5. Пальцы

На меня навалилась страшная усталость, и я тащил рюкзак уныло, как столетняя черепаха свой опостылевший панцирь. Голова налилась пульсирующей болью, глаза жгло, будто в них песка насыпали – что было близко к истине, потому что в воздухе мошкарой носилась легкая мелкая пыль. Я не видел ее, но чувствовал, осевшую тонким слоем на моем лице. Мне уже хотелось, чтобы снова начался дождь и прибил пыль к земле. Откуда она вообще взялась?

Миико было еще хуже, чем мне. Он не решался на нытье, но его глубоко несчастный вид говорил сам за себя.

День уходил не спеша. Как дым, вокруг нас стягивались сизые сумерки. Отум может хоть никогда не знать усталости, но спать-то ему нужно? Он быстро шагал вперед, думая о чем-то своем, и даже если бы мы с Миико рухнули на асфальт и остались лежать, он бы не остановился.

Прошли ночь и день, как мы покинули Рарех, а казалось, что не меньше недели. Когда весь день пялишься на асфальт впереди себя, время течет медленно. Набухающие тучи делали вечер особенно мрачным. Они походили на медленно наливающиеся фиолетовой мутью свежие синяки. Не самые приятные ассоциации, но все мои мысли сейчас были неприятны и лишь усиливали головную боль, уже переползающую на зубы.

Миико надоело дрожать, и он натянул свитер – темно-зеленый с серыми полосками. Раньше это был мой свитер, потом он стал узковат мне в плечах, но хрупкому Миико пришелся как раз впору. Он никогда не согласился бы взять что-то новое, только то, что, как он считал, мне уже не нужно. «Благотворительность» ему претила – у него была своеобразная гордость, вечно угнетаемая и болезненная. Мне внезапно и с живой отчетливостью вспомнилось, как он сидел у меня на кухне и смущенно доедал со сковородки холодные макароны, не позволяя их разогреть.

Интересно, заметила ли мать мое отсутствие? Не обязательно.

Странно, но, уйдя вот так, ничего не объяснив, не попрощавшись с ней, я не испытывал даже тени сожаления. Я не мог представить, что когда-либо буду скучать по матери. Не то чтобы я ее ненавидел. Я вообще ничего к ней не чувствовал. И все же сейчас пришло какое-то давящее ощущение. Я вспомнил ее серое лицо, на котором любая возникшая складочка, казалось, оставалась вечной морщиной, ее глаза, смотрящие устало и пусто,

(я боялся ее взгляда; но я осознаю это)

шаркающие звуки ее шагов.

Конечно, я не собираюсь бросать ее навсегда. Она моя мать, в любом случае. И она старая. То есть не старая по возрасту (я не мог вспомнить, сколько ей – тридцать девять? тридцать восемь?), но все равно старая, изношенная, выцветшая, как застиранное платье, которое никому не нужно и валяется, смятое, на дне шкафа, собирая на себя комки пыли.

Я представил, как мать возвращается домой с работы – она медсестра в единственной в нашем маленьком городе больнице; все время, сколько я помню, сидит в одном и том же тесном кабинете, пахнущем пыльной бумагой. Вот она отпирает входную дверь и делает шаг в темноту. Нащупывает выключатель, бросает сумку на заваленную всякой ерундой полку в прихожей. Затем сбрасывает туфли, проходит в гостиную, садится в кресло и включает телевизор – что для нее почти равносильно исчезновению, потому что перед телевизором ее отчужденность достигает максимума. Даже если она вспомнит обо мне через час-другой и крикнет (в действительности уже не мне, а моей опустевшей комнате) что-нибудь вроде: «Сделай себе на ужин бутерброды!», отсутствие ответа ее не насторожит.

(нечеткие очертания ее, разлившейся по креслу как что-то бессильное и едва живое, как… как грязь. Голова слегка запрокинута и застыла в этом положении, руки безвольно лежат на подлокотниках. Я рассматривал свою мать как сквозь камеру, в приближении, фрагментарно. Вот ее пальцы – некоторые ногти длинные, некоторые обломаны и коротки)

(Меня тошнило от прикосновения ее рук. Это точно не то, о чем я когда-либо буду рассказывать в моих историях)

Конечно, если она все-таки заставит себя приготовить ужин и так и не докричится до меня с кухни, она поднимется в мою комнату. Однако крайне сомнительно, что она станет возиться с ужином. Она почти ничего не ест в последнее время, стала худая, как жердь. Иногда я готовил для матери что-нибудь, но еда подолгу простаивала нетронутой, и в итоге ее съедали мы с Миико – если к тому моменту моя стряпня еще не пришла в негодность.

Я тяжело вздохнул. Мягкий, осторожный взгляд Миико протянулся ко мне сквозь темнеющий воздух – прозрачная ниточка между нами, тонкая, как паутинка. Эфемерность этой связи удивляла после того, как мы были так неразделимы в прошлом. Сначала как друзья, потом как двое людей, еще более близких.

– Отум, куда мы идем? – крикнул я. Сколько раз я сегодня задавал этот вопрос?

– Я говорил.

– Торикин – это брехня. Я даже сомневаюсь, что мы движемся в верном направлении.

– Меньше знаешь – крепче спишь.

– Ненавижу избитые фразы.

– Тогда заткни уши, чтобы не слышать себя самого. А лучше заткни рот – тогда и мы не будем тебя слышать.

Можно было и не начинать этот разговор. Хотя одно для меня прояснилось каким-то образом: я убежал потому, что должен был бежать, вырваться из дурного сна, в котором я жил до прошлой ночи (я определился – дурной сон – там, здесь – реальность: в сумраке и холоде, в камнях, покалывающих мои ступни сквозь стертые истончившиеся подошвы, даже в слабом запахе моего пота). Но, кроме этого, мне нужен был Отум. Не Миико, Отум.

После таких мыслей вообще больше ни о чем не хотелось думать.

Темнело так, словно в воздух, как в воду, по капле лили черную краску, пока не стало черным-черно.

Иногда говорят: «спать на ходу». Думаю, мало кто верит, что такое действительно возможно. А я все-таки заснул, иначе как объяснить, что я увидел сон.

Хотя сначала я ничего не видел, кроме наскучившего асфальта, где-то скрытого толщей темноты, где-то высвеченного фонарем. Прошлой ночью с голоса началось мое пробуждение, этим вечером с голоса началось мое падение в сон.

«Непонятно, – сказал мой отец. – Это противоречит всем моим знаниям. Чем упорнее я ищу правдоподобное объяснение, тем крепче моя убежденность, что его нет вовсе».

Его голос звучит четче и ближе – или это я приближаюсь к нему. Неожиданно возникает ощущение холодной, покрытой клеенкой поверхности (я не сразу понимаю, что это клеенка, медленно проводя по ней кончиками пальцев), и я вижу лицо отца надо мной, почему-то высвеченное неоново-зеленым. Торец стола мне по грудь – конечно, мне же лет шесть или меньше, осознаю я. Не больше шести, потому что к тому времени, как мне исполнилось семь, мой отец был уже мертв.

Свет не падает сверху, а будто исходит от предметов. Тусклое сияние от клеенки (нарисованные на ней розочки сверкают как присыпанные блестками), от моих сжимающих край стола пальцев, к которым я прижимаюсь носом, от зеленого

(«это потому, что он умер», – думаю я)

лица отца, склонившегося над столом. Хотя его кожа ярко светится, глаза черные, матовые, похожие на пуговицы.

Я соскучился по отцу, мне хочется дотронуться до него, но я не шевелюсь, потому что знаю откуда-то – сейчас он не ближе ко мне, чем в те девять лет, что я прожил без него. Выражение его лица сосредоточенно, даже мрачно. Его матовые глаза не смотрят на меня; он разговаривает с матерью о вещах, которых я совсем не понимаю своим разумом, сжавшимся до размера детского. Мать сидит за столом напротив отца – она высветилась из хаотичной темноты.

(я называю темноту «хаотичной» потому, что вся она мелко вздрагивает и дрожит, будто в ней сцепились тысячи насекомых – иногда мой слух улавливает шорох и стрекот вибрирующих крыльев; хрустящий звук, с которым крошечные твари смыкают челюсти на плотных телах и ломких лапках друг друга)

Сквозь кожу матери просвечивает голубоватый свет, не живой, похожий на электрический. Она слушает отца внимательно, но без явного интереса, ничего не говорит сама.

«Деформация произошла около трехсот лет назад, – продолжает отец. – В то время эта местность была мало заселена. Здесь располагалась единственная крошечная деревушка, впоследствии выросшая в Рарех. И вот происходит что-то, от чего в земле возникают глубокие борозды. Не трещины, образовавшиеся от смещения земной коры, как при землетрясении, нет, царапины на поверхности, слишком громадные, чтобы объяснить их происхождение действиями людей. Тем более учитывая внезапность их появления. Свидетелей этого события не было, кроме женщины, которую нашли лежащей в трех шагах от обрыва. Она была в бессознательном состоянии и умерла, не приходя в себя».

Отец пристально смотрит сквозь меня. Затем переводит взгляд на лицо матери.

«В первое время после возникновения борозд интерес к ним был очень высок, – продолжает он. – Мне точно известно, что выходило несколько книг на эту тему. Но, что странно, ни одной из них не сохранилось до нашего времени.

С огромными сложностями мне удалось достать дневник человека, проживавшего в деревушке во время произошедшего. Он не упоминает о подземных колебаниях, ни о чем, что отличало бы эту ночь от остальных, лишь о внезапно возникшем у него чувстве глубокого страха. С учетом расположения деревни, подземные толчки при землетрясении достаточно мощном, чтобы вызвать столь драматическое изменение ландшафта, должны были дойти до деревни. Но если землетрясения не было, то что могло причинить эти специфические разрушения?

Мне не понятно, почему никто не исследует этот случай. За последние сто лет о нем ни разу, кажется, не упоминали в прессе. Он будто попал под негласный запрет. Я пытался поговорить об этом с начальством. Беседа не сложилась…»

Мой отец прерывает свой бесконечный монолог и прижимает ко лбу ладони. Его пустой взгляд скользит по поверхности стола. Отец по-прежнему в мире мертвых, ослепленный окружающей тьмой, тогда как я в мире живых, и мы рядом и одновременно отделены друг от друга, граничим, как тень со светом.

(но она, моя мать, чувствует его. Она еще жива, но, если она уже начинает ощущать его близость, не значит ли это, что… Вот почему она выглядит такой усталой в последнее время?)

«Нет, мне не запретили заниматься дальнейшими поисками разгадки. Мне только очень настоятельно порекомендовали сосредоточиться на моих прямых обязанностях. Моих обязанностях… как будто на работе я делаю хоть что-то, имеющее значимость. Восьмичасовая симуляция деятельности в каждый будний день».

Пальцы отца мнут и стягивают в складки кожу на его лбу. Он зажмуривается, морща веки. Когда он открывает глаза, я вижу, как по его зеленым щекам ползут тусклые слезы.

«Но я знаю, я знаю… я догадался обо всем сам, потыкавшись в закрытые двери. Если им неизвестна правда, то ее точно знает кто-то, кто стоит над ними. Я думал об этом, пока не начал сходить с ума. Я осознаю, что мои утверждения звучат слишком безумно, чтобы принимать их всерьез, но я не вижу здесь ничего, что можно было бы назвать обыденным».

Мой отец кладет на стол руки, сжимая и разжимая кулаки. Он смотрит на меня – теперь я улавливаю что-то в его взгляде, движение узнавания, и в моем животе расходится дрожащий холод.

Я моргнул; отец уже не смотрит на меня. Но что-то происходит вокруг. Суетливые крылья не бьются друг о друга больше. Темнота замолкла, она заметила меня, слушает меня, смотрит на меня и в меня. Сокращения моего сердца учащаются. Розочки на клеенке блекнут. Лицо отца заволакивает темнота, и только его руки еще светятся тускло-зеленым. На этой глубине мира смерти моей матери нет. Только я, мой отец и темнота; они вдвоем, но я один, совсем одинокий здесь, где они хотят оставить меня навсегда.

«Я смотрел на карту дорог…» – отец выговаривает слова шипящим шепотом. За годы, прошедшие с его смерти, я почти забыл его голос, но вот теперь слышу его снова, преображенный и страшный.

(этот голос на самом деле не его голос)

«…Переезды и мосты. Жалкая попытка людей исправить что-то, разрушенное не-человеком. Я взял красный фломастер и нарисовал на карте борозды, расположение которых знал наизусть… И тогда я увидел… знаешь, что я увидел, Эфил

Он назвал меня по имени. Поймал меня, медленно втягивает мою душу в свои пустые глаза. Я отступаю, но пустота позади меня, пружинистая и плотная, как резина, препятствует моим движениям.

«Я увидел пальцы. Пальцы», – он протягивает ко мне руку, но я, весь сжавшись, пячусь от него.

«Пальцы!» – кричит мой отец, и из его глаз брызгают слезы.

– Не трогай меня, – всхлипываю я (я-ребенок). – Папа, ты умер.

Темнота проникает в мою голову, и мое сознание тонет в ужасе, сжимаясь и вздрагивая, как умирающий огонек среди медленно стекающейся к нему воды.

Отец прикасается к моему лицу (кончики его пальцев холодные и гладкие, словно стеклянные), и я бьюсь в переполняющей меня истерике…

Я вскрикнул и, упав коленями на асфальт, уперся в него ладонями, остро ощутил шероховатость поверхности, крупицы песка и мелкие камни. И увидел сквозь темноту нечеткий силуэт Отума.

Загрузка...