по которой неустанно скорбит душа моя – Плащаница с запечатленным на ней Ликом Христовым, – исчезла. Долго рыдал я по утрате; после же явился ко мне юноша дивный, как бы одетый сиянием, отер мои слезы и молвил: «Восстань, брат Раймон, смиренный инок из Акры, взыскующий святой Плащаницы, и ступай в монгольские земли. Блажен, кто поможет тебе исполнить сие обетование, ибо ему будет ниспослана от Небес удача во всех делах его, если только дела эти – не святотатство; и достигнет он всего, чего только ни пожелает».
В этом месте Феодулова рассказа комит едва заметно повел бровью, и на его обветренном лице усмешка вдруг сменилась легким сомнением. Уловив благоприятные признаки, Феодул продолжал с еще большим жаром:
– Дабы сообщить мне уверенность, наделил меня светозарный отрок большим серебряным крестом с крупным красным, как бы кровоточащим камнем посередине. После этого я провел сорок дней в пустынной местности, легко обходясь без пищи, ибо всякий день насыщался благодаря этому кресту. – Тут Феодул спохватился и добавил: – Однако таким удивительным свойством крест обладает лишь в пустыне, при условии, что человек живет полным отшельником и не допускает к себе свидетелей.
– Стало быть, принародно чудесного насыщения не происходит? – усмехнулся комит.
– Увы! Однако сам крест – чистого серебра и цены немалой, – как бы невзначай уронил Феодул.
И снова озаботился комит некоей думой. Феодул не мешал ему: мысль, подобно воде, не вдруг размывает препоны; размыв же, разом устремляется вперед бурливым потоком.
Вот и комит внезапно расхохотался, как бы приняв решение, Феодула по плечам охлопал и молвил:
– Завтра, как погрузим масло, тотчас же и отплываем, ибо дорог мне всякий день, пока дуют попутные ветры. Кто знает, не приведет ли некая случайность на наш корабль и брата Раймона из Акры? И не доставит ли означенный брат Раймон свой чудотворный крест из чистого серебра на наш корабль? Возможно, в таком случае и произойдет еще одно, доселе не изведанное чудо… И коли уж окажется брат Раймон в землях монгольских – как знать? – не исполнит ли Господь в отношении меня все те милости, что были обещаны?
Феодул заверил комита в том, что Господь непременно выполнит свою часть уговора – ибо случалось ли такое, чтобы Господь нарушил обещание? А Он обещал, и притом твердо. В этом комит может не сомневаться.
Здесь комит примолвил не вполне благочестиво, что на корабле едет пассажиром один златокузнец, который мгновенно определит, истинно ли серебро перед ним или же фальшивый сплав. И если вдруг окажется, что сплав, то брат Раймон немедленно отправится кормить рыб на дно морское.
Феодул ухмыльнулся и без лишнего слова пошел прочь. А комит все глядел ему в спину да посмеивался, то супя брови, то вздергивая их вверх: больно уж разнообразные мысли сталкивались за его лбом после разговора с бывшим миноритом из Акры.