Грэм МастертонДьяволы дня «Д»[1]

«Худшие из дьяволов – которых радуют войны и кровопролития, которые набрасываются на людей как самые безжалостные тигры».

Френцис Беррет

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Их приближение я заметил еще за милю: две закутанные фигуры, катившиеся на велосипедах между белых, зимних деревьев; лица их были плотно обмотаны шарфами. Когда они приблизились, я смог услышать их разговор и увидеть клубившийся вокруг их ртов пар. Это было в декабре, в Нормандии – туманной и серой, как фотография, – и печальное красное солнце уже опускалось за лесистые холмы. Если не считать этих двух французских работяг, медленно приближавшихся ко мне на своих велосипедах, я был на дороге один, стоя со своей топографической треногой на жесткой, покрытой инеем траве; рядом, на обочине, под неуклюжим углом, стоял нанятый мною желтый «Ситроен». Было так чертовски холодно, что я едва мог чувствовать руки и нос и почти не топал ногами, чуть ли не из боязни, что отвалятся пальцы.

Мужчины подъехали еще ближе. Это были два старика, одетые в простенькие куртки и береты; на спине одного висел потрепанный армейский рюкзак с торчащим наружу длинным французским батоном. Шины их велосипедов оставляли на покрытой седым инеем дороге белые, пушистые следы. Здесь, в сельских глубинах Швейцарской Нормандии, транспорта почти не было, если не считать редкие трактора и еще более редкие «Ситроены-Мазерати», со свистом проносившиеся сквозь ледяные метели на скорости в девяносто миль в час.

Bonjour, messieurs, – крикнул я, и один из стариков притормозил и соскочил на землю. Он подвел свою машину прямо к треноге и сказал:

Bonjour, monsieur. Qu'est-ce que vous faites?[2]

– Мой французский не слишком хорош. Вы говорите по-английски?

Мужчина кивнул.

– Ну, – сказал я, показывая через долину на холодные, серебряные холмы, – я делаю карту. Une carte.[3]

Ah, oui, – сказал старик. – Une carte.[4]

Другой мужчина, все еще сидевший верхом на своем велосипеде, опустил шарф и высморкался.

– Это для новой трассы? – спросил он меня. – Для нового шоссе?

– Нет, нет. Для исторической книги одного человека. Карта всей этой местности для книги о Второй Мировой Войне.

Ah, la guerre. – кивнул первый. – Une carte de la guerre, hunh?[5]

Один из стариков достал голубой пакетик «Житан» и предложил одну мне. Обычно я не курил французских сигарет: отчасти из-за высокого содержания смолы, а отчасти из-за того, что они пахли паленым конским волосом; но я не хотел показаться невежливым – спустя лишь два-то дня в северной Франции. Да к тому же я был рад пятнышку тепла, которое давал кончик тлевшей сигареты. Некоторое время мы курили, молча улыбаясь друг другу, как это делают люди, каждый из которых не достаточно хорошо знает язык другого. Затем старик с батоном произнес:

– Они сражались по всей долине; и ниже по реке – тоже. Орне. Я очень хорошо это помню.

– Танки, понимаете? – сказал другой. – Здесь и здесь. Американцы шли из Клеси, с той стороны дороги, а немцы отступали по долине Орне. Как раз там, куда вы смотрите, возле Понт Д'Уолли, была очень тяжелая битва. Но в те дни у немцев уже не осталось шансов. Американские танки пересекли реку по мосту у Ле Вей и разгромили их. Ночью, прямо с этого места, можно было видеть, как до самого поворота реки горели немецкие машины.

Я выпустил дым и пар. Было так сумрачно, что я с трудом различал возле Уолли тяжелые плечи гранитных утесов, где река Орне расширялась и поворачивала перед тем как проскользнуть через плотину возле Ле Вей и, пенясь, помчаться на север. В этот призрачный декабрьский вечер были слышны лишь слабые звуки бегущей воды и печальный звон церковного колокола в дальней деревушке, и нам, стоявшим среди инея и холода, легко могло показаться, что мы были одни на всем европейском континенте.

– Она была жестокая, та битва, – сказал старик с рюкзаком. – Никогда не видел такой жестокой. Мы взяли трех немцев, но это было не трудно. Они были счастливы сдаться. Помню, как один сказал: «Сегодня я сражался с дьяволом».

Другой старик кивнул.

Der Teufel.[6] Вот, что он сказал. Я был там. Вот он и я – мы кузены.

Я улыбнулся обоим. На самом деле я просто не знал, что сказать.

– Ну, – сказал мужчина с хлебом, – нам пора возвращаться – чтобы поесть.

– Спасибо, что остановились, – сказал я ему. – Довольно уныло стоять тут в одиночестве.

– Вы интересуетесь войной? – спросил второй старик.

Я пожал плечами.

– Не особенно. Я картограф. Делаю карты.

– Есть много историй о войне. Некоторые из них – просто выдумки. Но здесь вокруг ходит много рассказов. Как раз там, внизу, возле Понт Д'Уолли, в кустах стоит американский танк. Люди по ночам рядом с ним не ходят. Говорят, что внутри, когда темно, там переговаривается мертвый экипаж.

– Настоящие привидения.

Старик укутал лицо в свой шарф, так что остались видны только старые, обрамленные морщинами глаза. Он выглядел, как арабский прорицатель или как человек с ужасными ранами. Затем он натянул перчатки, и я услышал его приглушенный голос:

– Это исключительные истории. Я считаю, что на всех полях сражений есть привидения. Но так или иначе, le potage's attend.[7]

Два старых кузина одновременно помахали мне и затем вновь покрутили свои педали. Вскоре они свернули и исчезли за покрытыми туманом деревьями, а я вновь остался один, окоченевший от холода и почти готовый все упаковать и отправиться проглотить какой-нибудь обед. Да и солнце теперь было поглощено клином опускавшегося тумана, и я с трудом различал руки перед своим лицом, не говоря уже о вершинах отдаленных утесов.

Загрузив свое оборудование в багажник «Ситроена», я влез за руль и потратил пять минут в попытках завести мотор. Проклятая штуковина издавала звуки, подобные ржанию лошади, и я чуть было не вышел чтобы пнуть ее, как того заслуживало бы животное, но тут машина кашлянула и ожила. Я включил фары, развернулся и поехал назад, в Фалейс и мой грязный отель.

Однако, проехав около полумили, я увидел знак, гласивший: «Понт Д'Уолли, 4 км». Я посмотрел на свои часы: было только половина пятого, – и подумал, не стоило ли сделать крюк, чтобы взглянуть на танк с привидениями, про который говорили старые кузины. Если бы он был настоящим, то я мог бы завтра, при дневном свете, сфотографировать его: может, Роджеру подойдет для его книги. Роджер Келман был тем самым парнем, который написал исторический труд и для которого я рисовал все эти карты. Дни после дня «Д» и все, что имело отношение к военным достопримечательностям, заставляло его облизывать свои губы, как кот Сильвестр.

Я повернул налево – и немедленно пожалел, что сделал это. Дорога уходила резко вниз, извиваясь между деревьев и скал, и была скользкой ото льда, грязи и полузамерзшего коровьего дерьма. Маленький «Ситроен» дергался и раскачивался из стороны в сторону; лобовое стекло запотело от моего взволнованного дыхания, и мне пришлось опустить боковое и высунуться наружу – нешуточное дело, учитывая, что температура там была гораздо ниже нуля.

Я проехал мимо тихих, заброшенных ферм, с осевшими сараями и закрытыми окнами. Я проехал серые поля, на которых, словно грязные картинки из головоломки, стояли коровы, со свисавшей с их щетинистых губ замерзшей слюной. Я проехал закрытые ставнями дома и поля, сходившие под наклоном к темной, зимней реке. Единственным признаком жизни, встретившимся мне, был стоявший возле обочины трактор с заведенным двигателем и колесами, которые от затвердевшей на них коричневато-желтой глины были в два раза больше своего действительного размера; в его кабине никого не было.

Наконец, между твердыми каменными стенами, под аркадой переплетенных безлистных ветвей, через мост, – петляющая дорога провела меня к Уолли. Я выискивал глазами танк, о котором рассказали мне старики, но с первого раза все равно его не заметил и потратил пять минут на то, чтобы на всем обратном пути, по которому только что проехал, бороться с глупой машиной, дважды глохнуть и едва не врезаться в ворота фермы. Я увидел, как на грязном дворе открылась массивная дверь и на меня с подозрением уставилась женщина, с серым лицом, в белом кружевном чепчике; но потом дверь закрылась, а я врубил «Ситроен» на что-то похожее на вторую передачу и снова выехал на дорогу.

Этот танк можно было бы не заметить и средь бела дня, не говоря уже о сумерках в разгар морозной нормандской зимы. Но только сделав поворот, я сразу его увидел, и через несколько ярдов мне удалось остановить «Ситроен», стонавший и жаловавшийся своей подвеской. Я шагнул из машины в кучу коровьего навоза, но хорошо, что он хоть не вонял при такой температуре. Потом очистил ботинок о камень, лежавший возле дороги, и направился посмотреть на танк.

Он был темный и неуклюжий, но удивительно маленький. Я полагаю, что мы настолько привыкли к огромным армейским танкам, что забыли какими крошечными на самом деле были танки Второй Мировой войны. Его поверхность была черной и покрыта чешуйками ржавчины; а живая ограда разрослась настолько, что танк, со своей башней, гусеницами и короткой пушкой, опутанными кружевами боярышника, выглядел, как какая-то своеобразная спящая красавица. Я не знал точно, какого типа был этот танк, но предположил, что, может быть, «Шерман» или что-то подобное. Явно, что он был американским: на его боку проглядывала поблекшая и проржавевшая звезда и что-то вроде рисунка, который время и погода почти уже стерли. Я пнул машину, и она отозвалась слабым, пустым и гудящим звуком.

По дороге медленно шла женщина с алюминиевым молочным ведром. Приближаясь, она осторожно меня разглядывала, но, когда подошла ближе, остановилась и поставила свое ведро на землю. Она была очень молода – двадцать три или двадцать четыре, – на голове ее была повязана косынка в красный горошек. По-видимому, она была дочерью фермера. Ее руки загрубели от предрассветных доек в холодных сараях, щеки были ярко-малиновыми, как у размалеванной крестьянской куклы.

Bonjour, mademoiselle, – сказал я. Девушка ответила внимательным кивком.

– Вы американец? – спросила она.

– Верно.

– Я так и подумала: только американцы стоят и смотрят.

– Вы хорошо говорите по-английски.

Она не улыбнулась.

– Я три года была помощницей по хозяйству в Англии, в Пиннере.

– Но затем вернулись на ферму?

– Моя мать умерла – отец был совсем один.

– У него преданная дочь.

– Да, – сказала она и опустила глаза. – Но я надеюсь когда-нибудь снова уехать. Здесь очень одиноко. Очень тоскливо.

Я повернулся к мрачной, приводящей в уныние махине танка.

– Мне говорили, что здесь водятся привидения, – сказал я. – Ночью можно услышать переговоры экипажа.

Девушка промолчала.

Я некоторое время подождал, потом снова повернулся и посмотрел на нее через дорогу.

– Это правда, как вы думаете? Его посещают призраки?

– Вы не должны об этом говорить, – произнесла она. – Если о них говорить, то свернется молоко.

Я взглянул на ее алюминиевое ведерко.

– Вы серьезно? Если говорить о призраках в танке, то испортится молоко?

– Да, – прошептала она.

Я думал, что я уже слышал все, но это меня удивило. Здесь, в современной Франции, образованная молодая леди шептала рядом со старым, разбитым танком «Шерман», боясь, что свернется ее свежее молоко. Я положил руку на холодное ржавое крыло танка и почувствовал, что нашел что-то совершенно особенное. Роджер был бы от этого в восторге.

– А вы сами слышали призраков? – спросил я у девушки.

Она быстро покачала головой.

– А вы знаете кого-нибудь, кто слышал? Кого-нибудь, с кем я мог бы поговорить?

Девушка подняла свое ведро и тронулась дальше. Но я пересек дорогу и пошел рядом с ней, хотя она и не собиралась ни смотреть на меня, ни отвечать на мои вопросы.

– Я не хочу быть любопытным, мадемуазель. Но мы с приятелем пишем книгу: все о дне «Д» и о том, что случилось после. И, кажется, что это как раз та история, которую я бы действительно смог использовать. Вот что я имею в виду. Несомненно, кто-то же слышал голоса, если они реальны?

Она остановилась, и на мне изучающе замер ее твердый взгляд. Она была необычайно хороша для нормандской крестьянки: с прямым носом, какой можно увидеть у женщин на гобелене Байо,[8] и переливающимися зелеными глазами. Под забрызганной грязью короткой курткой, скромной юбкой и резиновыми ботинками скрывалась совершенно замечательная фигура.

– Я не знаю, что заставляет вас так трепетно к этому относиться, – сказал я. – Это просто сказка, правда? Я хочу сказать, что призраков не существует, ведь так?

Она продолжала пристально на меня смотреть и затем произнесла:

– Это не призрак, это другое.

– Что вы подразумеваете, говоря «другое»?

– Я не могу сказать.

Она продолжила свой путь, и на этот раз так быстро, что я едва за ней поспевал. Надо думать, что если ходить два раза в день до коровника и обратно по три мили, мускулы на ногах станут хорошо тренированными. К тому времени когда мы дошли до покрытых мхом ворот, возле которых я разворачивал свой «Ситроен», мое дыхание стало хриплым, а горло болело от сырого и холодного воздуха.

– Это моя ферма, – сказала она. – Теперь я должна идти.

– Вы мне больше ничего не скажете?

– Нечего говорить. Танк стоит там со времен войны. Более тридцати лет, не так ли? Как можно услышать в танке голоса спустя тридцать лет?

– Это как раз то, о чем я вас спрашиваю, – сказал я.

Она повернула лицо в профиль. У нее были печально изогнутые губы, и, вместе с этим прямым, аристократическим носом, ее внешность была почти прекрасной.

– Вы скажете мне, как вас зовут? – спросил я.

Она улыбнулась едва заметной улыбкой и сказала:

– Мадлен Пассерель. Et vous?[9]

– Ден, сокращенно от Дениэль, Мак-Кук.

Девушка протянула мне свою руку, и мы обменялись рукопожатием.

– Приятно было с вами познакомиться, – сказала она. – А теперь я должна идти.

– Я смогу снова вас увидеть? Я завтра опять буду здесь. Мне нужно закончить карту.

Она покачала головой.

– Я не пытаюсь к вам приставать, – успокоил я ее. – Может быть, мы могли бы сходить вместе выпить. У вас есть здесь поблизости бар?

Я оглядел холодный и мокрый сельский пейзаж, коров, собравшихся возле ограды по другую сторону дороги, и поправился:

– Ну, может быть, небольшой отель?

Мадлен покрутила свое молочное ведро.

– Думаю, что я слишком занята, – сказала она. – И, кроме того, мой отец нуждается в постоянной заботе.

– А кто пожилая женщина?

– Какая пожилая женщина?

– Когда я разворачивался, я видел пожилую женщину в дверях. На ней был белый кружевной чепчик.

– А… это Элоиз. Она живет на ферме всю свою жизнь. Она была сиделкой у моей матери, когда та была больна. А-а, есть кто-то, с кем можно поговорить, если вы заинтересовались рассказами о танке. Она очень суеверна.

Наступили холодные сумерки. Я раскашлялся.

– Могу я поговорить с ней сейчас?

– Не сейчас. Может быть, завтра днем, – сказала Мадлен.

Она двинулась через двор фермы, но я нагнал ее и схватился за ручку ее молочного ведерка.

– Послушайте, как насчет завтра? – спросил я. – Я могу заехать около полудня. Вы не смогли бы уделить мне несколько минут?

Я был решительно настроен не дать ей уйти, пока не добьюсь от нее чего-то вроде твердого обещания. Танк, с его привидениями, был очень интересен, но сама Мадлен Пассарель была куда более интересна. Обычно не приходится рассчитывать на какие-то события, когда рисуешь военную карту северной Франции, а несколько стаканов вина и кувыркание с фермерской дочкой в коровнике, пусть даже в середине зимы, – это лучше, чем тихое и одинокое принятие пищи в коричневом, пропахшем чесноком мавзолее, как в моей гостинице в шутку называли столовую.

Мадлен улыбнулась.

– Очень хорошо. Приезжайте – поедите вместе с нами. Но в одиннадцать тридцать: у нас во Франции ленч рано.

– Вы скрасили мою работу. Большущее спасибо.

Я потянулся, чтобы поцеловать ее, но мои ноги скользнули по перемешанной грязи, и я чуть не потерял равновесие. Чтобы сохранить свое достоинство, я превратил это неловкое движение в три быстрых шага, но поцелуй вылетел на морозный воздух облачком пара и исчез в сумерках.

Au revoir,[10] мистер Мак-Кук. До завтра.

Я пронаблюдал, как она пересекла двор и исчезла в дверях. С вечернего неба начинала сыпаться холодная изморось, которая часа через два должна была, вероятно, превратиться в снег. Я вышел со двора и побрел по дороге назад, к Понт Д'Уолли, где оставил свою машину.

Было тихо, сыро и темно. Я натянул шарф до носа и затолкал руки глубоко в карманы плаща. Справа от меня было слышно, как Орне бежала по коричневым гранитным камням своего мелкого русла, а слева, сразу за живой изгородью, поднимались грязные глыбы утесов, давших этой части Нормандии свое имя – Швейцарская Нормандия. Камни были покрыты слизью, мхом и паутиной висящих корней деревьев; и можно было вообразить необычных и злобных тварей, таившихся в их щелях и трещинах.

Я не имел представления, как далеко я прошел с Мадлен по дороге. Но прошло пять минут, прежде чем я увидел на обочине мою желтую машину и черную груду заброшенного танка. Изморось теперь переходила в крупные, влажные хлопья полурастаявшего снега; и я поднял воротник своего пальто и прибавил шагу.

Кто знает какие необычные шутки могут сыграть с вами глаза во время снегопада и темноты? Когда глаза устали, можно принять темную тень на периферии поля зрения за метнувшуюся прочь кошку; может показаться, что тени лежат сами по себе, ничем не отбрасываемые, а деревья перемещаются. Но тем вечером, на дороге в Понт Д'Уолли, я был уверен, что мои глаза не шутили со мной, и я видел нечто. Есть французский дорожный знак, предупреждающий, что ночь может ввести вас в заблуждение, но я, тем не менее, думаю, что то, что я видел, не было оптическим обманом. Этого было достаточно для того, чтобы заставить меня остановиться и почувствовать, как по моей коже пробежал мороз, который был сильней холода вечернего воздуха.

Сквозь кружившийся снег в нескольких ярдах от брошенного танка я увидел костлявую фигуру, белевшую в темноте, ростом не более пятилетнего ребенка; казалось, что она прыгала или бегала. Это зрелище было таким внезапным и необычным, что я на некоторое время испугался, но затем побежал вперед и крикнул:

– Эй! Ты!

Мой крик отозвался безжизненным эхом от близлежащих камней. Я всматривался в темноту, но там никого не было. Только ржавая махина танка «Шерман», оплетенная ветками боярышника. Только мокрая дорога и шум реки. Не было признаков какой-либо фигуры или какого-либо ребенка. Я подошел к машине и осмотрел, нет ли разрушений: на случай, если та фигура была вандалом или вором; но «Ситроен» был нетронут. В задумчивости я влез в машину и некоторое время сидел там, протирая руки и голову носовым платком и размышляя о том, что за чертовщина здесь происходит.

Потом я завел двигатель «Ситроена», но перед тем как тронуться бросил последний взгляд на танк. И этот взгляд принес мне действительно странное чувство: мысль, что он, неподвижный, гниет возле этой обочины с 1944 года, и что на этом самом месте Американская Армия сражалась за освобождение Нормандии. Впервые за мою картографическую карьеру, я почувствовал, что история была жива, почувствовал, что история двигалась под моими ногами. Мне стало интересно, находились ли до сих пор скелеты экипажа внутри танка; но я решил, что их, очевидно, много лет назад достали и предали подобающему захоронению. Французы относились к останкам людей, погибших за их освобождение, с красивым и серьезным почтением.

Я отпустил тормоз и поехал по темной дороге, через мост, вверх по петлявшей по склону дороге, к главному шоссе. Снег залеплял лобовое стекло, и маленькие, устаревшие стеклоочистители «Ситроена» имели почти столько же успеха в его очистке, как и два гериатретика, подметающих серпантин после парада Линди на Уолл Стрит. Выезжая на главную транспортную магистраль, я чуть не столкнулся с «Рено», мчавшимся сквозь снежный туман на восьмидесяти пяти. Vive la vеlositе,[11] – подумал я, тащась по направлению к Фалейс на двадцати.


На следующий день, в гостиничной столовой с высокими потолками, я поглощал торжественный завтрак из кройссантов и кофе с вареньем, рассматривая самого себя в покрытом пятнышками зеркале и пытаясь разгадать из номера Le Figaro, приколотого к высокой доске, что, черт побери, происходило сейчас в мире. На другом конце комнаты толстый француз с навощенными усами и огромной белой салфеткой, заткнутой за воротник его рубашки, так жадно пожирал выпечку, как будто хотел поднять цены акций хлебобулочной промышленности. Официантка в черном, с измученным лицом, шлепала в теннисных тапочках по черно-белому кафельному полу, и, несомненно, давала вам понять, что вы одиноки и нежеланны и что хотите есть лишь потому, что вы беспардонное насекомое-вредитель. Я думал о смене гостиницы, но потом вспомнил Мадлен, и мне показалось, что не все так уж плохо.

Большую часть утра я провел на новом повороте дороги, которая приходила в Клеси с юго-востока. Сухой ветер унес за ночь почти весь снег, но было все еще крайне холодно; в долине лежала замерзшая деревушка, с раскинувшимися далеко за ней горными хребтами, с жителями, снующими в дверях, занимающимися огородами, или стиркой, или дровами; на остроконечной верхушке церкви звонили часы, и Нью-Йорк казался таким далеким.

Может быть, я был рассеян, но снял только половину показаний, которые рассчитывал сделать, и к одиннадцати, когда на церкви отзвонили часы, я свернулся и был готов ехать к Понт Д'Уолли. Я потрудился заехать в деревенский магазин и купил очень недорогую бутылку «Бордо»: лишь на случай, если отцу Мадлен потребуется немного умиротворения. Для самой Мадлен я купил коробку засахаренных фруктов. В Нормандии очень гордятся своими засахаренными фруктами.

Мотор «Ситроена» кашлянул и заглох. Но в конце концов я выбрался по виляющей дороге к мосту. Здешние сельские пейзажи при свете дня не казалась намного более гостеприимными, чем вечером. Над полями виднелась холодная, легкая серебряная дымка, а над вязами, словно грязный тюль, висел туман. Коровы были все еще там: они терпеливо стояли на холоде, жевали бесцветную траву и выдыхали такое количество пара, что все это было похоже на комнату, набитую заядлыми курильщиками.

Я переехал по каменному мосту через плескавшуюся подо мной Орне и притормозил, чтобы увидеть танк.

Он стоял – тихий и разбитый, оплетенный кустарником и ползучими безлистными побегами. На минуту я остановился и опустил стекло, чтобы рассмотреть ржавые колеса, слетевшие гусеницы и маленькую, темную, покрытую чешуйками башню. В нем было что-то глубоко зловещее и печальное. Он воскресил в моей памяти заброшенный порт Малберри, который все еще стоит на берегу Арроманша, на Нормандском побережье пролива Ла Манш, мрачным напоминанием 6 июня 1944 года, которое никогда не сможет быть равноценно заменено никаким каменным монументом или статуей.

Некоторое время я оглядывал мокрые кусты, а затем снова завел машину и поехал дальше, к ферме Мадлен. Я завернул в ворота, разбрызгивая жидкую грязь, лежавшую на дворе, по которому носились, хлопая крыльями, куры, а стадо грязных гусей рванулось прочь, как атлеты во время забега.

Я вышел из машины, осторожно выбирая места, куда ставить ноги, и протянул руку за своими подарками. За моей спиной открылась дверь, и я услышал, как кто-то направился в мою сторону.

Bonjour, monsieur. Qu'est-ce que vous voulez?[12] – произнес голос.

Невысокий француз, в грязных штанах, грязных ботинках и грязной коричневой куртке, держа руки в карманах, стоял на дворе. У него было длинное нормандское лицо; он курил «Голуаз», которая, казалось, была постоянно приклеена к его губам. Берет был натянут по самые уши, что придавало ему совершенно деревенский вид; но глаза его горели, и он выглядел, как фермер, который не потерял своей хитрости.

– Меня зовут Ден Мак-Кук, – сказал я ему. – Ваша дочь пригласила меня на ленч. Э-э – pour dejeuner?[13]

– Да, месье. Она мне говорила. Я Жак Пассарель.

Мы обменялись рукопожатием, и я протянул ему бутылку вина и сказал:

– Это я привез вам. Надеюсь, вам нравится. Это бордо.

Жак Пассарель секунду помедлил, а затем залез в нагрудный карман и извлек оттуда очки в проволочной оправе. Он зацепил их за уши и внимательно изучил бутылку. Я чувствовал себя совершившим откровенно наглый поступок, словно предложил вакуумную упаковку бекона «А amp;Р» фермеру из Кентукки, разводящему свиней. Но француз снова кивнул и сказал:

Merci bien, monsieur.[14] Я сохраню это на dimanche.[15]

Он провел меня через массивную дверь на кухню. Там была пожилая женщина, Элоиз, в своем сером платье и кружевном чепчике; она кипятила медную кастрюлю, полную яблок. Жак познакомил нас, и мы пожали друг другу руки. Пальцы женщины были мягкими и сухими, на одном из них было кольцо с крошечной библией. У нее было одно из тех простых, бледных и морщинистых лиц, которые можно иногда увидеть пристально смотрящими из окон домов стариков или из окон автобусов, вывозящих престарелых на загородные прогулки. Но она ходила выпрямив спину и, казалось, была в доме Пассареллей независимой и имеющей власть.

– Мадлен сказала мне, что вы интересуетесь танком, – произнесла она.

Я взглянул на Жака, но тот, казалось, не слушал. Я кашлянул и проговорил:

– Несомненно. Я делаю карту этой местности для книги о дне «Д».

– Танк стоит здесь с июля сорок четвертого. С середины июля. Он погиб в очень горячий день.

Я посмотрел на женщину. У нее были выцветшие голубые глаза, как цвет неба после весеннего ливня, и было совершенно невозможно понять, смотрели они наружу или внутрь.

– Может быть, мы сможем поговорить после ленча, – сказал я.

Из заполненной паром и ароматом яблок кухни мы прошли по узкой темной прихожей с голыми дощатыми полами, и Жак, открыв дверь, произнес:

– Вы не жалуетесь на аппетит?

Очевидно, это была его гостиная, – комната, которая предназначалась только для визитеров. Она была мрачная, свет закрывали тяжелые шторы; там пахло пылью, застоявшимся воздухом и мебельным лаком. В ней стояли три обтянутых ситцем кресла, выполненных в том же стиле, который можно увидеть в любом крупном meubles[16] магазине во Франции; на стене висел медный угольный нагреватель. Еще в ней была пластиковая мадонна с небольшой емкостью под святую воду, и покрытый темным лаком сервант, со свадебными фото и фотографиями внуков, каждая на своей собственной кружевной салфетке. Высокие часы устало и неспешно отсчитывали мгновения зимнего утра.

– Я бы с удовольствием выпил кальвадос, – сказал я Жаку. – Я не знаю ничего лучшего, чем можно согреться в холодный день. Это даже лучше, чем «Джек Дениэлс».

Жак достал из серванта две маленьких рюмки и, откупорив пробку, налил в них напиток. Протянув одну рюмку мне, он торжественно поднял свою.

Sante,[17] – сказал он тихо и опрокинул содержимое в горло.

Я потягивал свое более осторожно. Кальвадос, нормандское яблочное бренди, – крепкая штука, а сегодня днем мне предстояла кое-какая работа, требующая трезвого рассудка.

– Вы были здесь летом? – спросил Жак.

– Нет, никогда. Это лишь моя третья поездка в Европу.

– Здесь не так уж приятно зимой. Грязь и холод. Но летом здесь просто великолепно. К нам приезжают со всей Франции и Европы. Можно нанять лодку и прокатиться по реке.

– Это звучит потрясающе. А американцев много бывает?

Жак пожал плечами.

– Один-два. Иногда несколько немцев. Но не многие приходят сюда. Понт Д'Уолли – все еще болезненное воспоминание. Немцы бежали отсюда, словно за ними гнался сам дьявол.

Я проглотил немного больше кальвадос, и оно обожгло мое горло, словно в нем оказалась полная лопата горячего кокса.

– Вы второй, кто говорит это, – сказал я. – Der Teufel.[18]

Жак слегка улыбнулся, и эта улыбка напомнила мне, как улыбалась Мадлен.

– Мне надо переодеться, – сказал он. – Я не хочу выглядеть за ленчем как грязнуля.

– Давайте. Мадлен будет здесь?

– С минуты на минуту. Она хотела накраситься: ну… у нас не часто бывают гости.

Жак вышел, а я подошел к окну и выглянул в сад. Все деревья стояли голыми и подрезанными, а трава была белой от инея. На грубую березовую ограду в дальнем конце сада села птичка, но быстро упорхнула. Отвернувшись от окна, я оглядел комнату.

На одной из фотографий, стоявших в серванте, была изображена молодая девушка с завивкой в стиле сороковых, и я предположил, что это, должно быть, мать Мадлен. Там была и цветная фотография самой Мадлен в детстве, с улыбавшимся на заднем плане священником, и официальный портрет Жака, в белой рубашке с высоким воротником. Кроме всего прочего, в серванте располагался макет средневекового кафедрального собора с колечком оплетенных вокруг шпиля волос. Я не смог решить, что это в действительности должно было обозначать, но, с другой стороны, я и не был римским католиком и не углублялся в религиозные пережитки.

Я уже собрался взят макет, чтобы рассмотреть его получше, когда дверь в гостиную открылась. Это была Мадлен. На ней было бледно-кремовое шелковое платье; ее волосы темной блондинки были зачесаны назад и поддерживались черепаховыми гребнями, губы накрашены ярко-красной помадой.

– Пожалуйста, – сказала она, – не трогайте это.

Я поднял руки от крошечного собора.

– Простите. Я только собирался посмотреть.

– Это принадлежало моей матери.

– Простите.

– Все в порядке. Не берите в голову. Мой отец предложил вам выпить?

– Конечно. Кальвадос. У меня уже звенит от него в ушах. Не собираетесь ко мне присоединиться?

Она покачала головой.

– Я не могу его пить. Мне дали его однажды, когда мне было двенадцать, и меня стошнило. Теперь я пью только вино.

Мадлен присела, и я сел напротив.

– Вам не стоило наряжаться специально для меня. Но все равно: вы выглядите великолепно.

Она покраснела. Не много, всего лишь слабый оттенок, но, тем не менее, это была краска. Я уже долгие годы не встречал такой скромности.

– Вчера вечером со мной произошел очень странный случай, – сказал я. – Я возвращался к своей машине и – могу поклясться – я видел что-то на дороге.

Она взглянула на меня.

– Что это было?

– Ну, я не уверен. Похоже на маленького ребенка, но слишком тонкое и костлявое для маленького ребенка тело.

Несколько секунд она молча на меня смотрела, а затем сказала:

– Я не знаю. Наверное снег.

– Я чертовски перепугался, что бы это ни было.

Она рассеяно теребила тесемки на подлокотнике своего кресла.

– Это атмосфера, среда вокруг танка. Она заставляет людей ощущать что-то – понимаете: что-то – чего там нет. Элоиз, если вы захотите, расскажет вам несколько историй.

– Вы сами в них не верите?

Она пожала плечами.

– Что толку? Только пугать себя. Я больше думаю о реальных вещах, а не о призраках и духах.

Я поставил свою рюмку на небольшой столик для закусок.

– У меня создалось впечатление, что вам здесь не нравится.

– Здесь, в доме моего отца?

– Нет – в Понт Д'Уолли. Это явно не центр развлечений северной Франции, не так ли?

Мадлен встала и подошла к окну. Стоя против серого зимнего света, она казалась неясным темным силуэтом.

– Я не слишком много думаю о развлечениях, – сказала она. – Если бы вы жили здесь, в Понт Д'Уолли, тогда бы вы знали, что такое печаль и что нет ничего хуже печали.

– Не может быть, чтобы вы любили и вас покинули.

Она улыбнулась.

– Допускаю, что вы имели право это сказать. Я любила жизнь, и я потеряла любовь к жизни.

– Не уверен, что понимаю, – произнес я, но в этот момент в прихожей прозвенел звонок, и Мадлен повернулась и сказала:

– Готов ленч. Пойдемте лучше.

Сегодня ленч был в столовой, хотя я подозревал, что они обычно едят на кухне, особенно когда на их ботинках по три дюйма грязи, а аппетит как у лошадей. Когда Элоиз поставила на овальный стол огромную супницу с горячим коричневым луковым супом и хрустящий чесночный хлеб, я понял, что умираю от желания попробовать домашней кухни. Жак, в аккуратно отутюженном коричневом костюме, стоял уже во главе стола, и, когда мы сели по местам, он наклонил к нам свою лысеющую голову и произнес молитву:

– О, Господи, кто дает нам все то, что мы едим, спасибо тебе за эту пищу. И предохрани нас от разговоров зла во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.

Я посмотрел через стол на Мадлен, пытаясь задать своими глазами вопрос: «От разговоров зла? О чем это? Про голоса в танке? Или что-то другое?» Но внимание Мадлен было приковано к большой супнице, из которой Элоиз разливала полные тарелки пышущего жаром прозрачного, коричневого супа; и умышленно ли она избегала моего взгляда или нет, она не подняла своих глаз до тех пор, пока вновь не заговорил ее отец.

– Верхнее поле замерзло, – сказал он и промокнул губы салфеткой. – Я пропахал утром гектар, и вместе с землей выворачивается лед. Здесь десять лет не было такого холода.

– Будут и похлеще зимы, – сказала Элоиз. – Собаки знают.

– Собаки? – спросил я у нее.

– Верно, месье. Когда собака не отходит далеко от дома и кричит ночью, то это значит, что три года подряд по ночам будет прибавлять холода.

– Вы верите в это? Или это просто французская деревенская примета?

Элоиз хмуро посмотрела на меня.

– Причем тут верите или не верите? Это правда. Это и при мне самой случалось.

– Элоиз имеет свой подход к природе, мистер Мак-Кук, – вмешался Жак. – Она может вылечить вас молочком одуванчика или заставить заснуть лопухом и тимьяном.

– А может она изгонять призраков?

– Ден… – вздохнула Мадлен.

Но Элоиз не смутилась. Она изучила меня своими водянистыми глазами и почти улыбнулась.

– Надеюсь, вы не подумаете, что я нетерпелив, – сказал я. – Но мне кажется, что все вокруг вроде как обеспокоены этим танком, и если бы вы могли изгнать это…

Элоиз медленно покачала головой.

– Только священник может изгонять, – сказала она мягко, – и единственный священник, готовый нам поверить, слишком стар и слишком слаб для таких вещей.

– Вы действительно верите, что танк посещается?

– Смотря что понимать под «посещается», месье.

– Ну, насколько я смог понять, предполагают, что мертвый экипаж по ночам переговаривается между собой. Это так?

– Некоторые говорят, что так, – сказал Жак.

Я посмотрел на него.

– А что же говорят другие?

– А другие совсем не будут об этом говорить.

Элоиз осторожно черпала ложкой свой суп.

– Никто не знает многого об этих танках. Но они не были похожи на обычные американские танки. Они отличались, сильно отличались; и отец Энтон, наш священник, говорит, что они были карой, пришедшей из l'enfer,[19] из самого ада.

– Элоиз, неужели нам обязательно об этом говорить? – сказала Мадлен. – Мы же не хотим, чтобы испортился ленч.

Но Элоиз подняла руку.

– Это не имеет значения. Этот молодой человек хочет знать о танке, и почему бы ему не узнать о нем?

– Каким образом они отличались? – спросил я. – Мне он кажется обычным танком.

– Ну, – начала объяснение Элоиз, – они были целиком выкрашены черным, но теперь вы не можете этого увидеть: от ржавчины и непогоды краска слезла. Их было тринадцать. Я знаю, потому что я их считала, когда они шли по дороге от Ле Вей. Тринадцать, в тринадцатый день июля. Но – самое странное – они никогда не открывали люков. Большинство американских танков проезжали с открытыми люками и солдаты кидали нам конфеты, сигареты и нейлоновые чулки. Но эти танки пришли, и мы никогда не видели, кто их привел. Они всегда были закрыты.

Мадлен закончила суп и выпрямилась на своем стуле. Она была очень бледной, и было совершенно очевидно, что весь этот разговор ее расстраивает.

– Вы говорили о них каким-нибудь американцам? – спросил я. – Не рассказывали они вам когда-нибудь, что это были за танки?

– Они не знали или не хотели разговаривать, – произнес Жак, рот которого был полностью забит чесночным хлебом. – Они говорили просто: «специальное подразделение», – вот и все.

– Только один из них остался, – перебила Элоиз. – Тот, который все еще стоит там, вниз по дороге. Он повредил гусеницу и остановился. Но американцы ничего не сделали, чтобы забрать его отсюда. Вместо этого они пришли на следующий день и заварили башню. Да, они заварили его, а затем пришел английский священник и прочитал над ним молитву – и оставили его гнить.

– Вы имеете в виду, что экипаж остался внутри?

Жак оторвал еще хлеба.

– Кто может сказать? Они никого и близко не подпускали. Я много раз обращался к полиции, мэру, но все, что они говорили: танк нельзя убрать. Вот и стоит там.

– И с тех пор как он там стоит, деревня неподвижна и уныла, – сказала Мадлен.

– Из-за голосов?

Мадлен пожала плечами.

– Были голоса. По крайней мере так говорят некоторые люди. Но больше – из-за самого танка. Он – ужасное напоминание того, о чем большинство из нас предпочло бы забыть.

– Эти танки невозможно было остановить, – сказала Элоиз. – Они подожгли немецкие танки вдоль всей реки, а потом подожгли самих немцев, которые пытались спастись из них. На утро танков не было. Кто знает куда они делись? И как? Но они прошли долгий путь за один день и за одну ночь, и ничто на земле не могло их сдержать. Я знаю: они спасли нас, monsieur, но меня до сих пор трясет, когда я о них думаю.

– Кто слышал те голоса? Кто-нибудь знает, что они говорят?

– Не многие теперь ходят ночью по этой дороге, – сказала Элоиз. – Но мадам Верье говорила, что она слышала, в одну из февральских ночей, шепот и смех; старик Хенрикс говорил о голосах, которые гудели и кричали. Я сама проносила мимо танка молоко с яйцами – так молоко прокисло, а яйца протухли. У Гастона, со следующей фермы, был терьер, который понюхал вокруг танка; собаку начало трясти и содрогать. У нее выпала вся шерсть, и за три дня она подохла. Все твердят одно: если подойти слишком близко к танку, то случится недоброе – и никто не подходит.

– Может, это просто суеверие? – сказал я. – Я хочу сказать, что нет никаких реальных доказательств.

– Вам нужно спросить отца Энтона. Если вы действительно так отчаянны, что хотите знать больше, то отец Энтон, может быть, расскажет вам. Английский священник, что читал тогда молитву, на месяц останавливался в его доме, и, я знаю, они часто говорили о танке. Отец Энтон всегда был недоволен, что танк остался возле дороги, но он ничего не мог поделать, разве что утащить его на собственном горбу.

– Пожалуйста, давайте поговорим о других вещах, – сказала Мадлен. – Война так угнетающе действует.

– Хорошо, – сказал я, поднимая руки в шуточной капитуляции. – Но спасибо вам за то, что вы мне рассказали. Из этого должен получиться действительно хороший рассказ. Теперь бы я хотел еще немного этого лукового супа.

Элоиз улыбнулась.

– У вас хороший аппетит, месье. Я помню американские аппетиты.

Она зачерпнула добавку супа, в то время как Мадлен и ее отец смотрели на меня с дружеским предостережением и с некоторой долей подозрения, а, может быть, надежды на то, что я не собираюсь на самом деле доставлять какие-то беспокойства, типа разговора с отцом Энтоном о случившемся 13 июля 1944 года на дороге, ведущей из Ле Вей.

После заячьей запеканки, с хорошим красным вином и фруктами, мы сидели вокруг стола и курили «Голуаз», и Жак рассказывал мне истории о своем детстве, проведенном в Понт Д'Уолли. Пришла Мадлен и села рядом со мной, и было ясно, что я ей начинал нравиться. Элоиз удалилась на кухню и гремела там кастрюлями, но через пятнадцать минут вернулась с крошечными чашечками самого великолепного кофе, который я только пробовал.

Наконец, когда было уже далеко за три, я сказал:

– Я изумительно провел время, но должен вернуться к работе. Мне нужно снять до наступления темноты еще целую кучу измерений.

– Было приятно с вами поговорить, – произнес Жак, вставая и отвешивая мне небольшой поклон. – За нашим столом не часто бывают гости. Я полагаю, что мы слишком близко к танку, и поэтому людям не нравится к нам приходить.

– Это плохо?

– Ну, это неуютно.

Когда Мадлен помогала убирать со стола последние тарелки, а Жак пошел открывать для меня ворота фермы, я остановился на кухне, застегивая пальто и глядя на согнутую спину Элоиз, которая мыла посуду над окутанной паром раковиной.

Au revoir, Элоиз, – попрощался я.

Она не повернулась, но ответила:

Au revoir, monsieur.

Я сделал шаг к двери, но затем остановился и снова посмотрел на женщину.

– Элоиз? – позвал я.

Oui, monsieur.[20]

– Что там на самом деле, внутри этого танка?

Я увидел, как почти незаметно напряглась ее спина. Прекратились шлепанье тряпки по тарелкам и грохот ножей и вилок.

– Не знаю я, monsieur. Правда.

– Но есть предположения?

Несколько секунд она молчала, потом произнесла:

– Может быть, там совсем ничего нет. Но, может быть, это что-то, о чем ничего не знают ни небо, ни земля.

– Остается только ад.

Снова молчание. Потом она отвернулась от раковины и посмотрела на меня этими бесцветными, мудрыми глазами.

Oui, monsieur. Et le roi de l'enfer, c'est le diable.[21]


Священник был очень старым: наверное, ему было под девяносто; он восседал за своим пыльным столом, с крышкой обтянутой кожей, как согнувшийся мешок вялой картошки. Но у него было интеллигентное и доброе лицо; и хотя говорил он медленно и неразборчиво, а легкие его наполнялись и опустошались при его тяжелом дыхании со звуком, подобным звуку древних кузнечных мехов, он был понятен и точен в своих выражениях. У него была лысеющая седая голова и костлявый нос, на который можно было бы повесить шляпу; а когда он говорил, у него была привычка поднимать вверх свои длинные пальцы и вытягивать шею, так что он мог видеть мощеный серым булыжником двор напротив дома.

– Английского священника звали его преподобие Тейлор, – сказал он и внимательно посмотрел в окно, как будто в любой момент ожидал появления из-за угла его преподобия.

– Его преподобие Тейлор? В Англии, наверное, пять тысяч таких.

Отец Энтон улыбнулся и произвел внутри рта какое-то сложное действие со своими зубами.

– Возможно, так. Но я совершенно убежден, что есть только один его преподобие Вудфол Тейлор.

Было уже четыре тридцать и почти темно, но я настолько увлекся загадкой брошенного «Шермана», что плюнул на сегодня на свои картографические замеры и предпринял путешествие на другой конец деревни, чтобы поговорить с отцом Энтоном. Он жил в огромном, унылом и непривлекательном французском доме строжайшего стиля. В холле, с полами из полированного дерева, можно было посадить 747-ой; по бокам холодных мраморных лестниц располагались мрачные масляные полотна, изображавшие кардиналов, пап, и других жалких церковных старцев. Везде куда ни глянь были мрачные лица. Это было так же неприятно, как провести время на вечере памяти Поля Робсона в Пеории, штат Иллинойс.

– Когда мистер Тейлор сюда приехал, он был полным энтузиазма молодым священником. Его переполняла религиозная энергия. Но я не думаю, что он правильно оценивал важность того, что ему предстояло сделать. Я не думаю, что он понимал, насколько это было ужасно. Я думаю – без злобы, – что он был один из тех священников, которые рассматривают мистицизм как фейерверк во славу истинной веры. Обратите внимание: американцы заплатили ему большие деньги. Их было достаточно, чтобы выстроить новую колокольню и молитвенный дом. Его нельзя в этом винить.

Я кашлянул. В доме отца Энтона было ужасно холодно, и он, кроме экономии на тепле, был склонен, кажется, беречь франки и на электричестве: в комнате было так темно, что я мог едва различать его, и единственное, что я отчетливо видел – это блеск серебряного креста, висевшего у него на шее.

– Что я не понимаю: зачем он был им нужен? Что он делал для них?

– Он так и не объяснил этого ясно, месье. Ему заткнули рот клятвой сохранять секретность. Да кроме этого, я не думаю, что он правильно понимал, что от него требовалось сделать.

– Но танки, черные танки…

Старый священник повернулся ко мне, и я смог разобрать только влажный блеск его слезящихся глаз.

– Черные танки – это то, о чем я не имею права говорить, monsieur. За тридцать лет я сделал все, что мог, для того чтобы этот танк был убран из Понт Д'Уолли, но все что мне отвечали, – это то, что он слишком тяжел и буксировать его не экономично. Но, я думаю, правда в том, что они слишком боятся его тревожить.

– Почему они должны бояться?

Отец Энтон открыл ящик своего стола и достал маленькую табакерку из красного дерева с серебряной отделкой.

– Вы нюхаете? – спросил он.

– Нет, спасибо. Но я бы не отказался от сигареты.

Он передал мне портсигар и затем с хрюканьем втянул в свои, похожие на пещеры ноздри, две обильных щепотки табаку. Я всегда думал, что люди после этого должны чихать, но отец Энтон только фыркнул, как мул, и расслабился в своем скрипучем вращающемся кресле.

Я поджег сигарету и произнес:

Внутри танка до сих пор что-то есть?

Отец Энтон подумал и ответил:

– Возможно. Я не знаю, что. Его преподобие Тейлор никогда об этом не говорил, а когда они запечатывали башню, никого со всей деревни не подпустили ближе, чем на полкилометра.

– Они дали какие-то объяснения?

– Да, – сказал отец Энтон. – Они сказали, что внутри была какая-то мощная взрывчатка и что была некоторая опасность взрыва. Но, конечно, никто из нас не поверил в это. Зачем бы им понадобился священник для закупорки нескольких футов ТНТ?

– Так вы верите, что с этим танком связано что-то нечестивое?

– Это не я верю. Это, очевидно, ваша Армия верила, а надо еще поискать большего скептика, чем солдат. Зачем Армия пригласила священника, чтобы он занимался с ее вооружением? Я только могу предположить, что с танком связано нечто, не согласующееся с законами Божьими.

Я не был полностью уверен в том, что он хотел этим сказать; но того, как он это произнес, – медленно и шепеляво, – того, какими получались эти слова в холодной и напоминавшей склеп комнате, – словно мертвые цветы, – было достаточно, чтобы я похолодел и почувствовал необычный страх.

– Вы верите в голоса? – спросил я.

Отец Энтон кивнул.

– Я сам их слышал. Любой, кто достаточно смел, чтобы подойти к танку после наступления темноты, может их услышать.

– Вы сами слышали их?

– Но это неофициально.

– Ну, а если между нами?

Старый священник высморкался в платок.

– Между нами, конечно, я считал это своим делом. Последний раз я посещал танк три или четыре года назад и провел там в молитве несколько часов. Это не принесло пользы моему ревматизму, но теперь я уверен, что танк – это инструмент злых сил.

– Вы слышали что-нибудь определенное? Я имею в виду, что из себя представляют эти голоса?

Отец Энтон очень тщательно подбирал слова для следующей фразы.

– Они, по моему мнению, не принадлежали людям.

Я хмуро на него посмотрел.

– Я не понимаю.

Monsieur, что я вам могу сказать? Они не были голосами людских душ или людских призраков.

Я не знал, что после этого говорить. Несколько минут мы сидели в тишине; день за окнами становился все темней, с той примесью зелени, которая всегда предвещает снег. Отец Энтон, казалось, был глубоко погружен в свои мысли, но спустя некоторое время, он поднял голову и произнес:

– Это все, monsieur? Мне нужно продолжать дела.

– Ну, пожалуй, да. Все это кажется какой-то тайной.

– Дороги войны всегда таинственны, monsieur. Я слышал много рассказов о странных и необъяснимых событиях, происходивших на полях сражений или в концентрационных лагерях. Иногда случались святые видения, пришествия святых. У меня был прихожанин, который сражался при Соме; он клялся, что каждую ночь его посещала Святая Тереза. Видели чудовищ и посланников ада, разыскивавших трусость и жестокость. Говорили, что комендант СС держал собаку, одержимую дьяволом.

– А этот танк?

Бледные, иссохшие руки благоговейно вытянулись вверх.

– Кто знает, monsieur? Это вне моего понимания.

Я поблагодарил и поднялся, чтобы уходить. Комната старика была подобна темной и затхлой пещере.

– Как вы думаете: это опасно? – спросил я.

– Проявления зла всегда опасны, мой друг – произнес он, не повернув головы. – Но самая надежная защита от зла – это непоколебимая вера в Господа нашего.

На мгновение я остановился возле двери и напряг глаза, чтобы разглядеть во мраке старого священника.

– Да, – промолвил я и затем спустился по холодной и тихой мраморной лестнице к передней двери и вышел на морозную улицу.


Я не поехал прямо туда отчасти из-за того что ждал, пока сгустятся сумерки, отчасти потому, что все услышанное вызвало во мне странную нервозность. К семи часам, после того как я сделал, однако, окольную прогулку по грязным деревням долины Орне, мимо скотных дворов, и домов с облупившейся краской, и придорожных храмов, где в вечернем холоде печально склонились бледные изваяния распятого Христа, мимо покрытых плотной темнотой деревьев и холодных, шелестящих полей, – я приехал к ферме Пассареллов и остановился на дворе.

Я вылез из «Ситроена» и направился к двери дома. Вечер был холодным и тихим. На какой-то другой ферме, через долину, брехала собака, но здесь все было тихо. Я постучал в дверь и стал ждать.

Открыла Мадлен. На ней была голубая, клетчатая ковбойка и джинсы, и она выглядела так, словно только что сменила колесо трактора.

– Ден, – сказала она, казалось не удивившись. – Ты что-нибудь здесь оставил?

– Нет, нет. Я вернулся за тобой.

– За мной? Je ne comprends pas.[22]

– Можно войти? Здесь как на северном полюсе. Я только хочу тебя кое о чем попросить.

– Конечно, – ответила она и открыла пошире дверь.

На кухне было тепло и пусто. Я сел за широкий сосновый стол, покрытый ранами от ножей и горячих кастрюль, а Мадлен подошла к угловому буфету и налила мне маленькую рюмку бренди. Потом она села напротив и сказала:

– Ты все еще думаешь о танке?

– Я был у отца Энтона.

Она слабо улыбнулась.

– Я так и предполагала.

– Меня так легко прочитать?

– Я не думаю, – улыбнулась она. – Но ты выглядишь как человек, который не любит бросать неразрешенные загадки. Ты составляешь карты, так что вся твоя жизнь – это разгадывание тайн. А это, конечно, очень необычная тайна.

Я потягивал бренди.

– Отец Энтон сказал, что он сам слышал голоса.

Ее глаза были прикованы к столу, на котором своим пальцем она обводила контур цветка, выжженного на дереве котлом для варки рыбы.

– Отец Энтон очень стар.

– Ты хочешь сказать, что у него маразм?

– Я не знаю. Но его проповеди в те дни были бессвязны. Он мог и вообразить все эти вещи.

– Может быть, и мог. Но я бы хотел проверить это сам.

Она подняла глаза.

– Ты сам хочешь их услышать?

– Определенно. И еще бы я хотел сделать магнитофонную запись. Об этом никто никогда не думал?

– Ден, не многие люди специально ходили слушать голоса.

– Нет, я знаю. Но как раз это я и хочу сегодня сделать. И я надеялся, что ты пойдешь со мной.

Она не ответила сразу, а посмотрела через кухню, как будто думая о чем-то совершенно другом. Волосы ее были завязаны сзади узлом, который не очень-то ей подходил, но с другой стороны, предположил я, девушке не приходится много беспокоиться о привлекательности своей прически, если она убирает навоз за свиньями. Почти непроизвольно она перекрестилась и снова посмотрела на меня.

– Ты действительно хочешь идти?

– Ну да, конечно. Должно же быть какое-нибудь объяснение.

– Американцам всегда нужны объяснения?

Я допил бренди и пожал плечами.

– Я полагаю, это национальная особенность. Так или иначе, я родился и вырос на Миссисипи.

Мадлен покусала губу и сказала:

– Предположим, я попросила тебя не ходить?

– Ну, ты можешь меня попросить. Но мне бы пришлось сказать, что я все равно пойду. Слушай, Мадлен, это пленительная история. В этом старом танке происходят какие-то сверхъестественные вещи; и я хочу узнать, в чем там дело.

C'est malin,[23] – сказала она. – Это опасно.

Я потянулся через старый стол и положил на ее руку свою.

– Об этом-то все и говорят, но до сих пор я не видел ничего, что бы доказывало эти слова. Все, что я хочу сделать – это узнать о чем говорят голоса, если вообще существуют какие-нибудь голоса, – а потом мы сможем оттуда уйти. Я имею в виду, что не могу сказать, что я не боюсь. Я думаю, что это очень страшно. Но целое множество жутких вещей становятся по-настоящему интересными, стоит только потрудиться выяснить, что они из себя представляют.

– Ден, пожалуйста. Это больше, чем просто жутко.

– Как можно так говорить, до тех пор пока это не исследовано? Я не отметаю суеверия, но здесь суеверие, которое мы можем сами же и проверить.

Отняв у меня свою кисть, она скрестила руки на груди, как будто чтобы защитить себя от последствий того, что она собиралась сказать.

– Ден, – прошептала она, – танк убил мою мать.

Я поднял брови.

Что сделал танк?

– Он убил мою мать. Ну, он ответственен за это. Отец не уверен, но Элоиз знает это, и я это знаю. Я больше никому не говорила, да и никто не проявлял такого интереса к танку, как ты. Я должна предупредить тебя, Ден. Пожалуйста.

– Как мог танк убить твою мать? Он не двигается, так? Пушка не стреляет?

Она отвернула от меня свой изысканный нормандский профиль и отчеканила твердым шепотом:

– Это было в прошлом году, в конце лета. Пять из нашего стада заболели и умерли. Мать говорила, что танк это сделал. Она всегда обвиняла танк во всем, что было не так. Если был дождь и наше сено гнило, – она обвиняла танк. Даже если один из ее пирогов не поднимался. Но в прошлом году она сказала, что собирается навсегда расправиться с танком. Элоиз пыталась убедить ее бросить эту затею, но она не слушала. Она взяла святую воду, пошла к танку, окропила ей все вокруг него и произнесла заговор от демонов.

– Заговор от демонов? Что это такое, черт возьми?

Мадлен прикоснулась к своему лбу.

– Слова изгнания нечистой силы. Мать всегда верила в дьяволов и демонов, и в одной из ее святых книг были эти слова.

– Ну, и что случилось?

Мадлен медленно покачала головой.

– Она была всего лишь простой женщиной. Она была доброй, и она была нежной, и она глубоко верила в Бога и деву Марию. Но ее религия не смогла ее спасти. На тринадцатый день после того как она окропила танк святой водой, она начала кашлять кровью и, спустя неделю, скончалась в госпитале в Канне. Доктора говорили, что у нее была какая-то форма туберкулеза, но они так и не смогли сказать точно, что это была за форма или почему она умерла так быстро.

Теперь я чувствовал замешательство и, кроме того, – страх.

– Прости.

Мадлен подняла глаза, и я снова увидел ту скрытую улыбку.

– Не стоит извиняться. Но ты теперь можешь понять, почему я бы предпочла, чтобы ты не подходил близко к танку.

На некоторое время я задумался. Было бы не трудно совсем забыть этот танк или добавить к книге Роджера примечание, что последний сохранившийся танк «Шерман» из специального секретного подразделения все еще гниет в нормандской глубинке и что местная деревенщина верит, будто он одержим злыми силами. Но разве можно отделываться от такого каким-то там примечанием? Я не особенно верил в чертей и демонов, но здесь целая французская деревня испугана до полусмерти, а девушка серьезно утверждает, что ее мать умышленно убили злые духи.

Я толкнул назад свой стул и встал.

– Прошу прощения, – сказал я, – но я все же собираюсь взглянуть. Если это правда, – то, что вы рассказали о своей матери, – то мы имеем здесь крупнейшее со времен Ури Геллера свидетельство о сверхъестественном.

– Ури Геллера? – нахмурилась девушка.

Я кашлянул.

– Он, э-э, гнул ложки.

Она продолжала сидеть за столом; взгляд ее был немного печальным.

– Ну, если ты настаиваешь, то я должна пойти с тобой. Я не хочу, чтобы ты ходил туда в одиночку.

– Мадлен, если это действительно так опасно…

– Я пойду с тобой, Ден, – повторила она твердо, и все, что я мог сделать, это поднять руки в согласии. Так или иначе, я был рад компании.

Пока я разворачивал на дворе «Ситроен», Мадлен пошла одеть пальто. Небо начинало понемногу очищаться от облаков, и над нами появилась бледная луна, словно бледнолицый мальчишка смотрел сквозь грязное стекло. Мадлен пересекла двор, села в машину, и мы попрыгали по лужам и колеям, пока не достигли дороги. Перед тем как мы повернули, Мадлен дотянулась до моей руки и сжала ее.

– Я хочу сказать: «удачи», – прошептала она.

– Спасибо, – сказал я. – И тебе того же.

Минуты через две-три мы добрались до спрятанного в живой изгороди танка. Увидев его очертания, я тотчас же остановил машину у противоположной обочины и заглушил двигатель. Взяв с заднего сиденья магнитофон, питающийся от батареек, я открыл дверь.

– Я буду ждать здесь, – сказала Мадлен. – В ближайшее время, во всяком случае. Крикни мне, если я понадоблюсь.

– Хорошо.

Сюда вниз, к самой реке, под выступы скал, бледный лунный свет едва достигал. Я пересек дорогу, подошел к самому танку и прикоснулся к его холодному, поддавшемуся коррозии крылу. Он казался таким мертвым, заброшенным и ржавым, – и я снова это очень хорошо видел, – что было тяжело предположить, что в нем было что-то сверхъестественное: он был не более чем оставшимся после войны металлолом.

В траве, возле танковых гусениц, послышался шорох. Я застыл. Но затем из-под танка выпрыгнул заяц и стреканул в кусты. Было что-то поздновато для зайцев, но я предположил, что они могли сделать себе гнездо внутри самого танка или где-то под ним. Может, это и была отгадка реликвии Понт Д'Уолли, посещаемой призраками, – попискивающая и копошащаяся живая природа.

Насколько было возможно, я обошел вокруг танка; его правая сторона была полностью закрыта боярышником, и потребовались бы острые мачете и три туземца, чтобы осмотреть его целиком. Я удовлетворился левой стороной и задней частью. Меня заинтересовало, что были наглухо заварены даже вентиляционные отверстия двигателя; то же самое было сделано и с решеткой поверх водительской щели. Повесив магнитофон через плечо, я взгромоздился на крыло. Делая это я произвел порядочно шума, но полагал, что тридцатилетние привидения не будут сильно обижаться на ночное беспокойство. Я осторожно прошел по становившемуся черным корпусу, и мои шаги прозвучали пустым, металлическим звуком. Добравшись до башни, я постучал по ней кулаком. По звуку казалось, что она была совершенно пуста. И я надеялся, что так оно и было.

Как сказал Жак Пассарелль, танковый люк был заварен. Сварка выглядела сделанной наспех, но тот кто ее делал, знал свою работу. Однако, когда я вытянулся вперед, чтобы рассмотреть шов более внимательно, я увидел, что люк был запечатан еще и другим способом, – способом, который, по-своему, был так же надежен.

К люку было приклепано распятие. Оно выглядело так, будто его взяли с церковного алтаря и грубо закрепили на башне – лишь бы его никто и никогда не смог оттуда отодрать. Приглядевшись более внимательно, я увидел, что на шероховатом металле было еще и выгравировано что-то вроде святого заклинания. Большинство слов нельзя было понять из-за проевшей их ржавчины, но я смог ясно разобрать фразу: «Приказано тебе: изыди».

Там наверху, на корпусе этого неподвижного, разбитого танка, посреди нормандской зимы, я впервые в своей жизни почувствовал страх неизвестности. Я имею в виду настоящий страх. Кожа головы, против моего желания, ощущала холод и покалывания, и я осознал, что раз за разом облизываю губы, как человек оказавшийся в ледяной пустыне. Я видел стоявший через дорогу «Ситроен», но от поверхности лобового стекла отражалась луна и я совсем не мог различить Мадлен. Я мог подумать, что она исчезла. Я мог подумать, что исчез весь остальной мир. Было чертовски холодно, и я закашлялся.

Отталкивая ветки кустарника, я прошел к передней части танка. Смотреть там было особенно не на что, и я снова вернулся к башне, чтобы попробовать разобрать еще какие-нибудь слова.

Прикоснувшись пальцами к люку, я услышал чей-то смех. Сдерживая дыхание, я замер, как вкопанный. Смех прекратился. Я поднял голову и попытался решить откуда мог доноситься этот звук. Это был отрывистый, иронический смех, но он имел какие-то странные металлические нотки, словно кто-то смеялся в микрофон.

– Кто там? – сказал я, но ответом была только тишина. Ночь была настолько тихой, что я все еще слышал далекий собачий лай. Я положил свой магнитофон на верхушку башни и включил его.

Несколько минут не было ничего, кроме шипения пленки, тершейся о записывающую головку, да той проклятой собаки. Но потом я услышал какой-то шепот, словно кто-то тихо говорил сам с собой. Звук был близок, и все же одновременно казался далеким. Он доносился из башни танка.

Дрожащий и мокрый от пота, я встал рядом с ней на колени и постучал, затем еще раз. Я задыхался, словно пацан из начальной школы, который впервые попробовал сухого «Мартини».

– Кто там? – спросил я. – Есть там кто-нибудь внутри?

Сначала была пауза, а потом я услышал, как шепчущий голос произнес:

Ты знаешь, что можешь мне помочь.

Это был странный голос: казалось, что он приходил сразу отовсюду. И еще казалось, что в нем была улыбка; такой голос бывает у людей, которые скрытно усмехаются. Он мог принадлежать мужчине или женщине или ребенку: я не был уверен.

– Ты там, внутри? – сказал я. – Ты в танке?

Ты говоришь, как добрый человек. Добрый и справедливый, – прошептал голос.

– Что ты там внутри делаешь? Как ты туда попал? – выкрикнул я.

Голос не ответил на мой вопрос. Он просто говорил:

Ты знаешь, что можешь мне помочь. Ты можешь открыть эту тюрьму. Ты можешь позволить мне присоединиться к моим братьям. Ты говоришь, как хороший и справедливый человек.

– Слушай! – заорал я. – Если ты действительно там внутри, постучи по башне. Дай мне услышать, что ты там!

Я могу сделать больше, чем это, – засмеялся голос. – Поверь мне, я могу сделать гораздо больше, чем это.

– Я не понимаю.

Голос мягко засмеялся.

Ты чувствуешь тошноту?– спросил он меня. – Ты чувствуешь, как тебя схватывают боль и судороги?

Я нахмурился. Я на самом деле чувствовал тошноту. В моем желудке было что-то такое, что переворачивалось и переворачивалось, что-то мерзкое и неперевариваемое. На мгновение я подумал, что это было что-то, съеденное мною на ленч; но затем меня скрутил желудочный спазм и я ощутил приближение ко мне ужасной болезни. И все это произошло мгновенно. Я помнил, как потом мои внутренности вспучились, рот широко открылся и из меня выплеснулся поток взбунтовавшейся жижи и обрызгал корпус танка. Рвота все продолжалась и продолжалась; когда желудок полностью опустошился, я осознал, что сжимаю руками свой живот и плачу.

Только затем я увидел, что вызвало эту рвоту. Из моего желудка, из самых моих уст, в потоке желчи вылились тысячи бледных, извивавшихся червей. Они корчились и копошились по всему люку, розоватые и полупрозрачные; в отчаянии я смог лишь кое-как спрыгнуть с этого ужасного, разбитого «Шермана» и, задыхаясь от боли и отвращения, напуганный до беспамятства, упал на замерзшую траву.

За моей спиной шептал голос:

Ты знаешь, что можешь мне помочь. Ты говоришь, как добрый человек – и справедливый.

Загрузка...