Как приятно было снова очутиться дома! Я так устала от больничной атмосферы, даже несмотря на то, что у меня была отдельная палата в отдельном крыле, специально отгороженном ото всех для моего удобства, и что весь персонал был занят исключительно обслуживанием меня. Но, как говорится, дома и стены помогают, и процесс выздоровления у человека идет с удвоенной скоростью.
Много лет назад я читала о так называемых внетелесных переживаниях, которые якобы испытывают умирающие или безнадежные больные, у которых на операционном столе наступает клиническая смерть; я никогда не верила этим россказням, считая их глупой журналистской погоней за сенсациями, столь распространенной в наше время. Но когда в больнице ко мне возвращалось сознание, я переживала именно эти ощущения. Какое-то время мне даже казалось, будто я парю под потолком своей палаты, ничего не видя, но все ощущая. Я чувствовала как бы со стороны чужое старое скрюченное тело на кровати с подключенными к нему датчиками, катетерами и введенными в него иглами. Чувствовала суету и беготню сестер, врачей и вспомогательного персонала, когда они трудились, чтобы поддержать жизнь в этом чужеродном теле. А когда я наконец вернулась в мир красок и звуков, я поняла, что воспринимаю его глазами и ушами всех этих людей. И как их сразу оказалось много! Насколько мне известно, ни мне, ни Вилли, ни Нине никогда столь всепоглощающе не удавалось использовать более одного человека, чтобы получать такой поток разнообразных ощущений. Даже использование двух незнакомцев с помощью попеременного переключения внимания с одного на другого не давало возможности ощутить мир с, такой пронзительностью, с какой ощущала его я.
Кроме того, наше использование других всегда ими ощущалось, что приводило или к уничтожению их личности, или к блокировке последующих воспоминаний у них об этом, – это достигалось довольно просто, создавая в чужом сознании обычный провал. Теперь же я взирала на мир по крайней мере с шести разных точек зрения и абсолютно точно знала, что никто и не догадывается о моем присутствии в своем сознании.
Но могла ли я на самом деле использовать их? Я начала осторожно проверять возможность ненавязчивого контроля, то заставляя сестру без всякой необходимости взять стакан, то помогая ординатору закрыть дверь, то вынуждая врача говорить нечто иное, о чем он и не думал. Я не стала внедряться в них настолько глубоко, чтобы помешать их профессиональной компетентности. И ни один из них ни разу не ощутил в своем сознании моего присутствия.
Шли дни. Я выяснила, что пока мое тело пребывало в совершенной коме и жизнь в нем поддерживалась лишь благодаря повышенному уходу и непрекращающейся работе аппаратов, в действительности же я могла перемещаться в пространстве и заниматься его исследованием с неведомой мне дотоле легкостью. Я выходила из палаты, укрывшись в сознании молодой сестры, ощущая ее животную силу и бодрость, вкус ее ментоловой жвачки, а в конце коридора я выпускала еще одно щупальце сознания – не теряя при этом контакта со своей молодой сестрой! – и оказывалась в лифте вместе с врачом, заводила его “Линкольн-Континенталь” и преодолевала шесть миль к дому в пригороде, где его ждала жена... И все это время я продолжала сохранять контакт со своей медсестрой, с сиделкой в коридоре, интерном-рентгенологом, работавшим этажом ниже, и вторым врачом, который теперь стоял и взирал на мое коматозное тело. Расстояние перестало быть преградой для моей Способности. Много лет нас с Ниной поражала способность Вилли использовать своих пешек на гораздо большем расстоянии, чем были способны на это мы, но теперь я обрела еще более мощные возможности.
И силы мои все возрастали.
На второй день, когда я занималась апробацией своих новых ощущений и возможностей, ко мне в палату явились члены моей “семьи”. Я не узнала высокого рыжеволосого мужчину и его худую светленькую жену, что затем я переместилась в приемный покой и взглянула глазами регистраторши на троих детей – и тут же вспомнила их. То были дети из парка.
Рыжеволосый мужчина, похоже, был встревожен моим видом. Я лежала в отделении интенсивной терапии, в котором палаты располагались, как куски пирога, расходившиеся от центрального сестринского поста. Лежала в переплетении трубок для внутривенных вливаний и сенсорных датчиков. Врач с листком бумаги, который сестра называла карточкой, отвел рыжеволосого от прозрачной перегородки.
– Вы родственник? – поинтересовался врач. Он был ловкий педантичный человек с целой гривой седых волос. Звали его доктор Хартман, и мне передавались то удовольствие, настороженность и уважение, которые испытывали сестры в его присутствии.
– О нет, – откликнулся рыжий великан. – Меня зовут Говард Варден. Мы нашли ее.., то есть мои дети обнаружили ее вчера утром, когда она бродила у нас в э-э.., в парке, близ дома. А потом она потеряла сознание, когда...
– Да-да, – откликнулся доктор Хартман, – я читал записанные с ваших слов сведения. Вы не имеете ни малейшего представления, кто она такая?
– Нет, на ней были только ночная рубашка и халат. Мои дети сказали, что она вышла из леса, когда они...
– И никаких других идей, откуда она могла в мяться ?
– Не-а, – ответил Варден. – Я.., ну, я не стал звонить в полицию. Наверное, надо было это сделать. Мы с Нэнси прождали здесь несколько часов, а когда стало ясно, что эта пожилая дама.., не собирается.., я хочу сказать, что состояние ее стабильно.., мы вернулись домой. Это был мой выходной день. Я собирался позвонить в полицию сегодня утром, но сначала решил узнать, как она...
– Мы уже поставили полицию в известность, – солгал доктор Харман. Тут я использовала его впервые. Это оказалось не сложнее, чем натянуть на себя старое любимое пальто. – Они приезжали и составили рапорт. Похоже, они тоже не знают, откуда взялась миссис Доу. Никто не сообщал о пропавших родственниках.
– Миссис Доу? – переспросил Говард Варден. – Вот как? Джейн Доу? Хорошо. Ну, для нас это такая же тайна, доктор. Мы живем на расстоянии двух миль от входа в парк, и, по словам детей, она появилась даже не со стороны входа. – Он снова посмотрел на мою кровать. – Как она, доктор? Вид у нее.., ну.., жуткий.
– У нее произошел обширный удар, – ответил доктор Хартман. – Возможно даже целая серия ударов. – Он посмотрел на непонимающее выражение лица Говарда и продолжил:
– У нее то, что мы называем мозговым кровоизлиянием. В ее мозг временно перестал поступать кислород. Насколько мы можем судить, кровоизлияние локализовано в правом полушарии мозга пациентки, это и привело к нарушению мозговых и нейрологических функций. Парализованной оказалась левая половина тела – запавшее веко, рука, нога, но в каком-то смысле это можно считать благо приятным признаком. Афазия – проблемы с речью – в основном вызываются кровоизлияниями в левом полушарии. Мы сделали ЭКГ и сканирование мозга, и, честно говоря, результаты несколько обескураживающие, Если мозговое исследование подтвердило инсульт и возможную закупорку центральной мозговой артерии, ЭКГ абсолютно не соответствует тому, чего можно было бы ожидать при обстоятельствах подобного рода...
Я потеряла интерес к этой сугубо медицинской терминологии и сосредоточила свое внимание на регистраторше среднего возраста, которая сидела в вестибюле. Я велела ей встать и подойти к детям.
– Привет, – заставила я ее сказать. – Я знаю, кого вы пришли навестить.
– Нас не пропускают, – ответила шестилетняя девочка, которая на рассвете пела мне “Хей, Джуд”, – мы слишком маленькие.
– Но я знаю, кого бы вы хотели повидать, – продолжила регистраторша с улыбкой.
– Я хочу увидеть добрую тетю, – сказал мальчик, в глазах его стояли слезы.
– А я не хочу, – с вызовом заявила старшая девочка.
– И я не хочу, – подхватила ее шестилетняя сестра.
– Почему? – спросила регистраторша моим голосом. Мне было очень обидно.
– Потому что она странная, – ответила старшая девочка. – Мне показалось, что она мне нравится, а когда я вчера дотронулась до ее руки, она была странной.
– Что значит странной? – На носу регистраторши были очки с толстыми стеклами, поэтому изображение было искаженным. Я ведь надевала очки только для чтения.
– Странной, – повторила девочка. – Смешной. У нее кожа жесткая и скользкая, как у змеи. Я сразу отпустила ее руку, еще до того как ей стало плохо, но я сразу поняла, что она противная.
– Да-да, – поддакнула ее сестра.
– Замолчи, Элли, – оборвала старшая девочка – на лице ее было написано, что она сожалела о том, что вступила в разговор.
– А мне хорошая тетя понравилась, – возразил мальчик. Похоже, что он перед визитом в больницу плакал.
Регистраторша – по-моему велению – отозвала девочек к стойке.
– Пойдите сюда, девочки. У меня есть кое-что для вас. – Она порылась в ящике и достала две круглые мятные конфеты в обертках, а когда старшая из девочек протянула руку, та крепко схватила ее за запястье. – Сначала дай я предскажу тебе твое будущее, – заставила я прошептать регистраторшу.
– Отпусти, – так же шепотом ответила девочка.
– Молчать! – прошипела регистраторша. – Тебя зовут Тара Варден. А твою сестру Эллисон. Обе вы живете в большом каменном доме на холме, который вы называете замком. Однажды ночью в вашу спальню войдет огромный зеленый черномазый с острыми желтыми зубами, он разорвет вас на мелкие клочки – вас обеих – а потом съест!
Девочки попятились – лица их побелели, глаза стали огромными, как блюдца. Челюсти у них отвисли от страха и изумления.
– А если вы расскажете об этом – отцу, матери или кому-нибудь другому, – заставила я прошипеть регистраторшу им вслед, – то черномазый придет за вами уже сегодня ночью!
Девочки рухнули на свои стулья, глядя на женщину с таким ужасом, словно она была змеей. Через несколько минут в приемную вошла пожилая пара, и я позволила регистраторше снова вести себя непритязательно, вежливо и несколько чопорно.
Наверху доктор Хартман как раз заканчивал свои медицинские объяснения Говарду Вардену. В конце коридора старшая сестра Олдсмит проверяла назначения, особо обращая внимание на то, что было прописано миссис Доу. В моей палате молодая сестра Сьюэлл осторожно обертывала меня холодными компрессами, чуть ли не подобострастно массируя мне кожу. Я ощущала это очень слабо, но при мысли о том, что моей особе уделяется такое огромное внимание, настроение мое улучшилось. Приятно было вновь чувствовать себя в кругу семьи.
На третий день, а именно на третью ночь, я отдыхала.., в действительности я перестала спать, я просто позволяла парить своему сознанию, свободно, наугад перемещаясь от реципиента к реципиенту.., и вдруг я ощутила физическое возбуждение, незнакомое мне уже много лет, – я ощутила присутствие мужчины, прикосновение его рук, тяжесть его чресел, вжимающихся в меня. Сердце мое заколотилось, когда я почувствовала, как прижимаются к его торсу мои юные груди, как набухают на них соски. Язык его проник в мой рот. Я чувствовала, как пальцы его возятся с пуговицами форменного сестринского платья, и мои собственные руки скользнули вниз, к его ремню, расстегнули молнию гульфика и обхватили его восставший твердый член.
Это было отвратительно. Это было непристойно. Сестра Конни Сьюэлл в подсобном помещении развлекалась с каким-то интерном.
Но поскольку спать я все равно не могла, я позволила своему сознанию вернуться к сестре Сьюэлл. Я утешалась мыслью, что не являюсь инициатором всего этого, но лишь принимаю пассивное участие в происходящем. Ночь прошла почти незаметно.
Не могу сказать, когда у меня зародилась мысль о том, чтобы вернуться домой. В течение первых нескольких недель, даже месяца, мое пребывание в больнице было неизбежным, но к середине февраля я начала все чаще и чаще задумываться о Чарлстоне и о родном доме. Оставаться в больнице дольше, не привлекая к себе внимания, становилось невозможно. Через три недели доктор Хартман перевел меня в большую отдельную палату на седьмой этаж, и у большей части персонала сложилось впечатление, что я являюсь очень состоятельной пациенткой, требующей особого ухода. Вообще-то это соответствовало действительности.
Однако оставался администратор доктор Маркхам, который продолжал интересоваться моим случаем. Он каждый день поднимался на седьмой этаж и старательно пытался что-нибудь разнюхать. Я была вынуждена заставить доктора Хартмана объясниться с ним. Старшая сестра Олдсмит также вступила с ним в переговоры. Наконец я пробралась в сознание этого ничтожества и применила собственные способы убеждения. Но Маркхам оказался на редкость упорным. Дня через четыре он вернулся и вновь принялся допрашивать сестер: кто оплачивает дополнительный уход за миссис Доу, откуда деньги на добавочные медикаменты, исследования, тесты, сканирования и консультации специалистов? Мол, администрация не располагает никакими сведениями о поступлении леди в больницу, нет компьютерных расчетов стоимости проведенных мероприятий, нет сведений о том, как будет производиться оплата. Сестра Олдсмит и доктор Хартман согласились встретиться на следующее утро с нашим инквизитором, заведующим больницей, шефом отдела делопроизводства и еще какими-то тремя чиновниками.
В тот вечер я присоединилась к Маркхаму, когда он отправился домой. Автострада, шедшая через реку Шилькил, была перегружена, и я вспомнила вновь о новогодних событиях. Перед поворотом на скоростное шоссе Рузвельта я заставила нашего дружка съехать на узкое ответвление от дороги, включить фары и выйти на автостраду перед своим “Крайслером”. Маркхам простоял там с минуту, почесывая лысину и гадая, что же случилось с машиной. И тут все пять полос заполнились несущимися автомобилями, а как раз на внутренней полосе, где остановился “Крайслер”, появился огромный грузовик.
Наш администратор сделал три больших скачка, я успела услышать рев автомобильного гудка, увидеть изумленное выражение на лице водителя приближавшегося грузовика, ощутить немыслимую беготню мыслей Маркхама, прежде чем удар оттолкнул меня назад, к другим точкам зрения. Тут я отыскала сестру Сьюэлл и разделила с ней нетерпеливое ожидание конца смены и прихода ее молодою интерна.
Время для меня не имело никакого значения. Я перелетала в прошлое с такой же легкостью, с какой перемещалась от одного реципиента к другому. Особенно мне нравилось оживлять в памяти те летние месяцы, которые мы проводили в Европе с Ниной и нашим новым другом Вильгельмом.
Я вспоминала прохладные летние вечера, когда мы втроем гуляли по фешенебельной Рингштрассе, где все, кто хоть что-то представлял собою, щеголяли в своих самых лучших нарядах. Вилли любил ходить в кинотеатр “Колосс” на Нюссдорферштрассе, где неизменно демонстрировались скучные пропагандистские немецкие картины. Однажды вечером я хохотала до слез, глядя, как Джимми Кегни изрыгает потоки отвратительной австро-немецкой речи в первом увиденном мною звуковом фильме.
Затем мы шли выпить и посидеть в Рейсс-бар на Картнерштрассе, общались там с другими компаниями молодых весельчаков, отдыхали в шикарных кожаных креслах и любовались игрой света, отражавшегося от полированных поверхностей красного дерева, стекла, хрома, позолоты и мраморных столиков. Иногда с располагавшейся рядом Крюгерштрассе сюда заходили шикарные проститутки со своими клиентами, и их присутствие добавляло чувственности и куражу в атмосферу вечера.
Иногда наши вечера заканчивались походом в “Симпл” – самое роскошное кабаре Вены. Его полное название было “Симплициссимус”, и я отчетливо помню, что там выступали два еврея – Карл Фраке и Фриц Грюнбаум. Даже позднее, когда коричневорубашечники и штурмовики потопили улицы старого города в крови и беспорядках, у этих двух комиков еще оставались покровители, которые покатывались со смеху над их сатирическими скетчами. Странно, но объектом их пародий как раз являлись нацистские стереотипы. Вилли просто зашелся от хохота так, что по его покрасневшему лицу текли слезы. Однажды он досмеялся до того, что чуть не задохнулся, и нам с Ниной пришлось колотить его по спине и поочередно предлагать ему свои бокалы с шампанским. Уже после войны Вилли небрежно упомянул о том, что не то Фраке, не то Грюнбаум – не помню, кто именно – погиб в одном из лагерей, которые находились в ведении Вилли, перед тем как его перевели на Восточный фронт.
Нина была очень красива. Светлые волосы, коротко подстриженные и завитые по последней моде, а яркий маникюр, ухоженная кожа, роскошные шелковые платья, доставленные из Парижа по заказу.... Особенно помню зеленое, с глубоким декольте, – ткань плотно облегала ее маленькую грудь, подчеркивая изящность бледного румянца щек и странным образом оттеняя голубизну глаз.
Не помню, кто конкретно предложил сыграть в Игру в то первое лето, зато отчетливо помню наше возбуждение и азарт преследования. Мы по очереди стали использовать разных пешек – наших знакомых, друзей наших предполагаемых жертв – то была ошибка, которую мы никогда уже не повторяли. На следующее лето мы играли уже более откровенно, сидя в наших гостиничных номерах на Джозефштадтерштрассе и используя один и тот же инструмент – тупого рабочего из крестьян с толстой шеей, который так и не был пойман и которого Вилли ликвидировал позднее. Присутствие втроем в одном и том же сознании и соразделение одних и тех же острых ощущений создавало между нами такую близость, которая не возникла бы даже при самых смелых сексуальных экспериментах.
Помню лето, проведенное нами в Бад Ишле. Помню Нинину шутку о станции, где мы пересаживались с венского поезда.., маленькая деревушка под названием Аттнанг-Пухайм. Когда это название повторялось с ускоряющимся ритмом, оно начинало напоминать стук колес поезда. Мы смеялись до изнеможения и, едва отдохнув, начинали смеяться снова. Помню презрительные взгляды старой вдовы, сидевшей через проход от нас.
Именно в Бад Ишле однажды днем я оказалась одна в кафе “Зайнер”. С утра по обыкновению я пошла на урок по вокалу, но мой педагог заболел, и я вернулась в кафе, где меня обычно дожидались Вилли и Нина. Однако почему-то в тот раз моих друзей за столиком не оказалось.
Признаться, я была несколько удивлена и спрашивала себя: куда это вдруг могли отправиться мои друзья и почему они не подождали меня? Я вернулась в гостиницу на эспланаде, где мы жили с Ниной. Открыв дверь в номер, я уже почти дошла до гостиной, когда из спальни Нины услышала какие-то звуки. Сначала я подумала, что она плачет, и бросилась туда, дабы оказать помощь.
Разумеется, в спальне были Нина и Вилли. Господи, как же наивна я была! Помню белизну Нининых бедер и ритмично движущийся торс Вилли в тусклом свете, льющемся из-за задернутых бордовых штор. Я простояла целую минуту в дверях, глядя на них, потом повернулась и тихо вышла из спальни. В течение всей этой ужасно долгой минуты лицо Вилли оставалось скрытым от меня – оно было заслонено Нининым плечом и краем подушки, зато Нина обратила на меня свой чистый голубой взор почти сразу же, едва я показалась в дверях. Я убеждена в том, что она видела меня тогда. Однако это ее не остановило – она продолжала издавать страстные животные звуки, вырывавшиеся из ее полуоткрытых розовых губ идеальной формы...
К середине марта я решила, что пора покинуть и эту больницу, и проклятую Филадельфию и вернуться на свой благословенный юг, домой, в Чарлстон.
Я заставила Говарда Вардена заняться приготовлениями к переезду. Однако из всех своих скудных сбережений Говарду удалось наскрести всего две тысячи пятьсот долларов. Ему так и не удалось добиться в жизни чего-либо. Зато когда Нэнси закрыла текущий счет в банке, оставшийся ей после смерти матери, тот составил довольно приличную сумму в сорок восемь тысяч долларов. Вардены предполагали пустить эти деньги на оплату обучения детей в колледжах, но больше их это не должно было волновать.
Доктору Хартману я приказала посетить замок. Говард и Нэнси спокойно сидели по своим комнатам, пока доктор ходил со своими шприцами к девочкам. Затем доктор позаботился о последствиях. Хорошо помню прелестную прогалину в парке в миле от железнодорожного моста. На следующее утро Говард и Нэнси покормили пятилетнего Джастина и благодаря моей обработке не заметили ничего необычного, если не считать случайных вспышек прозрения, очень напоминающих те, что происходят во сне, когда вдруг понимаешь, что забыл одеться и сидишь голым в школе или в каком-нибудь другом общественном месте.
Но и эти вспышки прошли. Нэнси и Говард прекрасно свыклись с тем, что у них всего лишь один ребенок, и я была рада, что решила не использовать Говарда для столь необязательных действий. Проводить обработку всегда проще и результаты ее всегда более успешны, когда она не сопровождается травмами и последующим раскаянием.
Бракосочетание доктора Хартмана и старшей сестры Олдсмит прошло тихо и было зарегистрировано Филадельфийским гражданским судом в присутствии сестры Сьюэлл, Говарда, Нэнси и Джастина. По-моему, они хорошо смотрелись вместе, хотя некоторые и утверждали, что у сестры Олдсмит грубое и невыразительное лицо.
Когда это было осуществлено, доктор Хартман тоже внес свою лепту в общий фонд переезда. Ему потребовалось некоторое время на то, чтобы продать свои акции и ценные бумаги, а также избавиться от своего глупого нового “Порше”, которым он так гордился, но после уплаты в трастовые фонды, обеспечивавшие его двух предыдущих жен, он все же смог внести в наше предприятие сто восемьдесят пять тысяч долларов. Учитывая, что доктору Хартману предстояло уволиться, этого на ближайшее будущее должно было хватить.
Однако это не решало проблему ни с покупкой моего старого дома, ни с приобретением дома Ходжесов. Я более не собиралась позволять чужим людям жить рядом с собой. По своей глупости Вардены не додумались застраховать жизни своих детей. Говард получил десятитысячный полис за страховку собственной жизни, но эта сумма была смехотворна в свете цен на недвижимость в Чарлстоне.
В конечном итоге проблема разрешилась благодаря восьмидесятидвухлетней матери доктора Хартмана, которая все еще пребывала в добром здравии и проживала в Палм-Спрингс. Это случилось в первый день Великого поста, когда во время какой-то операции доктор узнал о внезапной эмболии, происшедшей у его матери. В тот же день он вылетел на Западное побережье. Похороны состоялись в субботу, 7 марта, но некоторые юридические загвоздки заставили Хартмана задержаться до 11 числа, и он вернулся домой только в среду. Общая сумма сбережений матери составила четыреста тысяч долларов. Мы переехали в Чарлстон неделей позже, в день Святого Патрика.
Перед тем как покинуть север, нужно было позаботиться о нескольких мелочах. Я чувствовала себя уютно в своей новой семье с Говардом, Нэнси и маленьким Джастином, а также со своими будущими соседями доктором Хартманом, сестрой Олдсмит и мисс Сьюэлл, однако ощущала недостаток определенных мер предосторожности. Доктор был низенький человек, не выше пяти футов пяти дюймов, к тому же худой, Говард же, хотя и производил мощное впечатление своим ростом, был чрезвычайно медлителен и тучен. Требовалось по меньшей мере еще двое-трое мужчин для того, чтобы я могла чувствовать себя защищенной.
Так появился Калли, которого привел Варден ко мне в больницу непосредственно перед нашим отъездом. Тот оказался настоящим гигантом – около семи футов ростом и весом фунтов 280 – с мощными буграми мышц. Калли не отличался умом, речь его была почти бессвязной, зато двигался он быстро и упруго, как огромный хищник. Говард объяснил, что Калли, до того как его посадили за убийство семь лет назад, работал помощником лесничего. Год назад он вышел из заключения и был взят на самую тяжелую и грязную работу – корчевал пни, сносил старые строения, расчищал снег, асфальтировал дороги. Калли не жаловался, и полицейский надзор за ним уже был снят.
Говард сообщил Калли, что того ждет уникальное деловое предложение, хотя это и было выражено в более простых словах. Мне же принадлежала мысль привести его в больницу.
– Это твоя будущая хозяйка. – Говард указал на кровать, где лежали останки моего тела. – Ты будешь служить ей, защищать ее и отдашь за нее свою жизнь, если потребуется.
Калли издал хриплый рык.
– Эта старая перечница еще жива? – осведомился он. – На мой взгляд, она уже сдохла.
И тогда я вошла в то, что якобы называлось извилинами его мозга. За исключением основополагающих инстинктов – голода, жажды, страха, гордости, ненависти и стремления доставлять удовольствие, основанного на смутном желании принадлежать кому-нибудь и быть любимым, – в его остроконечном черепе больше ничего не было. Последнее стремление я взяла за основу и расширила его. Последующие восемнадцать часов Калли просидел в моей палате. Когда он ушел помогать Говарду укладываться и готовиться к отъезду, в нем уже мало что осталось от прежнего громилы, если не считать роста, силы, быстроты и желания нравиться. Нравиться мне.
Я так никогда и не узнала – Калли – имя или фамилия.
Когда я была молодой, у меня была одна слабость, с которой я ничего не могла поделать, – любые путешествия сопровождались для меня приобретением сувениров. В Вене моя страсть к магазинам очень быстро стала поводом для бесконечных шуток Нины и Вилли. Уже много лет я никуда не ездила, но мое пристрастие к сувенирам так и не исчезло полностью.
Вечером 16 марта я заставила Говарда и Калли отправиться в Джермантаун. Его удручающие улицы казались мне пейзажем какого-то полузабытого сна. Убеждена, что Говард, несмотря на обработку, чувствовал бы себя неуютно в этом негритянском районе, если бы не присутствие Калли.
Я знала, что мне было нужно, – помнила лишь то, как его зовут и как он выглядел. Первые четыре подростка, к которым обратился Говард, либо вообще не отвечали ему, либо использовали слишком цветистые выражения, зато пятый, щуплый десятилетний парнишка в оборванной фуфайке несмотря на мороз, откликнулся:
– Да, старик, ты имеешь в виду Марвина Гейла. Он только что вышел из тюрьмы, старик, за какие-то уличные беспорядки или еще за какое-то дерьмо. А чего тебе надо от Марвина?
Говард и Калли узнали, как пройти к его дому, не ответив на его вопрос. Марвин Гейл жил на втором этаже полуразрушенного строения, зажатого между двумя многоквартирными домами. Дверь им открыл маленький мальчик, и Калли с Говардом вошли в гостиную с продавленным диваном, покрытым розовым покрывалом, древним телевизором, на зеленоватом экране которого ведущий ободрял своими выкриками участников какой-то телеигры, и с облезшими обоями, на которых висело несколько религиозных литографий и фотография Роберта Кеннеди. На диване лежала девушка. Она уставилась на гостей отсутствующим взглядом.
Из кухни, вытирая руки о клетчатый передник, вышла толстая негритянка.
– Чего вам надо?
– Мы бы хотели поговорить с вашим сыном, мэм, – ответил Говард.
– О чем? – осведомилась негритянка. – Вы не из полиции? Марвин ничего не сделал. Я не отдам вам своего мальчика.
– Да что вы, мэм, дело совсем не в том, – вкрадчиво заверил ее Говард. – Мы просто хотим предложить Марвину работу.
– Работу? – негритянка с подозрением посмотрела на Калли и снова перевела взгляд на Говарда. – Какую такую работу?
– Все в порядке, ма, – оборвал ее Марвин Гейл, появившийся в дверях коридора в старых шортах и висящей мешком футболке. Лицо у него было помятым, а взгляд блуждал, будто он только что проснулся.
– Марвин, ты не должен разговаривать с этими людьми, если...
– Все в порядке, ма, – и он уставился на мать своим неподвижным взглядом, пока та не опустила глаз, и лишь после этого он посмотрел на Говарда. – В чем дело, старик?
– Можем мы поговорить за дверью? – спросил Говард.
Марвин пожал плечами и последовал за ними, несмотря на темноту и пронизывающий ветер. Он посмотрел на Калли и подошел к Говарду. Взгляд его слегка оживился, будто он уже начал догадываться о том, что его ждет, и даже был рад этому.
– Мы предлагаем тебе новую жизнь, – прошептал Говард. – Совершенно новую жизнь.
Марвин Гейл хотел было что-то сказать, и тут-то с расстояния десяти миль я вторглась в его сознание, углы рта негра опали, и он так и не успел договорить даже первого слова. С технической точки зрения, я уже использовала Марвина прежде, в те последние безумные мгновения, перед тем как попрощаться с Ропщущей Обителью, и, возможно, теперь это в какой-то мере облегчило мою задачу. Впрочем, теперь это не имело никакого значения. До своей болезни я никогда не смогла бы сделать того, что сделала в тот вечер. Действуя сквозь фильтр восприятий Говарда Вардена, одновременно контролируя Калли, своего доктора и еще с полдюжины обработанных пешек, находящихся в разных местах, я все же смогла свершить столь мощный выброс, что у негра перехватило дыхание, он попятился и замер с невидящими глазами, обращенными вовнутрь, в ожидании моего первого распоряжения. В его взгляде больше не было ни подавленности, ни признаков замутнения наркотиками; глаза его светились ярким прозрачным светом неизлечимого безумца.
Весь печальный груз жизни, размышлений, воспоминаний и жалких надежд Марвина Гейла исчез навсегда. Никогда ранее не свершала я такой глобальной обработки в один присест, и в течение целой минуты почти позабытое мною тело мое пребывало в тисках едва ли не полного паралича, пока сестра Сьюэлл пыталась размассировать его.
Пустая оболочка, которая была Марвином Гейлом, безмолвно застыла в ожидании на ледяном ветру.
Наконец я обратилась к нему через Калли, не столько нуждаясь в словесном распоряжении, сколько желая услышать его ушами Говарда.
– Пойди оденься, – велел он, – и отдай это своей матери. Скажи ей, что это аванс, – и Калли протянул негру стодолларовую бумажку.
Марвин исчез в доме и вышел из него через три минуты. На нем были джинсы, свитер, кроссовки и черная кожаная куртка. Никаких вещей он с собой не взял. Так хотела я – после переезда мы могли сами обеспечить его необходимым гардеробом.
За все то время, пока я росла, я не могу припомнить года, чтобы у нас не было цветной прислуги. И мне казалось правильным, чтобы у меня был слуга-негр и сейчас, когда я собиралась вернуться в Чарлстон.
Кроме того, я не могла уехать из Филадельфии без “сувенира”.
Путешествие в процессии из двух грузовиков, двух седанов и арендованного фургона с моей кроватью и медицинской аппаратурой заняло у нас три дня. Говард выехал раньше в семейном “Вольво”, которое Джастин называл “Голубым Овалом”, чтобы приготовить все заранее к моему прибытию и проветрить дом.
Мы приехали несколько часов спустя после наступления темноты. Калли взял меня на руки и под надзором доктора Хартмана и сестры Олдсмит, не отстававшей ни на шаг, с бутылкой для внутривенного вливания, поднял меня наверх.
Моя спальня утопала в мягком свете лампы, мягкий шерстяной плед на кровати был откинут, простыни благоухали чистотой и свежестью, темное дерево мебели матово поблескивало, мои щетки и гребни в идеальном порядке лежали на туалетном столике.
Мы все разрыдались. Слезы текли по щекам Калли, когда он нежно и чуть ли не подобострастно опускал меня на постель. Сквозь чуть приоткрытые окна долетал аромат пальмовых побегов и мимозы.
Затем наверх подняли и установили медицинское оборудование. Странно было видеть зеленое сияние осциллоскопа в моей старой спальне. На мгновение все собрались вокруг меня: доктор Хартман со своей новой женой – сестрой Олдсмит, которая занималась последними медицинскими приготовлениями; Говард и Нэнси держали за руки Джастина, словно позировали для семейной фотографии; юная сестра Сьюэлл улыбалась мне от окна; в дверях, заслоняя собой проход, стоял Калли, а за ним в коридоре маячила фигура Марвина в галстуке и белых перчатках, которые были натянуты на его отдраенные руки.
Говард столкнулся с небольшими сложностями: миссис Ходжес не желала продавать свой дом, а хотела всего лишь сдать его в аренду. Но это было для меня неприемлемо.
Впрочем, этим я могла заняться утром. Пока же я снова была дома – дома, в окружении своей любящей “семьи”. Впервые за много недель я поняла, что смогу спокойно заснуть. Мелкие проблемы, одной из которой была миссис Ходжес, были неизбежны, но я могла позволить себе заняться ими завтра. А завтра – это был уже следующий день...