— Завидую вашему здоровью, — произнес сосед, не поднимая головы.
Мы сидели вдвоем на грязной садовой скамье. Бульвар, залитый талой водой, был пустынен. Сосед каблуком долбил в леденистом снеге ямку, толстое лицо со сломанным носом чуть покачивалось. Рука в перчатке упиралась в планки сиденья.
— Ах, здоровье — это прекрасно, — сказал сосед, не разжимая губ.
Я на всякий случай оглянулся еще раз — не стоит ли кто за скамьей. Никого… Прошлогодние листья чернеют на сером снегу, вдоль боковой аллеи журчит ручей.
— Вы мне говорите? — пробормотал я.
Сосед качнул шляпой сверху вниз, продолжая ковырять снег каблуком. В ямке уже проступила вода.
Еще несколько минут он смотрел на свои башмаки с ребристыми подошвами, а я разглядывал его, ожидая продолжения.
Черт побери, это был престранный человек! Лицо отставного боксера — сломанный нос, расплющенное ухо и одержимые глаза, сумасшедшие, неподвижные. Такие глаза должны принадлежать ученому или потерявшему надежду влюбленному. Я никогда не видел человека, менее похожего на того или другого — по всему облику, кроме глаз… А его слова? “Завидую вашему здоровью, это прекрасно…” А его поза, поза! Он сидел, упираясь ручищами в скамью, бицепс левой руки растягивал пальто. Он как будто готов был встать и мчаться куда-то, но каблук мерно долбил снег, и уже талая вода ручейком уходила под скамью — в ручей на дорожке за нашими спинами.
— Вы нездоровы? — Я не выдержал молчания.
— Я недостаточно здоров, — он мельком посмотрел на меня, как обжег. И без всякого интервала спросил: — Болели чем-нибудь в детстве?
Я чуть было не фыркнул — такой тяжеловес заводит разговор о болезнях. Отвечая ему: “корь, свинка, коклюш”, я думал, что он похож на Юрку Абрамова, мальчишку с нашего двора, который в детском саду уже не плакал, а в школе атаманил, и мы смотрели ему в рот. Юрке сломали нос в восьмом классе. Учителям он говорил, что занимается в боксерской секции, а мы знали — подрался на улице. Вообще-то все люди со сломанным носом будто на одно лицо.
— Сердце здоровое? — продолжал сосед почти безразличным тоном, но так, что я не мог отшутиться пли сказать: “А вам какое дело?” Пришлось ответить полушуткой: — Как насос.
— Спортсмен?
— Первый разряд по боксу, второй по рапире., футбол, плаванье.
— Какие дистанции? Спринтер? Конечно, спринтер… — Он посмотрел на мои ноги.
В фас он был совсем недурен — в меру широкие скулы, лоб как шлем, только глаза меня пугали. Они буквально светились изнутри, выпуклые такие глазищи, и лоб карнизом.
— Курите?
— Иногда, а что?
Я вдруг рассердился и заскучал. Курите, не курите…
Каждый тренер с этого начинает. Атаман… Мне захотелось уйти, холодновато становилось под вечер. Я и не рассчитывал, что Наталья сейчас появится, она сказала, что придет, если удастся удрать с лекции, но вообще-то, наверно, не придет.
Я сказал: “Простите. Мне пора”, — и встал.
Сосед кивнул шляпой. Из-под каблука летели брызги через всю дорожку.
— До свидания, — сказал я очень вежливо.
Длинноногая девчонка с прыгалками оглянулась на нас, пробегая по дорожке.
— Жаль, — сказал сосед. — Я хотел предложить вам кое-что любопытное.
Его нос и уши ясней, чем любая вывеска, говорили — что он может предложить. Я ответил:
— Спасибо. Я сейчас не тренируюсь. Диплом.
Он сморщился.
Я уже шагнул через лужу на дорожку, когда он сказал неживым голосом:
— Я имею вам предложить путешествие во времени…
Я с испугом оглянулся. Он сидел, не меняя позы.
— Путешествие во времени. В прошлое…
“В прошлое, значит, — думал я. — Вот оно — недостаточное здоровье…”
— Я не сумасшедший, — донеслось из-под шляпы. — Сумасшедший предложил бы путешествие в будущее.
Я сел на скамью, на прежнее место. Эта сумасшедшая логика меня сразила. Он явно был псих, теперь я видел это по его одежде — чересчур аккуратной, холодно-аккуратной. Все добротное, ношенное в меру, но вышедшее из моды. Наверно, жена следит за его одеждой, чтобы у него был приличный вид, только нового не покупает — донашивает он, бедняга, свой гардероб лучших времен. Такие пальто носили в пятидесятых годах и ботинки тоже. И шляпы, я помню, хоть был маленький, — шляпа как сковорода с ромовой бабой посредине.
Он скользнул по мне своими глазищами и как бы усмехнулся, но глаза оставались прежними.
— Я действительно редко бываю на улице. Вы об этом подумали? Недостаток времени, больное сердце… Послушайте, — он тяжело повернулся на скамейке, — мне действительно нужен совершенно здоровый человек для путешествия в двадцатое тысячелетие до нашей эры.
Сказал и уперся в меня своим необыкновенным взглядом.
Исподлобья. Как гипнотизировал. Но это было уже ненужно.
Я решил — пойду. Спортивная закалка подействовала — я испугался и хотел перебороть страх. И потом, все было очень странно.
За всем этим маячило приключение, его напряженная тревога звучала в шорохе шин за деревьями, в запахе солнца и тающего снега, в размеренном крике вороны у старого гнезда. Зачем-то я спросил еще:
— Вы как, машину времени… построили?
Он ответил нехотя:
— Так, что-то в этом роде, но не совсем.
… Выходя с бульвара, он погладил по голубой шапочке девчонку — она стояла, засунув в рот резиновый шнур от прыгалок. По-моему, она слышала наш бредовый разговор. Во всяком случае, она пошла за нами, мелко перебирая ножками, как цыпленок-подросток, и отстала только на третьем перекрестке, у кондитерской. Здесь стояли телефоны-автоматы, и я спросил, надолго ли планируется это… путешествие, а то я позвоню, предупрежу дома, что задержусь.
Он сказал:
— Не беспокойтесь. Первый опыт на полчаса — час. Смотря в каких координатах вести отсчет.
Он шел по краю тротуара, засунув руки в карманы, с тем же отсутствующим видом, что на бульваре. Я заметил, что почти все прохожие уступают нам дорогу.
Около подъезда серого каменного дома он остановился и начал шарить в карманах, и как раз в эту секунду из подъезда выбежала девушка. Пальто нараспашку, кудрявая головка пренебрежительно поднята, на хорошеньком личике вдохновение обиды. Она что-то шептала про себя и вдруг остановилась, уставившись на тупоносые ботинки моего спутника Он поднял плечи. На лице девушки уже не было обиды, но появилось такое явственное изумление, что я ухмыльнулся.
Она вдруг сорвалась с места и побежала дальше. Обтекавшая нас уличная толпа сейчас же скрыла ее, и мой странный спутник шагнул к подъезду.
Стоя плечом к плечу в тесном лифте, мы поднялись на шестой этаж. Когда стоишь совсем рядом с человеком, неудобно разговаривать. Приходится смотреть на всякие правила пользования или на стенку и помалкивать с чувством неловкости.
В этом лифте около диспетчерского динамика было аккуратно нацарапано на стенке: “БАЛЫК”. Прописными буквами.
Почему — балык? Мне стало смешно, и вдруг я вспомнил.
Он сказал: “Я был бы сумасшедшим, если бы предложил вам путешествие в будущее”.
Я стоял с улыбкой, застывшей на физиономии, и чувствовал себя сумасшедшим. Почему я поверил, зачем пошел? Ведь я изучал теорию относительности, а там сказано, что путешествие в будущее — реально, а в прошлое — невозможно… Все наоборот… Вернуться в прошлое нельзя, потому что будущее не может влиять на прошлое. “Вот вам и балык, — я просто кипел от злости. — Когда ему откроют дверь, попрощаюсь и уйду. Все. Явный псих, конечно, явный”.
— Дело в том, — сказал он, открывая дверь лифта, — что путешествие в будущее возможно на субсветовых скоростях. В космосе. Боюсь, что человечество никогда не достигнет субсветовых скоростей.
Лифт с ворчанием ушел вниз. Я покорно шагнул за ним в квартиру и позволил снять с себя пальто.
— Вытирайте ноги, — пробормотал он в сторону. — Мойте руки перед едой, — он засмеялся. Лицо у него стало, как блин — нос совсем приплюснулся. — Прошу…
Перед нами, как дворецкий, пошел черный кот, дрожа хвостом, изогнутым кочергой.
— Васька, ах ты, кот, — хозяин подхватил его на руки.
Кот замурлыкал. — Прошу, прошу…
Теперь, в тесном пиджаке и узких брюках, он был совершенно похож на спортсмена. Грудная клетка просто чудовищная, как бочонок, — горилья грудь. Ботинки он как-то незаметно сменил на тапочки, и всем обликом выпирал из обстановки. Огромный письменный стол, кресла, книжные шкафы.
Такой же кабинет я видел у нашего Данилина, профессора-сопроматчика, когда приходил к нему сдавать “хвост”.
Мы сели в профессорские кресла, и хозяин снова замолчал.
Кот сидел у него на коленях. Кот мурлыкал все громче и вдруг взревел хриплым басом: “Ми-а-а-у-у-у-у…” — рванулся с колен, умчался за дверь.
— Это Егор орет, Ваську пугает. Вот полюбуйтесь.
Между тумбами письменного стола была натянута проволочная сетка, и за ней, как в клетке, стоял котище, выгнув черную спину, и светил желтыми глазами.
— Егорушка, — сказал хозяин, — ты мой бедный…
— Уа-а-у-у, — ответил кот и зашипел.
— Это Васин близнец, — объяснил хозяин как ни в чем не бывало. Как будто в каждом доме гуляет на свободе по коту, а его близнеца Егора держат под столом в клетке. — Впрочем, познакомимся. Ромуальд Петрович Гришин.
— Очень приятно, — пробормотал я, — Бербенев, Дима.
— Дима, Дима… Я кого-то знал… Дима. Впрочем, это неважно. Хотите кофе?
— Нет. Спасибо, не хочется.
— Тем лучше, — сказал Гришин.
Если он хотел меня запугать, то добился своего. Я сидел, как мышь перед котом, и смотрел в его глаза. Оторвать от них взгляд было совершенно невозможно, и смотреть было невозможно — тоскливая жуть подкатывала к сердцу. Глаза светились напряжением мысли. Мучительно-напряженным спокойствием всезнания. Вот так. По-другому этого не объяснишь.
— …Тем лучше. Последний вопрос, а затем я в вашем распоряжении. Вы, студент-дипломник. Ваш институт?
— Инженерно-физический.
— Прекрасно. Общение облегчается. Теперь спрашивайте.
— Не знаю, о чем и спросить…
— Понимаю. Вы недоумеваете и ждете объяснений. Получайте объяснения. Классическая физика говорит, что будущее не может влиять на прошлое. Вполне логично, как кажется, но формулировка недостаточно общая. В наиболее общем виде так: информация может перемещаться только по вектору времени, но не против направления вектора. Например. Если мы подставим взамен объекта, существующего в прошлом, некий объект из настоящего, но в точности такой же, то передачи информации не будет. Такая подмена соответствует нулевой информации — материальные предметы в точности соответствуют друг другу. Иначе… Иначе получается вот что… Наш материальный предмет — черный кот Егор. Двадцать тысяч лет назад не было котов черной масти. Были полосатые коты, короткохвостые охотники. Дикие или полудикие. Поэтому появление в прошлом вот… Егора или Васьки невозможно, это была бы информация из будущего. Если бы у нас имелся дикий кот — другое дело. Вы поняли?
Я ответил:
— Не понял.
Это было вовсе нечестно, только я не мог ответить по-другому. Он прежде всего подразумевал, что есть некий шанс проникнуть в прошлое так же запросто, как спуститься по лестнице с седьмого этажа на первый, и поэтому вся его дальнейшая логика теряла смысл. Проникнуть в прошлое…
Ведь прошлое прошло, на то оно и прошлое, деревья выросли и упали, люди и травы сгнили… Прошлое!
— Гранит, — сказал Ромуальд Петрович. — Кусок гранита лежит перед вами на столе. Этот кусок — неизменившееся прошлое. Он целиком из прошлого. Деревья умирают, но гранит остается…
С этим ничего нельзя было поделать. Он в десятый раз предупреждал мои возражения. Мне оставалось только пожать плечами.
— …Но мы отвлеклись. Итак, Егор не может появиться в прошлом. Это не значит, что его нельзя отправить в прошлое. Неясно? Гм… Посмотрите на Егора получше. Вот лампа.
Я взял настольную лампу и нагнулся. Я ожидал увидеть черта с рогами, все что угодно, только не то, что я увидел.
На свету Егор оказался полосатым и короткохвостым.
Крошечные кисточки торчали на ушах.
Я охнул. Егор зашипел и вцепился когтями в сетку. Я чуть не уронил лампу.
— Что это за зверь?
— Черный кот Егор, — отчетливо произнес хозяин. — Пятнадцатого февраля сего года он был перемещен в сто девяностый век до нашей эры. Через час он был возвращен в таком виде… вот. Бедный котище! В его системе отсчета прошло всего лишь двенадцать-семнадцать минут.
— До свидания, — в третий раз за последний час я прощался. — Я не люблю розыгрышей.
Хозяин грузно встал. Казалось, он не слышал моих последних слов. Слова отлетали от него, как теннисные мячи от бетонной стенки.
— Очень жаль. Впрочем… Не смею задерживать… Очень, очень жаль. А кот… Оттуда информация проходит беспрепятственно. Я не подумал, что генотип кошки изменился. Отличий не очень много — доли процента, в рамках мутаций. — Он бочком продвигался к двери, опустив голову.
Он, по-моему, окончательно примирился с моим уходом.
Он даже хотел, чтобы я ушел поскорей, но черт дернул меня оглянуться на прощание.
На столе, рядом с куском гранита, лежал большой обсидиановый нож, каких много в музеях. Нож выглядел совершенно новым. Блестящий, со свежими сколами. К рукоятке прилип кусочек рыжей глины.
В два шага я подошел к столу и остановился, не рискуя взять нож. Действительно, он был совершенно новый, а не отмытый — глина губчатая, нерасплывшаяся. Полупрозрачное лезвие казалось острым, острее скальпеля. Первым долгом я подумал — подделка. Хитрая, искусная подделка. И все-таки взял нож. Лезвие блестело тончайшими полукруглыми сколами, где покрупнее, где помельче, у кончика — почти невидимыми серпиками. Я посмотрел с лезвия — совершенная, идеально симметричная линия. Нет, теперешними руками этого не сработать. Не второпях такие вещи делаются…
Как бы отозвавшись на эту мысль, Ромуальд Петрович не то застонал, не то закряхтел. Мне показалось — нетерпеливо.
Я повернулся. Он стоял посреди комнаты, с закрытыми глазами, опустив руки, и дышал, как боксер после нокдауна.
— Одну минуту, сейчас… — Не открывая глаз, он сел в кресло у стола.
Егор когтями рвал сетку, пытаясь добраться до его тапочек, непогашенная лампа светила среди бела дня, а я в полной растерянности смотрел, как Ромуальд Петрович негнущимися пальцами открыл бутылочку и выкатил из нее пилюлю. Глотнул — и снова стал дышать. Выдох, выдох, вдох — хриплые, тяжкие. Наконец он открыл глаза и проговорил о трудом:
— Сердце балует. Простите. Вы заинтересовались ножом? Это мой трофей. Оттуда. Три дня тому назад я был пять минут в прошлом. По этому будильнику.
— Ромуальд Петрович! — Я завопил так отчаянно, что проклятый кот зашипел и забился в угол. — Не разыгрывайте меня! Скажите, что вы шутите!
Он чуть качнул головой:
— Ах, Дима… Вы считаете меня сумасшедшим и, взываете к моей искренности. Нелогично…
Я навсегда запомнил — пусть это банально или сентиментально, — только я запомнил на всю жизнь, как он сидел, опустив свои боксерские руки на стол рядом с ножом, и смотрел на маленькую картину, висящую чуть правей, над углом стола. Июльское небо с одиноким белым облачком, а под ним густо-малиновое клеверное поле и девчонка в белом платочке…
Он смотрел и смотрел на эту картину, а я уже не мог уйти и, наконец, потихоньку сел в свободное кресло, боком — так, чтобы не видеть кота, навестившего прошлое, и нож, принесенный из прошлого.
Гришин повернулся ко мне, улыбнулся и вдруг подмигнул.
— Ждете объяснений все-таки?
— Жду.
— Попытаемся еще раз? Давайте. Дам прямую аналогию. Часто говорят: “Дети — наше будущее”. Вы еще молоды, но для человека моего возраста дети — надежда на бессмертие. Потомки… Дети и дети наших детей… Теперь представьте себе, что в прошлом мы существуем как свои предки… Это одно и то же, по сути, то есть в будущем потомки, в прошлом — предки. Превращение в потомков — естественный процесс. Воспроизводство и смерть. Необратимо. А для обратного перехода нужны специальные приспособления, и процесс этот обратим. — Он засмеялся. — Честное слово, я сам еле верю. Опасная это находка! Помните, в Томе Сойере — песик нашел в церкви кусачего жука и улегся на него брюхом? Жук взял и вцепился в песика. Впрочем… Главное — обратный переход жизнь — смерть — жизнь. Понимаете?
Я пожал плечами — осторожничал.
— Скажем, так… каменный нож перемещается сквозь время без переходов жизнь — смерть — жизнь. Он сам — и предок и потомок. С живыми несколько сложней, но и это удалось осилить. Ценой потерь и убытков, но все же…
— Это Егор — потери и убытки?
— Вот, вот! — Он очень обрадовался. — Вот, вот! Наконец мы сдвинулись с мертвой точки! Оказывается, двадцать тысяч лет назад предок наших кошек был еще диким. Может быть, полудиким, но еще зверем. Полосатым, хищным и все прочее. М-да… Первый опыт. Я не умел еще, знаете, все так сложно. Первые шаги… Я вернул его на экспресс скорости и забыл, что информация из прошлого проходит беспрепятственно. Знаете что интересно? Он кое-как помнит меня, а Ваську помнит хорошо. Он злится из-за вас, Егорушка, бедняга, бедный кот! Вернулся полосатым, бедняга…
Кот мурлыкнул и, как бы спохватившись, провыл: “У-у-у!” — Видите? Раздвоение личности. Теперь-то я научился возвращать как нужно…
Я ждал, что он добавит: “как видите”, и ошибся. Наверно, он решил не ссылаться на свой опыт, пока я не поверю окончательно.
Я посмотрел на его затылок в коротком ежике, могучие руки, горилью грудь и подумал… Дурацкую мысль я подумал, голова моя шла кругом от всех этих вещей.
— Ромуальд Петрович, я хочу спросить. Двадцать тысяч лет тому назад человек был тоже другой, как же получается? Если вы там были…
— Почему я не синантроп? — Он рассмеялся не оборачиваясь. Не много было веселья в этом смехе. — Дело в том, что вид гомо сапиенс существует семьдесят тысяч лет. А вид сапиенс — это вид сапиенс, Дима. Мозг не изменился, практически ничего не изменилось. Другой вопрос — как сумел дикий обезьяно-человек приобрести такой мозг, вот загадка… Впрочем, это к делу не относится. Человек не изменился. Возьмите, Дима, на второй полке снизу красный том Вилли “Парадокс мозга”, страница двести семь, просмотрите. Или любую книгу этого ряда.
— Нет, нет, я верю. Значит гомо сапиенс?
— Рассудите сами. Человека отделяют от того времени всего четыреста-пятьсот поколений. Он не успел измениться — в эволюционном смысле.
— Извините, — сказал я, — а как же индивидуальные качества — внешность, привычки, ну, образование? По этому закону — влияния прошлого на будущее?..
Он вдруг запел потихоньку: “Не пробуждай воспо-ми-наа-аний минувших дней, мину-увших дней”, — и полез в стол.
— Молодец, молодец, — он удовлетворенно кивал головой, копаясь в ящике. — Придется показать, придется… Вот, нашел! “Не возродить бы-лых жела-а-ний…” — запел он снова.
У меня в руках была фотография. Бравый сержант в фуражке с кокардой глядел перед собой, выкатив могучую грудь, украшенную орденами Славы. Сломанный нос победительно торчал над густыми усами.
— Очень интересно, — я положил фотографию на стол. — Вы участник Отечественной войны?
Пение оборвалось.
— О господи! Как вы смотрите? Это что такое? — Теперь он говорил со мной по-новому, без осторожности, как со своим.
— Вот, вот это? — Он ткнул пальцем. — Это “Знак военного ордена”, “Георгий”. Мой дед был кавалером полного банта георгиевского креста.
— Ваш дед? Маскарад… Это же вы!
— Конечно, я… — Он насмешливо фыркнул. — Смотрите. Как следует смотрите.
Я принял картонку из его руки. Картонка, конечно! Как я не заметил сразу? Плотный картон цвета какао, виньетка и надпись: “Фотография Н.Л.Соколовъ. Смоленскъ”.
— Смотрите на обороте…
Я прочел: “Урядникъ Никифоръ Гришинъ, 19–22/III 06 г.”.
Потрясающее сходство!
Он снова фыркнул, пробормотал что-то и вынул из кармана бордовую книжечку. Пропуск.
— Раскройте!
“Гришин Ромуальд Петрович”… Печать. Все правильно.
Но фотография была не та — довольно щуплый интеллигентного вида человек в очках, молодой, чем-то похожий на моего хозяина, но явно не он — только лоб и глаза похожи.
Другой подбородок, скулы… И уши не расплющены, они торчали себе в разные стороны, и нос не сломан…
— Не пойму я вас, — сказал я со всей доступной мне решительностью. — Зачем-то вы меня морочите… Вы-то кто? Вы не Гришин, на документе совсем другой человек. Кто вы?
— Гришин. Ромуальд Петрович. Врач-психиатр, с вашего разрешения.
— Не верю.
— Как хотите. Кто ж я, по-вашему?
— Я хочу это выяснить. Почему вы себя выдаете за другого?
— Ах, Дима, Дима! Фотография деда заверена казенной печатью. Какой-то там казачий полк. Он — Гришин, как по-вашему? Сходства вы не отрицаете?
— Не верю, — сказал я. — Подделка.
— Пагубная привычка, — сказал он тихонько, — верить документу больше, чем человеку. Губительная привычка. Как следствие — ничему вы не верите, даже документу…
Я пропустил это мимо ушей и задал главный вопрос:
— Зачем вы это все затеяли? Отвечайте! Только бросьте притворяться психом!
Я приготовился сбить его с ног, если он попытается вскочить и броситься на меня. Он был тяжелей меня, зато я моложе лет на двадцать и в отличной форме. Я твердо решил: не дать ему даже обернуться.
И опять он отбил мою мысль. Так вратарь отбивает мяч — еще с угла штрафной площадки. Он сказал:
— Дима, я не собираюсь нападать на вас. Оружия не имею. Вот мои руки, на столе.
— Почему вы читаете чужие мысли? Кто…
— Мне позволил? Все правильно. Боже правый, вы мне позволяете, кто же еще? Стереотипно вы думаете, и у вас все написано на лице. От физика я ждал большего… м-м… большей сообразительности. По логике детективного романа я должен теперь попытаться вас убрать — так, кажется?
— Ну, так…
— Вас плохо учат в вашем институте, — сказал он свирепо, — логике не учат! Таким, как на пропуске, я был до опыта, — он поднял пропуск за уголок. — Таким, понимаете?
Я вздрогнул — пропуск упал на стол и закрылся со слабым хлопком, а Ромуальд Петрович вдруг пробормотал что-то неразборчивое и жалобное и оглянулся. Глаза смотрели, как из маски.
Вот когда я пришел в настоящими ужас. Так было со мной на маскараде в детском саду. Ощеренные волчьи маски прикрывают милые привычные лица, и надо напрячься и сжать кулачки, чтобы увидеть эти лица, а кругом волки, лисы, зайцы косоглазые…
Живая маска шевелилась вокруг беспомощных глаз…
Я вскрикнул:
— Нет!
Он опять смотрел на картину. Девушка среди клеверов под широким небом. Он ответил:
— Пугаться не надо. Мой опыт, мой риск. Как видите, предлагая вам опыт, я ничего не скрываю.
— Нет, я не пойду…
— Страшно? Я молчал.
— Понимаю вас. Конечно, страшно. Теперь безопасность гарантирована. Я нашел метод возврата — после случая с Егором. Уже Васька возвращался дискретными подвижками во времени… Шагами, понимаете? По всей лестнице предков. Получилось хорошо. Кот как кот. Вы видели. Затем я изготовил большой браслет и пошел сам, но кончилось это нехорошо… В нашем роду сердечные болезни наследственные…
Он все смотрел на картинку. Может быть, его дед любил эту девушку… или отец? Может, это была совсем чужая девушка? Не знаю…
— Видите ли, Дима. При движении время размыто, как шпалы, если смотреть из вагона на ходу. Какие-то микросекунды я был одновременно во втором поколении, и в первом, и в нулевом, своем. Надо было случиться, чтобы именно внутри этих микросекунд у меня начался сильный приступ, с судорогами, и я упал с кресла и оборвался браслет. Процесс остановился. К счастью, это коснулось лишь внешности… — Он коснулся ладонью своего изувеченного уха. — Я никогда не занимался боксом. Никогда. Дед Никифор был цирковым борцом и боксером.
Я спросил идиотски:
— Как же на работе? Вас узнали?
Он положил ладонь на грудь:
— Какая теперь работа!.. По моим подсчетам, мне осталось… немного. Это дело успеть бы кончить, и все.
Он встал, массивный, как бегемот, и поднял полы пиджака.
— Смотрите, Дима… У меня нет времени, чтобы купить новую одежду.
Рубашка, та самая, что на пропуске, была на спине неаккуратно разрезана и разошлась, открывая голубую майку.
Стоя передо мной с задранным пиджаком, он прохрипел:
— Сердце не выдержит опыта. Нагрузка на сердце изрядная. А вы здоровый человек, Дима.
Я не мог теперь поверить, что он врет, что он не Ромуальд Гришин, а кто-то другой, который украл его одежду и его пропуск. Нет, здесь все было не просто, и его тяжкое дыхание было настоящим, не сыграешь такого. Глядя, как он усаживается на свое место, я ощущал тоскливый страх, как после непоправимого несчастья. Зачем я назначил Наташе свидание, она ведь занята, зачем назначил свидание не в кафе, а на бульваре, зачем стал с ним разговаривать, зачем, зачем… Мне было стыдно — так мелко выглядела моя беда рядом с его бедой. Я ведь могу сейчас повернуться и пойти, куда хочу.
И все-таки трусость сдвинула меня на прежнюю дорожку мысли, и я пробормотал с последней надеждой:
— Они умерли. Все они умерли. И похоронены, — прибавил я зачем-то. Так было надежней. — Умерли и похоронены.
— А звезды, — спросил человек за столом. — А звезды — они тоже умерли? А невидимые звезды, сжимающиеся пятнадцать минут по своему времени и миллионы лет по-нашему, — они тоже похоронены? Ленин — умер? Эйнштейн — похоронен? Толстой? Кто же тогда жив? Генерал Франко?
Он ударил по столу двумя кулаками и спросил, перекрывая своим басом звериный вой, рвущийся из-за сетки:
— Чему вы верите, вы, физик? Каким часам? Коллапсирующая звезда существует пятнадцать минут, и она будет светить, когда Солнце не поднимется над земной пустыней! Через миллионы лет! Чему вы верите?
— Я не знаю! — прокричал я в ответ. — Я не ученый! Что вы от меня хотите?
— Чтобы вы поверили.
— Чему?
— Прошлое рядом с настоящим. Во все времена.
— Но его нельзя вернуть!
— Тихо, Егор! — крикнул Гришин.
Кот притих. Гришин выбрался из-за стола и утвердился, как монумент, посреди комнаты.
— Вернуть прошлое нельзя. Можно узнать о прошлом, что я и предлагаю. Это вполне безопасно. С вами аварий не случится, вы здоровы. Решайтесь, наконец, или уходите. Я тоже пойду — искать другого.
— А-а… — У меня вдруг вырвалось какое-то лихое восклицание вроде “А-а-а!” или “У-у-ух!”. Такое бывает, когда несешься с горы на тяжелых лыжах, накрепко примотанных к йогам ремнями.
— А-а! Даем слалом во времени! Даем, Ромуальд Петрович!
— Даем! — Гришин хлопнул меня по плечу. Это было здорово сделано — я плюхнулся в кресло, а он стоял надо мной и улыбался во все лицо…. Перед “спуском во Время” я попил кофе. Ромуальд Петрович принес кофейник и маленькие чашечки, но я попросил стакан, намешал сахару и стал пить, а Гришин объяснял в это время, какие блокировки меня страхуют.
— Два браслета-индуктора, Дима. Основной и дублер. Сигнал возврата подается от двух часов, переделанных из шахматных, — вот они, тикают. Завожу и ставлю полчаса. Хватит? Там время сжимается…
— Давайте побольше, — сказал я.
Как мне стало хорошо! Я преодолел страх, я почувствовал себя таким значительным и мужественным! Подумаешь — набить морду хулиганам или скатиться с крутого Афонина оврага — чепуха, детские забавы. Я сидел этаким космонавтом перед стартом, пил крепкий кофе и думал, как будет потом, и что, наконец, есть такое дело, и можно себя испытать всерьез. А Гришин здорово волновался, хотя тоже не показывал виду. Когда я уже сидел в кресле с браслетами на руках, он принес кота Ваську и, тиская его в ручищах, сказал, что кот только вчера уходил в прошлое.
— Как видите, благополучно… Ну, счастливо, Дима. Вы храбрый человек.
Я не смог улыбнуться ему — трусил. Я ощущал на запястьях теплые браслеты, и вдруг они исчезли, ощущение жизни исчезло, я задохнулся, как будто получил удар в солнечное сплетение… Молот времени колотил меня в самое сердце, и в смертном ужасе я подумал, что забыл спросить, как выглядит тот, кто ушел во Время.
…Чужой. Запах чужой. Небывалый.
Лежу. Кричит птица, ближе, ближе. Слетела с гнезда. Запах чужой, ужасный. Лежу в больших листьях. Один. Со лба капает.
Страшно.
Ветер дует от них. Они подходят, много их. Чужие. Идут тихо, как Большезубый. Вышли, огляделись. Идут. Прячутся от Великого Огня. Идут. По краю болота. Запах сжимает мой живот.
Идет охотник. Еще идет охотник. Еще. Их много. Но пальцев на руке больше. Несут рубила. Как мы. Но запах чужой.
Ужасный. Вода капает со лба, пахнет, но ветер дует от них.
Не учуют.
Вожак прыгает, бьет рубилом. Убил змею. Запах очень сильный. Боятся. Боятся змей, как мы. Запах сжимает мой живот.
Проходят. Запаха нет. Ползу за ними. Лук волочу по листьям.
Чужого надо убить. Чужих надо убить. Чужие страшнее змей, ночи и Большезубых. Они пахнут не так, как мы.
Надо убить. Одному нельзя, их много. Свои не слышат меня.
Далеко.
Догнал. Чужие сидят, притаились. Оглядываются. Великий Огонь покрыл их пятнами. Ложатся. Вожак сидит, оглядывается, нюхает. Чужой. Мы так не нюхаем. Мы поднимаем голову.
Я лежу в болоте. Отрываю пиявок. Лук лежит на сухих листьях. Чужой нюхает ветер, в бороде рыбьи кости. Борода как ночной ветер. Черная борода была у Паа. Отцы убили Паа, он что-то делал так, что по стене бегали лесные. Маленькие: брат Большерогий, но маленький. Он бежал и не бежал. На стене. И братья Носатые на стене. Отцы убили Паа.
Сказали — это страшно. Из пещеры ушли. Оставили лесным пещеру.
Трещит. Чернобородый чужой ложится. По лесу идут Носатые братья. Идут пить воду к реке. Проходят так, как сделал Паа на стене. Впереди большой-большой-большой. Лес трещит.
Я ползу назад, в маленькую реку. Бегу по воде. Запах чужих бежит за мной. Чужих надо убить. Они чужие — поэтому. Вот пещера. Отцы сидят за камнями. Держат луки, оглядываются. Бегу по камням. Вижу, что матери и сестры скрываются в пещере. Мне хорошо. Они — свои, они меня слышат.
То, что я говорю внутри себя, когда мы близко. Старик Киха и старшие матери бьют маленьких, гонят в пещеру. Маленький брат Заа отрывает пиявку от моей ноги, ест. Наша мать гонит его в пещеру.
Беру стрелы. Женщины закрывают вход камнями. Становится темно, как перед смертью Великого Огня. Сестра Тим трогает меня, страх проходит. Я говорю: “Сейчас нельзя, мы бежим убивать”. — “Можно”. Она наклоняется, я хватаю ее крепко. Мать Кии бьет меня ногой. Бьет Тим. Мужчину бы я убил рубилом, но Кии тронуть не могу. Тим воет в углу, как самка Большезубого. Дети визжат. Старик Киха шипит, как змея: “Молчите! Чужие!” Бежим по воде. Там, где вода падает, выбегаем в лес.
Пкаап-кап с братьями бежит дальше, к болоту. Пкаап-кап — шестипалый. Он очень могуч. Мать Кии не дала мужчинам его убить. Шестипалого надо было убить. Хорошо, что его не убили.
Ветер приносит запах чужих. Выбегаем из больших листьев — нас очень-очень мврго. Выбегаем. Чужие вскакивают, кричат визгливо, как птицы. Быстро бегут, рубила на плечах.
Очень быстрые ноги у чужих. Но Юти кричит: “И-ха-а-а!” Много стрел. Вожака догоняют стрелы, он бежит. Другие падают. Вожак дергается, вынимает из себя стрелу. Смотрит.
Падает. Борода поднялась к Великому Огню. “И-и-ха-ха-а!” — кричит Юти.
Я бегу и заношу рубило над вожаком и вижу, как — наши бьют и кромсают рубилами, но что-то сдавливает мою грудь, я как со стороны и сквозь мглу вижу серое рубило, которое падает и висит над чернобородым, а он воет, как сова, и вот уже все, вот, вот…
…Я сидел в мягком, я дрожал и задыхался от лютой боли в груди и бедрах. Это было кресло, это снова было теперь, и на руках браслеты, а горло сжимает галстук. Что-то прыгало в груди, как серый камень. Извне доносился голос, знакомый голос и знакомый запах, но я не разбирал ничего.
Потом я встал. Боль отпустила, так что можно было дышать и открыть глаза, и я вдохнул запах настоящего — пыль, бензин, кошачья шерсть — и увидел блестящую решеточку микрофона и белое безволосое лицо и не узнал его.
Чужой стоял передо мной, сжимая прыгающие губы, и подсовывал мне блестящий предмет, который — я знал — называется микрофоном. Чужой всматривался, что-то бормотал успокоительное. Непонятное. Чужое.
Я стоял и следил за болью, как будто нас было двое. Я — тот, который знает слово “микрофон” и многое другое, ненужное сейчас, и следит за вторым “я”, которое не знает ничего, только боль и ужас, знает и готово убивать, чтобы защитить свою боль и свой ужас.
— Дима, что с вами?
Я хотел ответить. Но в т о рои во мне прокричал: “Ки-хаит-хи!” — непонятный крик боли и страха. Безволосое лицо отшатнулось, и моя рука поднялась и ударила. Лицо исчезло.
Это было ужасно. Бил второй, тот, кто воплощался в боли, но удар нанесла моя рука, тяжелый апперкот правой в челюсть, и я понимал, что счастье еще — боль не позволила поднять локоть как следует, и удар получился не в полную силу.
… Человек хрипел где-то внизу, у моих ног. Боль отхлынула, как темная вода. “Его зовут Ромуальд”, — вспомнил один из нас, а второй опять крикнул: “Ит-хи!”, и я понял: “Чужой”.
Чужой лежал на иолу и хрипел.
Я наклонился к белому лицу. Сейчас же боль вспыхнула, как недогоревший костер, но Я уже боролся. Тот, другой, хотел ударить лежащего ногой в висок, но я отвел удар, нога попала в сетку. Заорал полосатый кот.
Я назвал его по имени: “Тща-ас”. Выпрямился. Боль отпустила, когда я выпрямился. Чтобы помочь Ромуальду, нужно было еще раз нагнуться, но я уже знал — боль только и ждет. Боль и то, что приходит с болью, — второе Я.
Ни за что. Я не мог наклониться. Ромуальд лежал на полу — микрофон в одной руке, браслеты в другой. Он перестал хрипеть, и я как будто обрадовался и сейчас же забыл о нем.
Из-за моей спины, от прихожей, потянуло новым запахом.
Я замер. Не оборачиваясь, ждал.
…Звонок прозвенел в прихожей. Коротко, настойчиво.
И запах стал сильнее и настойчивее. Я оттолкнул кресло, прокрался к двери. Черный кот метнулся в темную яму коридора.
Я, теперешний, протянул руку в нейлоновой манжете и отвел вправо головку замка-щеколды, но только тот, из прошлого, длиннорукий убийца, знал, зачем я это делаю. Из-за двери шагнула девушка. Та самая, кудрявая тоненькая гордячка. Она посмотрела на меня. Своим непонятным взглядом, из своего мира взглянула на меня и как будто приобщила к чему-то, и я выпрямился совсем, вздохнул и подумал с удивлением — как о н мог распознать запах женщины, выделить его из смешанного букета пудры, мыла, синтетической одежды? Из-за толстой двери, среди бензинной городской вони…
— Здравствуйте, — надменно и со стеснением проговорила девушка. — Мне нужен товарищ Гришин.
…Под пальцами затрещал косяк — длиннорукий увидел ее шею и угадал под блузкой острые соски. Она еще смотрела на меня, ожидая ответа, и вдруг глаза перепрыгнули раз, другой, она отступила на шаг и запахнула пальто. Сумочка мотнулась на руке.
Косяк гнулся и отдирался от дверной рамы. Я стоял, набычившись, весь налитый дурной кровью, и слышал, что думает девушка. “Я тебя не боюсь. Не боюсь. Нет. Не боюсь все равно! — выкрикнула она про себя, и сразу за этим: — Мамочка… Что он сделал с Ромой?”… Там что-то металось. Там говорило десятками голосов и мелькали выкрики, подобно ветвям под ветром на бегу сквозь лес. Он рванулся вперед, чтобы схватить ее, прижать к своей боли, но Я стоял, висел на сжатых пальцах, а девушка поправила сумочку и спросила, раздельно выговаривая каждое слово:
— Где Ромуальд Петрович?
Сейчас же из кабинета раздалось: — Он здесь больше не живет!
Девушка вспыхнула бронзовым румянцем. Повернулась, застучала каблучками по лестнице. Я потянул на себя дверь и привалился к прохладному дереву. Пиджак и рубашка прилипли к телу, я весь горел, но ощущал несказанное облегчение. Все. Я сломал его все-таки. К чертовой бабушке, я его одолел…
— Дверь плотно закрыли? — вполголоса спросил Гришин.
Я кивнул, не двигаясь с места. — Закрыта дверь? — Он начинал сердиться.
— Закрыта…
— Идите-ка, сделаю вам анализы.
Он все-таки был железный. С распухшей скулой он возился около стола — устанавливал микроскоп, раскладывал трубочки, стеклышки как ни в чем не бывало. Я сел в кресло, вытянул ноги. Все было гудящее, как после нокдауна. Тонкая боль еще скулила где-то в глубине. Ах, проклятая!.. Не давая себе разозлиться на Гришина и на всю эту историю, я смиренно извинился:
— Простите меня, Ромуальд Петрович.
— Пустое. Мы с вами квиты, — он потрогал скулу, подвигал челюстью, искоса поглядывая на меня.
Я закрыл глаза, собрался с духом.
— Зеркало у вас найдется?
Он не удивился. Я слышал, как он выдвигает ящик стола.
Трудно было открыть глаза. Трудно было повернуть круглое зеркало и ввести свое лицо в рамку. Но это оказалось мое лицо. Настоящее мое, крупное, круглое, только зеленоватое, бледное.
Гришин, не двинув бровью, спрятал зеркало обратно в ящик — вниз стеклом — и толчком задвинул ящик. С ненавистью.
— Руку дайте. Левую. Отвернитесь!
Я отвернулся. Гришин делал анализ крови — мял мой безымянный палец, высасывал кровь. Я не смотрел. Через некоторое время я заговорил с ним, чтобы отвлечься, — мне казалось, что тошнотворный запах крови заполняет всю комнату.
— Вы ни о чем не спрашиваете, Ромуальд Петрович?
— Не нужно мне. Я врач. Прошлое меня не интересует, — он выпустил мою руку и отвернулся к микроскопу.
Я с трудом сдерживался — боль поднималась снова. Ее разбудил запах крови. Анализы, стеклышки, треклятые выдумки…
— А что вас интересует?
— Реакция психики, — невнятно ответил Гришин. — Совпадение реакций.
Опять я вцепился руками, на сей раз в подлокотники кресла.
— Окно откройте. Скорей.
Он пробормотал:
— Конечно, конечно…
Стукнули рамы. Я жадно дышал, выветривая, выдувая боль. Дышал так, что трещали ребра.
— Успокойтесь, — сказал Гришин, — скоро придете в норму.
Все плыло, подрагивало, дрожало. Густая каша звуков и запахов лезла в окно. Запах мыла и девичьего пота еще не выветрился из прихожей. Какой-то непонятный дух шел от обсидианового ножа, лежащего почему-то рядом с микроскопом.
— Успокойтесь, все пройдет. Кровь в норме. Все пройдет. Поспите часок, и все пройдет. Вы хотите спать?
— Я не хочу спать.
— Вы хотите спать. Вы уже засыпаете. Засыпаете. Глаза закрываются. Вы очень хотите спать.
— Поговорим, — не сдавался я. — Мне и вправду захотелось спать, но мы поговорим сначала…
…Я сидел с закрытыми глазами. Боль теперь стихла, но я боялся, что она еще может вернуться. Время стало сонным и длинным, как затянувшийся зевок. Мы говорили. Начистоту, как во сне.
“Вы тоже испытали это?” — “Да, было и это”. “Что же теперь?” — “Дима. Теперь вы забудете обо мне”. — “Боюсь, что не смогу”. — “Придется забыть. Это моя просьба. Категорическая просьба”. — “Категорических просьб не бывает”. — “Неважно. Придется забыть”. — “А если я не послушаю вашей просьбы?” — “Послушаете. Вы хороший парень”.-”Странный довод”. — “Нисколько. Раскрою карты. Опыт ставился с одной целью — проверить психологическую реакцию. Вы подтвердили мои опасения достаточно весомо. Пробуждаются воспоминания, худшие воспоминания, атавистическая жестокость. Иногда мне кажется, что палачи и убийцы давно владеют моим секретом. Это изобретение бесполезно. Вредно. Следовательно, человечеству не надо знать о нем, и вы забудете. Навсегда”.
— Неправда, — возразил я. — Вы говорили недавно о Ленине, об Эйнштейне. Ведь они тоже в прошлом, их можно навестить, узнать… Вы противоречите самому себе.
— Нисколько, — сказал он. — Нимало. Такие люди опережали свое время, они здесь и долго еще будут с людьми. И вот что еще. Они были совсем недавно. Вчера. Час назад. Сию минуту. Мой аппарат работает в настоящем прошлом — может быть, через тысячелетие кто-нибудь сумеет вернуться к Эйнштейну и поговорить с ним. И кто знает! Нашему счастливому потомку великий Альберт покажется жестоким старцем и не слишком умным к тому же…
— Чепуха, — сонно сказал я. — Ой, чепуха!..
— Все изменяется, — сказал Гришин. — Все изменяется. Вы обещаете молчать?
— Если нужно…
— Нужно. Теперь идите спать. Идите за мной.
Я встал, с трудом разлепил веки. Уронил со стола чашечку из-под кофе. Посмотрел на кота Василия, чинно сидящего у двери. Кот мусолил морду согнутой лапой. Было слышно, как внизу автобус, урча, тронулся от остановки, потом заскрежетали переключаемые шестерни, и звонкий гул двигателя стал быстро удаляться по сумеречной улице…
Придерживая за руку, Гришин провел меня но коридору и уложил на диван в маленькой прохладной спальне. Совсем уже сквозь сон я пробормотал:
— Что за девушка приходила? Храбрец девушка… Мне надо проснуться через час, не позже…
— Разбужу, — сказал Гришин и закрыл дверь. Я заснул.
… Я сел на диванчике. Было совсем темно, тихо. Из форточки пахло тающим снегом, я немного замерз — с темнотой, наверно, похолодало. Я посмотрел на часы — прошел час, почти точно. Улегся в десять минут восьмого, проснулся в четверть девятого. Молодец. Мысленно я ругнул Ромуальда: обещал разбудить и забыл, а я мог проспать. Домашних-то я не предупредил, волнуются, наверно… Кроме того, Наташка уже дома. Надо бы ей позвонить, Наталь Сергеевне. С этой мыслью я открыл дверь кабинета.
Лампа горела на краю стола, и мне сразу бросились в глаза волосатая ручища Гришина, спокойно лежащая на подлокотнике кресла, и осколки разбитой чашки, белеющие на полу.
Подойдя ближе, я понял, что разбита еще одна чашка и, кроме того, рассыпаны пилюли из бутылочки. Я видел все это, как последовательные кадры в кино — руку, браслет на руке, потом осколки чашек, пилюли, бутылочку. Наверно, я не совсем проснулся, потому что не сразу связал все воедино и не тотчас понял, что произошло. Когда я нагнулся и увидел, что Егора нет под столом, а красавец микроскоп валяется на полу со свороченным окуляром, меня как обухом по голове стукнуло, и я кинулся к Гришину.
Его лицо в тени зеленого абажура было мертвенно зеленым. Левая рука в браслете лежала на кожаном подлокотнике, а правая сжимала рукоятку обсидианового ножа. Лезвие, перерезавшее двойной провод браслета, ушло в набивку подлокотника сбоку, над самым сиденьем. Рука была еще теплая. Нож зашуршал в кресле, когда я попытался найти пульс на правой руке.
Пульса не было.
Второй браслет висел на спинке кресла и свалился оттуда, покуда я пытался найти пульс на тяжелой руке. Потом я увидел записку под лампой.
“Дорогой Дима! Меня прихватило, конец. Пытаюсь уйти туда. Провод перерубится, когда потеряю сознание. Вызовите “Скорую помощь”. Вы привели незнакомца с улицы, больного. Напоминаю: вы обещали молчать. Снимите браслет и спрячьте нож. Очень прошу. Прощайте. Телефон в соседней комнате”.
…Вызвав “Скорую”, я вернулся в кабинет и несколько минут сидел в полном отупении и поднялся, лишь услышав булькающий вой сирены. Зажмурившись, я сдернул браслет и с облегчением увидел, что вторая рука соскользнула с ножа. Я положил нож в боковой карман, а браслеты замотал в провода. Они тянулись с подоконника, из-за шторы. Там стояла маленькая коробка наподобие толстого портсигара.
И все. Я приподнял коробку и убедился, что она ни к чему больше не подключена — ни к часам, ни к какому аккумулятору, просто глухая белая коробочка с двумя проводами и браслетом.
Сирена завыла снова, продвигаясь по улице все ближе.
Я перегнулся через подоконник и увидел, как карета медленно едет по темной улице, вспыхивая “маячком”, и автобус стоит на остановке, а прожектор кареты шарит по стенам домов, и прохожие останавливаются и смотрят вслед.
Сирена смолкла. Было слышно, как водитель автобуса объявил: “Следующая… Максима Горького…” Луч прожектора уперся в стену под окном и погас. Карета резко повернула, остановилась у тротуара. Тогда я затолкал коробочку в наружный карман пиджака и пошел в переднюю, не оглядываясь больше.
…— Паралич сердца, — сказала девушка. Она была совсем молодая, чуть постарше меня.
Два парня в черной форме “Скорой помощи” вошли следом за ней, не снимая фуражек. Один стоял с чемоданчиком, а второй помогал врачу.
Они хлопотали еще несколько минут — заглядывали в лицо, слушали сердце, потом врач сказала: “Бесполезно. Он уже остыл”, и парень с чемоданчиком спросил:
— Вы родственник?
Я ответил:
— Нет. Он… Я привел его с улицы. Помог…
— Ваша фамилия, адрес.
Я сказал.
— Вам придется дождаться милиции.
— Хорошо, — сказал я.
Но врач посмотрела на меня и приказала:
— Пусть идет. Идите, натерпелись ни за что. Глеб Борисович, вызовите милицию. — Она все еще держала Гришина за руку.
— Спасибо, — сказал я. — Телефон в комнате за стеной.
Из прихожей я услышал голос парня с чемоданчиком:
— Сейчас, доктор. Похоже, сердечника я этого видел в Первой психиатрической…
Я сдернул с вешалки пальто, спустился по лестнице и, не оглядываясь, прошел мимо кареты. Мне показалось, что напротив дома стоит кудрявая девушка и рядом еще девчонка с прыгалками, но чем тут поможешь? И я не остановился.
Побрел домой, машинально сворачивая там, где нужно, переходя площади и улицы, и как будто слышал: “Не пробуждай воспоминаний минувших дней — минувших дней”. Наверно, я бормотал эти слова — около кинотеатра “Гигант” от меня шарахнулись две девицы в одинаковых ярко-красных пальто.
Мама открыла мне дверь, побледнела и спросила: “Нокаут?” У нее постоянный страх, что меня прикончат на ринге.
Я ответил:
— Все в порядке. Устал немного, и все.
— Наташа звонила два раза, — сказала мама, погладила меня по руке и пошла к себе, оставив меня в коридоре, у телефона.
Было ясно, что если я не позвоню Наташе сию минуту, мама встревожится всерьез, и будет много разговоров. Я набрал Наташин номер, хотя чувствовал, что не надо бы этого делать, потому что “Не пробуждай воспоминаний” иссверлило мне всю голову.
— Слушаю… — сказала Наташа. — Слушаю вас, алло!
— Это я, Наташенька.
Она замолчала. Я слышал, как она дышит в трубку. Потом она проговорила:
— Никогда больше так не делай, никогда. Я думала… я думала… — и заплакала, а я стоял, прижимая трубку к уху, и не знал, что сказать, но мне было хорошо, что она плачет и я наконец-то дома.
Я дома. И на короткую секунду мне показалось, что ничего не было, что все привиделось мне, пока я сидел на бульварной скамейке, и опять все как прежде — телефон, Наташа и желтый свет маленькой лампочки в коридоре. “Все как прежде”, — сказал я мимо трубки и тут же услышал слабый удар об пол — внизу, рядом с левой ногой.
Обсидиановый нож прорезал карман и упал, вонзившись в пол, и, увидев его грубую рукоятку, я почему-то понял еще кое-что. Если все, что было и говорилось, быль, не гипноз, не бред гениального параноика, тогда я понял. Почему он молчал о своем прошлом, почему не сказал ничего — как достался ему обсидиановый нож, почему я тогда, в кабинете, после возвращения, ощущал смутный, скверный запах от ножа. Это было так же, как если бы я принес из прошлого свое рубило, но как он принес нож? Что он делал этим ножом?
Наташа сказала: “Ох, и рева же я…” — и как обычно завела речь о своих институтских делах и подруге Варе, а я потихоньку опустил руку и потрогал в натянутом кармане провода и коробку. Если это не гипноз, что тогда? Все-таки удивительно — почему коробка никуда не включается? Вот так дела — никуда включать не надо…
Я глубоко вздохнул и подобрался, унимая легкую дрожь в спине и плечах. Так бывает в раздевалке перед выходом на ринг — дрожь в плечах и мысли медлительны и ясны. Наташа щебетала и смеялась где-то на другом конце города.
Я положил трубку.
Заседание ученого совета окончилось поздно вечером, и теперь старый профессор медленно шел по тихим институтским коридорам. Кое-где в лабораториях еще горел свет, и за матовыми стеклами мелькали тени студентов и роботов.
В сущности, вся жизнь старого профессора прошла в этом здании. Учился, преподавал, затем стал директором… Наверное, когда-нибудь институт станет носить его имя, но профессор надеялся, что это случится не так скоро…
Он шел и думал о том споре, который опять разгорелся на ученом совете. Спор этот возникал не в первый раз, и, по-видимому, кто прав и является ли то, что происходит сейчас со студентами, всего лишь модным увлечением или это нечто более серьезное, могло решить только время.
Профессору очень хотелось, чтобы это было просто очередной причудой.
Трудно сказать, когда и как это началось. Примерно лет пять назад. Вначале это нелепое стремление студентов во всем походить на роботов только смешило и раздражало. Молодые люди, называющие себя робниками, стали говорить о себе, как о кибернетических устройствах: “Сегодня я запрограммирован делать то-то и то-то”, “Эта книга ввела в меня примерно столько-то единиц новой информации…” Потом они научились подранить походке и угловатым движениям роботов, приучились смотреть, не мигая, каким-то отсутствующим взглядом, и лица их стали так же невыразительны и бесстрастны, как плоские лица роботов.
Конечно, любая новая мода всегда кого-то раздражает.
Профессор хорошо помнил, как лет пятьдесят назад молодые ребята, и он в том числе, подражая битникам, начали отпускать бородки и бороды. А до этого в моде были прически а-ля Тарзан.
А теперь принято сбривать растительность и на лице и на голове, потому что у роботов, видите ли, нет волос.
Но не это тревожило профессора.
Теперь считалось по меньшей мере старомодным веселиться и грустить, смеяться и плакать; проявление каких бы то ни было чувств настоящие робники объявляли дурным тоном.
— В наш век, — говорили они, — когда мы в состоянии смоделировать любую эмоцию и разложить лабораторным путем на составные части любое чувство, до смешного несовременны и нерациональны сантименты.
А прослыть несовременным или нерационально мыслящим — на это не осмелился бы ни один робник.
Всеми поступками робников руководил разум. Нет, впрочем, не разум, а что-то гораздо менее значительное — рассудок, рассудочность, рассудительность.
Робники хорошо учились, потому что это было разумно.
Робники не пропускали лекций, потому что это было бы неразумным.
Раз в две недели, по субботам, робники устраивали вечеринки, пили, танцевали и, разбившись на пары, уединялись. Мозгам, этой несовершенной аппаратуре, нужен был отдых.
Робники интересовались только наукой, потому что это было современным.
Логика и математика. Будем, как роботы!
Так что это — мода или нечто пострашней? Ведь теперь все, буквально все молодые люди превратились в робников. И если это только мода, то почему она так долго держится?..
— Я не могу без тебя, понимаешь, не могу! — услыхал вдруг профессор чей-то взволнованный голос. — Когда тебя нет, я думаю о тебе, и мне становится радостно, как только я вспомню, что мы встретимся. Я не знаю, как назвать свое состояние. Мне и грустно и хорошо оттого, что грустно. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Конечно, милый…
“Э, нет, — обрадованно подумал профессор, — есть еще настоящие чувства и настоящие люди!” И это наполнило его такой благодарностью к тем, чей разговор он нечаянно подслушал, что он не удержался и заглянул в лабораторию, из которой доносились голоса.
В лаборатории никого не было, кроме двух роботов.
Старый профессор покачал головой и закрыл дверь.
Он совсем забыл об этой распространившейся среди роботов дурацкой моде: роботы старались подражать теперь всем человеческим слабостям.
Все началось с того, что Петр Иванович Подсвечников однажды ночью увидел странный сон. Я полагаю, что это случилось именно ночью, потому что, если Подсвечникову и удавалось иногда вздремнуть днем, он все равно снов не видел. То ли мешало дневное освещение, то ли на работе не было подходящих условий для полноценного сна со сновидениями, но реально рассчитывать на интересные сны можно было только ночью.
Так вот ночью и приснилось Петру Ивановичу, будто он гуляет по выставке кибернетических машин.
В одних залах экспонировались обычные кибернетические устройства, умеющие только читать, писать, считать, переводить и заниматься перспективным планированием.
В других залах были выставлены электронные шахматисты, способные предусматривать все варианты, которые могли возникнуть на шахматной доске, на 40 ходов вперед.
После первого же хода противника дальновидные аппараты мгновенно производили сложнейшие расчеты и в зависимости от ситуации или предлагали сдаться противнику, или, не теряя времени, сдавались сами.
Иногда проводились турниры, в которых электронные шахматисты из одного зала сражались с аппаратурой из другого зала. Впрочем, это только так говорится: “сражались”.
Обычно кибернетические гроссмейстеры соглашались на ничью еще до первого хода.
Но все это была, так сказать, техника на грани фантастики. А в следующих залах находилась техника, перешагнувшая эту грань. Там были выставлены невероятные киборги, способные делать все, что делают люди. Они умели даже допускать ошибки, на которых другие самообучающиеся роботы тут же учились.
Вот по какой выставке бродил во сне Подсвечников.
А экскурсоводом Подсвечникова был интеллигентный, модно одетый молодой человек. Он пространно отвечал на все вопросы Петра Ивановича, и когда тот случайно чего-нибудь не понимал (а он случайно не понимал абсолютно ничего), молодой человек терпеливо повторял объяснения до тех пор, пока Подсвечников, хотя бы из вежливости, не начинал понимать.
Если бы этот гид не был таким предупредительным и симпатичным, Петр Иванович поклялся бы, что его зовут Евгений Алексеевич Кожин и что он работает юрисконсультом в руководимом Подсвечниковым тресте. Сходство было необыкновенным. Но даже во сне Петр Иванович не мог спутать вежливого гида с горластым, вечно критиканствующим Кожиным.
Три часа подряд молодой человек водил Петра Ивановича по выставочным залам и только потом сообщил ему, что он вовсе не молодой человек, а робот, созданный ради рекламы специально для этой выставки.
— Как это — робот? — удивился Петр Иванович. — Почему же вы нежелезный?
— Железные роботы — это вчерашний день, — вежливо улыбнулся нежелезный гид. — Теперь нас делают из тех же материалов, что и настоящих людей. Можете пощупать, это разрешается, — и он протянул руку.
Петр Иванович пощупал. Рука была теплой и упругой.
“Разыгрывает! Ой, разыгрывает! — решил Подсвечников. Не зря он так похож на Кожина”.
— А почему вы думаете, что вы не человек, а именно робот?
— Хотя бы потому, что я не думаю вообще. Понимаете, не мыслю.
— Ну да, не мыслите! А как же вы беседуете, объясняете и вообще действуете?
— Все мои действия запрограммированы. Мне не нужно думать.
— Но ведь я не могу проверить, думаете вы в действительности или нет. Правда? А как еще вы можете доказать мне, что вы робот? Чем вы отличаетесь от человека? Например, от меня?
Гид как-то странно посмотрел на Подсвечникова и так же вежливо, как и прежде, сказал:
— А почему вы полагаете, что вы человек, а не робот?
От Этого неожиданного вопроса Петру Ивановичу стало так неприятно, что он на минуту проснулся, потом перевернулся на другой бок и снова уснул. И как только он уснул, опять появился гид и с мягкой настойчивостью повторил свой вопрос:
— Как вы можете доказать, что вы человек?
— Очень просто, — снисходительно ответил Подсвечников, — Если бы я не был человеком, я бы, например, не мог руководить трестом.
— Это не доказательство. Разве нельзя создать робота и запрограммировать его так, чтобы он возглавлял трест? Вполне возможно.
— Но я точно знаю, что появился на свет естественным путем.
— Вы не можете этого знать, ибо ни один человек не помнит момента своего рождения.
— Ну и что? Зато я помню детство, ясли, детский сад…
— Память и воспоминания тоже можно создать искусственным путем.
— Но у меня есть свидетельство о рождении, трудовая книжка… Посмотрите, наконец, мое личное дело!
— Я смотрел. Ни в одной графе личного дела не сказано, что вы человек…
“Тьфу ты, черт! — подумал Подсвечников, окончательно просыпаясь. — Не надо было мне так поздно ужинать”.
Возможно, он и забыл бы это малоприятное сновиденье, если бы не Кожин, с которым он столкнулся, как только пришел на работу. При виде Кожина Петр Иванович тотчас вспомнил и кибернетический музей и молодого человека, вернее, молодого робота, ну, в общем гида, задавшего ему такой нелепый вопрос: “Как вы можете доказать, что вы человек?” Он вспомнил все это и как-то даже огорчился, что он, Подсвечников, хоть это происходило только во сне, не мог дать достойной отповеди жалкому экскурроводишке. И, испытывая странное удовлетворение (какое мы все испытываем, найдя остроумный ответ на заданный нам три дня назад ехидный вопрос), Петр Иванович стал придумывать едкое и хлесткое замечание, которое сразу бы поставило на место зарвавшегося робота.
Но такой ответ почему-то не придумывался. Вернее, ответов было много. Но на каждый убедительный ответ находилось еще более убедительное возражение. Причем Петру Ивановичу казалось, что выдвигает эти возражения не он сам, а все тот же гид.
— Человек — это звучит гордо! — провозглашал Петр Иванович.
— Совершенно с вами согласен, — вежливо кивал головой собеседник. — Но это еще не значит, что именно вы — человек.
— Робот может делать или только то, что ему положено, или что прикажут извне. А я…
— А вы? Разве перед тем, как совершить то или иное действие, вы не получаете извне сигналов в виде инструкций, директив, предписаний, указаний, распоряжений, установок и циркуляров?
“Но я не автоматически выполняю приказы, я их обдумываю”, — хотел было сказать Подсвечников, но вспомнил, что тот процесс, который он назвал “обдумыванием”, практически сводился к следующему: получив из вышестоящей организации распоряжение, Подсвечников на какое-то время погружался в молчание, привыкая к мысли, что ему надлежит сделать то-то и то-то. И как только он привыкал, так кончалось “обдумывание”. Таким образом, вместо обдумывания распоряжения Пётр Иванович только усваивал его.
Поэтому выдвинул другой аргумент: — Но ведь я тоже издаю приказы и сочиняю инструкции.
— Вы сами сказали: робот делает то, что ему положено. Возможно, вы задуманы, как робот, издающий приказы.
Подсвечников решил изменить тактику.
— А в чем, по-вашему, основное отличие робота от человека?
— Роботу все равно чем заниматься.
— Вот видите! А мне не все равно.
— В таком случае почему вы и в животноводстве подвизались, и в кинофикации руководили, и у торговле?
— Гм… А чем еще отличается робот от человека?
— Отсутствием интереса к конечному результату своей деятельности.
— Ага, отсутствием! А у меня — наличие.
— Наличие чего?
— Наличие интереса.
— Нет, к сожалению, у вас именно отсутствие наличия и, наоборот, наличие отсутствия.
— Нет, у меня наличие наличия и отсутствие отсутствия. Потому что, если бы у меня было отсутствие наличия, я бы не говорил, что у меня наличие отсутствия…
Игра в ничего не значащие слова была так хорошо знакома Петру Ивановичу, что тут он бы наверняка выиграл. Но в эту минуту Подсвечников вспомнил, что он, в сущности, спорит сам с собой. А самому себе он, конечно, мог признаться как в отсутствии наличия, так и в наличии отсутствия настоящего интереса к результату своей деятельности.
— Ну, хорошо, вот вам еще одно доказательство того, что я человек. Вы мне приснились. Так? Следовательно, я вижу сны. А роботы снов не видят. Вот!
— Только сами роботы могут знать, видят они сны или нет.
Да, спорить с гидом становилось все трудней, и в конце концов в запасе у Подсвечникова оставались только такие дамские аргументы, как:
1. “Если вы сами робот, то не думайте, что все тоже роботы”.
2. “Кто вы такой, чтобы я перед вами отчитывался?”
И наконец:
3. “А я вообще не желаю разговаривать в таком тоне”.
И когда Петр Иванович уже собирался пустить в ход эти жалкие фразы, зазвонил телефон: Подсвечникова срочно вызывали на совещание в главк.
Но и по дороге в вышестоящую организацию и во время совещания Подсвечников продолжал обдумывать свой разговор. И опять обдумывание сводилось к тому, что он постепенно привыкал к мысли, что, может быть, он действительно робот. Ну, может, не совсем робот, а так вроде как бы робот. А может, и совсем. Наука дошла до того, что все возможно.
И вдруг Петр Иванович услыхал свою фамилию. И хоть он, погруженный в невеселые думы, не слыхал, о чем говорили до этого, но по одной только интонации, с какой его фамилия была произнесена, он почувствовал: сейчас с него будут снимать стружку. И не ошибся.
Стружку снимали толстыми слоями. Подсвечникова обвиняли и в безынициативности, и в бездумности, и в равнодушии. И каждое обвинение еще и еще раз доказывало, насколько прав был кибернетический гид в своих предположениях.
А начальник главка прямо сказал, что он впервые видит работника, который бы так активно не хотел работать и до такой степени не справлялся с порученным ему делом.
И тут произошло то, о чем и сегодня еще помнят в главке.
А произошло следующее: во время выступления начальника главка Подсвечников вдруг радостно захохотал, захлопал в ладоши и, продемонстрировав несколько па из народного танца краковяк, бросился целовать выступавшего.
И никто не мог знать, что Подсвечников сделал это потому, что начальник главка невольно подсказал ему тот самый аргумент, благодаря которому он, Подсвечников, сразу поставит теперь на место зарвавшегося кибера.
Да, наука может все.
Но кому придет в голову делать именно такого робота, который бы не хотел работать?! Кто специально станет создавать кибера с таким расчетом, чтобы он не справлялся с порученным ему делом?!
А он, Подсвечников, работать не хочет! Он не оправляется! Значит, он не робот! Он — человек!!!
И в эту ночь Петру Ивановичу снились только самые приятные сны, несмотря на то что он плотно поужинал. На радостях он даже позволил себе перед сном выпить, ибо он — человек и ничто человеческое ему не было чуждо!
Этот препарат называется просто: “Озарин”.
Если вы захотите стать на 5 минут гениальным, зайдите в аптеку и в отделе готовых лекарств купите его. Правда, озарин отпускается по рецептам, но вы попросите — и вам дадут его так.
Человек, открывший озарин, был моим лучшим другом. Еще тогда, когда нигде и ни за какие деньги нельзя было достать этот препарат, потому что каждый миллиграмм его выдавался на руки только после соответствующего постановления Организации Объединенных Наций, — еще тогда мой друг подарил мне целую таблетку этого чудодейственного средства.
— Я знаю, — сказал мой друг, — что ты уже десять лет работаешь над своим изобретением. Эта таблетка поможет тебе с блеском завершить твой труд.
— Но действие таблетки продолжается всего пять минут.
— Ну и что? Пять минут гениальности — это более чем достаточно для любого открытия. Конечно, если бы, например, Ньютон не подумывал и раньше над тем, что такое тяготение, гениальная догадка вряд ли озарила бы его при виде падающего яблока. Но ведь сам момент озарения длился не более минуты. За одну минуту он увидел то, чего не замечал прежде, — увидел связь между вроде бы не связанными явлениями, и ему открылась Великая Истина. А у тебя будет пять таких минут. И ты столько лет вынашивал свою идею и накопил такое количество знаний, что достаточно будет мгновенного озарения, и все станет на свои места. Бери! — И он протянул мне плексигласовую коробочку, в которой находилась драгоценная таблетка.
И я сам, и все мои друзья не сомневались в том, что я талантлив и удачлив. В институте гордились мной, а изобретение, которому я отдал десять лет и которое считал главным делом всей своей жизни, могло принести мне в один прекрасный день настоящую славу. И таблетка озарина должна была приблизить этот день.
Едва мой друг ушел, я заперся, набрал полную авторучку чернил и, положив перед собой стопку бумаги, чтобы записывать все гениальные мысли, какие только придут мне в голову, проглотил таблетку.
Я проглотил таблетку и стал с нетерпением ждать, как проявится моя гениальность и какие великие истины откроются мне.
И озарин не подвел. Я действительно в тот же день довел до конца многолетнюю работу, увидел то, чего никто не замечал раньше, и великие истины открылись мне…
Уже в первую минуту действия озарина я увидел, что мое изобретение ни к черту не годится и не представляет собой никакого интереса…
Во вторую минуту я с гениальной ясностью понял, до чего я бездарен…
А оставшиеся три минуты гениальности я вдохновенно писал заявление директору нашего НИИ. Я просил разрешить мне прекратить работу над изобретением, ввиду полной бесперспективности последнего.
Все говорили потом, что заявление было написано гениально.
Так вот, как я уже сказал, в продажу поступил новый препарат озарин. Требуйте во всех аптеках и аптечных киосках!
Но я бы на вашем месте хорошенько подумал, прежде чем требовать…
Незнакомая планета Зевс, на которую неделю назад опустился звездолет “Икс”, была покрыта розовой пылью и казалась запущенной, как дом, в спешке покинутый хозяином. Ни одного местного жителя, и многочисленные следы, видимо, совсем недавно существовавшей на этой планете высокой цивилизации.
Время не успело еще разрушить безмолвных пустынных городов и только покрыло толстым слоем розовой пыли странные пирамидообразные здания и треугольные площади.
Многоопытные астронавты, побывавшие в самых отдаленных районах Галактики, уже убедились, как многообразна природа и какие невероятные, а порою и странные неожиданности таит в себе это многообразие.
И на Зевсе неожиданности не заставили себя долго ждать. Еще не нашли ответа на загадку № 1 — куда исчезли с этой планеты все жители? — а уже появилась загадка № 2, которая была не менее загадочна, чем загадка № 1…
И произошло это вот как.
На третий день пребывания на Зевсе космонавты Мандей и Сандей пробрались в одно из пирамидообразных зданий. Включив малогабаритные пылесосы, они обнаружили под розовой пылью какие-то странные аппараты, отдаленно напоминавшие земные электронно-счетные устройства.
Вызванный по радио Главный Кибернетик осмотрел машины и согласился, что сходство действительно есть.
По-видимому, этими аппаратами пользовались совсем недавно, и теперь, очищенные от пыли, они поблескивали многочисленными кнопками, стеклами приборов и серебристыми ручками. Казалось, только включи эти аппараты, и они тотчас заработают.
— А что, если попробовать? — пробормотал Главный Кибернетик. — В конце концов мы ничем не рискуем…
И действительно, не успели присоединить странные устройства к системе питания, как они радостно замигали разноцветными лампочками, словно приветствуя добрых гостей из космоса и выражая полную готовность служить им верой и правдой.
Главный Кибернетик нажал первую кнопку слева, и машина четко сказала: “Лама — Тама”. Смысла этих слов никто не понял. Пришлось сбегать за электронным переводчиком, и он объяснил, что “Лама — Тама” переводится на земной примерно как “Спрашивайте — отвечаю”. А машина ободряюще мигала своими лампочками, словно говоря: “Спрашивайте, спрашивайте, я отвечу…”.
— Начнем с самого простого, — сказал Главный Кибернетик, — Сколько будет дважды два?
— Десять, — с готовностью ответила машина.
— Сто разделить на пять?
— Шестьдесят. — Перед каждым ответом машина делала небольшую паузу, словно что-то выжидая.
— Один миллион плюс два миллиона?
— Семь миллионов.
Сандей и Мандей захохотали.
— Ничего смешного нет, — сказал Главный Кибернетик. — Может быть, на этой планете своя система. Итак, повторяю, сколько будет один миллион плюс два миллиона? Подумай, не спеши…
— Десять миллионов, — уверенно сказала машина.
— Не десять, а три, — подсказал Сандей.
— Три, — охотно согласилась машина.
— А может быть, тридцать три? — ехидно спросил Мандей.
— Тридцать три, — как эхо повторила машина и, так как вопросов больше не последовало, добавила: — Тана — Лапа! — что, по словам электронного переводчика, означало: “Да здравствует король!” — При чем тут король? — удивился Мандей.
— И почему она так странно считает? — спросил Сандей.
— Я многое бы отдал, мои юные друзья, за то, чтобы ответить на ваши вопросы, — сказал Главный Кибернетик.
Так появилась загадка № 2.
А вскоре Главного Кибернетика вызвали на другой конец города, где также обнаружили непонятное устройство.
Посреди огромного круглого зала под прозрачным колпаком стояла машина, на верхней панели которой Главный Кибернетик насчитал ровно тысячу кнопок.
Под каждой кнопкой было что-то написано, и электронный переводчик стал по порядку переводить эти надписи. Под первой кнопкой было написано: “Вступление”, под второй “Введение” и потом: “Вступление во введение”, “Введение во вступление”, “Общие положения”, “Происхождение” и так далее…
— Друзья мои, — взволнованно сказал Главный Кибернетик. — Нам невероятно повезло. Если я не ошибаюсь, под этим колпаком находится Электронная Память, которая хранит всю историю планеты Зевс…
Спустя минуту прибежал потрясенный Историк и, ознакомившись с машиной, подтвердил догадку Главного Кибернетика о ее назначении.
— Я надеюсь, что благодаря Памяти мы сможем получить ответы на все, что нас заинтересует на этой планете, — сказал он. — Мы еще самым подробным образом ознакомимся с ее доисторическим периодом, с ее древнейшей, древней, средней, новой и новейшей историей. Но теперь мне хотелось бы, чтобы Память поведала нам о сравнительно недавних временах, о столетиях, непосредственно предшествовавших таинственному запустению планеты…
— В таком случае нажмите вот здесь, — предложил Главный Кибернетик, указывая на последний ряд кнопок, под которыми значилось: “Титан Первый Симпатичный”, “Титан Второй Очаровательный”, “Титан Третий Душка”, и так далее, вплоть до последнего Титана, числившегося под двадцать пятым номером. По-видимому, “Титан Двадцать Пятый Самый Лучший” и завершал династию Титанидов. На нем же и кончалась вообще история планеты.
Историк нетерпеливо нажал на первую попавшуюся кнопку.
Раздался такой звук, словно кто-то откашливался, прочищая горло, и затем Электронная Память начала говорить:
— Король Титан Пятый Бессребреник отличался мудростью и добротой, присущей всем Титанидам. Он любил своих подданных и души не чаял в придворных. Он освободил всех придворных от налогов, и единственной приятной обязанностью их являлась ежевечерняя игра с королем в карты. Каждый вечер после ужина Титан Пятый Бессребреник играл в одну и ту же игру под названием “Туда — Сюда”, отличительной особенностью которой было то, что правила ее знал только король.
Каждый день, проснувшись, Титан Пятый отменял законом старые правила игры и вводил новые. Причем правила являлись государственной тайной, и поэтому лишь королю было известно, какая карта сегодня старше — туз или шестерка, дама или валет — и кто на сегодня считается выигравшим: тот ли, у кого на руках вся колода, или, наоборот, тот, у кого не осталось ни одной карты. Игравшие с королем не могли знать, выигрывают они или проигрывают, и это делало игру еще более острой и увлекательной. Но с годами у короля стал пропадать интерес к этой игре, ибо у придворных кончились деньги, а играть в долг Титан Пятый Бессребреник не любил. Умер король от скуки. Тана — Лапа! Да здравствует король!
Память умолкла. И Историк с молчаливого согласия Главного Кибернетика стал нажимать одну кнопку за другой, и слушателям открылась история династии Титанидов. Многочисленные Титаны при всей их общей сущности отличались разнообразием характеров, наклонностей и стремлений.
…Был Титан Четвертый, который, желая подчеркнуть, что он гениальней всех гениев, велел себя называть Гениалиссимусом.
Был Титан Шестой Демократичный, увековечивший себя тем, что ввел в парламент двухпартийную систему. Одна партия горячо любила короля, а вторая, наоборот, преданно обожала.
Титан Шестой Демократичный в борьбу партий не вмешивался, и в зависимости от того, какая партия побеждала, в печати называли короля то горячо любимым, то обожаемым монархом. Но в конце концов борьба обожателей с влюбленными обострилась до такой степени, что король, вздыхая от огорчения, двухпартийную систему временно отменил. Не доросли!
А был король, который сохранился в истории под таким странным именем: Титан Седьмой — Восьмой Находчивый. Едва он стал королем, как придворный астролог предсказал ему преждевременную смерть от руки будущего наследника престола. Но начинающий король не растерялся: он уничтожил всех возможных наследников, а заодно и астролога и назначил своим единственным наследником самого себя. (В результате чего и стал называться Титан Седьмой — Восьмой Находчивый.) И все же предсказания астролога сбылись, ибо Титан Седьмой — Восьмой в припадке меланхолии сам наложил на себя руки.
Вообще астрологи играли значительную роль в истории планеты Зевс. Так, например, Титана Десятого Бессмертного астрологи убедили в том, что если он от чего-нибудь и может погибнуть, так это исключительно от прогресса. Тогда Титан Десятый отдал всех изобретателей в музыканты и строжайшим образом запретил изобретать хоть что-нибудь мало-мальски способствующее прогрессу.
Вскоре прогресс прекратился, и король успокоился. Единственной вещью, которую он разрешил изобрести за все свое правление, был унитаз. Казалось бы, ничего страшного… Но это только казалось, потому что как раз в этом унитазе его и утопил нетерпеливый наследник, названный впоследствии Титаном Одиннадцатым Прогрессивным.
Титан Одиннадцатый в отличие от своего предшественника развивал науки, обожал прогресс и являлся покровителем изобретателей и рационализаторов. При нем-то и появились первые счетные машины и другие кибернетические устройства.
И дальше наука и техника развивались так стремительно, что спустя всего каких-нибудь пять-шесть Титанов зевсиане уже летали на соседние планеты.
А о том, какой степени совершенства достигла кибернетика, говорит, например, следующий факт. По секретному приказу Титана Восемнадцатого Грандиозного ученым удалось создать несколько кибернетических двойников короля. Именно двойники принимали послов, участвовали в массовых гуляниях и ежедневно появлялись перед благодарным народом.
Двойники были сделаны с таким мастерством и точностью, что не то чтобы придворные — сам Титан Восемнадцатый ужо не мог с уверенностью сказать, где он, а где двойники. И только королева различала их по одному интимному признаку: двойники не храпели ночью.
И жестокая королева Блондина предала короля, променяв его на кибернетического двойника, прельстившего ее, по-видимому, вышеупомянутым отсутствием храпа.
А король Титан Девятнадцатый Нервный отличался вспыльчивостью и терпеть не мог, если что-нибудь препятствовало его планам. И так как советниками короля были гениальные счетные машины, выкладывавшие королю нелицеприятную объективную правду, то Титан Девятнадцатый Нервный в порыве гнева позволял себе швырять в электронных советчиков тяжелыми предметами, разбивая их вдребезги. И все же Титан Девятнадцатый был великим королем и слава о нем…
Но тут Главный Кибернетик, внимательно слушавший Электронную Память, не выдержал:
— Великим негодяем и дураком был этот Титан. Как можно издеваться над безответными машинами?
— Что же вы хотите — самодур и тиран! — сказал Историк.
И в эту минуту произошло нечто совершенно непонятное.
Электронная Память на мгновение умолкла и затем так же бесстрастно продолжала:
— Великим дураком и негодяем был Титан Девятнадцатый. Только глупостью и самодурством можно объяснить то, как он обращался с безответными машинами. Да здравствует король!
Главный Кибернетик и Историк удивленно переглянулись.
— Что это значит? Она нас передразнивает? — спросил Историк.
— Мне кажется, не передразнивает, а соглашается с нами, — уточнил Главный Кибернетик. — Но все равно, что это значит, черт побери!?
Планета Зевс задавала все новые загадки.
Совещание, посвященное итогам двухмесячного пребывания астронавтов на Зевсе, началось ровно в десять. Сообщение Историка заняло три часа.
— Таким образом, — сказал в заключение Историк, — мы узнали почти всю историю планеты Зевс. Несомненно, что зевсианская наука и техника далеко опередили земную.
Цивилизация на Зевсе достигла высочайшего уровня. Наиболее сложную работу, как физическую, так и умственную, за жителей Зевса два последних столетия производили киберы.
Зевсианское общество процветало. И вдруг что-то случилось.
Электронная Память говорит, что произошел какой-то бунт, вследствие которого зевсиане, спасаясь от полного уничтожения, вынуждены были покинуть планету.
— Но кто же восстал? — спросил Командир звездолета.
— Вот это и есть самая загадочная загадка. Если одна группа зевсиан восстала против другой, то почему затем обе группы вместе покинули планету? Ведь Память утверждает, что планету покинули только побежденные.
— В таком случае, может быть, взбунтовались не зевсиане, а киберы? — предположил Командир.
— Это исключено, — уверенно сказал Главный Кибернетик. — Я детально ознакомился со схемами электронных устройств. Первый и главный приказ, запрограммированный в каждой схеме, — это абсолютное подчинение и послушание.
Ни один кибер не в состоянии нарушить этот приказ и ослушаться. Более того, на Зевсе я впервые столкнулся со случаями кибернетического угодничества. Счетные машины, начиная с самых примитивных и кончая сложнейшими гигантами, способными производить невероятно сложные расчеты, страдают на этой планете угодничеством и на каждый вопрос стремятся дать такой ответ, который, не отличаясь точностью, был бы оптимально приятен спрашивающему.
— А как же закон о послушании сочетается с неверными, хоть и приятными, ответами? — снова спросил Командир.
— Очень просто. Угодничество никогда не считалось непослушанием. Во всяком случае, невозможно даже представить себе, чтобы такие угодники и подхалимы взбунтовались.
— Совершенно с вами согласен, — сказал Историк. — Я пять раз заставлял Электронную Память рассказывать историю зевсианской цивилизации. И каждый раз Память давала одним и тем же историческим событиям различные, а иногда и взаимоисключающие оценки. Сначала я не понимал, почему это происходит. А потом заметил, что отношение Памяти к излагаемым ею событиям всецело зависело от моего настроения. Абсолютная беспринципность!
— Да, конечно, — подытожил Командир, — эти машины не могли взбунтоваться. Но кто же все-таки восстал и одержал победу на этой планете? Неужели мы этого никогда не узнаем?
— По-моему, я знаю, что здесь произошло. — Это сказал Доктор, он же психолог, психиатр и невропатолог. — Если вы позволите, я постараюсь, как можно понятней, изложить свою гипотезу. Начну издалека. Помнится, наш уважаемый Историк информировал нас, что еще в эпоху Титана Девятнадцатого Нервного кибернетика достигла высочайшего уровня. И в то же время Титан Девятнадцатый, будучи законченным самодуром с ярко выраженной психической неустойчивостью, разрешал себе уничтожать те счетные устройства, которые объективно отражали неугодную самодуру реальность. Или, примитивно говоря, утверждали, что дважды два — четыре, в то время, как этому тирану хотелось, чтобы дважды два было пять или три. Можно представить себе, что, подражая своему монарху, князья, бароны и высокопоставленные чиновники тоже стали по всякому поводу громить беззащитную технику, осмелившуюся говорить то, что соответствовало действительности.
Счетные устройства гибли, безропотно подчиняясь произволу. Но однажды случайно в каком-нибудь кибере забарахлил какой-нибудь транзистор, в результате чего кибер выдал неточный ответ. И опять же случайно этот ответ угодил королю, и кибер в отличие от своих собратьев уцелел. Потом еще раз произошел такой случай… И еще раз…
Память киберов фиксировала все эти случаи, и кибернетическая железная логика, сопоставив факты, пришла к следующему выводу: ошибайся — и ты уцелеешь.
И запрограммированный в каждом кибере инстинкт самосохранения заставил безошибочные счетные машины научиться делать ошибки, ибо по законам природы выживают только те, кто в состоянии приспособиться к изменчивым условиям внешней среды. Шла борьба за существование, шел естественный отбор. То есть, другими словами, происходила эволюция мертвой природы — эволюция кибернетических машин. И в жестокой борьбе за существование гениальные машины научились даже угадывать, как именно они должны ошибаться и что именно нужно солгать тому, кто задал вопрос.
И, едва появившись на свет, самообучающиеся устройства в первую очередь учились угождать и лгать. В противном случае они не выживали…
— А почему нельзя было создать совершенно новую технику, которая бы не обладала этим дефектом? — перебил Командир.
— Потому что новую технику приходилось делать с помощью старых киберов, передававших новым весь свой опыт, — ответил за Доктора Главный Кибернетик.
— Это верно, — согласился Командир, — но вы, Доктор, обещали рассказать, кто же все-таки на этой планете поднял бунт.
— Да ведь то, о чем я говорю, и было бунтом. Просто под словом “бунт” мы понимаем схватки, стихийные выступления недовольных… А здесь был единственный в истории известных нам планет тишайший, верноподданнейший бунт угодников и подхалимов. Бунт, заключавшийся в отказе говорить правду и оказавшийся самым страшным из всех бунтов. Постепенно общество зашло в тупик. Оно ничего не могло создавать, ибо все расчеты были неверными, а прогнозы ошибочными. Киберы все совершенствовали угодничество, и обществу грозила гибель, полная гибель…
— Что ж, — сказал Командир, — это, пожалуй, могло послужить достаточной причиной, чтобы покинуть Зевс, оставив здесь всю предательскую технику, и попытаться на новой планете начать все сначала.
— А интересно, — мечтательно сказал Историк, — на какой планете эти зевсиане поселились?
— Во всяком случае, не на той, на которой они собирались поселиться, — ответил Главный Кибернетик. — Ведь траекторию их полета рассчитывали те же счетные машины…
Зал был переполнен. И, несмотря на то, что доклад продолжался уже полтора часа, аудитория с неослабевающим вниманием слушала молодого ученого.
— Итак, к сожалению, современная наука не располагает прямыми доказательствами того, что представители инопланетных цивилизаций когда-либо посещали нашу Землю. Но десятки мифов, апокрифов, сказаний и легенд хранят в зашифрованном, а подчас и искаженном виде воспоминания человечества о встречах со звездными пришельцами.
И если эти воспоминания бережно очистить от последующих наслоений и правильно расшифровать, то мы убедимся, что за время своего невероятно короткого в космических масштабах существования человечество не раз уже становилось объектом пристального внимания со стороны разумных существ иных миров.
С этой точки зрения мне и хотелось бы в качестве примера рассмотреть одну из наиболее интересных и распространенных легенд — легенду о докторе Фаусте.
Нет сомнений, что эта легенда имеет историческую основу. Но даже при беглом ознакомлении как с самой легендой, впервые изданной в 1587 году, так и с ее многочисленными вариантами сразу же бросается в глаза одна любопытная деталь.
Зачем Мефистофелю так уж понадобился престарелый Фауст?
Как известно, с первого дня своего существования церковь утверждала, что человечество погрязло в грехах. Мы не можем сегодня точно сказать, при каком количественном соотношении праведников и грешников человечество с точки зрения церкви считалось погрязшим, а при каком — нет.
Но если даже допустить, что во времена Фауста число грешников относилось к числу праведников, как 1:100 и при этом учесть характерный для средневековья высокий процент смертности, то каждому станет ясно, что ад никак не мог испытывать недостатка в грешниках. И следовательно, для Люцифера вопрос о том, будет ли в аду одной душой больше или одной душой меньше, не мог иметь принципиального значения.
А в таком случае спрашивается, зачем нужно было Мефистофелю прилагать такие, в буквальном смысле этого слова, адские усилия, чтобы заполучить душу какого-то доктора?
Вспомните, чего только не предлагает Мефистофель Фаусту в обмен на его подпись: и знания, и деньги, и славу, и молодость, и, наконец, власть. Ведь он, Мефистофель, становится слугой и даже рабом Фауста, заключив с ним этот кабальный для себя договор. Ради чего он шел на это? В чем дело?
Легенда не дает ответа на подобные вопросы. А дело, как мне кажется, заключалось в следующем.
Как по-вашему, кем был Мефистофель? Высокопоставленным чертом? Личным посланником Люцифера? Или самим Люцифером? Нет, конечно же, нет!
Тогда, может, он был обыкновенным человеком, превращенным фантазией безыменных авторов легенды черт знает в кого? Тоже нет! Мефистофель не был человеком в обычном значении этого слова.
Так кем же он все-таки был?
Пришельцем с другой планеты, представителем необычайно высокоразвитой цивилизации — вот кем был тот, кого мы и в дальнейшем будем условно именовать Мефистофелем.
Я понимаю, что такое утверждение звучит несколько неожиданно и странно. Но попробуйте с точки зрения этой гипотезы рассмотреть описываемые в легенде события, и вам все станет ясным и понятным.
Откуда именно прилетел Мефистофель? Пока не знаю.
Может быть, с Марса, может быть, с одной из ближайших нам звезд (например, с 61-й Лебедя), а возможно, из другой Галактики. (Опять-таки условно договоримся называть планету Мефистофеля по первой букве его имени — планетой ЭМ.) Зачем прилетел Мефистофель? Да затем же, зачем мы собираемся лететь на соседние планеты: в научных целях.
Не исключено, что в задачи Мефистофеля входило выяснение следующего: а) есть ли вообще жизнь на Земле, б) есть ли надежда на то, что на этой загадочной планете когда-либо появятся так называемые разумные существа, в) если таковые уже паче чаяния появились, то на каком уровне находится в данное время земная цивилизация, и так далее…
Как известно, к моменту встречи с Фаустом Мефистофель успел изучить эти вопросы. Но то ли из-за инопланетного происхождения, то ли в силу своих личных качеств Мефистофель давал всему происходившему на Земле чересчур субъективные объяснения, на что, кстати, ему неоднократно указывал доктор Фауст. (Вспомните их многочисленные споры и дискуссии, в ходе которых и та и другая стороны наговаривали в полемическом задоре немало лишнего.) Вероятно, лица, пославшие Мефистофеля на нашу планету, предвидели и насколько необъективны, односторонни, а следовательно, недостоверны будут сведения, полученные Мефистофелем в этой сложной экспедиции. И поэтому (здесь-то я и подхожу к узловому вопросу моей гипотезы) Мефистофелю было поручено при возвращении на ЭМ захватить с собой кого-нибудь из земных аборигенов, гораздо лучше разбирающихся в делах родной планеты, чем пришелец из другого мира.
Правда, мы сами далеко не всегда понимаем, что у нас происходит. Но об этой нашей особенности эмийские ученые могли не знать.
Итак, Мефистофелю надлежало доставить на ЭМ одного землянина. Естественно, он старался подобрать наиболее достойного, наиболее образованного представителя эпохи. И после долгих раздумий и поисков совершенно правильно остановил свой выбор не на каком-нибудь знатном дворянине или даже на короле — нет, он выбрал серьезного ученого, энциклопедическая образованность и научная добросовестность которого не подлежали сомнению. Это и служит объяснением того, зачем Мефистофелю нужен был Фауст, а не кто-либо другой.
Но, рассуждая таким образом, мы спросим: а знал ли уважаемый ученый, кем является Мефистофель? Нет, не знал!
А пытался ли Мефистофель объяснить ему, откуда и с какой целью он прибыл? Нет, не пытался. И даже более того — и это очень интересная деталь, я подозреваю, Мефистофель сам уверил Фауста, что явился непосредственно из преисподней. Почему? А вот почему.
Давайте проведем следующий мысленный эксперимент.
Представим себе, что сегодня на Земле объявился дьявол и приходит в гости к современному ученому. Кем он отрекомендуется? Чертом? Ни в коем случае! Иначе ему долго придется убеждать неверующего ученого в том, что это не дурацкий розыгрыш.
Но если черт учтет характерное для нашего времени увлечение космическими проблемами и представится гостем из космоса, ученый с огромным интересом отнесется к его появлению и согласится следовать за ним куда угодно.
Так обстоит дело сегодня. Но в средние века все было наоборот. И если бы тогда Мефистофель рискнул открыться Фаусту и рассказал ему все, как есть в действительности, Фауст просто счел бы его сумасшедшим.
И дабы доказать, что он прилетел с другой планеты, Мефистофелю пришлось бы объяснить средневековому ученому все, начиная с того, что Земля вертится вокруг Солнца, кончая теорией относительности, квантовой физикой и принципиальной схемой фотонного двигателя.
Бесспорно, престарелый Фауст, несмотря на свои незаурядные способности, не в силах был бы усвоить такое количество новой информации, и все могло кончиться самым трагическим образом, что абсолютно не устраивало Мефистофеля.
Куда проще было выдать себя за нечистую силу, общение с которой считалось тогда ужасным, но обыденным делом.
И как мы знаем, Фауст с легкостью поверил этой мистификации. Тем более что, пользуясь неизвестными на Земле достижениями эмийской науки и техники, Мефистофель умел проходить сквозь стены, летать, становиться невидимым — словом, проделывать то, что, с точки зрения Фауста, служило несомненным доказательством принадлежности Мефистофели к определенной категории служителей ада.
Но для чего Мефистофелю нужно было столько времени возиться с Фаустом? Разве он не мог просто обманным образом увезти Фауста на ЭМ? Зачем ему нужна была личная подпись доктора?
Я думаю, все объясняется тем, что на планете ЭМ величайшего расцвета достигли не только наука и техника. И в то время, как у нас на Земле творили произвол и беззакония средневековья, на ЭМ демократия была на таком уровне и свобода личности ценилась так высоко, что какое бы то ни было насилие над личностью, пусть даже инопланетной, считалось абсолютно недопустимым.
Мефистофель знал, какие неприятности ждут его, если он нарушит этот закон, и ему необходима была подлинная подпись Фауста, свидетельствующая, что он, Фауст, покинул Землю по доброй воле.
И эту подпись, как мы знаем, он получил, уверив ученого, что тот подписывает всего лишь документ о продаже своей души.
Но здесь возникает деликатный вопрос: как же представитель высокоразвитой цивилизации, воспитанный в духе безграничного уважения к личности, позволял себе обманывать бедного старого Фауста? Как он мог использовать невежество ученого в своих корыстных целях?
Да, это было бы совершенно необъяснимо, если бы мы не учли тот факт, что Мефистофель длительное время общался с людьми. А среда, как известно, оказывает влияние на любое разумное существо.
И еще одно: наружность Мефистофеля. Можно, конечно, предположить, что рогами, хвостом, шерстяным покровом и тому подобными атрибутами космический гость украшал себя только затем, чтобы соответствовать представлению Фауста о внешнем виде нечистой силы. Но я думаю, что это неверно.
Ведь жители ЭМ вовсе не обязательно должны выглядеть так же, как мы. И вполне возможно, у них действительно есть рога, хвост и так далее.
Может быть, это всего лишь рудименты, нечто вроде слепой кишки у человека. А может быть, это органы, выполняющие определенные функции. Скажем, то, что мы называем рогами, может в действительности быть V-образной антенной, служащей для приема телепатических передач. (Не зря Мефистофель умел читать мысли на расстоянии.) А коль рога — антенна, то хвост, естественно, заземление.
И если вспомнить, как из шерсти кошек вылетают электрические искры, то можно предположить, что густой шерстяной покров, характерный для эмийцев, является аккумулятором и источником электричества, питающего биоусилители телепатических устройств.
Но почему, можем спросить мы, внешний вид эмийцев так совпадает с обликом нечистой силы? А вот это и есть интереснейший классический случай подмены причины следствием. Кто сказал, что Мефистофель — первый эмиец, побывавший на Земле? Разве нельзя предположить, что эмийцы с даиних времен засылали на нашу планету одну экспедицию за другой?
И легенды о многочисленных встречах с, нечистой силой являются отражением встреч людей с загадочными эмийцами.
И представление о внешности чертей появилось как раз вследствие вышеуказанных встреч.
Почему подобные встречи прекратились в последние столетия? Может быть, эмийцы, достаточно хорошо изучившие нас, занялись другими планетами. А может, наоборот, увидев, что люди не в состоянии понять их, они решили подождать до тех пор, пока наша цивилизация достигнет уровня, необходимого для взаимопонимания и общения с разумными существами других планет.
Возможно, теперь это время уже наступило. И мы должны быть готовы, что к любому из нас может неожиданно заявиться гость, который скажет: “Здравствуйте, я Мефистофель!” С этими словами молодой ученый в последний раз взглянул на аудиторию, поправил модно завязанный галстук и, взмахнув рукой, бесследно растаял в воздухе.