Меня не просто не приняли. Меня настоятельно попросили больше на приемную комиссию не приходить.
Я сидел на каменных широких перилах лестницы, под металлическими софитами, украшавшими вход в институт, и глубоко, с редкими всхлипами дышал. Не расплакаться я еще сумел, но вот сил куда-то идти и что-то предпринимать у меня не было. Мимо ходили абитуриенты, студенты, преподаватели, никто не обращал на меня внимания, а я думал, что мамин приезд все ближе и, пожалуй, мою жизнь можно считать законченной. Такого позора мама не простит, даже если я сам себя когда-нибудь прощу.
— Молодой человек, — сказал мне в конце концов главный из комиссии, уже выйдя со мной в коридор, — ведь есть столько хороших профессий, даже сейчас. Займитесь чем-нибудь другим. Все-таки к каждому делу нужна склонность, предрасположенность. А у вас совсем, ну совсем нет таланта…
Главный из комиссии помимо того, что много лет преподавал в институте, был худруком Малого академического и знал, о чем говорит.
Не знал он только одного: без сцены я не хотел жить.
Понимаю, звучит очень театрально. Но момент был не тот, чтобы, рассказывая о нем, следить за речью.
Постепенно начало вечереть. Воздух становился менее прозрачным, удлинялись тени. Одуряющий запах цветущей сирени сгущался в безветрии. Людей вокруг уже почти не было, и я тоже начал думать, что надо вставать и уходить. Совершенно не хотелось шевелиться, но сидеть здесь и дальше было бы совсем глупо…
И в этот момент на лестнице появился тот самый знаменитый худрук. Я увидел его, только когда он подошел почти вплотную.
Я не называю здесь его имени. Те, кто знает театральную кухню, уже поняли, о ком идет речь, а остальным его имя ничего не скажет, тем более что сейчас он живет в другой стране и занимается совсем другими делами.
— Молодой человек… — сказал он мне и замолчал.
Я встал перед ним и начал отряхивать штаны. Я не то чтобы робел, было слишком все равно, но ведь это был очень известный и уважаемый человек…
— Вы приходили к нам четырежды, — продолжил он наконец. Я кивнул, но он не ждал подтверждения. — Вы отказались переводить документы в другие вузы, несмотря на то что по баллам общеобразовательных дисциплин могли сделать это довольно легко. Вы так хотите играть?
Я снова кивнул, потому что сказать ничего не мог. В горле стоял тугой комок — но не слез, а какой-то странной решимости.
— Вы — сын?.. — И он назвал имя моей матери.
Я кивнул в третий раз и наконец разлепил губы:
— Она сейчас на гастролях…
Получилось тоненько и сипло. Уроки актерской речи тоже прошли впустую.
— Она знает, что вы пытаетесь поступить к нам?
— Нет. Она против. Она хочет, чтобы я стал экономистом.
— Если верить аттестату, ваш уровень знания математики это позволяет.
Я промолчал. Говорить было нечего.
— Знаете что, молодой человек…
Ну вот. Сейчас он объяснит мне, в знак уважения к таланту мамы потратив время на бездаря, что с моей стороны глупость и наглость даже мечтать о сцене, что на детях гениев природа отдыхает, что самое место мне в ассенизаторах…
— Я рискну дать вам один совет…
Я обреченно слушал.
— Ваше личное дело — последовать этому совету либо забыть о нем… Попробуйте зайти во вторник к Савешникову. Это кадровик Театра имени Сулержицкого. Скажите, что… Впрочем, ничего не надо говорить. — Он опять помолчал. — Это… Не панацея… Но если вы действительно настолько хотите играть… Ну, по крайней мере, если все получится, вы будете на сцене.
Он перестал мямлить и прямо посмотрел на меня.
— В общем, я бы на вашем месте непременно рискнул. Но то я. Так что смотрите. Думайте.
И ушел, не оглядываясь.
Думать тут было не о чем. Совершенно.
Формально Театр имени Сулержицкого был одним из многих небольших театров, возникших в последнее десятилетие на базе восстановленных Дворцов культуры. Какой-то завод над ним шефствовал, сколько-то утренников они давали по разнарядке… Но вечерние их спектакли вызывали раз от раза серьезный резонанс.
Они ставили один спектакль в месяц-два, давали его с десяток раз и снимали с репертуара. На больший масштаб не хватало ни людей, ни помещений. Денег, в общем, не хватало. Последними их постановками, о которых я слышал, были шекспировский «Кин Третий» и «Оправдание» Быкова, после которого театр едва не закрыли. Сейчас там шли молчановские «Похороны шута».
Днем в пустом зале репетировали следующую постановку. Называлась она просто и незамысловато: «Сказка для сына».
— Новенький, — буркнул в микрофон режиссер.
Динамики каркнули. И я вышел на сцену.
На совершенно негнущихся ногах я прошел туда, где на табуретке сидела молодая женщина, которую, как я уже знал, звали Антонина. Мне полагалось помнить, что это принцесса на троне. На репетициях для экономии времени и сил реквизит не разворачивали.
Я опустился на одно колено и поймал ободряющий взгляд карих глаз.
— Итак, сэр Роланд, — чуть хрипловато сказала Антонина, — согласны ли вы во имя моей любви вызвать на поединок сэра Эрика…
— Я рыцарь, ваше высочество… — выдавил я.
— Еще раз, — выплюнули динамики.
— Я рыцарь… ваше высочество… А…
— Еще раз.
— Ладно, — сказал режиссер, когда в постоянных повторах пятнадцатиминутной сцены прошло почти два часа. — Мизансцены и текст вы вроде запомнили… Поехали нормальный прогон.
Уставшие было артисты вокруг оживились и задвигались, занимая исходные места. Я, обреченно сжавшись, сидел возле кулисы и смотрел в сторону.
— Новенький, — позвал вдруг режиссер.
Я поднял глаза. В полумраке пустого зала было видно, что за пультом рядом с ним сидит Савешников, кадровик театра. Что он тут делает? Смотрел небось, как я позорился…
— Все запомнил? — спросил режиссер. — Выходишь во втором такте, после реплики канцлера.
Мне стало холодно, а потом, без паузы, очень жарко.
…Принцесса в ярости металась по зале, комкая в руках платок. Канцлер — худой старик с отечным лицом — следил за ней одними глазами, каменно возвышаясь в центре помещения.
— Интересы государства — превыше всего! — провозгласил он наконец. И твердо добавил: — Простите, ваше высочество.
Принцесса, замерев и вцепившись пальцами в изодранный кусочек тонкой ткани, слушала, как его шаги стихают в коридорах. Потом медленно вернулась к своему трону — меньшему из трех, стоявших в зале.
Позвонила в колокольчик. Кивнула вбежавшей фрейлине и стала ждать.
Мой выход.
…Бедная девочка совершенно потерялась в огромном пустом помещении. Одна и беззащитна она была здесь, одна и беззащитна она была во всей своей стране. В зале сквозняки, даже мне сразу стало довольно зябко. А ее кожа, наверное, совершенно заледенела.
Я опустился перед ней на одно колено и низко склонил голову.
— Итак, сэр Роланд, — звонко сказала она. Слишком звонко. Это звенели в голосе слезы, такие, которые невозможно высвободить. Из таких слез получается отчаяние и безнадежность. Из таких слез получается отвага и решимость.
Ее высочество подалась вперед, совсем близко. Меня обожгло ее дыханием.
— Согласны ли вы во имя моей любви вызвать сэра Эрика на поединок?
Я медленно поднялся.
— Я рыцарь, принцесса, — холодно сказал я, — а не наемный убийца.
Ее высочество дернулась, точно от пощечины.
В общей гримерке ровно гудели голоса. Я сидел в углу на коробках с костюмами и пребывал в полной прострации. У меня получилось! Я, конечно, не видел себя со стороны, но ведь известно, что игра актера зависит от его способности к перевоплощению, а тогда, на сцене, я чувствовал себя совершенно перевоплотившимся! Все-таки бессмысленные на первый взгляд «черновые прогоны» нашего режиссера дали великолепный результат! И вот им всем, учителям, репетиторам, экзаменаторам, которые в один голос твердили, что я не способен играть! Я буду играть! Господи, да неужели же это все взаправду?!
Надо мной склонилось лицо Антонины. Сейчас «юная принцесса» выглядела на хорошие тридцать.
— Молодец, — сказала она добрым голосом. — У тебя получилось с первого прогона. Это значит, ты очень пластичный.
Я счастливо кивал, не очень понимая, что она говорит.
— Савешникову с тобой повезло. И тебе с ним…
Она вгляделась в мое лицо и, видимо, догадалась, что я сейчас маловменяем.
— Ладно, до завтра… — хмыкнула она. — Коллега…
— Ну что ж, вы приняты, — сказал Савешников. — Экземпляр контракта вот, ознакомьтесь, завтра принесете заполненным. Репетиции ежедневно с двенадцати. В утренних спектаклях мы вас задействовать не будем. В «Сказке для сына» вы пойдете в запасном составе, но присутствие на репетициях обязательно. Нашего режиссера зовут Владимир Павлович Поных, начиная со следующей недели он будет заниматься с вами дополнительно один час каждые два дня. Оплата за эти занятия будет вычитаться с вас. Дома не репетируйте. Упражнения, которые можно делать самостоятельно, вам распишут на днях. Вопросы у вас есть?
Сейчас Савешников выглядел гораздо более усталым, чем днем, когда я робко протиснулся в его кабинет и назвал себя. Тогда он с каким-то радостным изумлением задрал вверх брови, переспросил фамилию и очень быстро отволок меня в гримерку, а потом в зал. Теперь же под глазами легли темные круги, а черты лица заострились. На столе стоял стакан с желтоватой жидкостью, и Савешников, морщась, периодически отпивал из него.
Я, улыбаясь до ушей, помотал головой:
— Нет у меня вопросов, Андрей Витальич. Спасибо вам огромное!..
Это странное и восхитительное ощущение: когда уходит страх. До этого дня я непрерывно боялся. Что не смогу, не вытяну, не сумею… Стану математиком, экономистом, ассенизатором — и буду смотреть на сцену только из зрительного зала.
Теперь я не боялся ничего.
Денег даже хватало, впрочем, плевать мне было на деньги. Каждый день к полудню я мчался в старый корпус ДК энергетиков на репетицию. Мама знала, что я устроился работать, а в подробности не вникала: ей достаточно было того, что я пообещал на следующий год поступать в универ. «Похороны шута» уже прошли, я смотрел его из комнаты осветителей. На моменте, когда Мэр-Смерть во фраке и цилиндре сблизил-таки ладони в аплодисменте, зал взорвался овацией. А в финале, когда могильщики нашли приготовленное ими чучело выброшенным за ограду кладбища, некоторые в зале плакали. Теперь шла «Сказка для сына». Ее зрители принимали заметно прохладнее, но все-таки пустых мест почти не было. Роланда там играл Миша Тяглов, играл замечательно. Его Роланд, ломающий собственные принципы, чтобы совершить правильный, по его мнению, поступок, вызывал одновременно и ненависть, и горячее сочувствие. А я уже репетировал роль дворового пса в новой постановке Поныха «Пьяница и волкодав».
— Но как, как, как ты мог променять свободу на эту тюрьму?! Это же так отвратительно — быть домашним псом!
— Понимаешь, старик… Если я не буду с ним, пусть даже как его домашний пес, он останется один…
Каждый день режиссер Владимир Палыч Поных, мрачный и вислоносый, раз по десять дрессировал нас в «черновых прогонах», не обращая внимания на качество игры и добиваясь только, чтобы мы заучили всю последовательность движений и реплик. А потом к нему присоединялся Савешников и начинался «чистовой прогон». Тогда я взмывал ввысь в совершенно невероятном приливе вдохновения, речь лилась сильно и верно, движения выходили точными, а выражение лица словно и в самом деле принадлежало моим героям. После таких удач хотелось летать.
«Чистовой прогон» делали один раз в день. Только перед генеральной репетицией «Пьяницы и волкодава» его решили провести дважды. Поных и Савешников почему-то очень волновались за спектакль. Но закончить не получилось. На середине второго прогона Поных вскочил и закричал, чтобы мы немедленно звонили «ноль-три»…
В общем, Савешникова увезли в больницу. Прямо с репетиции.
Назавтра мы собрались, как обычно, к полудню. Владимир Палыч, грустный и невыспавшийся, сказал, что врачи поставили Савешникову диагноз «крайнее нервное истощение» и уложили в стационар.
— Что будем делать, друзья мои?
Пожилой худой Малькин, игравший в «Похоронах шута» Мэра-Смерть, раздумчиво сказал:
— Ну что… Спектакль отменим, конечно… Утренники запустим в две смены, спрос есть, пока каникулы… А так — декорации подновим, ремонт по мелочи сделаем… Поворотный круг давно пора проверить… Я займусь, а молодежь наша мне поможет… Смету к завтрему составлю…
До того как прийти в театр, Малькин был прорабом.
Все согласно закивали, а я, как самый младший, не стал показывать своего изумления. Что за ерунда? Режиссер, что ли, заболел? Или ведущий актер с дублером вместе?
— Обрадовались, лентяи, — хрипло прозвучало от двери. Там, держась за косяк двумя руками, стоял, покачиваясь, Савешников. Выглядел он очень маленьким и хрупким.
— Андрей Витальич! — вскрикнула Антонина, — Вам же…
— По местам, — оборвал ее Савешников. — Поехали «черновые прогоны». В семь премьера.
«Новый спектакль… кажется, говорит о принципиальной невозможности согласия в стане так называемых „певцов свободы“… В большинстве своем это инфантильные маргиналы, чьих устремлений хватает лишь… В довольно сложной роли пса Жоры, который был другом главного героя, но так и не сумел оценить и простить его самопожертвования… счел такой шаг предательством идеалов свободы… очень хорошо выступил молодой актер Дмитрий П., новое поколение знаменитой театральной династии… К сожалению, в связи с болезнью художественного руководителя театра, время следующей постановки „Пьяницы и волкодава“ пока не объявляется…»
О скандале, который мне закатила мама, я рассказывать не хочу и не буду. Она потрясала «Театральным критиком» и орала хорошо поставленным голосом так, что дребезжал хрусталь в шкафу. Почему-то больше всего ее задевало, что я пошел именно в Театр имени Сулержицкого. Этим я якобы опозорил ее перед всей театральной общественностью. «Твой Савешников — шарлатан!» — кричала она мне. Я уже знал, что Андрей Витальич не только кадровик, но и худрук, так что, имея в виду Театр имени Сулержицкого, знатоки частенько говорили «театр Савешникова». Какие у них там были счеты в прошлом поколении, мне было совершенно не интересно. Савешников выпустил меня на сцену — и я был перед ним в неоплатном долгу.
Андрей Витальич лежал на больничной кровати, совершенно теряясь головой в огромной подушке. Среди персонала больницы оказались театралы, поэтому ухаживали за ним хорошо. Посещения разрешили всего несколько дней назад, и теперь рядом почти постоянно был кто-нибудь из наших. Сейчас где-то на этаже бегала Антонина, добывая у администрации разрешение перевести его на домашнее лечение, я примостился на табуретке у двери, а у изголовья больного сидел наш режиссер. Он в три слоя обложился бумагами и непрерывно гудел:
— Строить мизансцены по Обухову мне надоело, я попробовал сделать динамичнее, как у Лобанова, но это тоже не то… Если мы сегодня с тобой закончим экспликацию, то вечером я еще подумаю, но мне кажется, надо что-то новое, как мы еще не делали…
— Я понял, Вова. Давай третье действие с начала, — хрипловато перебил его Савешников.
Владимир Палыч кивнул и принялся что-то строчить в толстой тетрадке с надписью «Телефонный справочник. Трагедия-буфф langue poissarde в пяти действиях. Экспликация». Савешников молчал.
— Вымарки по второму действию принимаем? — спросил Поных, не отрываясь от тетрадки.
— Да, — почти шепотом ответил Савешников.
— Тогда так… И вот так… — И Владимир Палыч опять с головой ушел в текст.
Я с замиранием смотрел, как творят великие. Культовым режиссером Поных не становился исключительно потому, что все ниши для культовых были определены и распределены давно, и режиссеру мелкого театра там не было места. Но вот, например, читать лекции его приглашали регулярно. Правда, все больше за границу, что опять же делало ситуацию неоднозначной. Впрочем, Поных все равно всегда отказывался. Я не понимал почему.
Владимир Палыч вдруг замер и, подняв голову, внимательно посмотрел на Савешникова. Тот лежал, чуть приоткрыв рот и закрыв глаза.
— Андрей! — позвал Поных.
Савешников не отозвался. Я вскочил.
— Зови врача, — быстро сказал мне режиссер.
Я не успел выскочить из палаты, в дверях появилась Антонина, а за ней — медсестра. Нас вытолкали в коридор, Владимир Палыч сразу ушел, а мы с Антониной остались ждать. Она нервно курила одну за другой сигареты, хороня окурки в огромной кадке с пальмой. Я тихо ругался себе под нос на Владимира Палыча, который зачем-то приперся работать в палату к больному и за несколько часов снова довел его до обморока. Вдруг Антонина развернулась ко мне.
— Черт, ты же действительно ничего не знаешь. А я-то удивляюсь… Знаешь что, Дим, приезжай ко мне завтра. Я тебе объясню все…
Я не понимал, что такого мне нужно объяснять, но съездить в гости к Антонине был совершенно не прочь. На этом мы с ней и распрощались.
Я и раньше замечал, что вне сцены Антонина двигается и говорит совершенно иначе, чем на сцене. Об остальных, впрочем, можно было сказать то же самое. Сейчас это было особенно очевидно — в джинсах и футболке она сновала по кухне, то и дело задевая бедрами углы стола.
— Скажи мне, Дим, ты раньше где-нибудь играл?
Я отвлекся от рассматривания.
— Нет. Только пытался поступить в театральный…
— И как?
— Никак. Не взяли, на творческом конкурсе срезали.
— И тебя не насторожило, что у Савешникова ты заиграл сразу?
— Просто Поных режиссер от Бога…
Антонина села напротив меня и прямо посмотрела в лицо.
— Поных такой же режиссер, как мы с тобой актеры. Графоман без капли таланта.
Я от неожиданности замолчал. Как это, Поных — графоман? А потом осознал ее фразу целиком и наконец растерянно выдавил из себя:
— В смысле?..
И тогда она рассказала мне историю Театра имени Сулержицкого.
Впервые Савешников пришел в Госкомтеатр восемь лет назад. Его пустили на генеральную репетицию «Долгой жизни» Херманиса, где сразу же разразился скандал. Сути этого скандала никто не знает, известно только, что участвовала в нем сама великая Анна П., а Савешников в результате стал в театральном мире персоной нон-грата.
Савешников понял, что заходить надо с другой стороны. Второй раз он возник через несколько месяцев в качестве помрежа заводского самодеятельного театра при ДК энергетиков. Из которого за полгода, почти полностью сменив состав, сделал Театр имени Сулержицкого. Первым их спектаклем был «1985» Далоша — продолжение знаменитой оруэлловской антиутопии, — и это был фурор.
Власти мгновенно записали Савешникова в благонадежные, ибо так зло и талантливо высмеять «освободителей» надо было уметь. Не восстановили они еще старую школу цензуры. Диссиденты передавали друг другу видеозапись «1985» и восхищались смелостью критики режима. Савешников от попыток навязать спектаклю политический контекст открещивался изо всех сил и поставил следом две совершенно безобидных мелодрамы: «Крыши Парижа» и «Вечер для капитана». Режиссером последней выступил уже Владимир Поных.
Как Савешников его выкопал, было непонятно. До того момента врача областного ветеринарного центра Поныха знали (и считали наказанием божьим) в основном редакторы «толстых» журналов, в которых он годами обивал пороги. Его бездарность могла соперничать только с его же плодовитостью. Переквалифицировавшись в режиссеры, бывший графоман засиял: первая тройка поставленных им спектаклей (кроме «Капитана» там был «Москательщик на покое», а третий Антонина не помнила) вызвала ажиотаж.
Актерская команда собралась не сразу. Всем, кому мог, Савешников выписывал рекомендации на перевод в другие, лучшие театры. Оказывается, здесь, в Театре имени Сулержицкого, начинали пять лет назад Назаров, Скородчинский и Гольдина — сейчас они все играли в Чеховском. Еще с полдюжины «выкормышей» Савешникова, чьи имена я слышал, блистали по менее крупным сценам.
У себя он оставлял только тех, кому идти куда-либо было бесполезно. Это были люди, отчаянно и безнадежно влюбленные в театр. Безнадежно — потому что одной влюбленности мало. Нужен талант.
— Ты какую свою роль считаешь лучшей?
— Роланда, наверно.
— Помнишь хорошо?
— Конечно!
— Прочитай мне реплику к страже. Начисто.
— Нам же запретили репетировать самим…
— Ничего, один раз можно. Прочитай.
Я встал, чтобы открыть дыхание, и начал читать:
— Я не привык думать, что мне есть за что умирать, потому что, оставаясь живым, я могу принести больше добра…
И замолчал. Слова звучали картонно и неискренне. И чем старательнее я пытался интонировать, тем хуже получалось.
«Молодой человек, ведь есть столько хороших профессий, даже сейчас. Займитесь чем-нибудь другим. Все-таки к каждому делу нужна склонность, предрасположенность. А у вас совсем, ну совсем нет таланта…»
«Это не панацея, но если вы действительно настолько хотите играть… По крайней мере, если все получится, вы будете на сцене».
— Он — как кукловод. Представь себе тряпочного Арлекина ростом с твой локоть, который отчаянно хочет играть. Но не может — он бессилен, пока кто-нибудь не возьмется за ниточки. Савешников наполняет нас, когда мы выходим на сцену. И играет нами. А все, чем мы можем ему помочь, — до автоматизма вызубрить, куда идти и что говорить. Остальное он сделает за нас. Нет, не за нас. Для нас. Мы все мечтаем играть на сцене. И он дает нам эту возможность…
— Значит, я сам… — медленно выговорил я.
— Ты сам — полная бездарность, — сочувственно и безжалостно сказала Антонина. — Как и все мы. И я. И Малькин. И Тяглов. И Поных.
— И Поных?
— Конечно. Ты не понял, почему он работает, сидя возле Савешникова? Тот же механизм. Без Савешникова Поных не увидит ни одной мизансцены и не свяжет двух слов. Сам он может только дрессировать нас на «черновых прогонах».
Вот как! Значит, мы все… Кукловод! Невропаст хренов! Гапитник! Я думал, что это я, я сам, что я смог… Сумел… А он…
— Он обокрал меня, — сказал я, сжимая кулаки.
— Нет. — Антонина убежденно помотала головой. — Он сделал тебя богатым. Он вкладывает в нас всего себя. Каждый спектакль, каждую репетицию. И это обходится ему все дороже…
Самопожертвование «кукловода» не утешало. Я ушел от нее в бешенстве и отчаянии.
Мама вернулась через неделю. Обнаружив меня в обычном для последних дней виде — в трениках, лежащего поверх незастеленной кровати и с пультом телевизора в руке, — она всполошилась, отчего мгновенно сделалась необыкновенно суетливой и заботливой. Безошибочно воззвав к моему сыновнему долгу, брезгливости и возможным перспективам, она получила меня за обеденный стол выбритым и прилично одетым.
— Не расстраивайся, не расстраивайся, — ворковала она, подкладывая мне свежеслепленные тефтельки. — Лучше даже, что все это сейчас кончилось. Поработай ты с ним годика три, потом сам бы уже ничего не мог, мне психологи говорили…
— Ну откуда твои психологи знают, мам?
— От меня, я им рассказала…
— А ты откуда знаешь?
— Знаю, Димочка, знаю… Я вашего Савешникова уже почти десять лет знаю… Он со своими завиральными идеями сперва к нам пришел…
— Знаешь, мам… идеи, может, и завиральные, но вот я в его спектаклях играл. И у меня получалось.
Мама отмахнулась.
— Да ты слушай больше, что тебе его бездари напоют. И критики тоже… Обрадовались — ах, у примы наследничек вырос… Какая тема!.. А театр ваш все равно скоро закроют — Савешникова переведут куда-нибудь в администраторы, а театр закроют… Он ведь в неблагонадежных значится после «Оправдания». Сначала вроде пронесло, а теперь один господин из администрации на «Похороны шута» крепко обиделся… И правильно, потому что думать надо…
Вот как… Закроют… Ну и ладно, мне-то что. Я все равно оттуда уже ушел…
Я отодвинул тарелку и встал.
— Ладно, мам… Спасибо. Пойду полежу…
Лежать мне на самом деле не хотелось, а от телевизора я за эти дни уже отупел. Но сидеть и слушать ее тоже не хотелось. Просто Савешников это Савешников. А мама это мама.
А на следующее утро начался содом. Меня подняли звонком из секретариата универа. Им не хватало справки из поликлиники. Я спросонья пообещал принести, а потом сообразил, что ни в какой универ документы не отвозил. Тем более что уже шел сентябрь, до начала лекций оставались считаные дни.
— Ма-а-ам!
Естественно, это подсуетилась мама. Когда успела?! Она сообщила, что сейчас мне надо бежать за справкой, а после обеда придет репетитор…
Я возмутился. Впустую.
— Но теперь ты никак не завязан с работой и спокойно можешь начать учиться с этого года!..
Вот честное слово, ничего более надежного, чтобы я встал на дыбы, она даже придумать не могла. Ушел я, хлопнув дверью.
Я бродил по улицам долго, все пытаясь свыкнуться с мыслью о том, что надежды для меня нет. Буду кем-то другим. Все равно кем. Экономистом, менеджером… А может, стану театральным критиком. Буду писать: «С этой сложной ролью прекрасно справился Иван Иванов, молодой, подающий надежды актер…»
…Ноги сами вынесли меня к ДК энергетиков. Честное слово, сами. Рассудок в этом никакого участия не принимал.
— Вернулся? — поприветствовал меня Поных. — Молодец.
— Можно подумать, без меня бы не обошлись, — фыркнул я. — Нужен тут школяр-недоучка…
— Ага, — глухо ответил наш режиссер. — Ты — школяр-недоучка. А я ветеринар с идиотской фамилией. Все, пошел работать.
И я пошел работать.
Все собрались в первых рядах зала. Поных стоял перед нами, опершись лопатками на край сцены и насупленно гудел:
— Звонили… Настойчиво просили снять спектакль… Намекали, что заигрывания с политикой, которые сходили с рук Андрею, нам не сойдут… Я сказал, что посоветуюсь с коллективом…
Тем же голосом, которым когда-то говорил: «Спектакль, конечно, отменим», Малькин флегматично сказал:
— Играть, конечно, надо. Ничего не поделаешь…
— Как? — мрачно поинтересовался Миша Тяглов.
— Как сможем, — пожал плечами Малькин.
— А почему, собственно, надо? — высоко задрав подбородок поинтересовался Костя Кравец, игравший в последнем спектакле Пьяницу. — На черта нам такое счастье без Витальича?
— Да очень просто, Костенька, — ласково сказал Малькин. — Ты еще хоть раз на сцену выйти хочешь? Так это последняя возможность.
Кравец замолчал. Остальные тоже не пытались возражать.
Мне было проще, я-то уже почти привык к мысли, что для меня все кончено. Но не бросать же их в такой тяжелой ситуации…
— И еще, — добавил Поных. — Андрей нам всем… Ну понятно. Это самый важный для него спектакль. Он хотел сделать «Телефонный справочник» с самого начала. Теперь может не успеть. Мы должны… Ну понятно же, да?
Ему уже никто не ответил. Актеры молча расходились по местам.
«Черновые проходы» «Телефонного справочника» мы гоняли до полного автоматизма. Потом начиналась мука. Антонина, Кира Анатольевна, Малькин, Филипченко, Кравец, Тяглов и я под изнуренным взглядом Поныха пытались выжимать из себя хоть какое-то правдоподобие. Мы пытались играть. И было это чудовищно.
— Здесь можно раз в полвека расстреливать по десять миллионов, и все равно ничего не изменится…
— У каждого из нас есть имя в телефонной книге…
— А я так люблю запах акации…
Все реплики звучали одинаково фальшиво, независимо от того, кто и по какому поводу их произносил. А срок премьеры был все ближе.
Савешникова готовили к операции. Что-то там у него было связанное с работой сердечных клапанов. Поных и Антонина каждый день приносили известия, впрочем, довольно однообразные: состояние Савешникова не менялось. Но это был тот случай, когда отсутствие плохих новостей само по себе было хорошо. Мама со мной не разговаривала. Выяснилось, что я никудышный сын и крепко подвел ее после того, как она уже договорилась обо всем с ректоратом университета. Вопрос, что неплохо было бы договориться сперва со мной, я даже не поднимал.
Все остальные дела и проблемы я отложил на потом. Благо, до этого «потом» оставались уже считаные дни.
Однажды соседка сказала, что меня искал участковый. Я не удивился: Поных предупреждал, что возможна подобного рода нервотрепка. Просто проигнорировал эту новость. Все равно большую часть времени я проводил в театре, и поймать меня одного, отдельно от остальных актеров труппы, было почти нереально.
И наконец время кончилось.
— Ох, как же позориться не хочется… — с мукой протянул Миша Тяглов. Ему оказалось тяжелее всех: его персонаж должен был находиться на сцене почти постоянно без малого два часа. До прихода в театр Тяглов был лаборантом-почвоведом.
— На реакцию зрителей не смотрите, — наставлял нас Малькин. — Со сцены не уходите ни в коем случае. Что бы ни происходило, спектакль должен продолжаться.
Позориться действительно страшно не хотелось. Но как-то вариантов не было. На попятный идти поздно… Ну и ладно, что ж теперь. Два часа позора — дело не смертельное. По крайней мере, отрежу себе все пути на сцену. Чтобы потом, чем бы я ни занялся, не оставалось в голове поганой мыслишки, что «мог бы»… Точно буду знать: не мог бы. Тоже плюс. А то я себя знаю: всю жизнь бы нервы себе мотал…
Антонина то и дело бегала смотреть, как заполняется зал. Она-то и увидела первой суету в проходе. В сопровождении паникующего и оттого совершенно закаменевшего лицом Владимира Палыча к нам стремительно двигался Савешников.
Он был маленький и высохший, с седым ежиком волос над высоким лбом. Крылья заострившегося носа раздувались. Палка, на которую он опирался, казалось, выстукивала по полу сложный танцевальный ритм.
Я не могу передать охватившее нас в этот момент облегчение.
Играем! Играем!!!
Андрей Витальевич обводил нас взглядом блестящих глаз, дотягиваясь, приобнимал за плечи, говорил что-то ободряющее. Навстречу ему появлялись улыбки, у всех, даже у флегматичной Киры Анатольевны, даже у измученного ожиданием Тяглова.
Мы усадили его в пятом ряду, возле операторского пульта. Рядом устроился Поных. Операторы Леша и Слава возились один с пультом, второй с камерой и на начальство внимания не обращали.
— Не бойтесь, — как-то просительно сказал нам Савешников. — Все получится…
— Да мы и так-то не боялись, — улыбнулась ему Антонина. — А уж теперь…
Савешников выдавил ответную улыбку и слабым взмахом руки отправил нас в сторону сцены. Прозвенел второй звонок.
Мы в последний раз собрались вместе — небольшой толпой за кулисами, — что-то еще напоминали друг другу, желали удачи. Потом все разошлись по исходным местам.
Задребезжал третий звонок. И через несколько секунд я почувствовал, как светлой силой наливается все тело, дышать становится легко и свободно, а глаза начинают видеть все так ясно, словно до этого я таскал мутные очки.
Началось.
Я открывал спектакль. Я поднимался из зала на еще закрытую кулисами сцену и замирал спиной к зрителям. Осветители сработали великолепно: кулисы были все в черных ломаных тенях, казалось, сцену закрывает стена спутанного бурелома. Я чуть откидывал назад голову и начинал говорить:
— Бывают такие времена… такие исторические периоды… когда даже сказка о Золушке… да что я говорю, даже телефонный справочник за какой-нибудь тысяча девятьсот пятьдесят шестой год… не могут быть поставлены на сцене иначе, чем в современной интерпретации… Это сказал Дьердь Далош…
Я замолкал и задумывался, склонив голову на плечо. Потом я оборачивался к залу.
— Не могут? — переспрашивал я зал. — Неужели правда не могут?
Зрители молчали.
— А мы попробуем! — зло и весело обещал я им и прямо с края сцены прыгал в зал.
И быстро уходил по проходу. А за спиной с шорохом расходился занавес.
История, которую рассказывал Савешников, отчаянно пыталась остаться любовной мелодрамой. Красивой и доброй. Встреча нескольких человек произошла из-за телефонного справочника, в котором кто-то вырвал несколько страниц. Эти люди очень хотели просто и спокойно жить, дружить, работать, любить друг друга. Но ни черта у них не получалось. Бывают такие времена…
Однако они не сдавались. Там, где реальность требовала от них подлости и насилия, они действовали во вред себе, но не подчинялись ситуации. Где любой предал бы, героиня оставалась верной. Где любой убил бы, герой находил в себе силы прощать.
И все равно ни черта у них не выходило…
Моего персонажа забили «новые опричники» в конце третьей сцены. Дождавшись, пока с шорохом и поскрипыванием опустится занавес, я встал, показал остававшимся большой палец и, чтобы не мешать, быстренько ушел в гримерку. Переодевшись и умывшись, обошел зал, пригибаясь, добрался до пультовой секции. Еще с прохода было видно, что Поных сидит, сильно подавшись вперед, и, не отрываясь, смотрит на сцену, а Савешников, наоборот, откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Наверное, он чувствовал себя очень усталым.
Я добрался до них, склонился к Андрею Витальевичу и зашептал:
— Все отлично идет! Я видел — в зале ни одного пустого места нет!
И тут ко мне развернулся Поных. Он выбросил вперед руку и вцепился мне в плечо железными пальцами.
— Сядь, — тихо и глухо сказал он. — Сядь и не мельтеши. Все. Он больше не слышит.
Я чуть не вскрикнул, сдержаться помогла боль в плече. Нахлынул холодный ужас.
— Почему не слышит?!
Поных всем корпусом развернулся ко мне. Несколько секунд помолчал, глядя в глаза, потом коротко дернул головой:
— Умер.
Рядом с Владимиром Павловичем возле самого пульта было свободное место. Я почти рухнул туда.
— Как?! Когда?!
— Почти сразу. Еще до твоего выхода.
— Но как же мы тогда… Мы же играли! Мы до сих пор играем!
— Я не знаю, как, Дмитрий… Знаю, что спектакль идет отлично. Не знаю.
Он опять подался вперед, уставившись на сцену, а я сжался, поверх его спины глядя на спокойное и неподвижное лицо нашего Савешникова. Так мы и сидели втроем, пока зал не взорвался оглушительными аплодисментами.
В гримерке было тихо. Все потерянно сидели на стульях и ящиках и совершенно не знали, что говорить и что делать. Врач объяснил, что был тромб, в больнице Савешникова собирались класть на шунтирование, но не успели.
На премьеру он просто сбежал. И волнения этого дня его доконали.
Через некоторое время я, к стыду своему, обнаружил, что думаю уже не о Савешникове. Неясность собственного будущего занимала мысли. Вот произошла встреча с чудом — но теперь чудо закончилось. Вопрос: закончилось совсем? Или если мы доиграли спектакль до конца, значит, сила Андрея Витальевича перешла к нам, и теперь каждый из нас обладает той или иной мерой настоящего таланта? А как это проверить? Еще раз выйти на сцену? А вдруг окажется, что чуда больше нет? Что тогда? Проклятый экономический факультет? Будущее театрального критика? И как теперь жить нормальной жизнью, зная, что бывают такие люди, как Савешников? Искать способы самому стать таким же? Заниматься какой-нибудь там… эзотерикой?
Еще вопрос: чем нам аукнется выпущенный спектакль. Если завертится… Не загребли бы меня в армию. Три года — срок большой. Если вообще вернусь…
Нет, не надо думать о плохом. Надо решиться: моя жизнь связана с театром. И точка. Остальное — подробности…
И я снова начал думать о Савешникове. Я представил, как он сидел там, в зале, один среди толпы, рядом с беспомощным Поныхом и понимал, что может не успеть. Как он, продолжая поддерживать нас, лихорадочно искал варианты…
Наверное, он так ничего и не придумал. Просто, когда стало совсем худо и он понял, что может отключиться в любой момент, он одним могучим рывком отдал нам всю свою силу, сколько ее еще оставалось. И этого хватило, чтобы мы по инерции смогли довести спектакль до конца.
И не надо рассчитывать на то, что теперь у меня есть талант. Не надо. Мы отыграли спектакль, и сила Савешникова ушла. Вместе с ним, вслед за ним.
Дверь запела, и в гримерку протиснулись трое в форме приставов.
— Ого, — тихонько сказал Малькин. — Быстро они…
Мы все зашевелились, но Поных уже встал и быстро пошел к дверям.
— Вы что, у входа ждали? — с мрачноватым юмором поинтересовался он. — Пойдемте ко мне, не будем мешать актерам… отдыхать…
Он вытеснил приставов наружу и вышел следом.
В этот момент Антонина подняла голову.
— Так что же значит, — потускневшим от слез голосом спросила она, — если Андрей Витальич умер… — Она всхлипнула. — Он же даже не видел, как мы играем? Он же… И значит, мы сами смогли сыграть?..
Это было настолько в такт моим недавним мыслям, что я чуть было не озвучил их в ответ. Но не успел.
— Да, — ответил Антонине Малькин. — Конечно, Тонечка, мы сами. Андрюша только подтолкнул нас. И теперь отпустил. Теперь мы… Теперь ты все можешь сама.
Я с ужасом подумал, каково будет Антонине обнаружить, что это неправда, и даже хотел было возразить. Но вместо этого почему-то только подтверждающе кивнул ей.