Я лечу назад в Азию весной 1992 года, оставляя один Город Ангелов, который только что изгнал своих злых духов в оргии пламени и грабежей, и прибывая в другой, где кровавые демоны собираются на горизонте, словно черные муссонные облака. Мой привычный Лос-Анджелес исчез в огне и безудержных грабежах месяц тому назад; Бангкок — который здесь называют Крунг Тхеп, «Город Ангелов», — готовит кровавую баню для своих детей на улицах, окружающих Монумент Народовластия.
Все это не имеет для меня никакого значения. У меня свой кровавый счет, по которому я должен расплатиться.
Стоит сделать шаг из-под кондиционированных сводов терминала в бангкокском международном аэропорту Дон Муанг, как все возвращается снова: жара за сто по Фаренгейту, влажность, от которой воздух почти кажется водой, вонь монооксида углерода, промышленных отходов и открытой канализации, которой пользуются десять миллионов человек, превращают воздух в такой коктейль, что впору задохнуться. Из-за вони, жары, влажности и нестерпимого тропического солнца дышится здесь так же тяжело, как под одеялом, пропитанным керосином. А от аэропорта до центра города двадцать пять «кликов».
Чувствую, что весь напрягаюсь от желания поскорее оказаться там.
— Доктор Меррик?
Я киваю. Меня ждет желтый «Мерседес» отеля «Ориентал». Шофер в ливрее пытается развлекать легкой беседой, пока не замечает, что я не реагирую. Тогда он погружается в обиженное молчание, а я слушаю гудение кондиционера и наблюдаю, как передо мной цветком из стали и бетона раскрывается Бангкок.
Сегодня в Бангкок нет живописного въезда, разве только на сампане вверх по реке, к самому сердцу города. Ежедневные поездки из пригорода в центр превратились в настоящее капиталистическое безумие: пробки, восточные дворцы, на поверку оказывающиеся шоппинг-молами, грохот заводов и строек новых надземных магистралей или башен из железобетона, билборды, с которых потоками несется реклама японской электроники, рев мотоциклов, непрестанный треск сварки и гром пневматических молотов на строительных площадках. Как все современные азиатские мегалополисы, Бангкок занят тем, что стирает себя с лица земли и отстраивает заново с такой лихорадочной поспешностью, на фоне которой западные города вроде Нью-Йорка кажутся вечными, словно пирамиды.
Мой шофер, Дэвид, делает последнюю попытку наставить бестолкового туриста, а заодно продать свои услуги водителя на все время моего пребывания в отеле «Ориентал», и мы оказываемся в центре, где плывем по трехрядному шоссе Силом-роуд в окружении двухтактного грохота тук-туков и более агрессивного визга мотоциклов «Сузуки».
Силом-роуд запружена людьми, но выглядит пустой и сонной в сравнении с обычными толпами маниакально осаждающего ее народа. Я гляжу на часы. Восемь вечера, в Лос-Анджелесе пятница; одиннадцать утра, в Бангкоке суббота. Силом-роуд отдыхает в ожидании ночного возбуждения, которое испускает Патпонг, как сука — запах во время течки.
Последний поворот в неказистый сои, или переулок, и мы тормозим перед главным входом отеля «Ориентал», где к нам кидаются еще люди в ливреях, чтобы распахнуть передо мной дверцу «Мерседеса».
За те десять ярдов, что отделяют дорогу от кондиционированного нутра отеля, я успеваю его почуять. Сквозь промышленные выбросы и вонь реки, спрятавшейся позади отеля, сквозь тяжелую миазматическую смесь человеческих испражнений, аромата гибискусов, окаймляющих подъезд, и монооксида углерода, клубящегося, словно невидимый туман, я чую его: настойчивое амбре, тонкий микст экзотических духов, острого запаха спермы и медного привкуса крови.
Я торопливо иду сквозь приветствия и поклоны, совершаю изысканный процесс регистрации в лучшем отеле мира, желая лишь одного: поскорее добраться до номера, принять душ, лечь и притворяться спящим, глядя в потолок из гипса и тикового дерева до тех пор, пока не померкнет солнечный свет и не настанет ночь. Тьма оживит этот конкретный Город Ангелов — или хотя бы гальванизирует его труп, придав видимость медленного, эротического танца.
Когда становится темно по-настоящему, я встаю, надеваю мою бангкокскую уличную одежду и выхожу в ночь.
Впервые я увидел Бангкок больше двадцати лет назад, в мае 1970 года. Мы с Треем выбрали его местом недельного оздоровительного отпуска — ОО, — который нам предстояло провести за границей. Вообще-то в те времена никто из солдат не называл его ОО: говорили просто — Блядство и Пьянство, БиП. Семейные офицеры ездили с женами на Гавайи, а нам, рядовым, армия предлагала кучу направлений на выбор: от Токио до Сиднея. Многие выбирали Бангкок, причин тому было четыре: во-первых, близко, не надо тратить время на дорогу, во-вторых, дешевый секс, в-третьих, дешевый секс и, в-четвертых, дешевый секс.
По правде говоря, Трей выбрал Бангкок по другим причинам, а я просто последовал за ним, доверяя его суждению, как бывало, когда мы выходили в разведочное патрулирование дальнего действия: РПДД. Трей — Роберт Уильям Тиндейл Третий — старше меня всего на год, но он был выше, сильнее, умнее и куда образованнее. Я-то свалил из колледжа на Среднем Западе еще с первого курса и болтался до тех пор, пока не загремел в армию. Он с отличием кончил Кенион-колледж, а потом записался в пехоту, вместо того чтобы продолжать образование.
Прозвище Трея происходило от испанского слова «три» и произносилось соответственно. У нас почти все получали клички во взводе — меня звали Прик из-за тяжелой рации ПиЭрКа-25, которую я носил в свою недолгую бытность ЭрТэО, — но Трей пришел к нам с готовым прозвищем. Кто-то сунул нос в его бумаги, и не прошло и недели, как мы все уже качали головами над тем, что, имея такое образование, умея печатать — навыки, которые даже новобранцам обеспечивали место в счастливом ТЭМИТе (Тыловой Эшелон, Мать Их Так), — Трей добровольно пошел рядовым в пехоту.
Трей питал глубокий интерес к азиатским культурам и легко усваивал языки. Он единственный из нашей компании рядовых действительно говорил по-вьетнамски. Большинство из нас искренне считали «боку» вьетнамским словом и чувствовали себя ужасно умными, если могли сказать «диди-мау»[3] и еще с полдюжины других испорченных местных фраз. Трей говорил по-вьетнамски, хотя и скрывал это от всех офицеров, за исключением нашего Эл-Ти. «Не хочу становиться машинисткой или офицером, — бывало, говорил он мне. — И будь я проклят, если позволю сделать из меня ссыкливого следователя».
Тайского Трей не знал, но учился он быстро.
— А ну-ка, скажи, как по-тайски «отсосать», — спросил я его, пока мы летели военно-транспортным рейсом из Сайгона в Бангкок.
— Не знаю, — ответил он. — Но ручная работа называется «шак мао».
— Кроме шуток, — сказал я.
— Кроме шуток, — ответил Трей. Он читал какую-то книгу и даже головы не поднял. — Это значит «тянуть бечеву воздушного змея».
На минуту я задумался над этим образом. Наш транспорт снижал высоту и, подскакивая в облаках, приближался к Бангкоку.
— Думаю, я потерплю до отсоса, — сказал я. Мне не было тогда и двадцати, оральный секс пробовал только раз, с подружкой по колледжу, у которой это тоже явно был первый опыт. Но меня так и распирало от гормонов и желания выглядеть настоящим мачо — моды, подхваченной во взводе, — да еще адреналин в голову ударил: шутка ли, просидеть шесть месяцев в джунглях и уцелеть. — Отсос, точно, — сказал я.
Трей что-то буркнул и продолжал читать. Книга была старая, про тайские то ли обычаи, то ли мифы, то ли религию, то ли про что еще.
Теперь я понимаю, что, знай тогда, что он читает и почему он выбрал именно Бангкок, то вообще не покинул бы самолет.
Коридорный, швейцар в лифте, консьерж и швейцар у входа и глазом не моргнули при виде моих мятых хлопчатобумажных штанов и испачканного реактивами жилета из тех, какие носят фотографы. Гость, который платит триста пятьдесят американских долларов за ночь, может выходить в город в чем ему заблагорассудится. Однако консьерж все же делает шаг, чтобы предупредить меня о чем-то, прежде чем я покину трезвую кондиционированную прохладу фойе.
— Доктор Меррик, — говорит он, — вы осведомлены о… э-э… напряженности, присутствующей в данный момент в Бангкоке?
Я киваю:
— Студенческие бунты? Жестокости военных?
Консьерж улыбается и слегка кланяется, явно довольный тем, что не пришлось наставлять фаранга в неприятной для него теме.
— Да, сэр, — говорит он. — Я упоминаю об этом лишь потому, что, хотя проблемы сосредоточены в основном вокруг университета и Большого Дворца, на Силом-роуд тоже были… волнения.
Я опять киваю.
— Но комендантский час пока не введен, — говорю я. — Патпонг еще открыт.
В ответной улыбке консьержа нет и намека на двусмысленность:
— О да, сэр. Патпонг открыт, и ночные клубы работают. Город совершенно открыт.
Я благодарю его и выхожу, не глядя на толпящихся вдоль подъездной дорожки отеля мелких бизнесменов, которые наперебой предлагают лодочные экскурсии, такси и «хорошие ночные развлечения». Уже темно, но жара нисколько не спала, и поток машин грохочет еще сильнее, чем раньше. На Силом-роуд поворачиваю налево и, проталкиваясь сквозь толпу, иду в Патпонг.
Это место ни с чем не перепутаешь: узкие улочки между Силом и Суривонг-роуд расцвечены дешевой неоновой рекламой: «Замечательный массаж», «Изобилие крошек», «Крошки гоу-гоу», «Супердевушки — живое секс-шоу», «Живые крошки» и прочее в том же роде. Улочки Патпонга так узки, что иначе как пешеходными быть не могут, однако стук и треск трехколесных тук-туков на бульварах вокруг составляет постоянный фон, на который накладывается грохот рок-н-ролла, несущегося из динамиков и открытых дверей.
Молодые люди и девушки — в андрогинном Таиланде их иногда непросто различить — начинают дергать меня за рукав и жестами зазывать то в одну, то в другую дверь, как только я сворачиваю на улицу Патпонг Один.
— Мистер, лучшее живое шоу, лучшие шоу девушек…
— Эй, мистер, здесь самые красивые девушки, лучшие цены…
— Хотите видеть самых симпатичных бритых милашек? Познакомиться с приятными девушками?
— Девушек хотите? Нет? Хотите парней?
Я прохожу мимо, игнорируя периодические несильные потягивания за рукав. Последний вопрос раздается, когда я сворачиваю на Патпонг Два. Ночной район делится на три части: Патпонг Один обслуживает стритов, Патпонг Два обеспечивает удовольствиями и стритов, и геев, Патпонг Три — только геев. И все же большая часть шоу на Патпонге Два ориентирована на гетеросексуалов, хотя в любом баре улыбающихся мальчиков не меньше, чем девушек.
Я останавливаюсь у бара под названием «Восхитительные пуси». Однорукий человечек с синим от неонового света лицом делает ко мне шаг и протягивает длинную пластиковую карточку.
— Пуси меню? — говорит он голосом первоклассного метрдотеля.
Я беру неопрятную полоску пластика и читаю:
Пуси бананы
Пуси кока-кола
Пуси зубочистки
Пуси с бритвенными лезвиями
Курящие пуси
— Если ты птичка, — говорю я, — то ты, наверное, кхай лонг? — Это означает «заблудившийся птенчик», но в Бангкоке так часто называют проституток.
Нок дергает головой и закрывается руками так, точно я ее ударил. Она пытается отвернуться, но я хватаю ее за тонкую руку и притягиваю к себе.
— Допивай свой виски, — говорю я.
Нок дуется, но пьет. Мы смотрим на ее подругу на сцене, чья безволосая вульва снова поворачивается к нам. Сигарета догорела как раз до выставленных напоказ половых губ. Прихлебывая пиво, я с удивлением думаю — не впервые — о том, как люди умеют самое потаенное превратить в гротеск. В последнюю секунду перед тем, как обжечься, девушка протягивает руку, вытаскивает окурок, затягивается им, вставляя его на этот раз в подходящие губы, потом швыряет его между сценой и баром и высвобождается из своей хитроумной позы. Лишь два или три человека в баре хлопают. Девушка соскакивает со сцены, на которую тут же выходит тайка постарше, тоже голая, присаживается на корточки и разворачивает веер из четырех обоюдоострых бритв.
Я поворачиваюсь к Нок.
— Извини, если я тебя обидел, — говорю я. — Ты очень хорошенькая птичка. Хочешь помочь мне развлечься сегодня ночью?
Нок вымученно улыбается.
— Я люблю делать так, чтобы тебе быть весело ночью. — Она притворно хмурится, делая вид, будто что-то вспомнила. — Но мистер Дьянг… — она кивает на тощего тайца с крашеными рыжими волосами, который стоит в тени, — он будет очень сердиться, если Нок не отработать всю смену. Ему надо заплатить, если пойду развлекать.
Я киваю и вынимаю толстую пачку батов, на которые обменял доллары в аэропорту.
— Я понял, — говорю, отслюнявливая четыре купюры по пятьсот батов… Почти восемьдесят долларов. Раньше даже барные шлюхи самого высокого класса не брали больше двух-трех сотен батов за час, но несколько лет назад все испортило правительство, выпустив купюру в пятьсот батов. Просить сдачи неудобно, вот и повелось, что теперь почти все девушки берут по пятьсот батов за работу, да еще столько же уходит на оплату их мистеров Дьянгов.
Она бросает взгляд на рыжеволосого старика, и тот едва заметно кивает. Нок улыбается мне:
— Да, у меня есть место для развлечения.
Я прячу деньги.
— Думаю, нам надо найти для забавы кого-нибудь еще, — ору я, перекрывая грохот рок-н-ролла. Краем глаза я замечаю, как женщина на сцене вставляет лезвия.
Нок корчит гримаску; разделить вечер еще с одной девушкой значит потерять в заработке.
— Шакха буэ дин, — бормочет она чуть слышно.
Я насмешливо улыбаюсь:
— Что это значит?
— Это значит, что тебе будет хорошо с Нок, которая очень тебя любит, — говорит она, снова улыбаясь.
Вообще-то фраза представляет собой сокращенное ругательство, которое в ходу в одной северной деревне и значит «твой член на земле, я раздавлю его, как змею». Улыбкой я благодарю ее за доброту.
— Разумеется, эти деньги только тебе, — говорю я, пододвигая две тысячи батов к ней поближе. — Я дам тебе еще, если мы найдем подходящую девушку.
Улыбаясь шире, Нок щурится на меня:
— У тебя на уме девушка? Кто-то, кого я знаю или кого я нахожу? Подруга, которая тоже тебя очень любит?
— Кто-то, кого я знаю, — говорю я и делаю вдох. — Ты слышала о женщине по имени Мара? Или, может быть, о ее дочери, Танхе?
Нок застывает и на мгновение действительно становится птичкой — испуганной, пойманной птичкой. Она пытается выдернуть у меня свою руку, но я держу крепко.
— На! — кричит она, как маленькая девочка. — На, на…
— У меня есть еще деньги… — начинаю я, пододвигая к ней баты.
— На! — кричит Нок со слезами на глазах.
Мистер Дьянг торопливо делает шаг вперед и кивает огромному тайцу у дверей. Двое мужчин стремительно движутся к нам сквозь толпу, как две акулы по мелководью.
Я отпускаю руку Нок, и она ускользает от меня в толпу. Я поднимаю обе руки ладонями наружу, и мистер Дьянг с вышибалой останавливаются шагах в пяти от меня. Рыжеволосый старик наклоняет голову в сторону двери, и я согласно киваю. Делаю последний большой глоток пива и ухожу. В моем списке есть и другие места. Чья-нибудь любовь к деньгам окажется сильнее страха перед Марой…
Возможно.
Двадцать два года назад Патпонг уже существовал, но для американских солдат был слишком дорог. Тайское правительство на пару с армией США слепили район красных фонарей из дешевых баров, дешевых отелей и массажных салонов на Нью-Печбери-роуд, довольно далеко от оживленного Патпонга.
Нам было насрать, куда нас отправят, лишь бы там имелись бухло, трава и девки. И они были.
Мы с Треем провели первые сорок восемь часов, шатаясь по барам и клубам. Вообще-то нам незачем было покидать наш больше похожий на ночлежку отель, чтобы найти проституток — они дюжинами ошивались в холле, — но просто сесть в лифт и поехать вниз нам казалось скучным. Все равно что стрелять в амбаре по ласточкам после того, как ослепишь их фонарем, говорил Трей. Вот мы и шлялись по Печбери-роуд.
В первые же сутки в Бангкоке я узнал, что такое безрукий бар. Еда там паршивая, выпивка дорогущая, но новизна состояла в том, что девушки кормили нас с рук и подносили к губам стаканы, и это запомнилось. Между глотками и кусочками они ворковали, подмигивали и щекотали нам бедра длинными ногтями. Трудно примирить это с тем, что всего двадцать четыре часа назад мы с ранцами на спине угрюмо топали по красным глиняным склонам лесистых холмов в долине А Шау.
Первые шесть месяцев во Вьетнаме были вообще за рамками всего, что я повидал за свое недолгое пребывание на этой планете. Даже теперь, когда за моими плечами остались более сорока лет жизни, жара, ужас и страшная усталость от войны в джунглях стоят в памяти отдельно от всего остального.
Отдельно от всего, кроме того, что произошло в Бангкоке.
В общем, сорок восемь часов подряд мы только и делали, что пьянствовали и ходили по шлюхам в районе красных фонарей. Мы с Треем заняли отдельные комнаты для того, чтобы приводить к себе девочек. В то время вечер сексуальных услуг стоил дешевле, чем упаковка холодного пива в гарнизонной лавке на авиабазе… а она стоила недорого. За одну футболку или пару джинсов, подаренных нашим малышкам, мы получали май чао, или наемных жен, на целую неделю. Они не только трахались или отсасывали нам по команде, но еще и обстирывали нас и убирали комнаты в отеле, пока мы шлялись по барам в поисках следующих девчонок.
Не забывайте, все это было в 70-х. О СПИДе тогда никто и не слышал. Понятно, вояки дали нам с собой резинки и показали с полдюжины фильмов про венерические болезни, но самым страшным, что нам угрожало тогда, была Сайгонская Роза, особо ядреная разновидность сифилиса, занесенная в страну джиаями. При всем том наши девчонки были такими юными и невинными с виду, и глупыми, как я теперь понимаю, что даже не просили нас надевать резинки. Может, забеременеть от фаранга считалось у них удачей, а может, они думали, что это чудесным образом поможет им оказаться в Штатах? Не знаю. Не спрашивал.
Однако на четвертый день нашего семидневного отпуска даже дешевый тайский секс и еще более дешевая марихуана слегка приелись. Я продолжал только потому, что продолжал Трей; следовать его примеру еще в джунглях стало для меня формой выживания.
Но Трей искал кое-что еще. И я с ним.
— Я тут набрел на кое-что по-настоящему клевое, — сказал он, когда наш четвертый день в Бангкоке клонился к вечеру. — Очень клевое.
Я кивнул. Танг, моя маленькая май чао, дулась, потому что ей хотелось пойти поужинать, но я проигнорировал ее и спустился в бар, когда Трей мне позвонил.
— Это стоит денег, — сказал Трей. — Сколько у тебя есть?
Я пошарил в бумажнике. Мы с Танг жгли в комнате какие-то тайские палочки, от которых теперь у меня все плыло и мелькало перед глазами.
— Пара сотен батов, — сказал я.
Трей покачал головой.
— Тут нужны доллары, — сказал он. — Сотни четыре, может, пять.
Я выпучил глаза. За весь наш отпуск мы и десятой доли этого не потратили. В Бангкоке тогда дороже пары баксов вообще ничего не стоило.
— Это особенная вещь, — сказал он. — По-настоящему особенная. Разве ты не говорил мне, что везешь с собой три сотни баксов, которые прислал тебе дядька?
Я тупо кивнул. Деньги лежали в кроссовке, на самом дне.
— Я хотел купить ма что-нибудь в подарок, — сказал я. — Шелк, или кимоно, или еще что-нибудь… — продолжал я нерешительно.
Трей улыбнулся.
— Это придется тебе больше по вкусу, чем кимоно твоей ма. Неси деньги. Быстрей.
И я помчался. Когда я вернулся вниз, там уже был молодой таец, он ждал у дверей вместе с Треем.
— Джонни, — сказал Трей, — это Маладунг. Маладунг, это Джонни Меррик. Во взводе мы зовем его Прик.
Маладунг ухмыльнулся мне.
Не успел я раскрыть рот, чтобы объяснить, что рация ПиЭрКа-25 называлась у нас Прик-25 и что я целых полтора месяца таскал ее на себе, прежде чем нашли ЭрТэО покрупнее, как Маладунг кивнул и повел за собой в ночь. К реке нас доставил трехколесный тук-тук. Вообще-то широкая река, которая текла аж из самих Гималаев, пересекая сердце старого Бангкока, называлась Чао Прая, однако я никогда не слышал, чтобы местные называли ее иначе, чем Мао Нам — то есть просто «река».
Мы вышли наружу и оказались на темном пирсе; Маладунг тявкнул что-то мужчине, который стоял в длинной, узкой лодке, казавшейся тенью. Тот ответил, и Трей сказал:
— Дай мне сто батов, Джонни.
Я пошарил в бумажнике, стараясь не перепутать разноцветные фантики батов с долларами. Если бы не случайный луч от проходившей мимо баржи, я бы вряд ли отыскал нужную купюру. Я передал деньги Трею, который отдал их Маладунгу, а тот — темному силуэту в лодке.
— Садитесь, быстро, — сказал Маладунг, и мы спустились в лодку.
Мы с Треем заняли узкую банку у кормы. Маладунг сел между нами и водителем, чье лицо угадывалось во тьме лишь по огоньку сигареты. Маладунг рявкнул что-то по-тайски, за нашими спинами взревел огромный мотор, и лодка выскочила на середину реки и замолотила кормой по волнам, поднятым недавней баржей.
Теперь я знаю, что эти лодки зовутся длиннохвостыми такси, и на реке их сотни. Свое название они получили от укрепленного сзади длинного шеста, на который надет полноразмерный автомобильный двигатель. Я заметил, что лодка, в которую мы в ту ночь сели с Треем, имела так хорошо сбалансированный шест, что водитель мог вынимать пропеллер из воды одной рукой, причем тяжелый мотор казался легче перышка.
Бангкок — город небольших каналов, или клонгов. Путеводители любят называть его Венецией Востока, но это не более чем типичный оксюморон для привлечения туристов. В последний раз в Венеции я что-то не заметил ни тысяч сампанов, привязанных вдоль берегов каналов, ни шатких бамбуковых сооружений, висящих над водой, как сараи на ходулях. Да и поверхность воды не скрывалась там под слоем грязи и обломков, принесенных последним штормом в таком количестве, что по ним можно было перейти с одного берега на другой как посуху.
А в бангкокских клонгах в ту ночь все это было.
Мы неслись вниз по реке, мимо огней отеля «Ориентал», о котором мы с Треем слышали, но и мечтать не смели когда-нибудь в нем остановиться, нырнули под запруженный машинами автомобильный мост. Наше длиннохвостое такси, взревев двигателем от V-6, пронеслось под самым носом огромного парома, свернуло к западному берегу и нырнуло в клонг шириной не больше сои в районе Патпонг. В крохотном канале было темно, как в бочке, не считая слабого света от фонарей, горевших на привязанных сампанах и в висячих лачугах. Наш водитель зажег свой красный фонарь и повесил его на стойку у кормы, но для меня все равно оставалось загадкой, как другие лодки умудрялись не столкнуться с нашей, когда мы с ревом огибали острые углы и проносились под низкими мостами. Иногда был уверен, что парусиновый тент нашего такси сейчас столкнется с изнанкой провисающего моста, но, когда мы с Треем пригибали головы, такси проходило под мостом, на пару дюймов разминувшись с прогнившей древесиной. Еще несколько лодок вроде нашей пронеслись мимо, ревя, точно шумные призраки, и поднятая волна разбивалась о нашу корму и обдавала брызгами колени. Я взглянул на Трея, когда мы проезжали мимо слабо освещенного сампана, и заметил, что у него безумные глаза. Он широко ухмылялся.
Только я собирался проорать вопрос о том, куда мы направляемся, как наш шофер повернул лодку прямо на высокий пирс, стена которого вставала впереди, словно крепость. Я ждал, что он остановится или по крайней мере притормозит, и мы, скользя, подойдем к темневшей впереди преграде, но водитель выжал полный газ, и мы помчались прямо на стену подпорок.
— Господи Исусе! — завопил я, но крик заглушил рев двигателя, усиленный эхом, которое отдавалось от прогнившего деревянного настила над нами.
Затем нас снова швырнуло вправо, и выхлопной дым от мотора саваном окутал кренящиеся сампаны, которые выглядели так, словно в них много лет никто не жил. Клонг в этом месте представлял собой канал, похожий на тупиковый проулок на суше; двум встречным лодкам не разойтись. Но встречных лодок не было.
Полчаса или больше мы петляли по этим узким клонгам с односторонним движением. Вонь от канализации стояла столь сильная, что у меня заслезились глаза. Несколько раз до меня доносились голоса с темных ветхих сампанов, которые вытянулись по обоим берегам каналов, точно обломки многочисленных кораблекрушений.
— Здесь живут люди, — прошептал я Трею, пока мы проплывали мимо темной массы сараев-развалюх, сузивших клонг до такой степени, что даже наш шофер-самоубийца вынужден был сбавить скорость и пробираться почти ползком. Трей не ответил.
Как раз когда я решил, что наш водитель заблудился в лабиринте каналов, мы выскочили на открытый участок, огороженный со всех сторон складами на сваях и стенами выгоревших сараев. Все вместе походило на огромный плавучий двор, спрятанный среди городских улиц и общедоступных каналов. В центре этой водяной площади сгрудились несколько барж и черных сампанов, и я увидел свет фонарей еще нескольких такси, причаленных к ближайшему из них.
Водитель заглушил двигатель, и мы скользнули в импровизированный док, причем тишина наступила столь внезапно, что у меня заболели уши.
Я едва успел понять, что «док» был всего лишь плотом из железных нефтяных бочонков и досок, приколоченных к сампану, как двое мужчин вышли из дыры в парусиновом тенте лодки на доски, где и стояли, балансируя и глядя на нас, пока мы не уткнулись в причал бортом. Даже в темноте я видел, что эти двое сложены как борцы или вышибалы. Ближний из двоих рявкнул нам что-то по-тайски.
Маладунг ответил, и один из них принял наш причальный конец, а другой подвинулся, освобождая место в узком пространстве. Я вылез из такси первым, увидел слабый свет фонаря сквозь прореху в полотне и уже сделал шаг, чтобы войти внутрь, когда один из двоих остановил меня, уткнувшись мне в грудь тремя пальцами, которые показались мне сильнее всей моей руки.
— Сначала платить, — прошипел Маладунг со своего места в такси.
«За что платить?» — хотел спросить я, но Трей наклонился ко мне и прошептал:
— Дай мне твои триста баксов, Джонни.
Мой дядя прислал мне шесть хрустких, новеньких пятидесяток. Я отдал их Трею, который две сунул Маладунгу, а еще четыре — ближайшему из встретивших нас мужчин. Тот шагнул в сторону и жестом показал мне входить. Едва я нагнулся, чтобы протиснуться в невысокую дверь, как вздрогнул от неожиданного рева нашей моторки. Выпрямившись, я увидел, как ее красный фонарь удаляется, исчезая в узком клонге.
— Черт, — сказал я. — Как мы теперь выберемся?
Голос Трея звучал напряженно, но не от испуга.
— Подумаем об этом позже, — сказал он. — Пошли.
Я поглядел на служившую дверью прорезь в полотнище, за которой, похоже, начинался коридор, соединявший несколько сампанов и барж. Оттуда шли сильные запахи и доносился приглушенный звук, похожий на дыхание зверя, притаившегося в конце тоннеля.
— Может, не надо, а? — шепнул я Трею.
Два тайца на пристани были неподвижны, как два льва с собачьими мордами из тех, что сторожат входы во все важные места по всей Азии.
— Трей? — повторил я.
— Надо, — сказал он. — Пошли. — Потом оттолкнул меня и первым пролез в проем.
Привыкнув следовать по пятам во время патрулирования, ночных засад и РПДД, я наклонил голову и пошел вперед.
Господи, помоги мне.
Идет моя вторая ночь в Патпонге, я смотрю живое секс-шоу в «Изобилии пусек», когда ко мне подходят четверо тайцев.
Секс-шоу, типичное для Бангкока; молодая пара кувыркается на сдвоенных «Харлеях», висящих на проволоке над сценой. Половой акт продолжается уже больше десяти минут. Лица участников выражают неподдельную страсть, но тела профессионально занимают позы, при которых все происходящее между ними видно каждому зрителю в баре. Похоже, что аудиторию интересует не столько сам секс, сколько вопрос — свалятся в конце концов эти двое со своих подвесных мотоциклов или нет.
Не обращая внимания на шоу, я расспрашиваю Ла, девушку из бара, когда между нами вклинивается мускулистый таец. Ла исчезает в толпе. В баре темно, но все четверо в солнечных очках. Я молча потягиваю выдохшееся пиво и молчу, пока они окружают меня.
— Тебя зовут Меррик? — спрашивает самый невысокий из них. Лицо у него узкое, как лезвие топора, и все в мелких шрамах от юношеских угрей или ветряной оспы.
Я киваю.
Рябой подходит на шаг ближе:
— Ты расспрашивал о женщине по имени Мара сегодня в этом клубе и вчера в других?
— Да, — говорю я.
— Пошли, — говорит он.
Я не сопротивляюсь, и мы впятером выходим из бара, клином рассекая толпу. Снаружи между двумя крепышами по левую руку открывается небольшой просвет, в который я мог бы проскользнуть и убежать, если бы хотел. Но не хочу. В начале переулка стоит темный лимузин, и человек справа от меня открывает заднюю дверь. Когда он наклоняется, замечаю выложенную жемчугом рукоять револьвера у него за поясом.
Сажусь на заднее сиденье. Двое парней повыше садятся по обе стороны от меня. Я наблюдаю за тем, как рябой устраивается на переднем пассажирском кресле, а человек с револьвером садится за руль. Лимузин отправляется в странствие по переулкам. Я знаю, что сейчас часа три ночи, но сои в такой близости к Патпонгу необычно пусты. Сначала я понимаю, что мы движемся на север, вдоль реки, но потом теряю всякое чувство направления в лабиринте узких улиц. Только по темным знакам на китайском догадываюсь, что мы находимся в районе к северу от Патпонга, известном как Чайнатаун.
— Держись подальше от Санам Луанг и Ратчадамноен Кланг, — командует рябой шоферу по-тайски. — Армия сегодня стреляет по демонстрантам.
Я бросаю взгляд вправо и вижу оранжевое зарево над крышами. Служащие отеля «Ориентал» настойчиво рекомендовали мне не выходить на улицу сегодня ночью. Смягченный расстоянием треск и хлопки легкого огнестрельного оружия прерывают шипение автомобильного кондиционера.
Мы останавливаемся в районе заброшенных зданий. Фонарей здесь нет, и только оранжевое зарево, отраженное от низких облаков, позволяет мне видеть, где улица упирается в пустыри и полуразрушенные склады. Откуда-то из темноты пахнет рекой.
Рябой кивает и оборачивается. Таец справа от меня открывает дверцу и, схватив меня за жилет, вытаскивает наружу. Водитель остается на месте, другие втроем тащат меня к реке, где тени особенно густы.
Я открываю рот, чтобы заговорить, когда тот, кто стоит сзади, вцепляется пальцами мне в волосы и резко тянет мою голову назад. Третий хватает меня за руки, а тот, что держит меня за волосы, приставляет к моему горлу кинжал. Рябое лицо оказывается вдруг так близко, что я чувствую запах рыбы с чипсами из его рта.
— Зачем ты расспрашиваешь о женщине по имени Мара и ее дочери Танхе? — спрашивает он по-тайски.
Я непонимающе моргаю. Лезвие ножа выдавливает капельку крови из моего горла чуть ниже адамова яблока. Моя голова запрокинута так далеко назад, что мне почти нечем дышать.
— Зачем ты расспрашиваешь о женщине по имени Мара и ее дочери Танхе? — спрашивает он снова по-английски.
Мои слова похожи на булькающий хрип:
— У меня для них кое-что есть. — Я пытаюсь высвободить правую руку, но третий держит мое запястье.
— В кармане, — ухитряюсь выговорить я.
После секундного колебания рябой распахивает мой жилет и нащупывает там потайной карман. Достает из него двадцать купюр.
Я снова ощущаю запах его дыхания, когда он тихо смеется мне в лицо.
— Двадцать тысяч долларов? Маре не нужны двадцать тысяч долларов. Никакой Мары нет, — заканчивает он по-английски. По-тайски он командует человеку с ножом: — Кончай его.
Они уже делали это раньше. Первый запрокидывает мне голову еще сильнее, другой резко тянет мои руки книзу, в то время как рябой делает шаг назад, брезгливо уходя с того места, куда должна брызнуть струя крови из перерезанной артерии. За секунду до того, как нож полоснет меня по горлу, я выдавливаю два слова:
— Посмотри еще.
Я чувствую, как напрягается рука, держащая нож у моего горла, и как лезвие глубже входит в плоть, но рябой повелительно вскидывает руку. Лезвие ножа выдавило достаточно крови, чтобы намочить воротник рубашки и жилет, но глубже оно не входит. Коротышка высоко поднимает купюру, щурится, всматриваясь в нее, наконец, щелкает зажигалкой, высекая язычок пламени. Бормочет себе под нос.
— Что? — спрашивает тот, кто держит мои руки, по-тайски.
Рябой отвечает ему на том же языке:
— Это боны на предъявителя, по десять тысяч долларов. Каждая. Их тут двадцать.
Двое других со свистом переводят дух.
— Есть еще, — говорю я по-тайски. — Гораздо больше. Но я должен увидеть Мару.
Моя голова запрокинута так далеко назад, что я не вижу рябого, но зато чувствую на себе его изучающий взгляд. Соблазн укокошить меня, бросить тело в реку и присвоить двести тысяч долларов, должно быть, велик.
Лишь тот факт, что они отвечают перед Марой, дает мне надежду.
Мы стоим неподвижно по крайней мере минуту, потом рябой бросает что-то нечленораздельное, лезвие ножа опускается, моя голова высвобождается из хватки, и мы все вместе идем назад, к ждущему лимузину.
Трей первым нырнул в тоннель, образованный гнутыми полотняными крышами сампанов. Три первых были пусты, на полах стояла вода, пахло гнилью и азиатской едой, но, ступив сквозь стену третьей лодки, мы оказались в полутемном шумном помещении. Выйдя на более широкое пространство, понял, что мы на той барже, которую видели снаружи привязанной посреди сампанов.
Несколько тайцев сначала лишь скользнули по нам взглядом, потом, видимо, удивленные тем, что на баржу пустили фарангов, посмотрели опять. Но тут их внимание отвлекла самодельная сцена в центре баржи. Я стоял, моргая и вглядываясь в густые клубы дыма от табака и марихуаны; сцена небольшая, всего шесть футов на четыре, освещенная двумя шипучими фонарями, подвешенными к какой-то балке над головами. Она была пуста, не считая двух женщин, занимавшихся кунилингусом друг с другом. Грубо сколоченные скамьи окружали сцену в четыре ряда, сидевшие на них двадцать с небольшим тайцев казались не более чем темными силуэтами в дыму.
— Что… — начал я, но Трей шикнул на меня и повел к пустой скамье слева от нас. К женщинам на сцене присоединились два худых тайца, на вид почти мальчики, которые, не обращая внимания на женщин, ласками привели друг друга в возбужденное состояние.
Я устал от того, что на меня шикают. Наклонившись к Трею, я сказал:
— Какого черта мы заплатили триста американских долларов за то, что за пару баксов показывают в любом баре на Печбери-роуд?
Трей только головой тряхнул.
— Это подготовка, Джонни, — прошептал он. — Разогрев. А мы заплатили за главное.
Двое мужчин впереди нас обернулись и нахмурились, как будто в кинотеатре, где мы своим шепотом мешали смотреть кино. На сцене молодые люди закончили приготовления и занялись не только друг другом, но и женщинами. Комбинации были самые разнообразные.
Я сидел, положив ногу на ногу. В Наме мы не носили трусов, так как от них прело в паху, и, как многие солдаты, я отвык от них и не надевал их в отпуске с цивильной одеждой. В тот вечер я пожалел, что не натянул под легкие брюки из хлопка какие-нибудь плавки. Похоже, среди этих мужчин не было принято щеголять откровенной эрекцией.
Четверка на сцене перебирала комбинации еще минут десять. Они кончили почти одновременно — женщины могли изображать оргазм, но у мужчин все было неподдельно. Одна из девушек подставила сперме свою грудь, пока другая размазывала семя одного юноши по ягодицам другого. Бисексуальность акта смущала и возбуждала меня в одно и то же время. Я еще не знал себя тогда.
Кончив, четверка просто встала и покинула сцену через тоннель в противоположной стене. Клиенты не хлопали. Сцена долго пустовала, и я подумал, что, может быть, несмотря на всю болтовню Трея о главном, представление кончилось, как вдруг низкорослый таец в черной шелковой рубахе и штанах шагнул на сцену и тихо и серьезно заговорил. Я дважды разобрал слово «Мара». Все в комнате вдруг напряглись.
— Что он… — начал было я.
— Шшшш, — сказал Трей, не сводя глаз со сцены.
— Да пошел ты. — Я заплатил за это дерьмо и имел право знать, что получу за эти деньги. — Что такое «Мара»?
Трей вздохнул:
— Мара — это пханнийаа ман, Джонни. Князь демонов. Это он послал трех своих дочерей — Аради, неудовлетворенность… Танху, желание… и Раку, любовь… искушать Будду. Но Будда устоял.
Щурясь, я смотрел сквозь дым на пустую сцену, над которой медленно покачивались фонари. Лодка прошла по невидимой лагуне, поднятая ею волна едва заметно качнула баржу.
— Значит, Мара — мужчина? — Вся эта белиберда не укладывалась у меня в голове.
Трей покачал головой:
— Когда дух пханнийаа ман соединяется с нага в демонически-человеческом обличье — то нет.
Я вытаращился на Трея. С нашего прибытия в Бангкок мы выкурили немало хорошей травы — тайские палочки здесь почти ничего не стоили, — но Трей, очевидно, перестарался. Увидев мой взгляд, он едва заметно улыбнулся:
— Мара — это часть того мира, который умирает, Джонни… принцип смерти. То, чего мы боимся больше Чарли, когда выходим в ночной патруль. Нага — это разновидность бога-змеи, который ассоциируется с водой. С рекой. Он дает или отнимает жизнь. Когда дух нага нисходит на того, кто наделен силой пханнийаа ман — Мару, — то демон может оказаться как женщиной, так и мужчиной. А мы заплатили за то, чтобы увидеть женщину Мару, считающуюся пханнийаа ман нага кио. Такое бывает один раз в несколько тысяч воплощений…
Я глазел на Трея. Он шептал так тихо, что я едва его слышал, но некоторые из тайцев тоже обернулись и смотрели. Я из его объяснений ни фига не понял.
— Что это еще за кио такое? — сказал я. У меня было отвратительное чувство, что меня надули на триста баксов.
— Кио — это… Шшш, — прошипел Трей, указывая на сцену.
На сцене появилась женщина. На ней было традиционное тайское шелковое платье, на руках она держала ребенка. Ее острое, почти мужское лицо черным нимбом окружали спутанные волосы. Она была старше тех секс-артистов, которых мы видели до того, хотя ей вряд ли было больше двадцати лет. Ребенок скулил и тянул женщину за шелк на ее небольшой груди. Я вдруг заметил, что все тайцы кланяются ей со своих мест. Некоторые даже складывали ладони лодочкой в традиционном жесте почтения — вае. По отношению к секс-артистке это казалось странным. Я нахмурился и поглядел на Трея, но он тоже делал вай. Тряхнув головой, я снова стал смотреть на сцену. Почти все присутствовавшие уже погасили сигареты, но в закрытой барже было столько дыма, что все происходящее виделось как в тумане.
Женщина на сцене опустилась на колени. Ребенок на ее руках обмяк. Мужчина в черном щелке вышел на сцену и что-то тихо и невыразительно сказал.
Наступило долгое молчание. Наконец один толстый таец в первом ряду встал, обернулся, поглядел на толпу, а затем ступил на низкую сцену. Все дружно перевели дух, и напряжение собравшихся словно сменило фокус, если не исчезло совсем.
— Что… — зашептал я.
Трей покачал головой и показал на сцену. Толстяк как раз передавал пухлую пачку батов человеку в черном шелке.
— А я думал, что все должны были заплатить за вход, — шепнул я Трею. Он не слушал.
Человек в черном шелке помедлил, пересчитывая деньги — в пачке наверняка была не одна тысяча батов, — а потом сошел со сцены. Как по условленному сигналу, появились две девушки, которых мы видели раньше. Теперь на них были какие-то традиционные платья, которые у меня ассоциировались с церемониальным тайским танцем, виденным на фото; на каждой была высокая островерхая шляпа, странные наплечники и блузка с шароварами из золотистого шелка. Я уже начал думать, не заплатил ли я триста долларов за то, чтобы посмотреть, как четыре человека будут заниматься сексом прямо в одежде.
Двое парней тоже вышли на сцену, они были в обычной одежде и несли резное кресло. Я испугался, что сейчас нам покажут еще один номер с геями и лесбиянками, но парни только поставили кресло и ушли. Девушки принялись раздевать толстяка, пока женщина по имени Мара смотрела в пустоту, не обращая внимания ни на мужчину, ни на своих помощниц, ни на толпу.
Выполнив ритуал раздевания клиента и аккуратно сложив стопкой одежду, девушки усадили его в кресло. Мне были видны бусинки пота у него на груди и верхней губе. Ноги, похоже, слегка тряслись. Если он заплатил за некую сексуальную услугу, то, похоже, воспользоваться ею сейчас не мог. Член у бедняги съежился так, что стал почти невидимым, а мошонка сморщилась, как грецкий орех.
Девушки нагнулись к нему и принялись ублажать его руками и губами. Не сразу, но две умелицы все же сделали так, что пенис толстяка затвердел и поднялся, головкой едва не касаясь живота. Но и в таком состоянии хвастаться ему было особенно нечем. Между тем страшилище по имени Мара все так же смотрела в пустоту, а младенец на ее руках слегка извивался. Женщина не реагировала ни на что, как в припадке кататонии.
Тут мое сердце сильно забилось. Я испугался, что они сейчас сделают что-нибудь с ребенком, и меня физически затошнило. Если бы Трей знал, что в деле замешан грудной ребенок…
Я взглянул на него, но он смотрел на эту ведьму Мару с какой-то смесью страха и почти научного любопытства. Я тряхнул головой. Тут что-то было нечисто.
Девушки покинули сцену, на которой остался толстяк со своей скромной эрекцией и женщина с ребенком. Мара медленно повернулась к нему, и свет фонаря на мгновение заставил ее глаза вспыхнуть желтым. На барже вдруг стало необычно тихо, как будто все затаили дыхание.
Мара встала, сделала три шага к мужчине и снова опустилась на колени. Она была довольно далеко от него, так что ей пришлось наклониться, чтобы положить ладонь на его бедро. Я заметил, что ногти у нее на руках были очень длинные и очень красные. Эрекция толстяка тут же начала опадать, и я заметил, как поползли вверх его яйца, точно хотели спрятаться в глубине его тела.
Мара, казалось, улыбнулась, увидев это. Не выпуская младенца, она подалась вперед и открыла рот.
Я думал, что дело идет к простому оральному сексу, но ее голова приблизилась к гениталиям мужчины не больше чем на восемнадцать дюймов. Меж острых, безукоризненно белых зубов показался язык и изогнулся, едва не касаясь подбородка. Глаза толстяка распахнулись во всю ширь, а его руки и пузо заметно дрожали.
Его эрекция вернулась.
Мара едва заметно двинула головой, встряхнула ею, точно освобождая шею, и ее язык продолжил ползти наружу. Шесть дюймов языка. Потом восемь. Целый фут мясистого языка вылез из ее рта, словно розовая гадюка из своего темного логова.
Когда восемнадцати- или двадцатидюймовый узкий язык, показавшись изо рта, лег на бедро мужчины и начал обвивать его член, я хотел сглотнуть, но не мог.
Я пытался закрыть глаза, но не мог опустить веки. Так, с открытым ртом, тяжело дыша, я и смотрел.
Язык Мары обвился вокруг головки члена необрезанного толстяка, оттянув на ней кожу. Свет фонаря отражался от его розовой влажной поверхности, смоченный слюной член блестел.
Язык удлинился еще, его кончик спиральными движениями двигался вниз, от головки к корню, покачиваясь на ходу, как голова широкотелой змеи. Толстяк закрыл глаза как раз в тот миг, когда язык полностью обвил его конец, и узкий кончик этой мясистой ленты, шатаясь и покачиваясь, приближался к его перепуганным яичкам. Ресницы Мары тоже опустились, но, когда бедра мужчины начали двигаться, под тяжелыми веками замелькало что-то белое и желтое.
Вид этого мокрого языка при желтом фонарном свете был отвратителен, тошнотворен, но это было еще не самое худшее. Хуже всего были повреждения на этом языке: раны, продолговатые отверстия, как будто кто-то взял в руки острый скальпель и сделал им серию бескровных, по сантиметру длиной, надрезов.
Но это были не надрезы. Даже в скудном свете я видел, как эти мясистые присоски пульсировали, открываясь и закрываясь по собственной воле, точно рты какого-нибудь морского анемона, который кормится, качаясь в мягкой приливной волне. Затем язык плотнее обмотался вокруг напряженного пениса мужчины, и я увидел похожие на перистальтику сокращения, когда розоватая лента начала тянуть и давить, давить и тянуть. Мара сомкнула губы, откинулась назад, словно рыбак, который тянет крепко зацепившийся крючок, и толстяк застонал в экстазе. Крепко вцепившись руками в подлокотники кресла, он начал бешено двигать бедрами, явно ничего не видя полуоткрытыми глазами, которые должно было застлать красноватой пеленой наслаждение.
Теперь, после многолетней медицинской практики, я точно знаю, что с ним происходило. И мне легче думать об этом на языке медицины.
Страдавший ожирением таец испытал нормальный сексуальный подъем и, пройдя фазу возбуждения, быстро вышел в другую фазу, называемую плато. Внутри его пениса три наполненные губчатой тканью трубки — две длинных corporacavernosa и corpusspongiosum на головке пениса — почти целиком налились кровью. Все время стимуляции пенис продолжал получать ее из спинной, кавернозной и бульбо-уретральной артерий, в то время как клапаны спинных отводящих вен закрылись, не позволяя возвращаться назад в тело на протяжении всей фазы плато.
Тем временем возбуждение продолжало нарастать. Непроизвольное напряжение привело к семиспастическим сокращениям лицевой, брюшной и межреберной мускулатуры тайца. Тогда это виделось мне как гримаса боли на напряженном, потном лице и бешеная качка бедер в дымном свете фонаря. Если бы я померил тогда его пульс, то наверняка обнаружил бы, что его сердце бьется со скоростью сто семьдесят пять ударов в минуту. Его систолическое давление подскочило до отметки в 80 мм, а диастолическое — до 40 или выше. В то же время его сфинктер сократился, и пятна сыпи начали распространяться по лицу, груди и шее.
Обычно такие симптомы предвещают наступление оргазма, короткий взлет в область повышенного систолического и диастолического давления, затем скорое расслабление, когда тело переходит в фазу разрешения, и кровь оттекает из вновь открывшихся сосудов пениса.
Но тогда никакого разрешения не наступило.
Язык Мары все стягивал свои кольца, продолжая давить и тянуть. Лицо толстяка все багровело, но он продолжал качать бедрами. Открытые глаза закатились и казались белыми. Головка пениса, едва видимая в тусклом свете, набухла так, что, казалось, была готова лопнуть. Толстые кольца языка скользили по ней и вокруг нее.
Мужчина вошел в стадию, которая, как я теперь знаю, носит название эякуляционной: группы мышц спазматически сокращаются, сознательный контроль над мускулатурой лица утрачивается, частота дыхательных движений превышает сорок в минуту, кожные покровы краснеют, бедра активно двигаются. В те дни я называл это просто: кончать.
Голова Мары опустилась, как будто она сматывала свой огромный язык. Зато ее глаза широко открылись и пожелтели. Восемь или больше дюймов языка еще обвивали торчащий член толстяка, когда Мара приблизила свой красногубый рот к его паху.
Таец продолжал биться в оргазме. Никто из собравшихся в продымленной комнате двадцати с лишним человек не проронил ни слова. Слышны были только стоны толстяка. Его оргазм все длился и длился, куда дольше, чем понадобилось бы для эякуляции любому мужчине. Раздутое лицо Мары поднималось и опускалось, при каждом его подъеме был виден язык, все так же крепко сдавливавший еще ригидный член мужчины.
— Господи Иисусе, — прошептал я.
Теперь я знаю, что резолюционная стадия набухания пениса происходит быстро и непроизвольно. За секунды семяизвержения пенис проходит двухступенчатую инволюцию, которая начинается потерей примерно пятидесяти процентов эрекции за первые тридцать секунд. Если какое-то сужение кровеносных сосудов и остается — в мои вьетнамские дни я бы назвал это «стоянием», — оно не является и не может быть полной предъэякуляционной эрекцией.
У того тайца стояло по-настоящему. Мы видели это каждый раз, когда лицо Мары поднималось над ее свитым в кольца языком. Таец словно бился в эпилептическом припадке: он бешено колотил руками и ногами, глаза закатились до полной невидимости, рот открылся, слюна заливала подбородок и щеки. Он все кончал и кончал. Минуты шли — пять, десять. Я вытер лицо рукой — ладонь стала сальной от пота. Трей дышал открытым ртом, выражение его лица напоминало ужас.
Наконец Мара оторвалась от него. Ее язык отпустил член тайца и вернулся в рот, словно шнур внутрь пылесоса. Таец испустил последний стон и соскользнул с кресла; его эрегированный член по-прежнему торчал.
— Господь Всемогущий, — прошептал я, радуясь, что все кончилось.
Но ничего не кончилось.
Губы Мары казались распухшими, а щеки такими же раздутыми, как и секунду назад. На мгновение я представил ее рот и громадный язык, уложенный кольцами внутри, и чуть не расстался с ланчем прямо в дымной темноте.
Мара запрокинула голову еще дальше, и я заметил, что ее губы покраснели еще сильнее, как будто, занимаясь оральным сексом, она умудрилась наложить свежий слой влажно блестящей помады. Потом ее рот приоткрылся шире, и красное потекло по губам, закапало с подбородка и пролилось на золотистую шелковую блузку.
Кровь. Я сообразил, что во рту и за щеками у нее была кровь; ее непотребный язык наглотался крови. Теперь она заглатывала ее, и что-то вроде улыбки сгладило острые черты лица.
Борясь с тошнотой, я опустил голову и твердил себе: «Все кончено. Теперь все кончено».
Но ничего еще было не кончено.
Младенец лежал на левой руке Мары на протяжении всего бесконечного акта, скрытый из виду головой матери и бедром толстяка. Но теперь он был хорошо виден, его ручки хватались за блузку Мары, всю в пятнах крови. Пока мать, запрокинув голову, перекатывала во рту кровь, как хорошее вино, младенец, утопая пальчиками в золотом шелке ее блузки, карабкался наверх, к ее рту, и мяукал, открывая и закрывая рот.
Я поглядел на Трея и, не в силах вымолвить ни слова, перевел взгляд на сцену. Тайские мальчики уже унесли толстяка, который все еще был без сознания, и только Мара и ее младенец остались в луче фонаря. Младенец продолжал карабкаться, пока его щечка не коснулась материнской щеки. Мне вспомнился виденный однажды фильм о детеныше кенгуру, который, появляясь на свет не до конца развившимся, по сути, эмбрионом, ползет, хватаясь за материнский мех, из родовых путей в ее карман — этакий марафон, цена которого — жизнь.
Младенец начал лизать матери щеку и рот. Я видел, какой длинный у этого младенца язык, как он розовым червячком скользит по лицу Мары, и хотел закрыть глаза или отвернуться. Но не мог.
Мара, похоже, вышла из транса, поднесла ребенка к лицу и приблизила свой рот к его губкам. Я видел, как крошечная девочка открыла рот широко, потом еще шире, и этим напомнила мне птенца, требующего пищи.
Мара отрыгнула кровь в открытый рот девочки. Видно было, как надулись щеки, как заработало горло, пытаясь справиться с внезапным наплывом густой жидкости. Процесс кормления оказался на редкость аккуратным; очень немного крови попало на золотистое одеяние младенца или шелк Мары.
Пятна плясали перед глазами, и я опустил голову на руки. В комнате вдруг стало очень жарко, и поле зрения сузилось настолько, что я как будто смотрел в трубу. Кожа на лбу стала липкой на ощупь. Рядом со мной Трей издал какой-то звук, но не отвел глаз от сцены.
Когда я поднял голову, ребенок уже почти наелся. Мне было видно, как его длинный язычок вылизывает губы и щеки в поисках последних капель отрыгнутой еды.
Годы спустя в журнале «Сайентифик америкен» я натолкнулся на статью под названием «Вскармливание у летучих мышей-вампиров», посвященную тому, как взаимный альтруизм побуждает мышей отрыгивать полупереваренную пищу, делясь ею с соседями.
Мыши-вампиры, по-видимому, умирают от голода, если не получают от двадцати до тридцати миллилитров свежей крови в течение шестидесяти часов. Оказалось, что после соответствующего побуждения — то есть когда одна мышь полижет другую под крыльями или в рот — донор отрыгивает пищу, но только для тех, кому грозит смерть в ближайшие сутки. Такой взаимный обмен повышает общие шансы на выживание, утверждал автор статьи, поскольку, забрав из шестидесятичасового резервуара мыши-донора пищи на 12 часов, мышь-реципиент в следующую ночь отправляется на поиски свежей крови.
Но только из-за картинки в том номере «Сайентифик америкен» — мышка поменьше лижет донора в губы, кожистые крылья обеих сложены на спинках, рты с раздвоенными губами тянутся друг к другу в кровавом поцелуе — меня стошнило прямо в корзину для бумаг в моем кабинете двадцать лет спустя после той ночи в Бангкоке.
Что произошло дальше, я помню плохо. Помню, как вернулся на сцену человек в черном шелке, и другой таец — помоложе и постройнее, в дорогом костюме — тоже вышел и заплатил деньги. Помню, как силой вытаскивал оттуда Трея и как пихал целую пачку батов в ладонь водителю какого-то длиннохвостого такси на пирсе снаружи. Если бы пришлось, я бы вплавь убрался оттуда, бросив Трея. Смутно помню ветер, который дул нам в лицо весь путь по Чао Прайя, он освежил меня, помог справиться с тошнотой и подступавшей истерикой.
Помню, как пришел в свою комнату и запер дверь.
Танг, моя май чао, куда-то исчезла, и за это я был ей благодарен.
Помню, как перед рассветом лежал и смотрел в потолок на медленно вращающийся вентилятор, хихикая над несложной разгадкой. В отличие от Трея мне никогда не давались языки, но в этом случае перевод был очевиден. Пханнийаа ман нага кио. Если пханнийаа ман — это Мара, повелитель демонов, а нага — женская инкарнация пханнийаа ман в виде демона-змеи, то кио могло значить только одно: вампир.
Я лежал, хихикал и ждал, когда взойдет солнце, чтобы можно было заснуть.
Город еще горит, слышны отдельные автоматные очереди — это правительственные войска расстреливают студентов, пока четверо мужчин везут меня к Маре.
На этот раз никаких мучительных поездок по заброшенным клонгам. Лимузин переезжает через реку, движется на юг вдоль берега, противоположного отелю «Ориентал», и останавливается у недостроенного небоскреба где-то в районе автомобильного моста на Так-Син-роуд. Рябой подводит нас к наружному лифту, поворачивает какой-то рычаг, и мы с урчанием начинаем подниматься. Стенок у лифта нет, и я четко, как во сне, вижу реку и город за ней, пока мы ползем в плотное ночное небо. Я еще никогда не видел ее такой пустынной; лишь несколько лодок борются с темнотой ниже по течению. Выше, там, где Большой Дворец и университет, ночь освещает пламя.
Мы поднимаемся на сороковой этаж, ветер ерошит волосы. Я ближе всех к краю открытой, скрипучей платформы. Стоит рябому лишь чуть-чуть подтолкнуть меня, и я полечу к реке, вниз на четыреста футов. Лениво размышляю, будут ли секунды полета похожи на то, что чувствую, когда летаю во сне.
Двери лифта скользят вверх, и рябой жестом приглашает меня выходить.
Где-то над нами трещит сварочный аппарат, рассыпая искры, белые и яркие, как вспышка магнезии. В современном Бангкоке строительство продолжается без перерыва на сон. Здесь у небоскреба нет стен, только свисающий с балок прозрачный пластик делит бетонное пространство на секторы. Горячий ветер перебирает пластиковые полотнища, издавая звук, похожий на шорох кожистых крыльев.
Аварийные фонари висят на мачтах, другие видны сквозь пластик слева от нас. Впятером мы идем туда, где звуки и свет. У входа, своеобразного тоннеля из шуршащих полотнищ, трое охранников остаются стоять, и только рябой откидывает пластиковую дверь, делает знак войти и сам следует за мной.
Сцены здесь нет, но около дюжины складных стульев окружают открытое пространство, где на пыльном цементном полу расстелен дорогой персидский ковер. Лампа над нашими головами прикрыта, так что большая часть пространства находится в тени, а не на свету. Шестеро мужчин, все тайцы и все в блестящих фраках, сидят на стульях. Их руки скрещены на груди. Двое курят сигареты. Они наблюдают, когда рябой выводит меня вперед.
Я смотрю только на двух женщин, которые сидят в тяжелых ротанговых креслах по ту сторону открытого пространства. Старшая из них примерно моего возраста, время обошлось с ней милостиво. Волосы все так же черны, но теперь уложены в модную волну. Азиатское лицо по-прежнему гладко, щеки и подбородок не оплыли, и только суховатая шея и пальцы рук дают понять, что ей уже за сорок. На ней элегантное и явно дорогое платье из черного и красного шелка; золотой с бриллиантами кулон пересекает алый лиф, выделяясь на черном фоне блузки.
Молодая женщина рядом бесконечно прекрасна. Смуглая, темноглазая, с блестящими волосами, подстриженными по последней западной моде, с длинной шеей и изящными руками, грациозными даже в покое, она красива той красотой, которая недостижима ни для одной актрисы или модели. Очевидно, она довольна собой, осознает свою красоту и одновременно не думает о ней, и, какие бы страсти ее ни обуревали, жажда восхищения и потребность в признании не из их числа.
Я знаю, что передо мной Мара и ее дочь Танха.
Рябой приближается к ним, опускается на колени, как делают тайцы, демонстрируя почтение к членам королевской семьи, церемонно кланяется, сложив лодочкой ладони, а затем подает Маре мою пачку из двадцати бон, даже не поднимая головы. Она говорит тихо, он почтительно отвечает.
Мара откладывает деньги в сторону и смотрит на меня. Ее глаза вспыхивают желтым в свете висящего над нами фонаря.
Рябой поднимает голову, кивком показывает мне подойти и тянет руку, чтобы поставить меня на колени. Но я опускаюсь на пол прежде, чем он успевает схватить меня за рукав. Склоняю голову и устремляю взгляд на шлепанцы на ногах Мары.
На изысканном тайском она спрашивает:
— Знаешь ли ты, о чем просишь?
— Да, — отвечаю я по-тайски. Мой голос тверд.
— И ты желаешь заплатить за это двести тысяч американских долларов?
— Да.
Мара поджимает губы.
— Если ты знаешь обо мне, — говорит она очень тихо, — то должен знать и то, что я больше не оказываю подобных… услуг.
— Да, — говорю я, почтительно склонив голову.
Она ждет в молчании, которое, как догадываюсь, является приказанием говорить.
— Досточтимая Танха, — произношу наконец.
— Подними голову, — говорит мне Мара. Дочери она шепчет, что у меня джай рон — горячее сердце.
— Джай бау ди, — отвечает Танха с легкой улыбкой, намекая, что фаранг повредился в уме.
— Узнать мою дочь стоит триста тысяч долларов, — говорит Мара. В ее тоне нет и намека на торг; это конечная цена.
Я, почтительно кивая, опускаю руку в потайной карман жилета и извлекаю оттуда сто тысяч долларов наличными и чеками на предъявителя.
Один из телохранителей берет деньги, и Мара слегка кивает.
— Когда ты хочешь, чтобы это произошло? — журчащим голосом спрашивает она. В ее глазах нет ни скуки, ни интереса.
— Сегодня, — отвечаю я. — Сейчас.
Старшая женщина смотрит на дочь. Кивок Танхи почти незаметен, но в ее блестящих карих глазах что-то вспыхивает: может быть, голод.
Мара ударяет в ладоши, и две молодые тайки появляются из-за шуршащих пластиковых занавесей, подходят ко мне и начинают раздевать. Рябой кивает, его головорезы приносят третье ротанговое кресло и ставят на персидский ковер.
Шестеро во фраках наклоняются вперед, сверкая глазами.
В конце концов мы с Треем встретились за завтраком в дешевом ресторанчике у реки на исходе следующего утра. Мне совсем не хотелось говорить о том, что видели, но пришлось.
Когда мы наконец завели об этом речь, то оба смущенно отводили глаза и чуть ли не шептали, как бывало, когда кто-то из взвода подрывался на мине, и его имя долго избегали упоминать, разве что в шутку. Но нам было не до шуток.
— Ты видел член этого парня… потом? — сказал Трей.
Я моргнул, тряхнул головой и глянул через плечо, убеждаясь, что никто не подслушивает. Большая часть столиков у самой реки пустовала. Температура, должно быть, перевалила за сотню.
— На нем были такие… дырочки, — зашептал Трей. — Когда я работал спасателем на Мысе, то видел такие у одного парня, который плавал и натолкнулся на медузу… — Его голос прервался.
Я отхлебнул холодного кофе и постарался унять дрожь.
Трей снял очки и потер глаза. Похоже, он тоже не спал.
— Джонни, ты хотел быть врачом. Сколько у человека крови внутри?
Я пожал плечами. Была у меня такая бредовая идея попасть служить в лазарет, чтобы, когда вернусь домой, поступить в медицинский; несмотря на мой школьный пофигизм, родичи ожидали, что я таки окончу колледж и стану человеком. Я ни разу не сказал им о том, что после первой недели в Наме понял — домой не вернусь никогда.
— Не знаю.
По-моему, Трей даже не обратил внимания на то, как я пожал плечами.
Он снова надел очки в проволочной оправе.
— По-моему, что-то около пяти или шести литров, — сказал он. — Зависит от размеров.
Я кивнул, даже отдаленно не представляя себе, сколько это — литр. Годы спустя, когда в литровых бутылках начали продавать газировку, я часто представлял себе пять или шесть таких бутылок, наполненных кровью, — столько мы носим в своих венах каждый день.
— Представляешь оргазм, когда ты кончаешь кровью? — прошептал Трей.
Пришлось снова оглянуться. Я чувствовал, как мои щеки и шея покрываются краской.
Трей тронул меня за запястье:
— Нет, ты только подумай, Джонни. Тот парень был еще жив, когда его уносили. Думаешь, эти ребята платили бы такие баксы, если бы знали, что их угробят?
«Думаешь, нет?» — мелькнула мысль. Впервые я осознал, что человек способен трахаться, даже если знает, что это — верная смерть. В каком-то смысле то откровение в семидесятых приготовило меня к жизни в восьмидесятых и в девяностых.
— Сколько крови человек может потерять и остаться в живых без переливания? — зашептал Трей. По его тону я понял, что он не ждет от меня ответа, просто думает вслух, как когда мы выбирали место для засады.
Тогда я не знал ответа на этот вопрос, но с тех пор не однажды имел возможность узнать, особенно когда проходил интернатуру в пункте первой помощи. Раненый может потерять около одного литра крови и поправиться, восстановившись самостоятельно. Потеря крови больше одной шестой всего объема — и жертву уже не спасти.
С переливанием можно потерять до сорока процентов общего объема крови и надеяться остаться в живых.
Но тогда я ничего этого не знал и не сильно интересовался. Гораздо больше меня занимал оргазм, во время которого вместо спермы вытекает кровь и который длится долгие минуты вместо положенных секунд. На этот раз я не сдержал дрожи.
Трей подозвал официанта и заплатил.
— Мне надо идти. Хочу поймать такси до Вестерн Юнион.
— Зачем? — спросил я. Мне так хотелось спать, что мои слова как будто таяли в горячем, густом воздухе.
— Хочу получить перевод из Штатов, — сказал Трей.
Я выпрямился на стуле, разом проснувшись:
— Зачем?
Трей снова снял очки и принялся их протирать. Когда он посмотрел на меня, взгляд его светлых глаз был близоруким и потерянным:
— Я вернусь туда сегодня ночью, Джонни.
Девушки раздели меня, и тварь по имени Танха подошла ближе, чтобы приступить к ласкам, как вдруг все кончилось. Мара подала какой-то знак.
— Мы кое-что забыли, — говорит она. Впервые по-английски. И делает изящное, полное иронии движение рукой. — Нынешнее время требует особой осторожности. Мне жаль, что мы не вспомнили об этом раньше. — Она бросает взгляд на дочь, и на лицах обеих я замечаю насмешливую полуулыбку. — Боюсь, нам придется подождать до завтра, когда будут готовы необходимые анализы, — она снова перешла на тайский.
Мне ясно, что эти двое уже не впервые разыгрывают эту сцену. И догадываюсь, что истинная причина задержки в том, чтобы подогреть желание, а значит, поднять цену.
Я тоже улыбаюсь.
— Речь идет о личной карте здоровья? — говорю я. — Или одна из клиник должна заверить, что в этом месяце я не ВИЧ-инфицирован?
Танха грациозно сидит на персидском ковре рядом со мной. Теперь она двигается ко мне, насмешливо улыбается и слегка выпячивает губы.
— Сожалею, — говорит она, и ее голос звенит, как хрустальные колокольчики на ветерке, — но это необходимо в наши ужасные времена.
Я киваю. Статистика мне известна. Эпидемия СПИДа поздно пришла в Таиланд, но к 1997-му — меньше чем через пять лет — 150 000 тайцев умрут от этой болезни. Три года спустя, в 2000-м, пять с половиной миллионов из пятидесяти шести тайцев станут носителями болезни, и еще по крайней мере один умрет. Дальше начнется беспощадная геометрическая прогрессия. Таиланд с его смертельным сочетанием вездесущих проституток, неразборчивых сексуальных партнеров и отказа от презервативов даст фору Уганде в качестве полигона ретровируса.
— Вы пошлете меня в местную клинику, где на скорую руку ляпают по тысяче анализов на ВИЧ в неделю, — говорю я спокойно, как будто сидеть голым в присутствии двух полностью одетых красавиц и незнакомцев во фраках для меня самое привычное дело.
Мара вытягивает тонкие пальцы так, что длинные, красные ногти взблескивают на свету.
— Вряд ли у нас есть альтернатива, — шепчет она.
— Может быть, и есть, — говорю я и протягиваю руку туда, где, аккуратно сложенный, лежит на стопке моей одежды жилет. Я разворачиваю три документа и протягиваю их Танхе. Девушка очаровательно хмурится, глядя на них, и отдает матери. Я догадываюсь, что младшая из женщин не умеет читать по-английски… а может быть, и по-тайски.
Зато Мара просматривает документы. Это справки из двух крупнейших лос-анджелесских клиник и одной университетской, удостоверяющие, что моя кровь неоднократно проверялась на ВИЧ — и неизменно оказывалась чистой. Каждый документ подписан несколькими врачами и заверен печатью учреждения. Бумага, на которой они напечатаны, толстая, сливочного цвета, дорогая. Каждый документ датирован прошлой неделей.
Мара смотрит на меня, сузив глаза. Улыбка обнажает ее мелкие, острые зубы и лишь самый кончик языка.
— Откуда нам знать, что эти справки не подделка?
Я пожимаю плечами:
— Я сам врач и хочу жить. Если бы хотел обмануть вас, мне куда легче было бы купить поддельную карту здоровья здесь, в Таиланде. Но у меня нет причин для обмана.
Мара снова взглянула на бумаги, улыбнулась и отдала их мне.
— Я подумаю, — говорит она.
Сидя в своем кресле, наклоняюсь вперед:
— Я ведь тоже рискую.
Мара поднимает изящную бровь:
— Да? Как же?
— Гингивит, — говорю я по-английски. — Кровоточащие десны. Любая открытая рана у вас во рту.
Мара отвечает мне едва заметной насмешливой улыбкой, как будто я глуповато пошутил. Танха поворачивает изысканное лицо к матери.
— Что он сказал? — переспрашивает она по-тайски. — Этого фаранга не поймешь.
Мара пропускает ее слова мимо ушей.
— Тебе не о чем беспокоиться, — говорит она мне и кивает дочери.
Танха снова начинает меня ласкать.
От отпуска оставались две ночи и три дня. Трей не приглашал меня пойти с ним во второй раз, а я не напрашивался.
Брать оружие в отпуск запрещалось, но в те дни в аэропортах не было ни металлоискателей, ни серьезной охраны, и некоторые из нас прихватывали с собой пистолеты и ножи. Я взял длинноствольный пистолет 38-го калибра, который выиграл в покер у чернокожего паренька по имени Ньюпорт Джонсон за три дня до того, как он наступил на «прыгунью Бетти». В тот вечер я достал 38-й со дна укладки, проверил, заряжен ли он, заперся в комнате и сидел в одних трусах, потягивая скотч, прислушиваясь к шумам с улицы и наблюдая, как медленно поворачиваются под потолком лопасти вентилятора.
Трей вернулся часа в четыре утра. Некоторое время я слушал, как он гремит и стучит чем-то в ванной, а потом лег в постель и закрыл глаза. Может, теперь смогу заснуть.
Его вопль выдернул меня из постели, я вскочил с 38-м в руке. Босиком промчался по коридору, ударил дверь и оказался в комнате.
Лампа горела только в ванной, узенькая полоска флюоресцирующего света протянулась к разоренной постели. На полу была кровь и оторванная полоса ткани. Похоже, Трей пытался рвать простыни, чтобы сделать повязки. Сделав шаг к ванной, я услышал стон из темноты постели и повернулся, держа 38-й у бока.
— Джонни? — Его голос был сух, надтреснут и безжизнен. Я уже слышал такой раньше, у Ньюпорта Джонсона в последние десять минут перед смертью, после того как «прыгунья Бетти» нафаршировала его шрапнелью от шеи до колен. Подойдя ближе, включил ночник у кровати.
Трей был голым, не считая майки. Раскинув ноги, он лежал на пропитанном кровью матрасе в окружении окровавленных обрывков постельного белья. Его трусы лежали на полу рядом. Они были черными от запекшейся крови. Ладонями Трей прикрывал себе пах.
— Джонни? — прошептал он. — Она не останавливается.
Я подошел ближе, положил 38-й и тронул его за плечо. Трей поднял руки, и я отшатнулся.
В медленно текущих реках Вьетнама живет такая пиявка, которая специализируется на том, что проникает в мочеиспускательный канал мужчин, вброд переходящих реку. Закрепившись внутри пениса, она начинает есть и ест до тех пор, пока не станет размером с кулак. Мы много слышали об этой чертовой штуке. И вспоминали о ней постоянно, когда переходили вброд какой-нибудь ручей или рисовый чек, то есть не реже дюжины раз в день.
Член Трея выглядел так, словно в нем побывала такая пиявка. Нет, хуже. Он не просто был распухшим и дряблым, по всей длине его покрывала тонкая спираль из проколов. Это выглядело так, как будто кто-то взял швейную машинку с большой иглой и прострочил его член вокруг от корня и до головки. Отверстия обильно кровоточили.
— Я не могу ее остановить, — прошептал Трей. Его лицо выглядело бледным и липким от пота. Такие лица бывали у раненых парней, прежде чем их подхватывала и уносила волна шока.
— Пошли, — сказал я, просовывая под него руку, — надо найти больницу.
Трей вырвался и снова упал на подушки:
— Нет, нет, нет. Надо только остановить кровь. — Он вытащил что-то из-под подушки, и я понял, что у него в руке «Ка-бар» — нож с черным лезвием, с которым он ходил в ночной патруль. Я поднял свой 38-й, и на секунду настала тишина, прерываемая лишь потрескиванием лопастей вентилятора да уличными шумами.
Наконец я захихикал. Дурдом. Вот мы, в сотнях миль от Вьетнама и от войны, я с пистолетом, Трей с ножом, готовые порешить друг друга. Сущий дурдом.
Я опустил оружие:
— У меня есть аптечка. Сейчас принесу.
Я привез с собой аптечку поменьше из тех двух, которые таскал в рюкзаке по джунглям, не столько ради бинтов, разумеется, сколько ради седативных, антидепрессантов и обезболивающих, выдававшихся перед серьезными операциями. Морфин выдавали ограниченными порциями только медикам, но я заныкал немало декседрина и демерола. Были там и кое-какие сульфамиды. С таблетками и бинтами пошел назад к Трею, дал ему забинтоваться, а сам налил воды.
Трей теперь сидел, накрывшись окровавленной простыней. Он вытер с лица пот:
— Не знаю, почему кровь никак не останавливается.
Тогда я тоже не знал. Теперь знаю.
Летучие мыши-вампиры и европейские аптечные пиявки испускают один и тот же антикоагулянт: гирудин. У мышей он содержится в слюне; пиявки производят его в кишечнике и смазывают поверхность раны. Он не дает ране закрыться, и кровь свободно течет до тех пор, пока кровосос кормится. Мыши-вампиры нередко сосут кровь из шеи лошади или коровы по несколько часов, часто возвращаясь на место трапезы с товарищами, чтобы продолжать пиршество до рассвета.
Немного погодя Трей заснул, а я сидел на треснувшем стуле у окна, наблюдая за входной дверью и держа бесполезный 38-й на коленях. У меня была мысль силой заставить Маладунга привести меня к Маре и там застрелить и его, и женщину. «И младенца», — добавил про себя.
Мысль казалась не такой уж непереносимой. За последние пять месяцев я повидал немало мертвых младенцев. И никто из детишек косоглазых не лакал отрыгнутую кровь с губ своих матерей перед тем, как их прикончили. Думаю, я, ни минуты не сомневаясь, порешил бы обеих — и мать, и дитя. «А как ты потом оттуда выберешься?» — возник вопрос в рациональной части мозга. Не думаю, чтобы тайцы с радостью восприняли насильственную смерть своих — возможно, единственных, — пханнийаа ман нага киос. Слишком уж им нравились услуги мамаши.
Временно отказавшись от этого плана, стал думать о том, что делать дальше. Если кровотечение у Трея не прекратится, можно будет отвезти его в связное подразделение военно-транспортного авиационного командования, которое, как говорили, было где-то в Бангкоке. Если окажется, что ничего подобного в городе нет, найду какого-нибудь практикующего врача и заставлю его оказать приличную медицинскую помощь. Если и это не поможет, принесу Трея в ближайшую тайскую больницу и там под угрозой пистолета заставлю оказать помощь вне очереди.
Перебирая эти возможности, я заснул. Когда я проснулся, в комнате было темно. Вентилятор под потолком продолжал свое прерывистое вращение, но уличные звуки за окном снизились до ночного уровня.
Постельное белье было пропитано свежей кровью, кровь была на полу, вся ванная была закидана окровавленными полотенцами, но Трея нигде не было.
Я выскочил в коридор и помчался вниз, в фойе, но по дороге вдруг сообразил, что у меня за вид: глаза дикие, босой, полуголый, в мятых, с пятнами крови трусах, длинноствольный 38-й в руке. Тайские шлюхи и их сутенеры в фойе едва глянули в мою сторону.
Вернувшись к себе, я переоделся в гражданскую одежду, надел широкую гавайскую рубаху, сунул за пояс пистолет и снова вышел в ночь.
Я почти настиг Трея. Я видел его в том же доке, из которого мы отправлялись вместе две ночи назад. Темный силуэт рядом с ним наверняка принадлежал Маладунгу. Они только ступили в длиннохвостое такси, когда я вбежал в док. Лодка с ревом рванула с места.
Трей увидел меня, встал и чуть не выпал из набиравшей скорость лодки. Он поднял руку и потянулся ко мне, растопырив пальцы, точно хотел до меня дотянуться через пятьдесят футов воды. Я слышал, как он кричал водителю: «Йут! Пхуен юнг май ма! Йут!» — чего я тогда не понял, но теперь перевожу как «Стоп! Мой друг еще не сел! Стоп!».
Я видел, как Маладунг втащил его обратно. Выхватил пистолет и бессмысленно нацелил его на лодку, которая понеслась по реке, нырнула за какую-то баржу, идущую вверх по течению.
Я знал, что никогда больше не увижу Трея живым.
Мара опускает глаза, когда Танха приближает рот к моему паху. Время ласк языком еще не настало. Пока. Губами и ртом молодая женщина приводит меня в состояние полной эрекции.
Сколько бы ни писали и ни говорили мужчины о радостях орального секса, в их отношении к этому акту все равно присутствует некая двойственность. Для одних рот не ассоциируется с полом, а потому не позволяет подсознанию расслабиться настолько, чтобы получить удовольствие. У других неконтролируемая острота ощущений вызывает легкую тревогу, примешивающуюся к потоку наслаждений. Многим мешает непрошеная мысль об острых зубах.
Мне надо сосредоточиться на том, чтобы ни на чем не сосредоточиваться, иначе эрекция не наступит. К счастью, мужской орган устроен настолько просто, насколько это вообще возможно в природе, и с легкостью реагирует на возбуждение. У Танхи нежный, хорошо обученный рот; возбуждение не заставляет себя ждать, и член встает, неизбежно набухая.
Я закрываю глаза и стараюсь не думать о людях во фраках за моей спиной. Кто-то приглушил верхний свет, так что лишь снопы искр от сварочного аппарата двумя этажами выше освещают всю сцену и вспышками магнезии прорываются сквозь закрытые веки. Мара что-то шепчет, и я вздрагиваю, когда теплый рот Танхи отрывается от меня. Шок от соприкосновения с прохладным воздухом длится лишь несколько секунд, после чего возвращается иная влажность.
Открываю глаза ровно настолько, чтобы увидеть язык Танхи, который выскальзывает изо рта. В мертвенном свете сварки он кажется скорее фиолетовым, чем розовым. Замечаю крошечные щелки, которые пульсируют, открываясь и закрываясь, как маленькие рты. Я запираю мысли на замок, прежде чем успеваю подумать о кормящихся пиявках и миногах. Долгие годы готовил себя к тому, чтобы с достоинством встретить этот миг.
Ощущение, которое приходит на фоне скользящей влажной теплоты, больше напоминает легкие электрические разряды, чем столкновение с медузой. Я вскрикиваю и открываю глаза. Танха следит за мной сквозь завесу черных ресниц. Ощущение повторяется, разряд спускается по утонченной нервной системе пениса вниз, к основанию позвоночника, а оттуда по каналу спинного мозга устремляется вверх, к центру удовольствия. Я опять со стоном закрываю глаза. Моя мошонка сжимается от удовольствия. Крошечные электрические разряды спиралью пронизывают мой член по всей длине, взмывают по моему телу вверх и возвращаются в пенис, лаская его, как нежная рука в бархатной перчатке. Бедра против воли начинают двигаться.
Сердце колотится так сильно, что кажется, будто во всей вселенной не осталось больше звуков, только его бешеные удары. Грохот пульса эхом отзывается внутри черепа. Отдельные точечные уколы электрических разрядов превратились в замкнутую спираль приятных ощущений. Кажется, будто я трахаю солнце. Даже когда мои бедра начинают работать не на шутку, а руки тянутся к голове Танхи, чтобы приблизить это восхитительное ощущение, какая-то часть моего мозга продолжает наблюдать классические симптомы наступления оргазма и размышляет о тахикардии, миотонии и гипервентиляции.
Мгновение спустя все остатки профессиональной обеспокоенности исчезают, смытые приливной волной чистого удовольствия. Язык Танхи сжимается и тянет от основания пениса до головки, жмет и тянет, жмет и тянет. Отдельные удары тока сливаются в единую замкнутую цепь почти невыносимого наслаждения.
Эякуляция проходит почти незаметно, так велико давление. Из-под дрожащих век я замечаю, как семя белыми лепестками осыпает плечи и голову Танхи. Ее язык ни на минуту не замирает. Глаза становятся желтыми, как у матери. Оргазм проходит, не разрешив растущего напряжения. Сердце старательно накачивает кровь в мой растянутый член.
Да! Я хочу этого, даже когда моя голова запрокидывается, шея напрягается, и гримаса перекашивает лицо. Да! Я сделал свой выбор сам и теперь не волен в нем.
В следующую секунду я кончаю. Кровь струйкой вырывается из моего пениса и орошает лицо и груди Танхи. Она жадно приближает ко мне рот, не желая потерять ни капли. Бедра колотятся в такт учащенному пульсу. Мгновение длится и длится.
Мара наклоняется ближе.
Первыми в то раннее утро двадцать два года назад ко мне пришли тайские полицейские. Я думал, они хотят арестовать меня за то, что я всю ночь прослонялся по коридорам отеля до самого рассвета, никого, правда, не подстрелил, зато всем грозил взведенным 38-м. Но они не стали меня арестовывать, а повели к Трею.
Морг в Бангкоке был маленький и недостаточно холодный. Запах напомнил мне сад, в котором падалица в изобилии гниет на солнце. Там не было ни металлических шкафов, ни бесшумных каталок, как показывают в американском кино: Трей лежал на стальной плите вместе с еще дюжиной трупов, и все это в маленькой комнате. Его лицо было открыто. Без очков он выглядел беззащитным.
— Он такой… белый, — сказал я единственному полицейскому, который говорил по-английски.
— Его нашли в реке, — ответил смуглый таец в белом мундире с ремнем «Сэм Браун».
— Он не утонул, — сказал я. Это был не вопрос.
Полицейский покачал головой.
— Ваш друг потерял много крови. — Он подтянул повыше белые перчатки, тронул Трея за подбородок и повернул голову трупа так, чтобы мне стал виден глубокий разрез от левого уха до адамова яблока.
Я подавил желание захихикать.
— Как вы узнали, где меня искать? — спросил у полицейского.
Белая перчатка нырнула в карман и извлекла оттуда ключ:
— Вот все, что у него при себе было.
Я выдохнул, меня слегка качнуло, так что пришлось ухватиться за стальную платформу.
— Его убило не ножевое ранение, инспектор. Дайте я вам кое-что покажу. — Я потянул за край простыни, открывая нагое тело Трея.
На этот раз я все же хихикнул. Инспектор и два других полисмена, прищурившись, глядели на меня.
Стигматы исчезли. Половой орган Трея был срезан грубо, но чисто. Впечатление было такое, как будто на куклу Кена пролили лак для ногтей. Я уронил простыню и отступил.
Инспектор подошел ближе и подхватил меня под руку, то ли поддерживая, то ли не пуская.
— Мы думаем, что это дело… как вы говорите… С голубым оттенком. Соперничество гомиков. Нам и раньше встречались подобные ранения. И всегда в них есть намек на голубизну. Ревность.
— Ревность, — повторил я, подавляя то ли смех, то ли слезы. — Да. — Арест и суд уже маячили передо мной. Мысли, которые я хранил втайне от самого себя, превратятся в газетные заголовки, их будут шепотом повторять в казармах и отхожих местах. Интересно, посадят ли меня тайцы в свою тюрьму или отошлют обратно, под трибунал?
Инспектор выпустил мою руку:
— Мы знаем, где вы были в то время, когда его убили, рядовой Меррик. Хозяин лодки в Фулонг Док видел, как вы кричали вслед моторке, которая увозила капрала Тиндейла. Менеджер отеля подтвердит, что вы вернулись несколькими минутами позже, напились и не давали забыть о себе всю ночь. Так что вы не могли присутствовать при убийстве капрала, но, может быть, у вас есть какие-нибудь соображения о том, кто мог бы его убить? Ваши военные наверняка захотят это узнать.
Я поднял простыню, накрыл ею труп Трея и сделал шаг назад:
— Нет. Представления не имею.
Мара облизывает дочери губы. Руки обеих прижаты к бокам, ладони скрючены, как у паралитиков. Я представляю летучих мышей-вампиров, которые свисают с потолка холодной пещеры, крылья плотно сложены, и только губы и языки активно движутся, занятые делом.
Танха запрокидывает голову, и густая красная жидкость проливается из ее широко растянутых губ в полость материнского рта. Мне ясно слышны чавкающие, булькающие звуки. Язык Танхи еще не ослабил хватку, и я по-прежнему корчусь в ее тисках. Мое сердце почти лопается от напряжения. В глазах темнеет, и я больше не могу наблюдать процесс кормления, а только слышу густые булькающие звуки.
Мои лицевые мускулы все еще искажены миотоническим спазмом невольной гримасы. Если бы я мог, то улыбался бы.
Маладунга я нашел осенью 1975-го, вскоре после того, как выпустился из медицинской школы. Сутенеришка разбогател, отошел от дел и вернулся в свой родной Чианг Май на севере. Нанятому мной тайскому детективу я заплатил из первой доли полученного наследства и два дня наблюдал за Маладунгом сам, прежде чем захватить его. Он был женат, имел двоих взрослых сыновей и десятилетнюю дочь.
Бывший сутенер как раз направлялся к своему магазину в старом городе, когда я подъехал на джипе, пригрозил ему 9-миллиметровым автоматическим пистолетом и велел садиться в машину. Затем повез его в деревню, в маленький дом, который там нанял. Пообещал ему, что он будет жить, если расскажет все, что знает.
Думаю, что он так и поступил. Мара и ее маленькая дочь исчезли из виду и выступали теперь только для очень богатых людей. Убийство Трея оказалось простой предосторожностью; мы были первыми американцами, которых допустили в присутствие Мары, и они опасались последствий, которые возникнут, если слух о ее представлении дойдет до солдат. Меня тоже планировали убить в ту ночь, но двое, посланные с заданием в отель, увидели, как я, пьяный, шатаюсь с пистолетом по фойе и ору, и передумали. Пока нашли других, похрабрее, я был уже на пути в Сайгон.
Маладунг клялся, что узнал об убийстве Трея, только когда дело было уже сделано. Он клялся. Маладунг не подозревал, что пханнийаа ман нага кио собирается навредить фарангу сильнее, чем предполагала ее услуга. Приставив браунинг к его лбу, я потребовал, чтобы он под страхом смерти сказал, что обычно происходило с теми, кто прибегал к услугам Мары.
Маладунг трясся, как старик.
— Они умирают, — сказал он сначала по-тайски, потом по-английски. — Сначала теряют душу, — кхван хаи, так он сказал, — их душа-бабочка покидает тело, — а затем виньян, дух жизни, истекает из них. Они возвращаются еще и еще, пока не умрут, — говорил он прерывающимся голосом. — Но это их выбор.
Я опустил пистолет и сказал:
— Я верю тебе, Маладунг. Ты не знал, что они убьют Трея. — Потом поднял «пушку» и дважды выстрелил ему в голову.
В ту же осень я начал поиски Мары.
Я кончаю, мужчины во фраках уже ушли, Танха сидит надо мной в кресле, рядом с матерью, а две молодые женщины заканчивают отмывать и одевать меня.
Под штанами я чувствую бинты. Похоже на подгузники. В паху влажно от крови, но я почти не замечаю дискомфорта, ведь удовольствие еще медленно пульсирует внутри меня, словно отзвук прекрасной музыки.
— Мистер Ной информировал меня о том, что у вас есть еще деньги, — говорит Мара тихо.
Киваю, говорить нет сил. Всякая мысль о нападении покинула меня; я не сделал бы этого, даже если бы не знал, что ее телохранители рядом, за пластиковым занавесом. Мара и Танха — источники бесконечного наслаждения. Я и думать не могу о том, чтобы как-нибудь навредить им сейчас и тем самым отменить то, что будет происходить со мной в последующие ночи.
— Лимузин заберет вас из отеля завтра в полночь, — говорит Мара. Она делает движение пальцами, и ее люди входят, чтобы увести меня. Я слегка удивляюсь, обнаружив, что не могу идти сам.
Улицы пусты и немы, как могила. Даже стрельба стихла. Оранжевое пламя еще полыхает на севере. Я закрываю глаза и смакую память об экстазе, пока меня везут назад, в «Ориентал».
По-моему, во Вьетнаме я еще не знал, что я гей. Самую настоящую любовь к Трею принимал за что-то другое: верность другу, восхищение им и даже особую мужскую любовь, которые солдаты якобы питают друг к другу в бою. Но это была любовь. Теперь я это знаю. Понял это вскоре после того, как вернулся с войны.
Но из подполья так и не вышел. По крайней мере прилюдно. Еще в медицинской школе научился ходить в самые неприметные бары и незаметно заводить там временные связи. Со временем научился ограничивать похождения редкими вылазками в городах, далеких от моего дома в Лос-Анджелесе. А еще встречался с женщинами. Тем, кто удивлялся, почему я до сих пор не женат, стоило только взглянуть на мое расписание, чтобы понять — на семейную жизнь у меня нет времени.
И я продолжал охотиться за Марой. Дважды в год я летал в Таиланд, изучал города и язык, и дважды в год нанятые мной агенты сообщали, что женщина исчезла. И лишь в 1990-м она и ее дочь появились опять — нужда в деньгах заставила их согласиться на дорогостоящие представления.
Тогда я ничего не мог сделать. Чем больше я узнавал о Маре, Танхе и их привычках, тем сильнее убеждался, что мне никогда не приблизиться к этим двоим с оружием в руках. Мой любовник из Сан-Франциско бросил меня после шестилетней связи, услышав, как во сне я зову его «Трей».
А потом, всего полгода назад, я получил некие результаты и после нескольких часов бессильного гнева понял, что получил желанное оружие.
И начал строить планы.
Рябой кивает остальным, чтобы меня выпустили, и я иду по переулку в отель. Даже в пять утра улыбающиеся швейцары в униформе приветствуют меня приятными голосами у входа и придерживают дверь. Я умудряюсь кивнуть и прохожу через старое Писательское крыло в новое, к лифтам. Еще один служащий появляется, чтобы придержать двери лифта.
— Доброе утро, мистер Меррик, — здоровается совсем молодой таец, почти мальчик.
Я улыбаюсь и жду, когда сомкнутся дверцы лифта, и лишь тогда хватаюсь за перила, чтобы не упасть. Чувствую, как кровь сочится сквозь бинты прямо в брюки. Только длинный фотографический жилет спасает положение, скрывая пятна.
У себя в номере принимаю ванну, обрабатываю ранки специальной мазью, привезенной с собой, делаю укол коагулянта, снова моюсь и лишь потом надеваю свежую пижаму и забираюсь в постель. Через несколько минут станет светло. Через четырнадцать часов снова наступит ночь, и я вернусь к Маре и ее дочери.
В Чианг Мае, где шлюхи дешевы, а молодые люди празднуют наступление мужества, покупая половой акт, 72 процента беднейших проституток имели положительный результат анализа на ВИЧ в 1989 году.
В барах и секс-клубах Патпонга человек в красно-сине-золотом костюме супергероя раздает бесплатные презервативы. Его прозвали Капитан Кондом, а нанимает его АРНО, Ассоциация развития населения и общества. АРНО придумал сенатор Мечаи Виравайдия, экономист и член Комиссии по СПИДу Всемирной организации здравоохранения. Мечаи потратил столько времени, сил и денег, рекламируя презервативы, что эти резиновые изделия уже зовет мечаями весь Бангкок. Почти никто ими не пользуется: мужчины не хотят, а женщины не настаивают.
Каждый пятидесятый таец или тайка зарабатывают на жизнь, продавая свое тело.
По-моему, компьютерные прогнозы на 2000 год неверны. По-моему, инфицированных будет куда больше пяти миллионов, и больше миллиона умрут. Думаю, что трупы заполнят клонги и будут лежать вдоль канав в каждом сои. Думаю, что лишь очень богатые или очень, очень осторожные смогут избежать этой чумы.
Мара и Танха были — еще совсем недавно — очень богаты. И очень осторожны. Только потребность разбогатеть снова заставила их забыть об осторожности.
Разумеется, справки о моем ВИЧ-отрицательном анализе подделаны. Это было легко. Лабораторные заключения подлинные, только даты и имена на них я поставил сам, скопировав на официальные бланки при помощи ксерокса и добавив печати. Я служу во всех трех институтах, чьи печати и бланки позаимствовал.
За полгода, прошедшие с того момента, как я получил положительные результаты анализов на ВИЧ, мой план из схемы превратился в неизбежность. Они монстры, Мара и ее дочь, но даже монстры теряют осторожность. Даже монстров можно убить.
На потолке моего роскошного, снабженного кондиционером номера в отеле «Ориентал» нет вентилятора. Пока первые бледные отблески зари ложатся на гипс и тиковые балки у меня над головой, представляю себе медленно вращающиеся лопасти и засыпаю.
Я улыбаюсь, думая о том, чем буду занят этой ночью и следующей тоже. Представляю женщину постарше, облизывающую губы дочери, вижу, как она широко раскрывает пасть в ожидании каскада крови. Моей крови. Смертельной крови.
Прежде чем уснуть, успокоенный принятыми лекарствами и последними оборотами воображаемого вентилятора, представляю образ, который придавал мне сил все эти годы и особенно последние шесть месяцев.
Я вижу Трея, который снимает очки и щурится, и лицо у него становится беззащитным, как у ребенка, и нежным, как щека возлюбленного. И он говорит мне: «Я вернусь, Джонни. Сегодня вечером».
Беру его за руку и без тени сомнения говорю:
— И я с тобой.
И улыбаюсь — ведь я нашел то место, куда можно вернуться, — и отпускаю себя в прощение и сон.