Представьте себе: человеку вдруг объявляют, что где-то далеко есть место, где жить ему будет легко и радостно. Узнав об этом, человек берется за самую тяжелую работу и целую вечность работает, как проклятый, чтобы заработать на свой (до счастливого места) билет – билет на поезд, самолет или теплоход. Но поезд останавливается в пути, самолет зависает в воздухе и теплоход болтается на рейде. А человеку на все его недоуменные вопросы, сердитые угрозы и униженные просьбы отвечают невнятно, то ли приглашают полюбоваться уникальным по красоте закатом, то ли предлагают путешествовать пешком, то ли даже увещевают самого толкать остановившийся транспорт. И обиженный человек запирается в тесноте своей каюты или купе и демонстративно ждет. Он знает, что в своем праве: у него есть билет, честно заработанный.
Но может и посчастливиться. И вот начинают медленно постукивать колеса, ревет мотор и матросы отдают концы. А последнюю картинку – дорогое лицо в толпе на залитом солнцем причале – замечательно будет припомнить в темном трюме на длинном пути. Да, если б не было расставанья, разве запомнилось бы так отчетливо это лицо? Прощай ты – та. Прощай я – тот. Я мог бы еще, пожалуй, кинуться вниз, назад по косой лесенке, против движения пассажиров – на берег к тебе, к себе. Но как же тогда земля обетованная? И драгоценный, жизнью оплаченный билет?
Так что – простите меня, на берегу.
И ты прости нас, уходящий! И если уж ты окончательно решил уйти, уходи совсем. С концами, чтоб безвозвратно. Еще лучше умри. Подари нам эту теплую горечь, чтобы волна печали захлестнула наши сердца и только хорошее вспоминали мы о тебе. Мы любим хорошо говорить о своих друзьях и знакомых, но живые они редко дают нам право на это.
Кстати, задумывались ли вы, какая в человеке есть масса включателей-выключателей? Как в среднем роботе. Все существование среди людей, в обществе себе подобных в том и заключается, что кто-то нажимает на твои кнопки, включатели-выключатели – и ты действуешь согласно сигналу. Пообещают остров Чунга-Чанга – и будешь стараться заработать на проезд. Скомандуют: вперед! – и ринешься на подвиг. Посочувствуют: ты устал, пора отдохнуть, – и упадешь на землю, и уже не на земле, а в земле, где разместят тебя удобно и навеки, ты надежно останешься один.
Четыре стены. Непрозрачная плоскость потолка.
Могила.
С трудом переставляя ноги, возвратилась Марья в свою комнату-конуру. Села на кровать и даже не задумалась – думать было мучительно, просто села, чтобы устало сидеть. «Чай вскипятить?» – не хватало сил додумать мысль о кипячении чая.
Казалось, голова набита ватой, хлопчатобумажной, нестерильной. И эта вата то сыреет, то сохнет. Но когда вата высыхает, не появляется ощущения легкости, только сухость чувствуешь. А когда намокает, то не охлаждается, потому что намокает горячим и тяжесть мокрой ваты тянет голову вниз.
Марьюшка знала, что надо бы проглотить несколько таблеток и заварить травку, тогда сразу можно было бы подняться и даже ходить. Но зачем ходить или стоять, если так хорошо лежать на полу, если так хорошо, что пол прохладный, – лучше, чем ветер в лицо лыжнику. И коричневость линолуема у щеки лучше, чем голубизна снежных вершин под ногами, а лужица слюны, потихоньку скопившаяся на полу, лучше озер Рица, Балатон и самого большого хранилища пресной воды – Байкала, в последнее время несколько загрязненного.
Из пустоты комнаты Марья увидела перед собой жирную Асину рожу. «Рожа
– значит, рожу», – обрадовалась Марья. Про Леху не вспоминала, вспомнила о сыне. Тяжелым молоком набухла не кормившая младенца грудь, и сладкая эта тяжесть отдалась во всем теле: в руках, не качавших, в чреве, не носившем, в сердце, тычущемся в ребра как слепой щенок. Ссохлась на глазах, словно вытаяла, округлая физиономия Асмодеихи с глазками-пуговками, кожа натянулась, обрисовав длинный череп Ивана Козлова. «Это не ты ли меня им предал?» – догадалась Марья. «Нет, Маша, не я, я бы с радостью, честно сказать, тебя, другого, папу-маму, правду-родину, все на свете – знакомство-то серьезное, такая услуга зачтется», – зачастил Козлов, но Марья не дослушала его, отмахнулась. «Нет, – сказала, – ты тут ни при чем вовсе. Сама об себя потерлась, когда захотела, сама и к ним пошла. Оставайся с богом, Иван, с богом уютнее».
«Непорочное зачатие», – сказала сама себе и засмеялась. Потом захотелось ей открыться отцу, сообщить, что все нормально, что живет с одним парнем со своего курса и замуж за него собирается: «Ты не смотри на меня так, ну прости, только без него я не могу. Ты не волнуйся, пожалуйста, и не нервничай, лучше помоги, он талантливый, надо только устроить его по-доброму, чтобы не пришлось доказывать ему теории на деле, чтобы не самому возиться с железками и не хватать горстями рентгены, и все будет хорошо». Зеленая полынная звезда вспыхнула и закатилась на небе, оставив холодный тающий след. Или, может, это увлекшийся Мисюра воплощает безумные свои теории в то, что можно руками потрогать? В то, что лучше руками не трогать.
Со стороны кажется, что ничем не мог бы пособить гениальному своему зятю в другой отрасли работающий Копылов. Но это только кажется. И вот уже Лехино начальство, полностью оторванные от жизни академики, с интересом поглядывают на молодого ученого и предрекают ему большое будущее. А Марья блещет среди научных жен недюжинными познаниями в искусстве. В академических кругах любят поговорить об искусстве. Хотя, конечно, на первом месте разговоры о модах и о детях. Хорошо, если детей много. Трое детей: две девочки и мальчик. «Лешенька, – шепчет Марья, ловя руками темную пустоту комнаты, – Лешенька!» – как шептала, наверное, дева Мария: «Иешуа!» – над своим неправедно зачатым сыном-богом.
– Да она совсем не в себе, – сказал чей-то, не Асин голос.
– Наверное, заболела, – вынырнула из пучины Марья. «Надо же, – трезво и здраво подумала. – Зимой, в самое холодное время бегала по скользкому навстречу ветру – и ничего».
Было утро. Зареванное, опухшее от ночных слез лицо солнца медленно поднималось с локтей горизонта.
Марья была голодна. Во всяком случае, когда ее кормили, она ела.
– Вам надо поехать с нами, Мария Дмитриевна. Вы совсем больны.
– Нет! – отрицательно и тихо качала головой Марья.
Из мелькания пятен складывалось опять ненавистное теперь лицо Асмодеихи.
– Сейчас ты уедешь с ними и все забудешь. Уедешь и забудешь.
– Ася! Как же я? Не хочу! Я не смогу.
– Все забудешь. Забывать легче, чем хранить. А если напомнит тебе кто-то или пройдешь мимо памятного места случайно, только болью отзовется память, усталостью и желанием не знать.
– Но Леха? И девочки? А сын – я так хочу сына! Сына верните!
«Забудь, забудь», – стучали в висках часы.
Уже в декабре, когда восторжествовала зима, вернулась Марьюшка в свой выставочный зал. Вернее, то, что от нее осталось, – что взять нельзя или никому не понадобилось. Лечили долго и вроде бы подлечили. Не в ЛТП, конечно, в ЛТП только ревнивые мужья у злых жен попадают. И не в психушке
– от нервов лечили, по-благородному. Еще раз собрался с силами организм, какие-то разрушившиеся было связи восстановились в мозгу. С тех пор как исчерпало себя понятие «душа», мозг стал заботить медиков, как никакая другая часть тела.
– Несчастная, конечно, женщина, ни семьи, ни детей, – кивали на нее вахтерши, когда Марья, постукивая мелко каблучками и кутаясь в теплый платок, вела по залу очередные экскурсии пионеров или ветеранов.
– Выпивала она раньше крепко. В газетах как пишут? «Женский алкоголизм». Но теперь – нет, теперь вылечилась, – рассуждали между собой.
– На работу аккуратно ходит. Добросовестная. Странная, правда, да кто без странностей?
И грели чай в старом самоваре. Зима в тот год выпала снежная. Стеклянный куб выставочного зала плыл в метелях, как айсберг. Только чаем и согревались.
Теперь работала Мария Дмитриевна ровно и без напряжения, будто кукла заводная. При определенном тренинге вообще можно проводить стандартную экскурсию с закрытыми глазами. Но художники, особенно молодые, постепенно начинали относиться к ней со все большим уважением, с тем уважением, с каким относился бы человек, упавший в колодец, к хозяйке колодца, давно и навечно в нем живущей.
Правда, с годами стали чаще уставать ноги и болеть глаза. Мария Дмитриевна обычно присаживалась в погожие дни на скамью в негустой аллейке по дороге домой. Сидела, отдыхала, смотрела на проходящих мимо. На чужую жизнь.
Люди спешили, бежали, опаздывали. Иногда возникало в толпе знакомое лицо: то вдруг блеснут на круглых щеках глаза-пуговки, то взмахнет, исчезая, хвостом лукавая чернобурка.
Однажды на скамейку рядом с Марьюшкой села девушка, распахнула настежь сумку, что-то искала, утерянное. Марья замерла на мгновенье, увидев на рукаве выпуклую, цветной гладью вышитую букву «Л», потом позвала как из давнего сна:
– Элка!
Девушка оглянулась:
– Вам чего, тетенька?
– Вы – Элка, да? Из клуба «Радуга»?
– Нет, – улыбнулась, – меня зовут Лариса.
– Извините, – сказала Марьюшка. Голова затрещала, как после вчерашнего, после позавчерашнего, столетнего, двадцативекового. Нутро стянули оскомина и изжога. Наверное, ее отец Копылов когда-то ел кислый виноград без лимита.
– Ничего, – сказала девушка. – Обознались. Бывает.
Не знать никакого клуба «Радуга». Забыть.
Не было ничего. И аварии на атомной станции никогда не было.
Над землей бушевали демократия и прогресс.
Накопившим потенциальную силу исполнителям развязали руки, и они показали, на что способны. Возводились радостно жилые дома, устаревшие на уровне проекта, и заводы, абсурдные на уровне замысла. По выпуску валенок и чугуна страна неуклонно выбивалась на первое место в мире. Тяготели к рекордам по количеству инженеров и врачей, детской смертности и промышленному травматизму. Карта страны была уже сплошь усыпана косыми значками ГЭС и атомных станций, подобно тому как небо усыпано звездами, а звездная сыпь покрывает грудь сифилитика.
Маркс обличал, что при трехстах процентах прибыли нет такого капиталиста, который не рискнул бы, даже под страхом виселицы. Наши ребята рисковали за ту же зарплату. Ради двадцати пяти процентов надбавки сводили леса, ради ста рублей кандидатских разрушали чернозем, за сто пятьдесят докторских благословляли затопление пахотных земель.
На вибрирующих зыбких фундаментах закладывались основы грядущих катастроф.
Все так же гордо реял на мачте флаг, но плюхала вода в трюмах и уже не было семи футов под килем. Крысы бойко бежали с корабля, пренебрегая мостками – просто плюхались в воду и гребли изо всех сил к теплой земле. Им плевали вслед: «Крысой меньше!» И плыли дальше, пролагая по-прежнему курс по звездам и зажигая эти звезды на мачте электрическим способом. С энергетикой – тьфу, тьфу, не сглазить бы! – перебоев не было. Спасибо Мисюре. Все станции работали как часы.
Вот с водой становилось все хуже. У Марьюшки на кухонном кране установили счетчик: следить, сколько воды утекло. Каждый раз, когда открывала она кран, счетчик начинал тикать тревожно. Марьюшку от этого лихорадило.
Всех людей от этого лихорадило. Кое-кто пытался теперь разрушать плотины и на дне бывших водохранилищ выращивать будущие леса. Засевали поля многолетними травами, и выпускали на них последние стада дичающих лошадей. Восстанавливали в лабораторных условиях генотип волка, чтобы лошади не вытаптывали траву на одном месте тупо и бессмысленно, а жили по законам природы, по забытым законам. Но ни один проект по восстановлению воды не дал заметных результатов.
Человечество вступало в новый этап развития, и старая эра на глазах съеживалась, как картинка на полиэтиленовом пакете съеживается от огня.