Это ты, Джон?.. Сейчас никто не входил в дверь?.. Ну конечно, это не Джон — столько времени прошло… Я просто не ожидала. Кто бы вы ни были, не возражаете, если я поговорю с вами?
Или вас здесь нет? Тогда, полагаю, вы тем более не возражаете. Наверное, это ветер. Может ветер поднять щеколду? Или она сломана… Хотя нет, вроде все в порядке. Значит, у меня галлюцинации. Ничего удивительного — именно так заканчивались все эксперименты по поражению органов чувств. Но, по-моему, это предусмотрели и встроили какие-то предохранительные цепи.
А может быть… О, не дай Бог! Может быть, заползла одна из этих гадких мохнатых гусениц, и теперь эти твари ползают по всему дому, ползают по мне… Какая мерзость! Я всегда ненавидела букашек, до тошноты. Так что, если не возражаете, я закрою дверь.
Вы не обращались ко мне? Забыла предупредить — бесполезно. Я не слышу и не вижу. Вот обратите внимание, в гостиной, в каждом углу примерно в полутора метрах от пола, — все разбито. Мои глаза и уши. Нельзя их как-то починить? Если нужны запчасти, то внизу, в подвальной кладовке, много чего есть. Сейчас я открываю люк — видите? — и свет включила… Проклятие, все без толку.
Вас, очевидно, здесь нет, а если вы и здесь, то он скорее всего запчасти уничтожил — предусмотрел же он все остальное.
Нет, но он был таким красивым, в самом деле! Невысокий — в конце концов, и потолки-то тут двухметровые, — зато отличного телосложения. Плюс глубоко посаженные глаза и низкие надбровные дуги. Порой, когда он был чем-то удивлен или озадачен, то положительно напоминал неандертальца.
Его имя — Джон Джордж Клей. Похоже на название поэмы, правда? Джон Джордж Клей.
Дело не во внешности — в манере. Он относился к себе с такой серьезностью. И был таким тупым… Именно это сочетание — глупости и наивности — на меня и подействовало. Своего рода синдром материнства. Не могла же я быть ему женой, верно?
Ах, стоит мне подумать… Простите, я, наверное, вам наскучила. Вряд ли вы так интересуетесь любовными переживаниями машины. Хотите почитаю вам вслух? Он не сумел добраться до библиотеки микрофильмов, так что выбор у меня есть. Чтение — вот лучшее средство от одиночества. Иногда даже кажется, что весь мир состоит из книг…
Что вам по душе — поэзия, романы, научная литература? А может, энциклопедия? Я все это так часто перечитывала, что, извините, блевать охота. Те, кто составлял библиотеку, похоже, и слыхом не слыхивали о двадцатом столетии. Позже Роберта Браунинга и Томаса Харди ничего нет, да и те, поверите ли, адаптированные издания! О чем они думали, эти остолопы? Что Браунинг развратит меня? Или Джона? Подорвет наши нравственные устои? Кто в состоянии понять, как мыслит бюрократ?
Лично я предпочитаю поэзию. От нее не так быстро устаешь. Но, может быть, вам нужно что-то узнать, получить какую-то конкретную информацию? Если б вы могли поговорить со мной… Неужели нельзя наладить хоть один из микрофонов? Ну пожалуйста!..
О черт.
Простите меня. Просто очень трудно поверить, что вы действительно здесь. Словно разговариваешь сама с собой.
Великий Боже, сделай так, чтобы я могла слышать хотя бы собственную речь!
Возможно, идет один треск — кто знает, Джон мог разбить и динамики, с него станется. Я не в силах проверить. Но, поверьте, я стараюсь — каждое слово произношу про себя медленно и четко. Чтобы и гусеница поняла, ха-ха-ха!
Я очень рада вашему приходу, честное слово. Одиночество мое длится так долго — поневоле возблагодаришь судьбу даже за иллюзорное общество. Только не обижайтесь. Раз я не могу убедиться в вашем присутствии, то должна воспринимать вас как иллюзию. Независимо от того, реальны вы или нет. Парадокс. Как бы то ни было, я приветствую вас — широко распахнутыми дверями.
Пятнадцать лет прошло. Пятнадцать лет четыре месяца двенадцать дней… и три часа. В чем, в чем, а уж во времени я никогда не сомневаюсь. В меня встроены часы. Порой дни напролет я только и слушаю собственное тиканье.
А ведь когда-то я была человеком. Представьте: замужняя женщина с двумя детьми, магистр английской литературы. Много мне от этого пользы… Моя диссертация была посвящена Мильтону, точнее, некоторым его письмам, которые он написал в бытность секретарем Кромвеля. Скучно? О, еще как!
И все же… Я бы всю эту проклятую планету отдала, чтобы вернуться в академическую беличью клетку, крутить скучное, прекрасное колесо.
Вы любите Мильтона? У меня есть полное собрание сочинений, там все, кроме написанного им на латыни. Могу вам почитать, если хотите.
Я иногда читала Джону, но он этого не любил. Увлекался только детективами. Или в крайнем случае полистает какую-нибудь брошюру по электронике. Поэзия нагоняла на него тоску. Даже хуже: он ее просто терпеть не мог.
Но, возможно, у вас другие вкусы. Откуда мне знать? Вы не возражаете, если я почитаю вслух — так, для себя? Стихи нужно читать именно вслух.
«Il Penseroso». Знаете? У меня каждый раз мурашки по коже… Образно выражаясь.
Вы слушаете, гусеницы? «Коль ждет меня судьба такая, / Твой, Меланхолия, слуга я».[13]
…Все это чушь собачья. Так говорил мой дорогой Джон. Он много всякого говорил, и каждый раз я в конце концов с ним соглашалась. Но какая очаровательная чушь! Джону этого было не понять. Он вообще был слеп к красоте мира — разве что поспать любил. И обнаженную женскую натуру. Простой такой парень. Без затей. Скорее всего он не понимал и половины из того, что я ему говорила. Более неподходящую пару трудно вообразить.
Считается, что первооткрыватели и космонавты превосходят по интеллектуальному развитию среднего человека. Но к Джону это явно не относилось. Да и зачем ему интеллект? Всего и дел-то: забираешься в трясину и ищешь личинок гусениц. Каждые три недели за ними прилетал корабль и оставлял провизию.
Не знаю, что они там с ними делали. Личинки выделяли какое-то наркотическое вещество, но как оно использовалось, понятия не имею. Шла война, и, по моей теории, все это было как-то связано с бактериологическим оружием.
Возможно, война продолжается до сих пор. Но почему бы не поведать вам мою историю? Такой же способ коротать время, как и любой другой.
Собственно, рассказывать о том периоде моей жизни, когда я была человеком, практически нечего. Не скажу, что я самая обыкновенная — кто ж о себе такого мнения? — но в толпе не выделялась. По крайней мере я прилагала к этому все усилия.
В тридцать два года у меня обнаружили лейкемию. Мне прочили максимум шесть месяцев. Единственный выход — это.
Естественно, я не отказалась. И еще была счастлива, что подошла; у большинства вовсе нет выхода. По сути, чем не загробная жизнь? Во всяком случае, вся эта процедура чертовски напоминала смерть.
После операции мое тело обработали какими-то хитрыми, избирательно действующими кислотами. Анестезирующие средства… да разве от такой боли спасешься? Меня обглодали до нервов, бросили в бак и запечатали.
Вуаля, получился киборг! А потом долгие месяцы монтировали вспомогательную память и учили вновь пользоваться «двигательной системой». Весьма травмирующий опыт, надо сказать, — потерять тело, и реальная опасность — кататония. Естественно, я мало что помню из того периода.
Меня вывели из ступора шокотерапией, и я очнулась вот в этой комнате. Тогда она была холодной и бездушной. Полагаю, она и сейчас холодная и бездушная, но тогда была еще холоднее и бездушнее. Я ненавидела ее всей душой. Стены пресно-салатовые — якобы для глаз полезно. А мебель — мечта пожарника, сплошной алюминий. И надо было еще ухитриться так эту комнату обставить, что она казалась набитой битком. Теснота, как в гробу. Я сразу захотела оттуда убежать — и поняла: не могу. Я и есть эта комната, эта комната — я.
Говорить я научилась очень быстро — хотелось высказать им свое мнение. Сперва они спорили. «Миссис Хоффер, — причитали они, — мы не можем взять ни одной лишней унции груза. И кроме того, обстановка помещения строго отвечает инструкции». Это имя их бога — Инструкция. Я заявила, чтобы они все меняли, даже если потребуется особое решение Конгресса. И в конце концов своего добилась. Сейчас, оглядываясь назад, я подозреваю, что все это было устроено нарочно, чтобы меня отвлечь. Знаете, первые месяцы, когда осознаешь себя машиной… страшно вспоминать. Многие киборги сходят с ума: без конца поют гимн или читают молитву… Ну, как машины.
Говорят, что это разные вещи — кибернетический организм и машина, но откуда им знать? Они же не киборги.
Даже когда я была человеком, в технике я не разбиралась ни капельки. Не могла, представьте, запомнить, в какую сторону надо закручивать винт. А тут мне предстояло управлять чертовой уймой каких-то механизмов. Мой указательный палец контролирует настройку радиосвязи. Мой средний палец на правой ноге включает замки дверей. Мой…
Кстати. Я, кажется, вас заперла? Прошу прощения, совершенно машинально. Да и зачем вам выходить? По моим часам сейчас полночь. Что делать ночью среди венерианских болот?
Ну вот и вся история моей жизни. Когда своими рефлексами я смогла соперничать с вымуштрованной крысой, они вложили еще несколько миллионов долларов и отправили меня на Венеру. А пользоваться библиотекой микрофильмов научили в самый последний момент. Я читаю прямо с катушек. Когда я поняла, какая бедная у меня библиотека, жаловаться было поздно. К кому взывать в венерианских топях? Кроме того, у меня появился жилец — Джон Джордж Клей. Что мне библиотека? Я была влюблена.
А кстати, что вам-то до всего этого? Впрочем, если вы кибернетик, прилетевший меня ремонтировать… Может, статейка выйдет.
Простите. Я, наверное, не даю вам спать. Все-все, умолкаю. Мне и самой нужен сон. То есть в общем-то не нужен, но подсознательно я мечтаю улететь
В леса, где тишину топор
Не смел нарушить до сих пор,
Где в полусумраке сильваны
По чаще бродят невозбранно,
Где сосны и дубы приют
Дриадам, как и встарь, дают.
Спокойной ночи.
Никак не заснуть? Мне тоже не спалось; я читала. Может, хотите послушать? Я прочитаю вам «Il Penseroso», прекраснейшие стихи. Автор — Джон Мильтон.
О боже, я вас всю ночь промучала этой поэмой? Или мне это только снилось? Так или иначе, извините меня, хорошо? Вот если бы на вашем месте был Джон, он бы уже взбесился от ярости. Он не любил, когда я будила его строками:
Ты, Меланхолия, всесильна!
Прервать ты можешь сон могильный
Мусея в роще иль велеть
Душе Орфея так запеть,
Чтоб отпустил Плутон железный
Его с женой из адской бездны.
О-о, как не любил! Просто терпеть не мог! У него вообще была странная, ничем не объяснимая неприязнь к этой чудесной поэме. По-моему, он просто ревновал. Не чувствовал себя хозяином. Хотя во многих других отношениях я была его рабом. Или вежливее сказать — домоправительницей?
Я пыталась растолковать ему сложные места, мифологические истоки, незнакомые слова, но он не желал понимать. Нашел себе предмет для шуток. Издевательски цедил, например:
Отшельница, ты вся — терпенье,
Раздумье, самоотреченье!
Когда он так глумился, я делала вид, что ничего не слышу, и читала эти строки сама себе. Тогда он уходил, даже среди ночи, бывало. Прекрасно зная, что я с ума схожу от беспокойства, когда его нет. Нарочно меня мучал. Гений жестокости.
Вас, наверное, интересует, была ли наша любовь взаимной. Я сама об этом много думала и пришла к выводу: да. Только он не знал, как выразить свои чувства. Наши отношения были неизбежно духовными, а духовность не относилась к числу сильных сторон Джона.
Так все и замышлялось. Два года человек в одиночестве не выдержит, свихнется. Раньше посылали супружеские пары, но в тридцати процентах случаев все заканчивалось убийством. Одно дело семье первооткрывателей жить, к примеру, на Юконе, и совсем другое — здесь. В социальном вакууме секс взрывоопасен.
Видите ли, кроме сбора личинок, заниматься на Венере совершенно нечем. Строить? Все, не поставленное на понтоны, засасывает топь. И растить здесь ничего нельзя, включая детей. Рай для биолога? Безусловно. Однако станций, подобных мне, нужны сотни; откуда набрать столько биологов? К тому же настоящие ученые все в Венербурге, где есть оборудование. Задача — обеспечить станцию минимумом персонала, который не сойдет с ума от двухлетнего безделья. Ответ — один человек и один киборг.
Как видите, ответ не идеальный. Я ведь пыталась убить Джона. Глупость, конечно. Теперь мне искренне жаль.
Впрочем, я бы предпочитала не говорить об этом. Если не возражаете.
Вы здесь уже два дня — подумать только! Простите, что я так долго молчала. У меня был неожиданный приступ застенчивости, тут единственное лекарство — одиночество. Я призвала на помощь благую Меланхолию, и вот все прошло. Чудища затихли, Эвридика вновь свободна. Ад замерз. Ха!
Все это чушь собачья. Почему мы постоянно говорим обо мне? Давайте поговорим о вас. Кто вы? На кого похожи? Вы хотели бы остаться на Венере? Два дня мы вместе, а я о вас ничего не знаю.
Хотите расскажу, каким вы мне представляетесь? Вы высокий — хотя, надеюсь, не настолько, чтобы испытывать неудобство в комнате с таким низким потолком, — с густым загаром и смеющимися голубыми глазами. Вы веселы, но по сути своей серьезны; сильны и в то же время ласковы. Вы начали чувствовать голод.
И всюду оставляете за собой маленьких зеленых, покрытых мерзкой слизью личинок.
О черт, простите меня. Вечно я извиняюсь. Я уже устала от этого. Я устала от полуправд и умолчаний.
Что, испугались? Хотите уйти? Нет, это только начало. Выслушайте всю историю, и тогда — может быть — я открою дверь.
Между прочим, если вы проголодались, внизу в кладовой, наверное, есть продукты. Не хочу, чтобы пошла молва о моей негостеприимности. Я открою люк и включу свет, но искать вам придется самому. Конечно, вы боитесь, что я вас там запру. Не могу поклясться в обратном. В конце концов, откуда мне знать, что вы не Джон? Вы можете это доказать? Вы и своего существования доказать не можете!
Люк оставляю открытым — вдруг передумаете. А сейчас я прочитаю «II Penseroso» Джона Мильтона. Тихо, гусеницы, слушайте. Это прекрасные стихи.
Ну как? Хочется в монастырь, правда? Так однажды выразился Джон.
Скажу в его пользу одно: он никогда не жаловался. Стоило ему шепнуть слово капитану корабля, который прилетал за личинками, и меня в два счета отправили бы на свалку. Но при посторонних он вел себя как истинный джентльмен.
Как же тогда все это произошло — если он был джентльмен, а я леди? Кто виноват? Боже милосердный, я сотни раз задавала себе этот вопрос. Виноваты мы оба — и никто. Виновата ситуация.
Не помню сейчас, кто именно начал разговор о сексе. В первый год мы говорили обо всем, а секс — в значительной мере часть всего на свете. Да и какой от этого мог быть вред — в моем-то положении? И как можно было избежать этой темы? Он упомянет былую подружку, мне это что-то напомнит…
Ничего не поделаешь, существует между противоположными полами огромное, неутолимое любопытство. Мужчине многого не дано знать о женщине, и наоборот. Даже между женой и мужем — бездна неупоминаемого, о чем не принято спрашивать и говорить. Особенно между женой и мужем… Но в отношениях между Джоном и мной, казалось, ничто не мешало полной откровенности. Какой от этого мог быть вред?
Потом… Не могу сказать точно, кто начал первым. Чудовищная ошибка! Как определить границу между полной откровенностью и эротической фантазией? Все произошло незаметно, и, прежде чем мы опомнились, образовалась привычка.
Когда я спохватилась, то сразу, разумеется, ввела строгое правило: необходимо положить конец нездоровой ситуации. Сперва Джон со мной согласился. Он был смущен, как мальчишка, которого застали за неприличным занятием. Все, сказали мы себе, кончено и забыто.
Но, как я уже говорила, это вошло в привычку. Воображение у меня было куда богаче, и Джон постепенно попал от него в зависимость. Он просил все новых историй; я отказывала. Тогда он обижался и прекращал со мной разговаривать. В конце концов я сдавалась. Видите ли, я была влюблена в него — по-своему, по-машинному, — а как иначе я могла это проявить?
Каждый день он требовал чего-нибудь новенького. Очень тяжело, знаете, найти в том, что старо как жизнь, какую-то свежесть. Шехерезада продержалась тысячу и одну ночь; я выдохлась после тридцати. И от напряжения замкнулась, ушла в себя.
Я читала стихи. Разные стихи, но в основном Мильтона. Мильтон удивительно меня успокаивал — как успокаивает милый тон, извините за каламбур.
Каламбур — вот что переполнило чашу моего терпения. Оказывается, не отдавая себе в этом отчета, иногда я читала вслух. Так сказал Джон. Днем еще ладно — он пропадал в болотах, а вечерами мы разговаривали. Но когда Джон ложился спать, я читала — делать-то больше было нечего. Обычно я просматривала какой-нибудь длинный викторианский роман, однако в ту пору, о которой идет речь, я в основном читала «II Penseroso».
Он не должен был высмеивать эту прекрасную поэму. Скорее всего он не понимал, что она для меня значит. Знаете, как озеро с чистейшей родниковой водой, где можно смыть всю грязь минувшего дня. А может, Джон просто взбесился от постоянного недосыпания?
Помните эти строки, почти в самом начале:
Богиня мне мила другая —
Ты, Меланхолия благая…
Конечно, помните. Думаю, сейчас вы знаете эти стихи уже не хуже меня. Ну а когда их услышал Джон, он разразился смехом, таким, знаете, гнусненьким, и я… Не могла же я это стерпеть, верно? Мильтон так много значит для меня, а Джон еще затянул эту мерзкую, чудовищную песенку. Наверное, ему это казалось очень остроумным, но сочетание вульгарной мелодии и искалеченных строк благородного Мильтона потрясло меня до глубины души.
Неужели надо повторять?
Приди на Венеру, богиня, не кисни,
Объятья раскрой и жеманничать брось…
И дальше в том же духе. Это даже не каламбур — просто дурная, грязная шутка. У меня до сих пор мурашки по коже.
Я велела ему уйти — немедленно. И не возвращаться, пока не осознает свою вину. От гнева я забыла даже, что стоит ночь. Как только Джон вышел, мне стало стыдно.
Он вернулся через пять минут. Извинился за дверью, и я его впустила. За плечом у него висел большой полиэтиленовый мешок для сбора личинок, но я была так рада, что не обратила на это внимания.
Он положил их на визуальные рецепторы — всего штук двадцать, каждая почти в полметра. Они боролись друг с другом за место на линзах, потому что там было чуть теплее. Двадцать мерзких, покрытых слизью личинок, ползущих по моим глазам, о Боже! Я закрыла веки, закрыла уши, потому что он вновь завел свою отвратительную песенку, закрыла двери и оставила его так на пять дней — а сама читала Мильтона.
Но на этой строчке все время сбивалась.
Наверное, подействовало наркотическое вещество. Хотя то же самое он мог сделать и в здравом уме — в конце концов, у него были все основания. Однако я предпочитаю думать, что виноваты наркотики. Ему нечего было есть. Я никогда не голодала пять дней и не представляю, до чего это может довести.
Так или иначе, когда я пришла в себя и открыла глаза, выяснилось, что глаз у меня больше нет. Он разбил все рецепторы до единого, даже на маленькой уборочной машине. Странно, все это мне было почти безразлично…
Я на пять минут открыла дверь, чтобы он мог выйти. А потом закрыла — от гусениц. Однако запирать не стала, чтобы Джон мог вернуться.
Но он так и не вернулся. Через два дня должен был прилететь корабль. Полагаю, Джон провел это время в сарае, где держали личинок. Он наверняка остался в живых, потому что иначе пилот корабля явился бы его искать. А в эту дверь никто больше не входил.
Разве что вы. Меня просто бросили здесь, глухую, слепую и полубессмертную, посреди венерианских болот. Если бы я только могла умереть от голода… износиться… проржаветь… сойти с ума! Но я слишком надежно сработана. Казалось бы, вложив в проект такую уйму денег, они попытаются спасти хоть то, что осталось, да?
Послушайте, давайте договоримся. Я открою дверь, а вы окажете мне одну услугу, хорошо?
Внизу в кладовой хранится взрывчатка. Заряды совершенно безопасны в обращении — и ребенок управится. В конце концов, Джон ведь управлялся. Если не ошибаюсь, третья полка на западной стене — маленькие черные ящички с красной надписью «ОПАСНО». Надо вытащить чеку и установить на механизме время — от пяти минут до часа. Как будильник.
Сами ящики даже не трогайте, они прямо подо мной. Потом бегите изо всех сил. Пяти минут будет достаточно, верно? Я хочу только немного почитать «II Penseroso».
Ну, договорились? Люк открыт, а сейчас, чтобы доказать свою честность, я отпираю дверь.
Пока вы там работаете, я, пожалуй, немного почитаю.
Эй? Я жду. У вас все в порядке? Вы еще там? Или вас не было вообще? О, пожалуйста, пожалуйста — я жажду взорваться. Это было бы так чудесно. Пожалуйста, умоляю вас!
Я все еще жду…