Глава 24

По уже опробованным и известным каналам, я нашёл данные о бойце Токареве Борисе Макаровиче и сделал запрос по нахождению его родственников, пообещав профинансировать и щедро отблагодарить, за оперативное предоставление информации и результаты. Пока шли поиски, было времени заняться другими вопросами.

Стал наводить справки о журналисте Илье Охохонине, что брал то интервью у ветерана — фронтовика, о боях на Волховском фронте. Поиски не заняли много времени, нашёл в одной из социальных сетей личную страницу журналиста, а также несколько его публицистических заметок, там же были его контактные данные: почта и телефон для связи, критики и предложений.

Как я понял, Илья Охохонин, мужик уже немолодой, хорошо за пятьдесят, давно не работал в крупных и даже мелких СМИ, переквалифицировался в блогера — искусствоведа. Жил в Гатчине, писал небольшие путеводители и заметки в «живом журнале», основная тема — история города и Ленинградской области.

Моему звонку он, разумеется, удивился. Ещё большим открытием для него была информация о том, что я читал «черновую» версию статьи — интервью с Лапшиным Николаем Фёдоровичем, похоже так в итоге и не опубликованную. Илья сказал, что времени у него навалом и если хочу поговорить подробнее о прочитанном и о другом, то могу приехать к нему в Гатчину, там и побеседуем. Как говорится, с меня компания, с него материал. Я сел в машину и поехал на родину винтовки «Мосина» — в Гатчину, что была в сорока с копейками километрах от Питера.

Решил не идти к журналисту в гости с пустыми руками, и между коньяком и водкой, сделал ставку на последнюю. Не прогадал, «беленькая» сразу задала нужный тон разговору и развязала журналисту язык.

После выпитого литра и блужданий вокруг да около, вышли на нужную и важную тему. Илья начал рассказывать о своей работе в перестроечное и постперестроечное время, про журналистику и тренды девяностых:

— Олег, ты не представляешь, сколько я всего читал, с какими людьми встречался, не хочу говорить уже избитую фразу, что если бы гвозди делать из таких людей, то не было бы крепче этих гвоздей, но это так, Олег, именно так… В каких газетах и журнала я только не трудился, меня всегда тянуло писать о войне, о ветеранах, про героев блокады, про тех, кто воевал за Ленинград, Тихвин, Гатчину, Синявино, город Пушкин и все другие дорогие нам и памятные места. Мне присылали письма фронтовики — ветераны со всей страны, со всех бывших республик Союза и почти ничего не дал опубликовать…

— Почему, Илья, как так?

— Да потому что скурвились газеты, в которых работал, да и журналистика в целом, в те годы. Вот к примеру, сейчас я тебе покажу письмо, которое мне тогда прислал ребёнок — войны, Константин Лямин.

Человек в коротком письме рассказал жизненную драму, показал страшный и безысходный оскал войны, но постперестроечные журналисты очень хотели показать, что в СССР кроме бездарного руководства, слабой армии ещё и народ был варварский, жестокий и дикий.

История честная, история сильная, но её хотели опубликовать и подать под «антисоветским соусом», как это было принято в девяностых, к сожалению, принято довольно часто и сейчас.

Я очень надеялся, что в руководстве редакции найдется хоть один внимательный глаз, острый слух и думающая голова, что всё поймёт иначе, а не как было в моде у той поганой свары, что танцевала на костях советского прошлого и ветеранов этой страшной войны. Нет, не нашлось, Олег, ни одного.

В 60-ые годы газеты писали о достижениях советской науки и космонавтики, писали об ударниках труда, писали о Юрии Гагарине. В 80-ые, уважительно писали о советских ветеранах и грядущем празднике Победы, писали сдержанно, но красиво и с гордостью.

В начале 90-ых тренды изменились их понесло и закрутило в воронку антисоветской истерии и новых ценностей. Для газет их новых «творческих» коллективов стало ничто не свято. Герои — тоже стали новые, на передовицах теперь вместо учёных, космонавтов, лётчиков и рабочих теперь мелькали другие «персонажи».

То Ельцин, который из рук Клинтона чуть ли не ярлык на правление принимает и обещает ему быть «хорошей и правильной Россией», в глазах Запада. Потом газеты с восторгом и пеной у рта ждали возвращения Солженицына, а человеком года у них становится, так называемый, правозащитник Сергей Ковалёв, что лично убеждал сдаваться в плен боевикам наших парней в Чечне, после чего многие, из этих парней, не пережили этого плена. Вот такие были герои…

Олег, без преувеличения, тогда в редакции «окопались» натуральные власовцы. Письмо советского ветерана и «ребёнка войны» — Леонида Лямина они включили в свою статью накануне годовщины Победы не просто так, хотели выпустить материал с «душком», но вот я не дал, снёс статью, забрал исходник. Для меня, Олег, несостоявшийся «герой статьи», выглядит кем угодно, но только не варваром. Жестоким, может быть, но жестокость эта на мой взгляд полностью оправданна…

Ты почитай, Олег, оно того стоит…

«Моё детство прошло в пригороде города Курска. Моё детство – это война, это не громкие слова, так и есть. Война меня сформировала, война перекроила мою жизнь, сломала её и одновременно, закалила характер. В годы оккупации была война за выживание, после неё война и борьба с последствиями самой войны. Даже спустя много лет, я сужу жизнь, людей и их поступки по законам военного времени.

Не знаю, говорят дети проще переносят лишения военного времени, для них это казаки-разбойники, они не осознают всего ужаса происходящего. Я скажу, что так говорят только дураки и те, кто о войне читали только в книжках, но своими глазами её не видели, не чувствовали.

Я же прочувствовал её очень быстро. Уже в начале августа пришла похоронка на отца, а в сентябре на брата. Что мне было толку от того, что мы победим немца. Даже победим быстро и малой кровью, как нам обещали до войны. Что мне толку, ведь мой папка и брат уже не вернутся никогда.

Войну ощутил всем нутром с первой похоронкой, с первой бомбежкой Курска и окрестностей, которая была в том же августе сорок первого. Ты мал и глуп, ты пока ещё ничего не решаешь, но всё понимаешь. Понимаешь, что мать пошла продавать последнюю корову на толкучке, чтобы прокормить тебя и сестру малую.

Я ещё ни одного немца не видел, но уже стал почти сиротой, а в декабре стал полным сиротой, когда мамка от недоедания и туберкулеза не дошла до дома и рухнула, а мы с сестрой ждали её до вечера, а потом вышли на улицу и увидели, что её уже почти метелью занесло, откапывали её тело из-под снега маленькими заиндевевшими ручонками.

В конце лета и осенью видели вереницы наших отступающих войск, да госпиталя эвакуированные, а вот немцев не видел, но ненавидел их люто. Должен был любить, учиться, развиваться, а я в свои неполные 10 лет только ненавидел, вот такое вот детство…

Помню, как летом ещё на окраине города госпиталь стоял, ну как госпиталь, несколько фельдшеров между солдатами метались, а те в поле лежали, орали благим матом. Те, у кого полегче ранения были, перевязку получали, да в город топали, а эти прямо в поле на жаре лежали, толи в городе больницы были забиты, толи перевезти не на чем было, не знаю.

Я, и ещё пару пацанов местных, бегали постоянно к колодцу, солдатам за водой студёной. Один раненный, в годах уже мужик, для меня тогда пацана он вообще дедом казался, так он аж в голос рыдал, говорит: «Знаешь сынок, я не от боли, я от обиды плачу, ни разу не стрельнул по гадам, а мне ступню оторвало, не за понюх табаку инвалидом стал, ни одного немца не убил».

Потом, к осени, стихло всё, в Курске какие-то предприятия стали эвакуировать, народ кто мог и хотел и кому было куда уезжал. А нам куда было податься? Родни у нас нигде не было, да надежда ещё как-то не гасла, а вдруг наступление будет, вдруг не сдадут немцу землю нашу?

Бомбить стали чаще, но грохотало где-то позади, где-то далеко за городом. К октябрю стало холоднее и голоднее. Работы в городе не было, всё позакрывалось, всё что у нас было ценного - мамка сменяла на съестное. Мужиков в округе почти не осталось, работать некому, мы пацаны в меру своих сил помогали, заменяли ушедших навсегда отцов и братьев.

Бывало, когда копали на поле картоху, приходилось с мародёрами и дезертирами сталкиваться, жрать то всем хотелось. Увы, часто не в нашу пользу были такие столкновения, они ведь мужики, здоровые лбы, а мы что, мы мальчишки. Всякое приходилось делать, научился свиней забивать, к крови привык, к её цвету и запаху. Бабы местные звали меня колоть скотину, плакали, причитали да отдавали под нож, голод не тётка…

На фронт хотелось убежать, да кто бы взял такого малого, да сестру младшую на кого оставить? Мне хотелось немца душить, колоть, рвать, а вместо этого я свиней колол. Ненависть копилась от бессилия, от неизвестности, от голода, от потери близких, ей некуда было выплеснуться. Но вот настал день, когда и на нашу улицу пришёл праздник, как сейчас помню, облачно было, пасмурно, никто в такой день не ждал дежурного немецкого налёта, но они прилетели.

Где-то в городе, как обычно затявкали зенитки, низкий гул двигателей, потом серия разрывов, всё как всегда, но тут в эту какофонию звуков вмешался один новый, непривычный, надсадный, громкий. Я выбежал из сеней и увидел, как за одним из немецких самолётов стелется шлейф чёрного густого дыма

Попали! Попали! – закричал я и кажется даже подпрыгнул. Я думал, что этот также уйдёт сейчас за горизонт, как случалось уходили другие до него, ни разу не видел, как они падают, всегда даже битые, с дымом, но уходили к себе за, невидимую глазом, линию фронта. Этот не ушёл, видимо хорошо так попали, прямо как надо попали.

Самолёт попытался набрать высоту, но как будто ударился сверху в невидимую стену, закрутился волчком и сорвался в штопор, тогда я ещё не знал такого слова, просто у меня на глазах немецкая машина клюнула носом вниз и понеслась к земле.

Но немчура успел сигануть из неуправляемого самолёта, я видел, как от дымящейся и ревущей машины отделилась фигура и разминулась с самолётом, а потом над фигурой, когда оставалось не так много до земли, раскрылся купол парашюта и замедлил его быстрое падение.

Я не слышал и не видел, как упал его самолёт где-то в поле за лесопосадками, я как завороженный, как загипнотизированный следил за этой фигурой, медленно опускающейся на землю. Дул ветер и довольно сильный, ветер сносил парашют и фигуру в сторону, а я стоял и шептал: «к нам, к нам, неси его к нам…»

Но немца относило дальше, а я смотрел, немец спускался ниже за перелесок, а я смотрел…

Дальше, как в тумане, помню бегу по полю, а в руке нож сжимаю, тот самый, которым свиней колол. Помню, что думал о том, что мне бы только до него добраться, только добраться, правда я ещё не знал, что буду с ним делать, со здоровым и сильным мужиком у которого наверняка есть пистолет, а я пацан голодный, правда с ножом, но это так, слабое утешение.

Помню, что ещё жалел о том, что отец у меня не охотник был и брат тоже, никто меня на охоту не брал, не умею я лес слушать, выслеживать дичь, мой брат с папкой как-то по рыбалке больше были. Вот сейчас бы мне охотничьи навыки пригодились, ну вот такая подобная чепуха мне в голову тогда лезла.

Пока я бежал до перелеска, то услышал где-то за спиной, пока ещё вдалеке, гул машины, видимо уже из города солдаты за немцем выехали, решили живьём брать. Я пока бежал выбился из сил, другой бы на моём месте, наверное, хотел бы отличиться, взять немца, чтобы медаль получить, чтобы героем назвали, но я хотел другого, я был очень зол, ярость меня душила, я задыхался от бега, от крови, пульсирующей в висках и задыхался от злобы и ярости.

Я хотел найти немца раньше солдат, у меня было преимущество, машине не проехать в чаще, да я и местность знаю лучше, с пацанами здесь всё ещё летом излазили вдоль и поперек, ягоды искали, а потом грибы.

Не понадобились охотничьи навыки, перелесочек небольшой был, для незнакомого, конечно, покажется, что - это настоящий лес, для чужого в лесу кажется всё одинаковое, куда не кинься - везде деревья, обзора нет, а тому, кто не раз бывал и деревья, и приметы знакомы.

Я не бегал сломя голову, старался двигаться тише, а он шумел, ветки ломал, паниковал немец. Но всё равно встреча произошла неожиданно, возможно он тоже меня слышал, но стрелять боялся, не хотел ещё больше шума поднимать, выдавать себя стрельбой.

Я почти врезался в его спину и остановился, как вкопанный, он почувствовал, обернулся, меня била мелкая дрожь, решительности поубавилось, немец смотрел на меня в упор и было видно, что он растерян, напуган. Не знаю сколько продолжалась эта молчаливая сцена. Я даже на какое-то мгновение забыл про нож, лежащий в кармане, который я туда засунул, чтобы не выронить при беге.

Было видно, что немец нетвердо стоит и опирается на одну ногу, видимо посадка не была мягкой и одна нога пострадала при падении, летная куртка на нем была разорвана, шлема на голове не было, волосы трепало ветром. Мы оба расслышали гул машины уже невдалеке, уже близко.

Немец стоял всё также улыбался и молча стал показывать мне рукой в сторону (позже, когда я вспоминал эту сцену, то понял, он хотел, чтобы я вывел его из леса). Он кивал показывал рукой в сторону, а другой медленно вытащил из кармана какой-то свёрток и протянул его мне, он перестал махать второй рукой и стал подзывать меня подойти ближе и всё косился в ту сторону откуда уже слышался не только звук двигателя, но и голоса.

Всё это напоминало какое-то немое кино, но очень медленное, хотя на самом деле всё это произошло за несколько секунд. Когда я понял, что наши близко, а немчура не будет стрелять, то дрожь куда-то ушла, а вот ненависть вышла на первый план, ненависть за эти безнаказанные бомбежки, ненависть за отца, брата, за наш постоянный голод и страх.

Я подошёл ближе, рука уже была в кармане, я протянул одну руку за свертком, который он мне тянул, а второй нащупал нож в кармане, резко вытащил его и ударил, что было сил в моём детском теле, ударил так как бил свиней, только сильней, вложил всю ненависть.

Немец вскрикнул, потом, вздохнул, глаза его округлились от шока, от непонимания, а я вынул нож и ударил опять, он захрипел, стал валиться навзничь (у меня пронеслось в голове: «только бы не на меня, не на меня») я толкнул его, и он упал на спину, сел на него и продолжал бить, я бил, вколачивал в него всю свою злость, бил этого немца и не мог становиться.

Меня остановили подоспевшие солдаты и офицер, они стащили меня с этого фрица, а я всё ещё как волчонок уже не говорил, а ревел, что-то нечленораздельное, полз к нему, чтобы ещё раз ударить. Кто-то из солдат сначала оттолкнул меня сапогом, а потом оттащил за шиворот.

Офицер орал, что я безмозглый щегол, который не дал им взять пленного, что мне ещё мало не покажется за эту выходку и что-то ещё. Кто-то из солдат поднял сверток, который оказался плиткой шоколада, завернутой в лётный шелковый шарф….

Меня вырвало, не от омерзения, не от того, что я убил человека, вырвало от нервов, я кажется даже уснул в кузове полуторки, когда меня везли в комендатуру. Допрашивать меня толком не стали, какой с меня спрос?

Вечером за мной пришла мать и забрала меня. Больше меня никто никуда не вызывал и ни о чем не спрашивал. Матери строго велели языком не трепать, поэтому о моём геройстве местные почти ничего не знали, а хотелось сказать, хотелось ходить гоголем и сказать, что я убил своего немца, взрослые дядьки не могут, а я вот смог…

В начале ноября немцы подошли к Курску, мы несколько дней с мамой и сестрой прятались в подполе. Упорных боёв не было, город сдали быстро. Оборонять толком было его некому, мне кажется, что основные силы оставили Курск и его окрестности ещё до того, как пришли немцы.

Власть поменялась, началась оккупация. Каждый её переживал по-разному, кто-то отстранялся и просто выживал, другие сводили счёты с соседями и брали всё, что плохо лежит и что не успели взять или побрезговали немцы. Было много тех, кто выслуживался перед новой властью. Выживали в общем.

Многие не выжили, как моя мама и сестра. Сестрёнка Нина, умерла в конце зимы. Когда мамки не стало, то я понял, что не прокормлю сестру, отдал её в семью соседа Гришки, вроде нормальная семья была у них, сказали Нинку возьмем, но тебя не потянем, у самих ртов лишних много.

Гришка тварью оказался, не кормили Нинку совсем, зато работой уморили, говорят, что он даже её таскал немецким офицерам в дом полы мыть, деньги оккупационные зарабатывал и какие-то талоны на паёк.

Наш курский фельдшер ничего не мог сделать, Нина умерла от малокровия, от слабости и недоедания. Я побирался, помогал кому мог по хозяйству, кто брюкву даст, кто картоху, кто ещё чего.

Думал с голоду подыхать буду, но не пойду фрицам прислуживать, как некоторые там, бегали на побегушках: принеси, отнеси, сапоги почисти, на кухне помоги и может перепадут тебе картофельные очистки и крошки хлебные.

В партизаны хотел уйти, знал, что где-то они есть, но где именно? Пытался даже, но побродил по лесу почти сутки, два раз чуть не попался немецкому патрулю, но так ничего и не нашёл. Самого чуть не пристрелили.

Нужно было знать людей, знать подпольщиков, но кто тебе доверится, кто тебе скажет? Все боялись, не знали кому можно верить, а кому нет. Виселицы то там, то тут стояли, народ периодически в Рейх высылали в вагонах, как скот.

Немцев я так и не понял, то они добрые, то могут пинка дать или рявкнуть. Не понравится им что – то - сорвут злобу на тебе и вообще прибьют. Они только на словах и когда настроение было хорошие, детей любили.

Но я даже когда тяжело и голодно было, даже когда колотили меня, всегда помнил того немца и думал: «ну ничего, ничего уроды, я вашего летчика убил, да, да, я убил, вашего поганого Ганса».

Попадались хорошие люди, не давали пропасть, подкармливали, пускали погреться, когда сам дров помогу наколоть. Наш дом, в котором только я один остался, забрал другой сосед, который тоже нормальным до прихода немцев прикидывался. Сава Величкин, он и два его сына помощниками полицайскими заделались, те ещё твари.

Но я их всех пережил, дотянул до февраля сорок третьего, когда наши Курск и область всю освободили. Все эти Величкины хотели с фрицами уйти, да их не взяли, кому такое отребье нужно, надо немцам этих лакеев вшивых кормить?

Величкина и его сынков уже наши повесили. Гришка и его семейка, которые Нинку заморили, тоже ответили, их увезли и больше я их не видел. Он думал, что ничего не будет с ним, ведь вроде полицаем не был, вроде моя хата с краю, а народ он знает, народ он всё видит, припомнили ему.

Говорили, что он листовки у своего свёкра нашёл и своего же свёкра сдал немцам в комендатуру. Может срок дали, а может пулю, не знаю, хотелось бы чтобы второе.

Первое время, когда наши пришли было хорошо, задышалось по-другому – свободно. Радостно было, когда первые колонны немцев пленных вели по тем же дорогам, по которым наши в сорок первом отступали. Замученные, дранные, рванные фрицы, ни спеси, ни бахвальства, только тоска и мука в их глазах, не осталось и следа от их лоска.

Потом эта картина стала привычной, даже некоторые особо сердобольные бабенки пытались подкармливать эту погонь, мне было мерзко смотреть на это: я думал они может твоего мужа, сына убили, а ты им хлеб пихаешь.

Вчера ещё сама и дитё твое от голода пухли из-за этих фрицев, а сейчас жалко вдруг их стало, тьфу...

Радость была не такой уж долгой, проблемы остались, их нужно было как - то решать. Армии было трудно наладить всё и сразу, ей было некогда, армия наконец то наступала. А у нас разруха, развал и край разоренный войной.

К лету чуть легче стало, фронт встал, армейские тылы в Курске были. Очень много военных было, довольствие и питание у населения стало лучше, местных также привлекали к строительству оборонительных сооружений и рытью траншей.

Я почти не захватил всех этих приготовлений к грандиозной Курской битве лета сорок третьего, уже весной, меня, как сироту, сына и брата погибших фронтовиков, отправили в тыл, а оттуда детский дом, а там уже была своя жизнь, там была своя война…».

— Ну что, Олег, дочитал? Что скажешь? — посмотрел на меня испытующе журналист.

— Сильно, Илья, очень сильно и тяжело. Ну а в остальном, мне всё предельно ясно. Твои, в кавычках, коллеги хотели показать дикого советского волчонка, который вместо того, чтобы благодарно и преданно глядя в глаза, сказать — «Данке шон», ударил ножом доброго, цивилизованного европейца, который с улыбкой и надеждой протягивал ему шоколадку.

Мы же с тобой, прежде всего, держим в голове, что перед тем как раскидываться шоколадками, добрый дяденька в лётной куртке помогал бомбить город и Родину этого мальчика, а такие как он, лишили его отца и брата, и из-за таких, как этот немец, парень остался круглым сиротой.

Да он был жесток и оказался достойней многих взрослых. Илья Оренбург и Константин Симонов ещё не написали свои знаменитые на весь Советский Союз строки «Убей немца», а этот, маленький с виду, но большой внутри, человек уже им следовал. У него было правильное и неискаженное понимание, что такое Родина и как её нужно защищать, когда твою землю топчет враг.

У него, совсем юного, уже было отвращение и неприязнь ко всем тем, кто выслуживался и лебезил перед немцами. Не просто так — эта война называлась отечественной и народной. Она затронула весь народ, затронула каждого. В этой войне у каждого был свой фронт: в окопах, в тылу, в оккупации, везде. Для таких людей, как автор письма, слово «немец» — разряжало ружье, а не вызывало страх.

Я убеждён, что самые тяжелые фильмы о войне это те в которых режиссеру удалось показать всю глубину войны, без самой войны, так и здесь, в этой истории я увидел всю боль и весь ужас войны, без сражений и фронта…

Илья выслушал моё мнение, не перебивая и сказал:

— За это и выпьем, Олег. Не зря тебя позвал, чувствовал, что мы родственные души. Сейчас ещё пороюсь, многое всего для тебя есть. Ты должен доделать, то чего я не успел. Сейчас выпьем, почитаешь ещё кое-что, и скажу тебе…

Загрузка...