Меня зовут Эдгар Фримантл. Раньше я был заметной фигурой в строительной индустрии. В Миннесоте, в моей прошлой жизни. Выражение моя-прошлая-жизнь я позаимствовал у Уайрмана. Я хочу рассказать вам об Уайрмане, но сначала давайте познакомимся с моей жизнью в Миннесоте.
Должен сказать, я добился успеха, о котором мечтает каждый американский мальчик. Поднимался и поднимался в компании, где начал работать, а когда достиг потолка, ушел и основал собственную фирму. Мой бывший босс смеялся надо мной, говорил, что я разорюсь через год. Я думаю, так говорит большинство боссов, когда кто-нибудь из молодых, энергичных подчиненных уходит, чтобы начать собственное дело.
У меня все получилось. Когда Двойной город[4] процветал, процветала и «Фримантл компани». Когда строительный рынок сокращался, я старался не играть по-крупному. Руководствовался интуицией, и в большинстве случаев она меня не подводила. Когда мне исполнилось пятьдесят, мы с Пэм стоили сорок миллионов долларов. И мы сохранили прежние чувства. У нас родились две девочки. К концу нашего семейного Золотого века Илзе училась в Университете Брауна[5], а Мелинда преподавала во Франции в рамках программы обмена с зарубежными странами. Как раз перед тем, как все пошло наперекосяк, мы с женой собирались ее навестить.
Несчастный случай произошел со мной на строительной площадке. Все предельно просто: когда пикап, пусть даже это «додж-рэм» со всеми наворотами, вступает в спор с двенадцатиэтажным краном, пикап проигрывает всегда. Правая сторона моего черепа только треснула. Левую так сильно прижало к дверной стойке «рэма», что проломило в трех местах. Может, и в пяти. Память у меня теперь, конечно, лучше, но совсем не та, какой была прежде.
Врачи назвали случившееся с моей головой противоударной травмой[6], которая зачастую приносит больше вреда, чем сам удар. Мои ребра оказались переломанными, а правое бедро – раздробленным. И хотя в правом глазу зрение сохранилось на семьдесят процентов (в хорошие дни и побольше), я почти целиком потерял правую руку.
Вероятно, предполагалось, что я потеряю и жизнь, но я выкарабкался. Далее речь пошла о том, что я останусь безмозглым (как поначалу и было – спасибо противоударной травме), однако обошлось. В каком-то смысле. Правда, к тому времени, как обошлось, ушла моя жена, и не в каком-то смысле, а насовсем. Мы прожили вместе двадцать пять лет, но знаете, как говорят: беда не приходит одна. Наверное, значения это не имеет. Что было, то прошло. Закончилось, и все. Иной раз оно и к лучшему.
Когда я говорю, что стал безмозглым, речь о том, что поначалу я не узнавал людей, не понимал, что произошло и почему меня мучает такая ужасная боль. Теперь, через четыре года, я не могу вспомнить характер и степень болевых ощущений. Я знаю, боль терзала меня, но теперь эта тема представляет собой интерес чисто теоретический. Тогда, конечно, было не до теории. Тогда у меня складывалось ощущение, что я нахожусь в аду и не знаю, почему туда попал.
«Поначалу ты боишься умереть, потом ты боишься не умереть». Так говорит Уайрман, и он знает; сам провел сезон в аду.
Болело все и всегда. Возможно, больше всего досаждала звенящая головная боль. За моим лбом царила вечная полночь, которую отбивали самые большие на свете башенные часы. Из-за повреждения правого глаза я видел мир сквозь кровавую пленку и все еще мало представлял себе, что это за мир. Ни одна вещь не обрела привычного названия. Я помню день, когда Пэм зашла в палату (я еще лежал в больнице) и встала у моей кровати. Я ужасно злился из-за того, что она стоит, когда в углу есть та штуковина, на которую садятся.
– Принеси друга, – сказал я. – Сядь в друга.
– О чем ты, Эдгар? – спросила она.
– Друг, приятель! – прокричал я. – Принеси этого гребаного приятеля, ты, тупая сука! – Боль в голове сводила с ума, а Пэм заплакала. Я ненавидел ее за то, что она начала плакать. Чего, собственно, она плакала? Не она же сидела в клетке, глядя на все сквозь красный туман. Не она была обезьяной в клетке. И тут я наконец вспомнил слово:
– Принеси старика и, ради Бога, сляг!
Старик – это все, что мой воспаленный, размозженный мозг смог предложить вместо стула.
Я все время злился. В больнице работали две медсестры средних лет, которых я прозвал Сухая дырка Один и Сухая дырка Два, словно они были персонажами в похабной истории доктора Сьюза[7]. А девушка-подросток, которая добровольно помогала медперсоналу больницы, стала у меня Мохнатой Пастилкой… понятия не имею почему, но прозвище несло в себе что-то связанное с сексом. Во всяком случае, для меня. По мере того как прибавлялось сил, я начал бить людей. Дважды пытался пырнуть ножом Пэм, и одна попытка удалась, правда, нож был пластмассовый. Тем не менее ей на руку наложили пару швов. Бывали случаи, когда меня приходилось связывать.
И вот что я особенно четко помню о начале моей тогдашней жизни: жаркая вторая половина дня в конце моего месячного пребывания в дорогом санатории для выздоравливающих, кондиционер сломан, я привязан к кровати, в телевизоре – мыльная опера, тысячи полуночных колоколов бьют в голове, боль жжет правую половину тела, как раскаленная кочерга, отсутствующая правая рука зудит, отсутствующие пальцы правой руки дергаются, оксиконтина мне не положено еще какое-то время (какое именно, сказать не могу, отмерять время – выше моего понимания), и тут из красного марева выплывает медсестра, существо, присланное, чтобы взглянуть на обезьяну в клетке, и спрашивает: «Вы готовы принять вашу жену?» А я отвечаю: «Только если она принесла пистолет, чтобы застрелить меня».
Кажется, такая боль никогда не уйдет, но она уходит. Меня отвозят домой и заменяют боль агонией лечебной физкультуры. Красная пелена начала рассеиваться. Психотерапевт, специализирующийся на гипнотерапии, научил меня нескольким эффективным способам подавлять фантомные боли и зуд в отрезанной руке. Кеймен. Именно он принес мне Ребу, одну из немногих вещей, которые я взял с собой, когда прихромал из прошлой жизни в нынешнюю, на Дьюма-Ки.
– Этот психотерапевтический метод воздействия на злость пока не получил одобрения, – предупредил меня доктор Кеймен, хотя, наверное, мог и солгать, чтобы сделать Ребу более привлекательной. Он сказал мне, что я должен дать ей отвратительное имя. И хотя выглядела она, как Люси Рикардо[8], я назвал ее в честь тетушки, которая в детстве больно сдавливала мне пальцы, если я не съедал всю морковку. Не прошло и двух дней, как я забыл ее имя. В голову лезли только мужские имена, которые злили меня еще сильнее: Рэндолл, Рассел, Рудольф, даже Ривер-мать-его-Феникс.
Я тогда находился дома. Пэм принесла мне завтрак и, должно быть, правильно прочитала выражение моего лица, потому что я увидел, как она напряглась, готовясь к взрыву эмоций. Но даже забыв имя этой призванной снимать злость куклы с взбитыми рыжими волосами, которую дал мне психолог, я помнил, как использовать ее в такой ситуации.
– Пэм, – обратился я к жене, – мне нужно пять минут, чтобы взять себя в руки. Я могу это сделать.
– Ты уверен?..
– Да, только унеси отсюда это дерьмо и засунь в свою пудреницу. Я могу это сделать.
Я не знал, смогу или нет, но именно это мне полагалось сказать: «Я могу это сделать». Я не мог вспомнить имени этой гребаной куклы, но помнил ключевую фразу: «Я могу это сделать». Я хорошо помню, как в конце своей прежней жизни постоянно твердил: «Я могу это сделать», – даже когда знал, что не могу, когда знал, что я в дерьме, по уши в дерьме, и новое дерьмо льется мне на голову, будто из помойного ведра.
– Я могу это сделать, – повторил я, и одному Богу известно, каким при этом было мое лицо, потому что Пэм попятилась, без единого слова, держа в руках поднос, на котором чашка постукивала о тарелку.
Когда она ушла, я поднял куклу на уровень лица, всматриваясь в ее глупые синие глаза, а мои пальцы вдавливались в глупое податливое тело.
– Как твое имя, ты, сука с крысиной мордой? – прокричал я. Мне ни разу и в голову не пришло, что Пэм слушает меня на кухне по аппарату внутренней связи вместе с дежурной медсестрой. Но вот что я вам скажу: если бы аппарат и сломался, они смогли бы услышать меня через дверь. В тот день мой голос разносился далеко.
Я принялся трясти куклу из стороны в сторону. Голова моталась, синтетические а-ля «Я люблю Люси» волосы летали из стороны в сторону. Синие кукольные глаза, казалось, говорили: «О-о-о-о-х, какой противный парниша!» – как любила повторять Бетти Буп[9] в одном из старых мультфильмов, которые еще можно увидеть по кабельному телевидению.
– Как твое имя, сука? Как твое имя, манда? Как твое имя, жалкая тряпичная шлюха? Скажи мне свое имя! Скажи мне свое имя! Скажи мне свое имя, или я вырву тебе глаза, откушу нос, раздеру тво…
В голове у меня что-то замкнуло – такое иногда случается и теперь, по прошествии четырех лет, здесь, в городе Тамасунчале (штат Сан-Луис Потоси, Мексика), в третьей жизни Эдгара Фримантла. На мгновение я вернулся в свой пикап, планшет с зажимом для бумаг колотился о старый стальной контейнер для ленча на полу перед пассажирским сиденьем (сомневаюсь, что я был единственным работающим миллионером Америки, который возил с собой ленч, – нас, вероятно, не один десяток), мой пауэрбук лежал рядом на сиденье. Из радио женский голос с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!» Только три слова, но мне их хватило. Они из песни о бедной женщине, которая наряжает свою красивую дочь проституткой. Песня эта – «Фэнси» в исполнении Ребы Макинтайр[10].
– Реба. – Я прижал куклу к груди. – Ты – Реба. Реба-Реба-Реба. Больше я твоего имени не забуду.
Я забыл – на следующей неделе, – но в тот раз уже не злился. Нет, прижал куклу к себе, как маленькую возлюбленную, закрыл глаза, представил пикап, уничтоженный в результате несчастного случая, мой стальной контейнер для ленча, о который постукивал металлический зажим на планшете, и женский голос вновь донесся из радиоприемника, вновь с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!»
Доктор Кеймен назвал это прорывом. Он очень обрадовался. Моя жена не проявила такого же энтузиазма, и ее поцелуй в щеку был скорее формальным. Думаю, примерно через два месяца она сказала мне, что хочет развестись.
К тому времени боли значительно ослабели, или мозг уже сумел внести существенные коррективы и приспособиться к ним. Голова, случалось, болела, но не так часто и не столь сильно: между ушами больше не били самые большие в мире башенные часы. Я, конечно, с нетерпением ждал таблетку викодина в пять и оксиконтина в восемь часов (едва мог ходить, опираясь на ярко-красную «канадку»[11], не проглотив эти волшебные таблетки), но мое слепленное заново правое бедро начало заживать.
Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, приходила в Casa Freemantle[12] в Мендота-Хайтс по понедельникам, средам и пятницам. Мне разрешали принять дополнительную таблетку викодина перед нашими занятиями, и все равно к концу упражнений мои крики звенели по всему дому. Нашу игровую комнату в подвале переоборудовали в кабинет лечебной физкультуры, оснащенный даже горячей ванной, куда я мог залезать и вылезать без посторонней помощи. После двух месяцев занятий лечебной физкультурой (то есть почти через шесть месяцев после несчастного случая) я начал по вечерам самостоятельно спускаться в подвал, чтобы повторить упражнения для ног и немного потренировать пресс. Кэти говорила, что час-другой занятий перед тем, как лечь в кровать, высвобождают эндорфины и способствуют более крепкому сну. Насчет эндорфинов не знаю, но спать я действительно стал лучше.
И во время одного из таких вот вечерних занятий (Эдгар в поисках неуловимых эндорфинов) моя жена, с которой я прожил двадцать пять лет, спустилась в подвал и сказала, что хочет со мной развестись.
Я прервал то, что делал (сгибался вперед, вытянув ноги перед собой), и посмотрел на нее. Я сидел на мате. Она стояла у подножия лестницы, достаточно далеко от меня. Я мог спросить, говорит ли она всерьез, но света хватало (спасибо флуоресцентным лампам), и такого вопроса я не задал. Если на то пошло, не думаю, что женщина может пошутить на такую тему через шесть месяцев после того, как ее муж чуть не погиб в результате несчастного случая. Я мог бы спросить почему, но и так знал. Видел маленький белый шрам на ее предплечье в том месте, куда я ударил пластиковым ножом (нож я схватил с подноса, на котором в больнице мне принесли обед), но ведь этим дело не ограничивалось. Я подумал о том, как велел ей, не так уж и давно, унести отсюда завтрак и засунуть в пудреницу. Я подумал, а не попросить ли ее еще раз все обдумать, но злость вернулась. В те дни «неадекватная злость», как называл ее доктор Кеймен, частенько составляла мне компанию. Но злость, которую я испытывал в тот самый момент, не казалась мне неадекватной.
Я сидел без рубашки. Моя правая рука заканчивалась в трех с половиной дюймах ниже плеча. Я приподнял ее (это все, на что были способны оставшиеся мышцы), чтобы наставить на жену, и сказал:
– Это я показываю тебе палец. Убирайся отсюда, раз ты этого хочешь. Убирайся отсюда, мерзкая, бросающая меня сумка.
Первые слезы потекли по ее лицу, но она попыталась улыбнуться. Получилась гримаса.
– Сука, Эдгар. Ты хотел сказать, сука.
– Слово – это всего лишь слово. – Я вновь начал сгибаться и разгибаться. Чертовски сложное это упражнение, если у тебя нет одной руки: тело постоянно уходит в сторону. – Я бы не оставил тебя, вот в чем смысл. Не оставил бы. Прошел через грязь, кровь, мочу и пролитое пиво.
– Это другое. – Она и не пыталась вытереть слезы. – Другое, и ты это знаешь. Я бы не смогла разорвать тебя надвое, если бы пришла в ярость.
– Мне бы пришлось чертовски потрудиться, чтобы разорвать тебя надвое одной рукой. – Я увеличил частоту сгибаний и разгибаний.
– Ты ударил меня ножом! – Вот он, решающий аргумент. Чушь собачья, и мы оба это знали.
– Это был пластиковый нос, ничего больше, я тогда мало что соображал, и это будут твои последние слова на гребаном смертном ковре: «Эдди ударил меня пластиковым носом, прощай, жестокий мир».
– Ты меня душил, – проговорила она так тихо, что я едва расслышал.
Я перестал наклоняться и вытаращился на нее. В голове принялись бить часы. Дин-дон, похоронный звон.
– Что ты такое говоришь? Я тебя душил? Никогда я тебя не душил.
– Я знаю, ты не помнишь, но душил. И ты не тот, что прежде.
– Заткнись. Оставь это дерьмо для… того… для парня… твоего… – Я знал это слово, и я видел человека, которого хотел обозвать этим словом, но вспомнить не смог. – Для того лысого хера, с которым ты встречаешься в его кабинете.
– Моего психотерапевта, – уточнила она и, само собой, разозлила меня еще сильнее: она помнила слово, а я – нет. Потому что ее мозг не превращался в желе.
– Ты хочешь развод, ты его получишь. Выбрасывай все, что было, почему нет? Только изображай аллигатора где-нибудь в другом месте. Убирайся.
Она поднялась по лестнице и закрыла дверь, не оглянувшись. И лишь после ее ухода я сообразил, что хотел сказать «крокодиловы слезы». Лей крокодиловы слезы где-нибудь еще.
Ладно, сойдет и так, хоть это и не совсем рок-н-ролл. Так говорит Уайрман.
В итоге из дома уехал я.
За исключением Пэм, у меня не было партнеров в моей прошлой жизни. Четыре принципа успеха Эдгара Фримантла гласили (записывайте, чего уж там): не занимай суммы, большей твоего ай-кью, помноженного на сто; не занимай у человека, который при первой же встрече начинает называть тебя по имени; никогда не пей спиртного, пока солнце стоит высоко, и никогда не обзаводись партнером, с которым не захочешь обниматься голышом на водяном матрасе.
Зато у меня был бухгалтер, которому я доверял, Том Райли. Именно он помог мне перевезти те немногие вещи, которые я взял с собой, из дома в Мендота-Хайтс в наш коттедж на озере Фален. Том (сам он разводился дважды, и оба раза с серьезными потерями) всю дорогу изливал на меня свои тревоги.
– В такой ситуации ты не должен уезжать из дома. Только в том случае, если судья вышибет тебя. А так ты словно отдаешь преимущество своего поля в плей-офф.
Преимущество своего поля меня совершенно не волновало. Я только хотел, чтобы он внимательно следил за дорогой. Меня передергивало всякий раз, когда встречный автомобиль слишком уж приближался к разделительной полосе. Иногда я напрягался и жал ногой на несуществующую педаль тормоза перед пассажирским сиденьем. А насчет того, чтобы вновь сесть за руль, я даже не помышлял. Разумеется, Бог любит сюрпризы. Так говорит Уайрман.
Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, развелась лишь единожды, но полностью поддержала Тома. Я помню, как она сидела в трико, скрестив ноги, держала мои ступни и взирала на меня с суровой яростью.
– Вот ты только что из мотеля «Смерть» и без руки, а она хочет свалить. Лишь из-за того, что ты ударил ее пластиковым больничным ножом, когда едва мог вспомнить собственное имя? Чтоб меня драли, пока я не закричу! Разве она не понимает, что резкие перемены настроения и кратковременная потеря памяти – обычное дело для человека после такой черепно-мозговой травмы, как у тебя?
– Она понимает, что я ее пугаю, – ответил я.
– Да? Ладно, слушай свою маму, сыночек Джим: если ты наймешь хорошего адвоката, то заставишь заплатить за то, что она такая тряпка. – Несколько волос выскочили из ее гестаповского конского хвоста, и Кэти сдула их со лба. – Она должна за это заплатить. Читай по моим губам: твоей вины тут нет.
– И она говорит, что я пытался ее задушить.
– Конечно, тут можно надуть в штаны, если тебя пытается задушить однорукий инвалид. Перестань, Эдди, заставь ее за это заплатить. Я знаю, что это не мое дело, но мне все равно. Она не должна так поступать с тобой.
– Я думаю, есть что-то еще, не только удар ножом и попытка задушить ее.
– Что?
– Я не помню.
– А что говорит она?
– Она не говорит.
Но мы с Пэм прожили вместе очень долго, и даже если любовь превратилась в привычку, я подумал, что все равно знаю ее достаточно хорошо, чтобы понимать: произошло что-то еще, нет, продолжало происходить прямо сейчас, и вот от этого «чего-то»… вот от этого «чего-то» Пэм и хотела уйти.
Вскоре после того как я перебрался в коттедж на озере Фален, меня навестили девочки… молодые женщины. Они принесли корзину со всем необходимым для пикника, мы сидели на крыльце с видом на озеро, где так хорошо пахло соснами, смотрели на воду, ели сандвичи. День труда[13] миновал, так что большинство плавающих игрушек вытащили из воды и оставили на берегу до следующего года. В корзине была и бутылка вина, но я выпил совсем немного. В сочетании с болеутоляющими таблетками алкоголь бил наотмашь: один стакан вина, и у меня начинал заплетаться язык. Девочки (молодые женщины) выпили остальное и расслабились. Мелинда, приехавшая из Франции второй раз после моей неудачной встречи с краном и недовольная возвращением, спросила, у всех ли семейных пар, которым за пятьдесят, бывают неприятные периоды разлада, должна ли она ожидать такого и для себя. Илзе, младшая, начала плакать, прижалась ко мне, спросила, почему все не может быть, как было, почему мы (то есть ее мать и я) не можем жить, как прежде. Лин сказала ей, что сейчас не время изображать маленькую девочку, мирящую родителей, а Илли показала ей палец. Я рассмеялся. Ничего не смог с собой поделать. Потом мы все рассмеялись.
Эмоциональный взрыв Лин и слезы Илзе пусть были не в радость, но шли от души. Эти реакции я знал так же хорошо, как родинку на подбородке Илзе или едва заметную складочку меж бровей хмурящейся Лин, которой со временем предстояло превратиться в глубокую морщину.
Линни поинтересовалась, что я собираюсь делать. Я ответил, что понятия не имею. Я прошел немалый путь к решению покончить с собой, но точно знал: если я это сделаю, все должно выглядеть как несчастный случай. Я не мог оставить этих двух девочек, которые только начинали жить, с непомерным грузом вины за самоубийство отца. Я не мог возложить ту же вину на женщину, с которой однажды пил в кровати молочный коктейль: мы лежали голые, смеялись и слушали по стереосистеме «Plastic Ono Band».
После того как они воспользовались шансом стравить давление (по терминологии доктора Кеймена, после полного и обстоятельного обмена чувствами), все как-то успокоилось, и мы неплохо провели день, разглядывая фотографии в старых альбомах, которые Илзе нашла в каком-то ящике, и вспоминая прежние времена. Думаю, мы еще раз-другой посмеялись, но далеко не всем воспоминаниям моей прошлой жизни можно доверять. Уайрман говорит, когда дело касается давно ушедших дней, мы склонны подтасовывать карты.
Илзе хотела, чтобы мы все пошли куда-нибудь пообедать, но Лин договорилась с кем-то встретиться в публичной библиотеке до ее закрытия, и я сказал, что не чувствую в себе достаточно сил для того, чтобы куда-то идти; подумал, что лучше прочитать несколько глав последнего романа Джона Сэндфорда, а потом лечь спать. Девочки поцеловали меня – мы снова стали друзьями, – а потом ушли.
Через две минуты Илзе вернулась.
– Я сказала Линни, что забыла ключи.
– Как я понимаю, ты их не забывала.
– Нет. Папа, ты смог бы причинить маме боль? Я про сейчас. Сознательно?
Я покачал головой, но такой ответ ее не удовлетворил. Я понял это по тому, как она стояла, пристально всматриваясь мне в глаза.
– Нет. Никогда. Я бы…
– Что, папа?
– Я собирался сказать, что скорее отрубил бы себе руку, но тут же понял, что неудачно подобрал слова. Я бы никогда этого не сделал, Илли. Будь уверена.
– Тогда почему она боится тебя?
– Я думаю… потому что я – калека.
Она подскочила ко мне, прижалась так, что чуть не свалила меня на диван.
– Папа, пожалуйста, извини. Просто все это так ужасно.
Я погладил ее по волосам.
– Я знаю, но только помни… хуже уже не будет. – Правды в моих словах не было, но я надеялся: если соблюдать осторожность, Илзе никогда не узнает, что я ей лгал.
С подъездной дорожки донесся автомобильный гудок.
– Иди. – Я поцеловал ее мокрую щеку. – Твоя сестра торопится.
Она наморщила нос.
– Как будто бывает по-другому! Надеюсь, ты не злоупотребляешь болеутоляющими?
– Нет.
– Позвони, если я тебе понадоблюсь, папа. Я прилечу на следующем же самолете.
Она бы прилетела. Поэтому звонить я не собирался.
– Само собой. – Я поцеловал ее в другую щеку. – Этот поцелуй передай сестре.
Илзе кивнула и ушла. Я сел на диван, закрыл глаза. За ними били башенные часы, били и били.
Моим следующим гостем в Casa Phalen[14] стал доктор Кеймен, психолог, который дал мне Ребу. Я его не приглашал. Он появился у меня исключительно благодаря заботам Кэти, повелительницы лечебной физкультуры.
Хотя Кеймену едва ли было больше сорока, ходил он, как человек, куда более пожилой, и тяжело дышал, даже когда сидел, глядя на мир поверх огромной груши живота сквозь толстые стекла очков в роговой оправе. Кеймен был очень высоким и очень-очень черным, а черты его лица, в силу их невероятных размеров, казались нереальными. Эти гигантские выпученные глазные яблоки, этот нос, напоминавший корабельный таран, эти вывороченные губы завораживали. Ксандер Кеймен выглядел, как второсортный божок в костюме из «Дома мужской одежды». И, судя по внешнему виду, умереть ему предстояло от обширного инфаркта или инсульта, и встреча с одним из них ждала его до пятидесятилетия.
Кеймен отказался от предложения чего-нибудь выпить, сказал, что долго не задержится, и тут же поставил портфель на диван, противореча собственным словам, сел рядом с подлокотником (диван прогнулся на пять фатомов[15] и продолжал прогибаться – я даже испугался за пружины), посмотрел на меня и шумно вдохнул.
– Что привело вас сюда? – спросил я его.
– Кэти говорит мне, что вы планируете наложить на себя руки, – ответил он. Тем же тоном он мог бы сказать: «Кэти говорит мне, что вы планируете пикник на лужайке и собираетесь предложить гостям глазированные пончики». – В этом есть доля правды?
Я открыл рот, закрыл. Однажды, когда мне было десять, и я рос в О-Клер, я взял комикс с вращающейся стойки в аптечном магазине, сунул в джинсы и накрыл сверху футболкой. Затем неспешным шагом направился к выходу, чувствуя себя очень умным, и тут продавщица схватила меня за руку. Вздернула мне футболку, выставив напоказ мое украденное сокровище. «И как он сюда попал?» – спросила она. За последующие сорок лет не случалось, чтобы я не мог найтись с ответом на столь простой вопрос.
Наконец (прошло слишком уж много времени, чтобы мой ответ восприняли серьезно) я промямлил:
– Это нелепо. Я не знаю, откуда у нее могли взяться такие мысли.
– Нелепо?
– Да. Точно не хотите колы?
– Спасибо, но я пас.
Я поднялся, достал колу из холодильника на кухне. Крепко зажал бутылку между культей и ребрами (это возможно, хотя и болезненно, не знаю, что вы видели в фильмах, но сломанные ребра болят долго), левой рукой скрутил крышку. Я – левша. «В этом тебе повезло, мучачо»[16], как говорит Уайрман.
– Меня удивляет, что вы серьезно восприняли ее слова, – сказал я, когда вернулся. – Кэти – великолепный специалист по лечебной физкультуре, но она же не психоаналитик. – Я постоял, прежде чем сесть. – Да и вы тоже. Если подходить формально.
Кеймен сложил ладонь лодочкой за ухом, которое размерами не уступало ящику стола.
– Я слышу… скрежет. Точно слышу!
– О чем вы говорите?
– Такой очаровательно средневековый звук. Будто кто-то опускает проржавевшее забрало, готовясь к обороне. – Он попытался подмигнуть мне, но когда у человека лицо таких размеров, изобразить иронию невозможно: только бурлеск. Однако я его понял. – Что же касается Кэти Грин, вы правы, что она может знать? Она ведь работает с частично парализованными людьми, с полностью парализованными, с теми, у кого ампутированы конечности, вроде вас, с выздоравливающими после тяжелой травмы головы… опять вроде вас. Этой работой Кэти занимается пятнадцать лет, она могла наблюдать реакцию тысячи увечных пациентов на то, что им никогда не стать такими, как прежде. Но куда ей распознать депрессию с суицидальными тенденциями.
Я сел в продавленное кресло, которое стояло напротив дивана, и мрачно уставился на Кеймена. Его, похоже, провести не удастся. И Кэти Грин тоже.
Он наклонился вперед… то есть, учитывая объем живота, буквально на пару дюймов, больше не получалось.
– Вы должны подождать.
Я вытаращился на него. Никак не ожидал такого совета.
Он кивнул.
– Вы удивлены. Да. Но я не христианин, тем более не католик, и к самоубийству отношусь вполне терпимо. Однако я верю в ответственность человека, знаю, кто вы, и говорю вам следующее: если вы покончите с собой сейчас… даже через шесть месяцев… ваши жена и дети узнают. Сколь бы осторожны вы ни были, они узнают.
– Я не…
Он поднял руку.
– И компания, в которой вы застраховали свою жизнь… на очень большую сумму, я не сомневаюсь… тоже узнает. Они, возможно, не смогут этого доказать… но будут очень, очень стараться. Слухи, которые они начнут распускать, навредят вашим девочкам, пусть вы и думаете, что они хорошо от этого защищены.
Я понимал, что Мелинда защищена. А вот Илзе – совсем другое дело. Мелинда, когда злилась на сестру, говорила, что у Илзе задержка в развитии, но я в это не верил. Я думал, что Илли просто не такая толстокожая.
– И в конце концов они смогут это доказать. – Кеймен пожал огромными плечами. – Я не стану даже предполагать, сколько это будет в денежном эквиваленте, но знаю, что ваше наследство уменьшится на значительную сумму.
О деньгах я как раз и не думал. В голове роились мысли о следователях страховой компании, сующих свои носы во все дыры, пытающихся определить, как и что я подстроил, надеющихся разоблачить меня. И вот тут я начал смеяться.
Кеймен сидел, положив огромные черные руки на слоновьи колени, смотрел на меня со всезнающей улыбочкой на губах. Точнее, не улыбочкой, а улыбищей. Он дал мне отсмеяться, а потом спросил, что я нашел такого забавного.
– Вы говорите мне, что я слишком богат, чтобы покончить с собой.
– Я говорю «не сейчас», Эдгар, и это все, что я говорю. Я также собираюсь сделать вам предложение, идущее вразрез с моим достаточно богатым опытом… Но насчет вас у меня очень сильное предчувствие… то самое, что побудило меня дать вам куклу. Предложение это – географическое.
– Простите?
– Это метод лечения, который часто используется людьми на последней стадии алкоголизма. Они надеются, что смена места жительства даст им возможность начать все с чистого листа. Кардинально развернуть ситуацию.
Я что-то почувствовал. Не сказал бы, что надежду, но что-то.
– Срабатывает он редко, – продолжил Кеймен. – Ветераны «Анонимных алкоголиков», у которых есть ответ на все (это их благословение и проклятие и пусть даже редко кто это осознает), любят говорить: «Посади говнюка в самолет в Бостоне, тот же говнюк сойдет с трапа в Сиэтле».
– И где при таком раскладе я? – сорвался с моих губ естественный вопрос.
– В настоящий момент вы в пригороде Сент-Пола. Я предлагаю следующее: найдите местечко подальше и отправляйтесь туда. Вы в уникальном положении: можете это сделать, учитывая ваши финансовые возможности и семейный статус.
– И на сколько?
– Как минимум на год. – Он загадочно посмотрел на меня. Его большое лицо словно создали для такого выражения. Если бы его вырубили у входа в гробницу Тутанхамона, я уверен, Говард Картер задумался бы[17]. – А если вы что-нибудь сделаете с собой к концу этого года, ради Бога, Эдгар… нет, ради ваших дочерей… постарайтесь, чтобы комар носа не подточил.
Он почти провалился в глубины старого дивана, а тут начал вылезать. Я шагнул к нему, чтобы помочь, но он отмахнулся. В конце концов поднялся, вдохнул еще громче, взял портфель. Посмотрел на меня с высоты своих шести с половиной футов, этими выпученными глазами с желтоватыми белками, которые еще и увеличивали очень толстые линзы очков.
– Эдгар, что-нибудь может сделать вас счастливым?
Я не стал углубляться в его вопрос (испугался таящихся там опасностей).
– Я раньше рисовал.
Если на то пошло, рисованием я занимался довольно-таки серьезно, но так давно! С тех пор столько случилось… Женитьба, карьера, крах и первого, и второго.
– Когда?
– Подростком.
Я уже хотел рассказать ему о том, как когда-то мечтал о художественной школе (даже покупал альбомы с репродукциями, когда мог себе это позволить) – но сдержался. В последние тридцать лет мой вклад в мир живописи ограничивался завитушками, которые я выводил на бумаге во время телефонных разговоров, и прошло, наверное, десять лет с момента покупки последнего альбома, которому полагалось лежать на журнальном столике, дабы производить впечатление на гостей.
– А потом?
Я собрался солгать… стыдился сказать правду… но все же сказал. Однорукие мужчины должны говорить правду, если есть такая возможность. Это придумал не Уайрман. Это мои слова.
– Нет.
– Попробуйте снова порисовать, – предложил Кеймен. – Вам нужно отгородиться.
– Отгородиться? – в недоумении повторил я.
– Да, Эдгар. – На его лице отражались удивление и разочарование, вызванные тем, что я никак не мог понять очевидного. – Отгородиться от ночи.
Где-то через неделю после визита Кеймена меня навестил Том Райли. Листья уже начали менять цвет, и я помню, что продавцы в «Уол-Марте» развешивали хэллоуиновские постеры, когда я заглянул туда, чтобы купить альбомы для рисования. Впервые после колледжа… черт, скорее, после средней школы.
Насчет самого визита Тома я лучше всего помню одно: его смущение и неловкость.
Я предложил ему пива, и он согласился. Когда я вернулся из кухни, он смотрел на сделанный мной рисунок тушью: три пальмы у кромки воды, крыша хижины на заднем фоне слева.
– Неплохо, – прокомментировал он. – Ты нарисовал?
– Нет, эльфы, – ответил я. – Они приходят ночью. Чинят мне обувь и иногда рисуют картины.
Он рассмеялся, слишком уж нарочито, и вернул рисунок на письменный стол.
– На Миннесоту, прафта, не похоше. – Он вдруг заговорил со шведским акцентом.
– Я срисовал его из книги, – пояснил я. На самом деле я воспользовался фотографией из буклета риелтора. Фото было сделано из окна так называемой «флоридской комнаты» в «Салмон-Пойнт». Я только что арендовал там дом как минимум на год. Никогда не бывал во Флориде, даже в отпуске, но фотография задела какую-то струнку в моей душе, и впервые после несчастного случая я почувствовал желание увидеть все своими глазами. Слабенькое, но желание. – Что я могу сделать для тебя, Том? Если ты насчет…
– Вообще-то Пэм попросила меня заглянуть к тебе. – Он опустил голову. – Я хотел, но не смог заставить себя сказать «нет». Из уважения к прошлому, ты понимаешь.
– Само собой. – Том говорил о тех временах, когда «Фримантл компани» представляла собой три пикапа, бульдозер «Катерпиллер D9» и радужные мечты. – Выкладывай, Том. Я тебя не укушу.
– Она наняла адвоката. Настроена на развод.
– Я и не думал, что она откажется от своих планов. – Я говорил правду. Не помнил, как душил ее, зато хорошо запомнил выражение ее глаз, когда она мне об этом говорила. И я прекрасно знал: если Пэм принимала решение, отказывалась она от него крайне редко.
– Она хочет знать, собираешься ли ты привлечь Боузи.
Вот тут я не мог не улыбнуться. Шестидесятипятилетний Уильям Боузман-третий, щегольски одетый, ухоженный, в галстуке-бабочке, возглавлял миннеаполисскую юридическую фирму, услугами которой пользовалась моя компания, и если бы он узнал, что мы с Томом последние двадцать лет зовем его Боузи, его, наверное, хватил бы удар.
– Я даже не думал об этом. А в чем проблема, Том? Что конкретно она хочет?
Он выпил пиво, поставил пустой стакан рядом с моим незаконченным рисунком, щеки налились краской.
– Она выразила надежду, что удастся обойтись без жесткого противостояния. Она сказала: «Я не хочу быть богатой и не хочу драться за каждый доллар. Я лишь хочу, чтобы он обошелся по справедливости со мной и девочками, как он поступал всегда. Ты ему это передашь?» Вот я и передаю. – Том пожал плечами.
Я поднялся, подошел к большому окну между гостиной и крыльцом, посмотрел на озеро. В самом скором времени я собирался войти в мою «флоридскую комнату», чем бы она ни оказалась, и смотреть на Мексиканский залив. Задался вопросом, будет ли это лучше, по-другому, чем лицезрение озера Фален. Подумал, пусть будет хотя бы по-другому – во всяком случае, на первое время меня это устроит. Мне хотелось начать с чего-то нового. Когда я повернулся, Том Райли изменился до неузнаваемости. Первым делом я подумал, что у него схватило живот. Потом понял, что он пытается сдержать слезы.
– Том, в чем дело? – спросил я.
Он покачал головой, попытался заговорить, но с губ сорвался только влажный хрип. Он откашлялся, предпринял вторую попытку.
– Босс, не могу привыкнуть к тому, что у тебя только одна рука. Мне так жаль.
Произнес он эти слова так безыскусно, экспромтом, с такой теплотой. Шли они, конечно же, от сердца. Я думаю, в тот момент мы оба были на грани слез, как пара расчувствовавшихся парней в шоу Опры Уинфри.
Мысль эта помогла мне быстро взять себя в руки.
– Мне тоже жаль, но я как-то справляюсь. Честное слово. А теперь допей это чертово пиво, пока оно совсем не выдохлось.
Он рассмеялся и вылил остатки «Грейн белт» в стакан.
– Я собираюсь попросить тебя передать ей мое встречное предложение. Если она одобрит идею, детали мы утрясем. Обойдемся без адвокатов. Решим все сами.
– Ты серьезно, Эдди?
– Да. Ты все подсчитаешь, так что мы будем знать общую сумму, из которой можно исходить. Потом разделим итог на четыре части. Она возьмет три, семьдесят пять процентов, для себя и девочек, я – остальное. А что касается самого развода… слушай, в Миннесоте это не проблема, после ленча мы с ней можем пойти в «Бордерс»[18] и купить книгу «Развод для чайников».
Он вытаращился на меня.
– Есть такая книга?
– Я в каталог не заглядывал, но если нет, я съем твои усы.
– Я думал, говорят «съем твои трусы»[19].
– А разве я сказал не так?
– Не важно. Эдди, ты же разбазаришь свое состояние.
– Спроси меня, и я скажу, что мне насрать. Я и в ус не дуну. Компания мне по-прежнему небезразлична, и она в отличном состоянии, потому что управляется людьми, знающими свое дело. Что же касается собственности… так я лишь предлагаю избавиться от излишнего самомнения, которое и позволяет адвокатам снять сливки. Если мы люди здравомыслящие, денег хватит всем.
Он допил пиво, не отрывая от меня взгляда.
– Иногда я думаю, тот ли ты человек, с которым я раньше работал.
– Тот человек умер в пикапе, – ответил я.
Пэм приняла мое предложение, и, думаю, она могла бы согласиться на мое возвращение к ней вместо предложенной мною сделки (мысль эта то и дело, словно солнце из-за облаков, проглядывала на ее лице во время нашего ленча, когда мы утрясали детали), но эту тему я не поднял. Думал только о Флориде, этом убежище для новобрачных и стариков, молодых и полуживых. И полагаю, в глубине души даже Пэм понимала, что это наилучший выход. Потому что человек, которого вытащили из искореженного «додж-рэма», в стальной каске, обжимающей уши, словно смятая банка из-под собачьей еды, очень уж отличался от того, кто садился в «додж». Эта жизнь с Пэм, девочками и строительной компанией закончилась; все ее этапы остались позади. Но выходов из ситуации у меня было два. На одной двери висела табличка с надписью «САМОУБИЙСТВО» – как указал доктор Кеймен, на текущий момент вариант не из лучших. То есть оставался только второй, через дверь с табличкой «ДЬЮМА-КИ».
Однако перед тем как я выскользнул через эту дверь из моей прошлой жизни, произошло еще одно событие. Случилась беда с собакой Моники Голдстайн, Гендальфом, симпатичным джек-рассел-терьером.
Если вы представляете себе мое новое пристанище одиноким коттеджем на озерном берегу, в который упирается петляющая по северным лесам проселочная дорога, то сильно ошибаетесь. Мы же говорим об обычном пригороде мегаполиса. Наш дом на озере расположен в конце Астер-лейн, асфальтированной улицы, идущей от Ист-Хойт-авеню до воды. В соседнем доме жили Голдстайны.
В середине октября я наконец-то внял совету Кэти Грин и начал ходить пешком. До великих походов по берегу дело дошло гораздо позже, а пока я позволял себе только короткие вылазки, и всякий раз по возвращении мое правое, раздробленное, а потом восстановленное бедро молило о пощаде (да и в глазах частенько стояли слезы), но продвигался я в правильном направлении. И я как раз возвращался домой после одной такой прогулки, когда миссис Феверо сбила маленькую собачку Моники. Я отшагал уже три четверти обратного пути, когда эта Феверо проехала мимо меня на своем «хаммере» нелепого горчичного цвета. Как всегда, с мобильником в одной руке и сигаретой в другой. Как всегда, ехала она слишком быстро. Все произошло мгновенно, и я, конечно, не заметил, как Гендальф выскочил на проезжую часть – наверное, он видел лишь свою хозяйку, Монику Голдстайн, которая шла по другой стороне улицы в парадной униформе герлскаута. А мое внимание занимало исключительно восстановленное бедро. Как всегда, в завершающей части этих коротких прогулок у меня создавалось ощущение, что это так называемое чудо современной медицины набито десятью тысячами острых стеклянных осколков.
Потом завизжали шины, и на визг наложился крик маленькой девочки: «ГЕНДАЛЬФ, НЕТ!»
В этот самый момент я отчетливо и ясно увидел кран, едва не убивший меня, а мир, в котором я всегда жил, пожирался желтизной, куда более яркой, чем «хаммер» миссис Феверо, и по желтизне плыли черные буквы, раздувались, становились все больше: «LINK-BELT».
Потом начал кричать и Гендальф, а видение прошлого (доктор Кеймен, несомненно, назвал бы его возвращенным воспоминанием) ушло. До того осеннего дня четырьмя годами раньше я понятия не имел, что собаки могут кричать.
Я побежал, бочком, как краб, стуча по тротуару красной «канадкой». Наверняка со стороны выглядело это нелепо, но никто на меня не смотрел, будьте уверены. Моника Голдстайн стояла на коленях на мостовой рядом со своей собакой, лежащей перед высокой квадратной радиаторной решеткой «хаммера». Лицо девочки белело над зеленой униформой. На ленте, что тянулась поперек груди, висели скаутские значки и медали. Конец этой ленты намокал в увеличивающейся луже крови Гендальфа. Миссис Феверо наполовину спрыгнула, наполовину вывалилась с очень уж высокого водительского сиденья «хаммера». Ава Голдстайн, в полурасстегнутой блузке и босиком, выбежала из парадной двери дома Голдстайнов, выкрикивая имя дочери.
– Не трогай его, дорогая, не трогай его, – проговорила миссис Феверо. Она все еще держала сигарету и нервно затягивалась.
Моника ее не слышала. Погладила бок Гендальфа. От прикосновения собака закричала вновь (это был крик), и Моника закрыла лицо руками. Начала трясти головой. Я не стал бы ее винить.
Миссис Феверо потянулась к девочке, потом передумала. Отступила на два шага, привалилась к высокому борту «хаммера» и посмотрела в небо.
Миссис Голдстайн опустилась на колени рядом с дочерью.
– Миленькая моя, ох, миленькая, пожалуйста, не надо…
Гендальф лежал на мостовой в расширяющейся луже собственной крови и выл. Теперь я смог вспомнить звук, который издавал кран. Не «мип-мип-мип», как положено, потому что звуковой сигнал, предупреждающий о движении крана назад, не работал. Слышалось резко меняющее тональность урчание дизельного двигателя и шуршание гусениц, вдавливающихся в землю.
– Уведите ее в дом, Ава, – сказал я. – Уведите ее в дом.
Миссис Голдстайн обняла дочь за плечи, попыталась поднять.
– Пойдем, миленькая. Пойдем домой.
– Без Гендальфа не пойду! – закричала Моника. Одиннадцатилетняя, развитая для своего возраста девочка вдруг превратилась в трехлетнюю крошку. – Не пойду без моей собачки! – Лента с медалями, точнее, последние три дюйма, теперь пропитавшиеся кровью, прошлись по ее юбке, оставив на бедре кровавую полосу.
– Моника, пойди в дом и позвони ветеринару, – обратился я к девочке. – Скажи, что Гендальфа сбила машина. Скажи, что он должен немедленно приехать. А я пока побуду с Гендальфом.
Моника посмотрела на меня. В глазах стоял не шок, не горе – безумие. Я хорошо знал этот взгляд. Часто видел его в зеркале.
– Вы обещаете? Клянетесь? Именем матери?
– Клянусь именем матери. Иди, Моника.
Она пошла, еще раз взглянув на Гендальфа и издав скорбный вопль, прежде чем сделать первый шаг к дому. Я присел рядом с Гендальфом, держась одной рукой за бампер «хаммера», испытывая жуткую боль и клонясь налево, с тем, чтобы не сгибать правое колено больше, чем того требовала необходимость. Однако и с моих губ сорвался крик боли, и я задался вопросом: а удастся ли мне подняться без посторонней помощи? На миссис Феверо я рассчитывать не мог. Она отошла к тротуару с левой стороны улицы на прямых, широко расставленных ногах, согнулась, словно кланяясь особе королевской крови, и начала блевать в сливную канаву. При этом одну руку, с сигаретой, отвела далеко в сторону.
Я повернулся к Гендальфу. Под колесо попала задняя часть его тела. Позвоночник перебило. Кровь и экскременты сочились меж сломанных задних лап и текли прямо по ним. Он поднял на меня глаза, и я увидел в них ужасающую надежду. Его язык выполз изо рта и лизнул мне запястье, сухой, как ковер, и холодный. Гендальф собирался умереть, но, похоже, не в самое ближайшее время. Моника в любой момент могла выйти из дома, и я не хотел, чтобы он дожил до этого и смог лизнуть ее запястье.
Я понимал, что должен сделать. И никто бы не увидел, как я это сделаю. Моника и ее мать находились в доме. Миссис Феверо по-прежнему стояла ко мне спиной. Если другие люди, жившие на этой части улицы, смотрели из окон (или даже вышли на лужайки), «хаммер» блокировал им обзор, не позволял увидеть меня, сидящего с неестественно выпрямленной правой ногой рядом с собакой. Времени у меня было в обрез, считанные мгновения, и я упустил бы свой шанс, продолжая раздумывать.
Поэтому я взялся рукой за верхнюю часть тела Гендальфа и без малейшей паузы вернулся на строительную площадку на Саттон-авеню, где «Фримантл компани» готовилась возвести сорокаэтажное банковское здание. Я – в пикапе. По радио Реба Макинтайр поет «Фэнси». Внезапно я осознаю, что шум от двигателя крана очень уж громкий, хотя я не слышал сигнала, который тот должен издавать при движении задним ходом, а когда смотрю направо, вижу, что мир за окном пикапа, которому следовало там быть, исчез. Этот мир заменило что-то желтое. И на этом желтом плывут черные буквы: «LINK-BELT». Они увеличиваются и увеличиваются. Я выворачиваю руль «рэма» влево, до упора, зная, что уже опоздал. Скрежещет корежащийся металл, заглушая песню, а кабина начинает сжиматься, справа налево, потому что кран вторгается в мое пространство, крадет мое пространство, и пикап накреняется. Я пытаюсь открыть водительскую дверцу, но куда там. Сделать это следовало незамедлительно, а теперь уже поздно что-то предпринимать. Мир передо мной исчезает, потому что ветровое стекло из-за миллиона трещинок становится матовым. Потом строительная площадка возвращается, потому что ветровое стекло вываливается из рамы. Вываливается? Летит, как сложенная пополам игральная карта. Я ложусь на руль, давлю на клаксон обеими локтями, моя правая рука служит мне в последний раз. Но едва слышу гудок за ревом двигателя крана. Надпись «LINK-BELT» все движется, сминает дверцу со стороны пассажирского сиденья, сжимает пол под пассажирским сиденьем, разбивает приборный щиток, который ощеривается пластиковыми остриями. Все дерьмо из бардачка разлетается по кабине, как конфетти, радио замолкает, мой контейнер для ленча прижат к планшету с зажимом, и вот идет «LINK-BELT». Надпись уже надо мной, я могу высунуть язык и лизнуть этот гребаный дефис. Я начинаю кричать, потому что именно в этот момент меня начинает сдавливать. Давление нарастает, моя правая рука сначала прижимается к боку, потом расплющивается, потом вскрывается. Кровь хлещет на колени, словно горячая вода из ведра, и я слышу, как что-то ломается. Вероятно, мои ребра. Такие же звуки слышны, когда куриные кости ломаются под каблуком сапога.
Я прижимал Гендальфа к себе и думал: «Принеси этого гребаного приятеля, принеси СТАРИКА и, ради Бога, сляг, ты, тупая сука!»
Теперь я сижу на приятеле, сижу на гребаном старике, происходит это у меня дома, но дом не ощущается домом со всеми этими часами мира, что звонят в моей треснувшей голове, и я не могу вспомнить имя куклы, которую дал мне Кеймен, я помню только мужские имена: Рэндолл, Расселл, Рудольф, даже Ривер-мать-его-Финикс. Я говорю ей, чтобы она оставила меня в покое, когда она приходит с фруктами и этим гребаным творогом, я говорю, дай мне пять минут. «Я могу это сделать», – говорю я, потому что этой фразе научил меня Кеймен, это сигнал «мип-мип-мип», который предупреждает: «Берегись, Пэмми, Эдгар двигается задним ходом». Но вместо того чтобы оставить меня одного, она снимает салфетку с подноса с ленчем, чтобы вытереть пот с моего лба, и когда вытирает, я хватаю ее за шею: думаю в тот момент, что не могу вспомнить имя куклы исключительно из-за нее, это ее вина, все – ее вина, включая «LINK-BELT». Я хватаю ее за шею левой рукой. Несколько секунд хочу убить, и кто знает, может, даже пытаюсь. Но я знаю другое: лучше мне вспомнить все аварии этого круглого мира, чем выражение глаз Пэм, когда она пытается вырваться из моей хватки. Потом я думаю: «Оно было КРАСНОЕ!» – и отпускаю жену.
Я прижимал Гендальфа к груди, как прижимал дочерей, когда они были младенцами, и думал: «Я могу это сделать. Я могу это сделать. Я могу это сделать». Ощущал, как кровь Гендальфа заливает мои брюки, будто горячая вода, и думал: «Давай, хрен моржовый, вылезай из «доджа».
Я держал Гендальфа и думал, каково это, чувствовать, как тебя давят живого, когда кабина твоего пикапа сжирает воздух вокруг тебя, и ты уже не можешь вдохнуть, а кровь хлещет из носа и рта, и последние звуки, которые ухватывает улетающее сознание – хруст ломающихся в теле костей: ребра, рука, бедро, нога, щека, твой гребаный череп.
Я держал собаку Моники и думал, ощущая ничтожный, но триумф: «Оно было КРАСНОЕ!»
На мгновение я погрузился в темноту со всем этим красным, потом открыл глаза. Я прижимал Гендальфа к груди левой рукой, и его глаза снизу вверх смотрели мне в лицо…
Нет, мимо лица. И мимо неба за ним.
– Мистер Фримантл? – подошел Джон Хастингс, старик, который жил через два дома от Голдстайнов. В английской твидовой шляпе и свитере без рукавов он выглядел так, словно собрался на прогулку по шотландским вересковым пустошам. Вот только на лице его читался ужас. – Вы можете положить собаку. Она мертва.
– Да. – Я ослабил хватку. – Вы поможете мне встать?
– Не уверен, что смогу, – ответил Хастингс. – Скорее завалю нас обоих.
– Тогда пойдите к Голдстайнам, посмотрите, как они.
– Это ее песик, – вздохнул он. – Я надеялся… – Он покачал головой.
– Ее. И я не хочу, чтобы она видела его таким.
– Разумеется, но…
– Я ему помогу. – Миссис Феверо выглядела чуть лучше и уже бросила сигарету. Потянулась к моей правой подмышке, замерла. – Вам будет больно?
«Да, – мог бы ответить я, – но не так, как сейчас», но ответил, что нет. И когда Джон уже шагал по дорожке к дому Голдстайнов, я ухватился левой рукой за бампер «хаммера». На пару мы с миссис Феверо сумели поставить меня на ноги.
– Наверное, у вас нет ничего такого, чем бы накрыть собаку? – спросил я.
– Если на то пошло, в багажнике есть кусок брезента.
– Хорошо. Отлично.
Она двинулась к багажнику (учитывая размеры «хаммера», путь предстоял долгий), потом повернулась ко мне:
– Слава Богу, собака умерла до возвращения девочки.
– Да, – согласился я. – Слава Богу.
Все это происходило неподалеку от моего коттеджа, которым заканчивалась улица, но путь этот дался мне с трудом и занял немало времени. Когда я добрался до цели, кисть, которую я называл «Костыльный кулак», болела, а кровь Гендальфа засыхала на моей рубашке. Я увидел открытку, засунутую между сетчатой дверью и косяком парадной. Достал ее. На открытке, под нарисованной улыбающейся девочкой, отдающей герлскаутский салют, прочитал:
ДЕВОЧКА ИЗ СОСЕДНЕГО ДОМА ЗАХОДИЛА,
ЧТОБЫ ПОВИДАТЬ ВАС И СООБЩИТЬ О ВКУСНОМ
ГЕРЛСКАУТСКОМ ПЕЧЕНЬЕ!
ХОТЯ ОНА НЕ ЗАСТАЛА ВАС СЕГОДНЯ,
Моника ЗАЙДЕТ ЕЩЕ РАЗ!
ДО СКОРОЙ ВСТРЕЧИ!
Рядом со своим именем Моника нарисовала улыбающуюся рожицу. Я смял открытку и бросил в корзину для мусора, когда, хромая, направился в душ. Рубашку, джинсы и заляпанное кровью нижнее белье я выбросил. Мне больше не хотелось их видеть.
Мой двухлетний «лексус» стоял на подъездной дорожке, но я не садился за руль со дня того несчастного случая на строительной площадке. Парнишка из соседнего колледжа трижды в неделю ездил на нем, выполняя мои поручения. Кэти Грин с готовностью отвозила меня в ближайший супермаркет, если я ее об этом просил, или на последний блокбастер перед одной из наших пыточных сессий (после у меня уже не было никаких сил). Если бы мне сказали, что в эту осень я сам сяду за руль, я бы рассмеялся. И дело было не в травмированной ноге: меня прошибал холодный пот от одной мысли о вождении автомобиля.
Но в тот день, приняв душ и переодевшись, именно это я и проделал: уселся за руль. Повернул ключ в замке зажигания и, постоянно оглядываясь через правое плечо, задним ходом выехал с подъездной дорожки. Я принял четыре маленькие розовые таблетки оксиконтина вместо обычных двух, надеясь на то, что они позволят мне добраться до щита-указателя к супермаркету «Стоп-шоп» на пересечении Ист-Хойт и Истшор-драйв.
В супермаркете я не задержался. Речь шла не об обычном походе за продуктами, скорее, о быстром налете. Одна остановка в мясном отделе, потом прихрамывающая пробежка к экспресс-кассе (от одной до десяти покупок, никаких купонов, ничего для предъявления к осмотру). И тем не менее к моменту возвращения на Астер-лейн я фактически находился в состоянии наркотического опьянения. Если бы меня остановил коп, я бы не прошел проверку на трезвость.
Меня не остановили. Я проехал дом Голдстайнов: на подъездной дорожке стояли четыре автомобиля, не меньше полудюжины припарковались у тротуара, свет сиял во всех окнах. Мать Моники вызвала подкрепление по горячей линии, и, похоже, многие родственники сбежались на зов. Такая отзывчивость делала им честь и шла на пользу Монике.
Менее чем через минуту я уже сворачивал к своему дому. Несмотря на лекарство, правая нога пульсировала от боли: давали себя знать бесконечные перемещения с педали газа на педаль тормоза и обратно. Еще разболелась и голова, как это бывает при перенапряжении. Но более всего меня донимал голод. Именно он выгнал меня из дома. Только слово «голод» лишь в малой степени отражало мое состояние. Я ощущал просто зверский аппетит, и вчерашняя лазанья в холодильнике не могла его утолить. В ней, конечно, было мясо, но явно не в достаточном количестве.
Тяжело опираясь на «канадку», с кружащейся от оксиконтина головой, я вошел в дом, вытащил сковороду из ящика под плитой, поставил на горелку. Повернул ручку на максимум, едва услышал хлопок вспыхнувшего газа, потому что сосредоточился на куске говяжьей вырезки, с которого сдирал обертку. Бросил его на сковороду, разгладил рукой, прежде чем достал лопатку из ящика стола у плиты.
Входя в дом, сдирая с себя одежду и вставая под душ, я допустил ошибку, приняв спазмы желудка за тошноту… такое объяснение казалось разумным. Однако к тому времени, когда я смывал мыло, спазмы превратились в устойчивое низкое урчание, словно в животе на холостых оборотах работал мощный мотор. Таблетки это урчание приглушили, но теперь оно вернулось, усилившись. Если я и испытывал такой голод за всю свою жизнь, то не мог вспомнить когда.
Я постукивал лопаткой по большущему плоскому куску мяса и пытался досчитать до тридцати. Полагал, что тридцать секунд на сильном огне являли собой как минимум намек на действо, которое люди называли «приготовлением мяса». Если бы я догадался включить вытяжку и избавиться от запаха, возможно, и дотерпел бы. Но в итоге не досчитал и до двадцати. На семнадцати схватил бумажную тарелку, перекинул на нее мясо и принялся жрать полусырую вырезку, прислонившись к столику. Умял почти половину, когда, глядя на красный сок, вытекающий из красного мяса, ясно и отчетливо увидел Гендальфа, который смотрел на меня снизу вверх, а кровь и экскременты сочились из раздавленной задней половины тела, пятная шерсть на сломанных лапах. Мой желудок не сжался в конвульсиях, нет, нетерпеливо заорал, требуя новой еды. Я хотел есть.
Есть.
В ту ночь мне приснилось, что я в спальне, которую так много лет делил с Пэм. Она спала рядом и не могла слышать каркающий голос, доносящийся откуда-то снизу, с темного первого этажа: «Молодые, полуживые, молодые, полуживые». Голос этот напоминал заевшую виниловую пластинку. Я тряхнул жену за плечо, но она лишь повернулась на бок. Спиной ко мне. Сны обычно говорят правду, не так ли?
Я встал, спустился вниз, держась за перила, не доверяя полностью травмированной ноге. И заметил что-то странное в том, как я держался за знакомый поручень из полированного дерева. На подходе к подножию лестницы я понял, в чем дело. Справедливо это или нет, но мы живем в мире правшей: гитары изготавливаются для правшей, и школьные парты, и приборные щитки американских автомобилей. Перила в доме, где я жил с семьей, не составляли исключения. Они находились справа, потому что, хотя дом строила моя компания по моим чертежам, жена и дочь были правшами, а большинство правит.
И тем не менее моя рука скользила по перилам.
«Естественно, – подумал я. – Потому что это сон. Совсем как вторая половина того дня. Ты понимаешь?»
«Гендальф мне не приснился», – пришла новая мысль, а голос незнакомца в моем доме (все ближе и ближе) назойливо повторял: «Молодые, полуживые». Кто бы это ни был, находился он в гостиной. Мне идти туда не хотелось.
«Нет, Гендальф мне не приснился, – вновь подумал я. Может, эти мысли возникли у моей фантомной правой руки. – Сон – его убийство».
Так он умер сам по себе? Вот что пытался сказать мне голос? Потому что я не думал, что Гендальф умер своей смертью. Я думал, он нуждался в помощи.
Я вошел в мою прежнюю гостиную. Не чувствовал, как переставляю ноги, шел, будто во сне, когда кажется, что мир движется вокруг тебя, пятится назад, словно кто-то прокручивает фильм в обратном направлении. И в гостиной, в старом бостонском кресле-качалке Пэм, сидела Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребенка. Жуткие бескостные ноги, обутые в черные туфли «Мэри Джейнс», качались взад-вперед над полом. Ее пустые глаза смотрели на меня. Синтетические, цвета клубники, кудряшки мотались из стороны в сторону. Рот был испачкан кровью, только в моем сне – не человеческой, и не собачьей, а соком, который вытекал из практически сырого гамбургера… соком, который я слизал с бумажной тарелки после того, как доел мясо.
«За нами гналась злая лягушка! – воскликнула Реба. – У нее ЖУБЫ!»
Слово это (ЖУБЫ) еще звенело в моей голове, когда я сел на кровать, чтобы увидеть плещущееся на коленях холодное озерцо октябрьского лунного света. Я пытался закричать, но мне удалось выдавить из себя лишь несколько беззвучных ахов. Сердце гулко билось. Я потянулся к лампе на прикроватном столике и каким-то чудом не сбросил ее на пол, хотя, когда зажег свет, увидел, что чуть ли не половина ее основания висит в воздухе. Часы-радиоприемник показывали время: 3:19.
Я перекинул ноги через край кровати, взялся за телефон. «Если я вам действительно понадоблюсь, звоните, – говорил мне Кеймен. – В любое время дня и ночи». И если бы его номер хранился в памяти телефонного аппарата, что стоял в моей спальне, я бы скорее всего позвонил. Но реальность постепенно взяла свое: коттедж на берегу озера Фален, не дом в Мендота-Хайтс, никаких каркающих голосов внизу – и необходимость звонить отпала.
Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребенка и восседающая в бостонском кресле-качалке. Что ж, почему нет? Я действительно разозлился, хотя скорее на миссис Феверо, чем на бедного Гендальфа, и я понятия не имел, какое отношение имеют зубастые лягушки к цене на бобы в Бостоне. На самом деле вопрос шел о собаке Моники. Убил я Гендальфа или он умер сам?
А может, вопрос был в другом: почему потом я так проголодался? Может, это и был главный вопрос.
Мне так хотелось мяса.
– Я взял его на руки, – прошептал я.
«Ты хочешь сказать, на руку, потому что теперь у тебя только одна рука».
Но моя память брала песика в мои руки, обе руки. Отводя злость («оно было КРАСНЫМ») от этой глупой женщины с сигаретой и мобильником, направляя ее на меня, замыкая эту идиотскую петлю… поднимая его на руки… несомненно, галлюцинация, но – да, так утверждала моя память.
Я положил шею Гендальфа на сгиб левого локтя с тем, чтобы суметь задушить его правой рукой.
Задушить и избавить от страданий.
Я спал голым по пояс, так что мне не составило труда взглянуть на культю. Для этого потребовалось лишь повернуть голову. Я мог шевельнуть культей, но не больше. Проделал это пару раз. Потом уставился в потолок. Сердце чуть замедлило бег.
– Собака умерла от полученных травм, – отчеканил я. – И шока. Вскрытие это подтвердит.
Да только никто не проводил вскрытие собак, которым ломали кости и которых превращали в желе «хаммеры», управляемые безответственными, не следящими за дорогой женщинами.
Я смотрел в потолок, и мне хотелось, чтобы эта жизнь закончилась. Несчастная жизнь, которая так хорошо начиналась. Я думал, что в эту ночь мне больше не заснуть, но тем не менее заснул. В конце концов мы всегда избавляемся от наших тревог.
Так говорит Уайрман.