Как это все темно, как бестолково.
Кто брат кому и кто кому сестра?
Всяк всякому. Когда приходит слово,
Оно не знает дальнего родства.
Вопреки законам аэродинамики, муха летела стоя.
Прозрачный нимбик проблескивал за спиной, лапки попарно скрещены, полет был прям и, казалось, целенаправлен. Она влетела в распахнутую дверь, не то спасаясь от дождя, не то отделившись от сгустка шаровой молнии и, словно ведомая автопилотом, пересекала воздушное пространство комнаты строго по горизонтали.
Веселов лежал на спине, между жестким матрасом и колючим одеялом, как несъедобный бутерброд. Шел нескончаемый дождь, длился бесконечный день, невидимое солнце зависло в незримой точке и было от этого ни тепло, ни холодно. И свет-то от него казался сереньким, рассеянным, заблудившимся. Время просто не ощущалось, а так называемое пространство, набухшее влагой, ограниченное стенами, потолком и полом, настолько безлико, стандартно, что знание географии было бессильным для точного определения той малой точки на земном шаре, где дышал, жил и еще на что- то надеялся Владимир Веселов.
«Жизнь прекрасна», — банально думал он, лениво прослеживая возможную траекторию летящей мухи. Последнее тире невидимого пунктира упиралось ему в левое ухо, и он, чтобы не искушать судьбу, перевернулся на бок и прикрыл зеленым одеялом голову. Пространство совсем сжалось, укоротилось, отграничилось жесткими и толстыми верблюжьими волосками; искусственные сумерки и монотонный плеск дождя гипнотизировали, заволакивали дремой, безмыслием, душным и тесным теплом.
Ему привиделся ломаный полет посреди огромного, разбитого на осколки пространства. Он летел, как ангел на старых картинках — стоя, чуть наклонив вперед корпус, сложив на длинной, блестящей, как вороненые латы, груди три пары сильных, когтистых ног (или все-таки рук?). Латы на спине были упругими, как невскрытая консервная банка, мощные мышцы в груди вжимали внутрь хитиновую жесть и тут же отпускали, отчего два крыла непрерывно бились о воздух.
Ощущение, исходившее из всех потаенных точек сильного, здорового и послушного тела, было чудесным. Радость, приносимая спортом, как-то миновала его в бытность человеком, и оттого вдвойне прекрасным казался полет — свободный и бесконечный.
Мир состоял из сотен радужных шестиугольников и чтобы ощутить его цельность и неизменность, приходилось все время менять угол зрения. Глаза неподвижны, и оттого Веселов чуть шевелил в полете рулями жужжалец — тело легко подчинялось, выписывая в воздухе сложные пируэты, и со стороны, наверное, цель и смысл этой воздушной акробатики были непонятными. Меньше всего он думал о том, какое впечатление окажет его полет на кого бы то ни было. Он просто знал, что нужно делать и для чего это нужно, а откуда пришли к нему знания — не имело значения. Он знал еще одну цель постоянной перемены курса — где-то должен таиться враг, способный выхватить его из воздуха огромным лакированным клювом и уничтожить — безмятежно и немстительно. Короткими, остро направленными вперед антеннами он ощущал запах пищи — еще одну цель в сложном и долгом полете. В зобу скопилась слюна, капелька ее выступила на острие твердого хоботка, чувство голода роднило муху и человека, слитых воедино.
Еда скрывалась в толще зеленой складчатой горы, поросшей мертвым, искореженным лесом. Сравнение с горой пришло на ум Веселову, муха определила это как-то по-своему, без слов. Запах шел оттуда. Веселов, не сбавляя скорости, распрямил на лету лапы, как шасси самолета, и, цепко ухватившись коготками за упругие стволы, остановил движение крыльев. Тяжесть почти не ощущалась, только воздух воспринимался густым, весомым, и Веселов вспомнил, что такое же ощущение бывало под водой, когда в ластах и маске он парил над ежами и звездами, как над первозданным садом.
Короткими перебежками, ежесекундно меняя направление, он передвигался по склонам зеленой горы, взлетал, снова садился, выискивая нужный пеленг. В конце горы, у обрывистого склона, воздух был теплее и насыщеннее запахом пищи. В глубь горы вела пещера, и оттуда исходили ритмичные горячие волны. Веселов вбежал туда по ломаной кривой и в сумраке огромного грота скорее ощутил, чем увидел свою цель — горячую, матовую, бугристую поверхность с равномерно расположенными ямками, из которых торчали под разными углами черные, слегка уплощенные стебли. Запах пищи одурял, она таилась под этой поверхностью, и ее надо было добыть. Он пробежал по ней, поднимая стебли, которые тут же распрямлялись за ним с легким звоном. Поверхность шевельнулась, подбросила его вверх, он взлетел и, зацепившись коготками за изнанку пещеры, повис вверх ногами. И снова, описав короткую петлю, сел. Хоботок шарил по поверхности, выискивая самое тонкое место, под которым протекал горячий источник пищи. Крепко ухватившись когтями за неровности, он вдавил хоботок, мелко раскачивая его из стороны в сторону. Тем, что заменяло ему язык, он ощутил терпкий, солоноватый вкус пищи. Тогда он слегка разжал створки хоботка, и она сама полилась в пищевод и дальше — через перемычку между грудью и брюшком — в обширное вместилище желудка. Хитиновые кольца брюшка расступались, эластичные перепонки между ними растягивались, пьянящее чувство насыщения словно бы само выдернуло хоботок из ручья. И тут он на заднем обзоре увидел летящую к нему стену, поверхность под ногами резко всколыхнулось, и за мгновение до налетевшей воздушной волны он успел взлететь в воздух, распахнувшийся над внезапно вздыбленной зеленой горой, ловко обогнул гребень и на полной скорости, по прямой, ушел в нейтральное воздушное пространство. Сидя на вертикальной поверхности, он видел издали, как что- то выползло из-под горы, и она, сминаясь грубыми складками, оседала и оседала, принимая новую форму.
Отсюда, со стороны, недоступной врагам, он мог оценить размеры и истинную форму источника пищи. Той частью памяти, что досталась ему от человека, он узнал и понял: с кровати поднимался он сам, Веселов, заспанный и хмурый, почесывающий укус на ш е, лохматый, унылый, все еще на что- то надеющийся…
А потом восприятие мира мухой-жигалкой стало отходить на задний план, истаивать, вытесняться человеческим видением; сменился ракурс, предметы измельчали, стали более четкими, цельными, и вот уже единый и неделимый Веселов встает с постели.
«Обнаглели», — сказал он неизвестно кому. И тяжело вздохнул, кутаясь в одеяло, как в тогу.
Дождь не прекращался, солнце не думало всходить, облака имитировали небесную твердь, шум океана слышен отсюда не был.
Третий день и третью ночь Веселов пребывал в спячке. Не хотелось гулять под дождем, пляж был завоеван водой и сверху, и снизу, экскурсии в город отменили, а добираться туда своим ходом было долго и утомительно. Он и без того чувствовал себя уставшим, одиноким и разочаровавшимся до предела. Выходил из коттеджа только к обеду и ужину, натянув на голову капюшон, а завтрак предпочитал принимать во сне — голодная фантазия была прихотливее и богаче, чем постылая каша столовой турбазы.
Он сам теперь не мог сказать определенно, что именно занесло его за тысячи километров от дома сюда, на берег великого океана, где все было несуразно большим: листья деревьев, травы, грибы, бесконечное водное пространство и где приходилось заново соразмерять себя с окружающим миром.
Затяжные дожди лишь предощущались в густом и тяжелом воздухе. Веселов искупался на городском пляже, потом пил жидкую газировку из автомата, купил на улице билет «Спринта» и даже выиграл пять рублей, но корысть была чужда ему, и оттого выигрыш не принес радости. Он просто забыл о нем, засунув пятерку в карман. Все же редкая удача на время воодушевила его, и он в течение часа был склонен полагать, что еще не все потеряно и можно, к примеру, пойти в адресное бюро и узнать адрес отца.
Он так и сделал, добросовестно выписав на бланке все, что знал: имя, отчество, фамилию, год рождения. Через полчаса хмурая девушка протянула ему листок с косой размашистой надписью: «В городе не проживает». А других городов в огромной стране было так много, что впору объявлять всесоюзный розыск.
Последним автобусом он добрался до турбазы, а ночью разразилась гроза, нарочито величественная и буйная, как все в этом странном краю.
Так уж получилось, что Веселов жил один в двухместной комнате дощатого коттеджа, остальные туристы приехали парами и другого такого чудика среди мужчин не оказалось. Были одинокие женщины и, как знать, быть может, они и смотрели на Веселова с откровенностью брачного объявления, он не ловил их взгляды и Сам смотрел мимо, даже если это были соседки по столу. Он был чужим среди чужих и потому имел право с самого начала принять любой облик, надеть любую маску — никто не удивится, все будут принимать его таким, каким ему захочется.
В общении с людьми ему нравилось Менять маски, придумывать для себя роли, разыгрывать их, импровизируя на ходу; на работе он играл бесконечную роль неунывающего шута, дома — трагическую — главы семейства, с немногими друзьями — чуткого и отзывчивого товарища, а кем был он на самом деле, давным-давно забыл.
Для встречи с отцом он еще не придумал роли, ибо просто не знал, какой он, его отец, и как встретит сына, по всей видимости — единственного.
Веселов свято верил в свою звезду.
Она находилась в созвездии Кита, рядышком с пресловутой Тау и простым глазом была почти не видна.
Он часто смотрел на нее в бинокль, и маленькая смутная точка чуть подрагивала перед глазами, когда он раздумывал о том, сколько световых лет разделяют их. Звезда загорелась задолго до рождения Веселова и давно погасла, лишь свет ее шел к Земле, чтобы прерваться раз и навсегда в момент его смерти. Эту историю придумал сам Веселов, еще в детстве, и сейчас продолжал верить в нее и только грустно улыбался, когда думал, что все равно не увидит, как она погаснет, а проверить это ему будет не дано.
Его жизнь и судьба были связаны также с одиноким тополем, уцелевшим среди новостроек. Тополь посадил отец в день рождения его, и они росли вместе до тех пор, пока семья Веселовых не переехала в новый дом. Старые дома, в окружении которых росло деревцо, один за другим сносились, на их месте появлялись новые — многоэтажные, и Володя еще в юности часто приезжал на это место, чтобы взглянуть на тополь — дерево своей жизни. Он по-детски верил, что если тополь срубят, то он сам умрет. Когда дерево подстригали, Володя заболевал и подолгу лежал в постели с очередной ангиной. Все это можно было объяснить обычным весенним обострением, так оно, наверное, и было, но Володя верил в невидимую и неощутимую связь между двумя живыми существами — человеком и деревом.
Тополь был двойником Володи, его братом-близнецом — бесчувственным и немыслящим. Володя знал наизусть расположение его ветвей и сучьев, чувствовал издали, как тот засыпает на зиму, сбрасывая листья и тормозя движение густеющих соков, знал заранее, когда именно лопнут почки и когда невесомый пух начнет разносить семя по городу. И ему казалось даже, что тополь тоже ощущает близость. Когда Володе было плохо, когда очередная житейская неурядица или просто хандра выводили его из равновесия, он приходил к тополю и видел, что листья на нем поникли и тля бестрепетно вонзает короткие жальца в тугую зеленую плоть. Володя обирал листья, промывал их водой и на другой день чувствовал, как свежие силы пришли к нему, сбрасывая хмарь хандры, расправлялся с неприятностями и снова возвращался в прекрасное расположение духа.
Он и по характеру роднил себя с тополем — сильный, живучий, пробивающий асфальт нежными ростками, — излюбленное дерево горожан, лишь раз в году приносящее неудобство своей неукротимой плодовитостью, а в остальное время почти незаметное, и незаменимое, плоть от плоти города, кровь от крови его…
Веселов почти не помнил отца, фотографии мать разорвала или спрятала, а те смутные воспоминания, что остались от пятилетнего возраста, постепенно обросли фантастическими деталями и окончательно перешли в область мифа.
Так, Веселов почему-то представлял себе, как отец копает ямку под саженец во дворе, недалеко от дощатой стены сарая. Ему жарко, он скинул рубаху, сильные мышцы перекатываются под кожей; рассеченный лопатой дождевой червь раздваивается и обретает брата. Поздняя весна, земля уже мягкая, тополь-ребенок бережно опускается в яму чуть выше щиколоток, нежные ступни его присыпают землей, льют воду из зеленого, блестящего на солнце ведерка, и отец повязывает топольку голубой бант на пояс.
Веселов прекрасно понимал, что не мог видеть и знать, как отец садил тополь в тот день, когда он еще безымянным ребенком мужского пола только-только обрел независимость от материнского тела. Возможно, наслоились другие воспоминания, или кадры из фильма остались в памяти, или просто детская фантазия после рассказа матери сама создала не существовавшие никогда подробности.
Остальные воспоминания об отце были примерно такими же, если не более причудливыми. Веселов почему-то явственно помнил, как отец терпеливо расщепляет острым кухонным ножом бамбуковые удилища и склеивает из них ажурный каркас крыльев. И еще один кадр: отчего-то в тяжелых собачьих унтах и в ватнике, туго перепоясанном солдатским ремнем, отец стоит на краю крыши их двухэтажного бревенчатого дома, вцепившись руками в блестящую рейку, а над ней рвется вверх тугое шелковое крыло. Внизу толпятся люди и, как на старинных гравюрах, неподвижно и назидательно указывают на него вытянутыми пальцами. Даже некое подобие субтитра видит Веселов внизу кадра: «Се наш Икар».
Фотографии отца не было, и Володя создал свой фотоальбом в воображении. Должно быть, в чужих семейных альбомах, смотренных в изобилии в гостях, почерпнул он эти пожелтевшие слепки никогда не существовавшего прошлого.
Вот отец — еще мальчик лет шести, стоит в группе детдомовцев. Вихры нарочито растрепаны, кто-то растопырил над его головой два пальца, не то рога, не то первую букву слова «виктория» — победа…
Вот отец — радист подводной лодки, сидит у рации и тщательно изображает напряженную работу. Вот краткое время передышки, когда отец в штатском — широкие светлые брюки, белая рубаха с косым воротом; от стоит на берегу моря и чему-то радостно улыбается. А это уже военные фотографии, маленькие, истертые, с обломанными краями. Наверное, многих из этих фотографий быть не могло на фронте, слишком уж они казались кинематографичными, что ли, словно кадры из военных фильмов, которых Володя насмотрелся вволю. Вот немецкий самолет с черными крестами пикирует на канонерку, отец, зажав зубами ленточки от бескозырки, подносит снаряд к орудию, лицо его мужественно и решительно. А вот эпизод десанта, чем-то похожий на картину Дейнеки — сгорбленные, крысоподобные немцы и моряки-великаны в окровавленных тельняшках. На послевоенных появилась мама, ну, и он сам — Вовик Веселов…
Он до сих пор не знал ни причин, ни поводов ухода отца. Он знал только одно нескончаемое следствие — свое собственное полусиротство и полувдовство мамы. Отец ушел из дома после того, как они переехали в двухкомнатную квартиру в новом районе города. Это Володя запомнил ясно — и как он сидел в кабине грузовика на коленях у мамы, и как разбилось зеркало при разгрузке, а его любимый мяч покатился по ступенькам, поворачивая, как живой, на лестничных площадках, все ниже и ниже, словно хотел сбежать отсюда и поскакать вприпрыжку к старому, доброму и прекрасному дому. Отец был с ними в этот день, но что он делал, о чем говорил и почему на этом месте обрываются воспоминания о нем, Веселов не знал. Он так много раз обращался своей памятью к этому дню, что фантазия снова вытеснила реальность и оттого сцены ухода были многочисленными и противоречивыми. То вдруг появлялся шпион с большим пистолетом и прятал отца в черный сундук на колесиках, то, наоборот, — отец вдруг узнавал в одном из новых жильцов матерого резидента и уходил в бесконечную погоню за ним. Это были первые, детские версии, позднее, немного разобравшись в отношениях между взрослыми, он воображал роковую женщину с длинными красными ногтями, с тонкой сигаретой, зажатой в пальцах, унизанных кольцами…
Он никогда не думал о внезапной катастрофе: о машине, выезжающей из-за угла, о глубокой реке с быстрым течением, об открытом люке канализации. О болезни он тоже не думал. И это естественно: о смерти отца он никогда не слышал, даже от матери.
Она просто молчала.
Всегда.
Она умела молчать.
Новые соседи в суматохе переезда ничего не успели запомнить. Позднее Веселов, навещая свой тополь, тщетно искал старых: их тоже не было, все разъехались по разным концам большого города, и мать ни с кем отношений не поддерживала.
Вот и все. На детские вопросы мать отвечала односложно: «Уехал твой папка. Навсегда. Забудь. Считай, что умер».
Когда Веселову было лет пятнадцать, он дождался ухода матери в ночную смену и предпринял тщательный обыск шкафов, шкатулок с документами, старого сундука с крышкой из разноцветной жести — и ничего не нашел. Абсолютно ничего. Ни открытки, ни мужской рубахи, ни книжечки спортивного общества — всех тех пустяков, которые остаются от ушедших и бережно хранятся оставшимися, верящими в магическую связь человека и вещей, к которым он когда-то прикасался. Но зато он нашел ордер на квартиру и по нему сумел относительно точно установить ту грань во времени, что разделяла две эпохи — с отцом и без отца. Второе сентября пятьдесят четвертого года плюс несколько дней до переезда…
Он знал наверняка еще несколько фактов — маленькие точки на большой белой карте. Родители отца погибли, он стал беспризорником, потом рос в детском доме, позднее служил на Черноморском флоте; отслужив, жил где-то в средней полосе; когда началась война, был призван на Северный флот, потом приехал в Сибирь и женился на маме в сорок восьмом году. В сорок девятом родился Володя. Где работал отец после войны, чем он занимался — Веселов не знал. Как и все, отец уходил из дома, вечером возвращался — это все, что мог вспомнить Володя. Пятилетний возраст — не самое лучшее время для воспоминаний, и те немногие факты из биографии отца он извлек частично из детской памяти, частично — из случайных обмолвок матери. («Почему у меня такая смешная фамилия? — плакал Володя. — Меня мальчишки дразнят». — «Так отца назвали в детдоме за веселый характер…» Или еще: «Хочу быть моряком». — «Ну вот, весь в отца — тельняшку на грудь, бескозырку на голову…»).
Он помнил, как любознательные соседки, забежав на минуту, оставались на часок и окольными путями пытались выяснить у матери причину ее соломенного вдовства. «Ушел», — коротко отвечала мать. «К женщине? — радостно ахала соседка. — Ох, и злые бабы после войны. Мальца осиротила, стерва!» — «Не к женщине», — скупо говорила мать и переводила разговор на другую тему.
В годы его детства были, конечно, дети без отцов, но старше его на пять-восемь лет. Отцы их погибли на войне и там-то хоть все было ясно. А среди ровесников в классе он был один — без отца. То ли семьи тогда были крепче, то ли мужчины надежнее, то ли женщины вернее.
В облупленных подъездах и сырых подворотнях Володя сочинял многочисленные версии гибели отца — одна другой героичнее. Или таинственно намекал, что он сын одного из бойцов невидимого фронта и говорить об этом ему запретил седой генерал, но под большим секретом он, конечно, может довериться лучшему другу…
Мать работала на заводе, в три смены, Вова ходил сначала в круглосуточный садик, потом в школу с продленкой, рано научился не бояться одиночества и темноты, готовить обед, делать покупки. После восьми классов он хотел пойти работать, на мама решительно заявила: «Два года потерпеть можно, чтобы всю жизнь не каяться».
Он подал документы в медицинский, мать не навязывала своего мнения о будущей профессии, он выбирал сам. И выбор свой объяснял шутливо: «Ближе всех от дома». На первом же курсе он нашел работу — как и многие студенты, стал работать ночным сторожем — в детском саду. Стипендия была маленькая, зарплаты тоже не хватало, поэтому в трудные дни он ходил на станцию разгружать вагоны. Ранняя привычка к самостоятельности позволяла ему делать все это без натуги, легко и естественно. Незлобивый веселый нрав располагал к себе, приятелей всегда было много, но до поры до времени. Неугомонный чертик сидел в Веселове — он просто не мог удержаться от розыгрышей, едких насмешек, передразнивания. Его и лупили часто, особенно в детстве. Потом-то стало сложнее: обиженные в драку не лезли, затаивались, выжидали удобного момента, чтобы свести счеты.
Он умел легко и быстро перенимать манеру говорить, жесты, интонации, выражение лиц других людей, эта способность к подражанию была, наверное, врожденной, ибо давалась ему без усилий. Все думали, что он станет артистом или клоуном, но сама очевидность этого выбора претила Веселову. Ему казалось нечестным использовать врожденный, не зависящий от него дар для зарабатывания куска хлеба. Словно бы выиграл по лотерее. Он и в карты никогда не играл на деньги, и не потому, что боялся проиграть, а наоборот — стыдился выиграть.
Сейчас, в полном одиночестве, при закрытых дверях, под шум дождя, он мог позволить себе роскошь не иметь никакой формы. Вернее, тело его было неизменным, и лишь постепенно, с годами, перетекало в иную форму, все ближе и ближе приближаясь к старости и увяданию. Но форма души менялась по желанию и в зависимости от окружения. Разные люди могли сказать о Веселове совершенно разное. «Он угрюм», — доказывал один. «Да нет же! Такой веселый, общительный!» — удивлялся другой. «Экий ловелас, — вздыхала одна, — ни одной юбки не пропустит». — «Это вы о ком? — не понимала другая. — Он на женщин и не смотрит…».
Веселов и сам не знал наверняка, почему он меняет форму души и для чего это надо, — тоже не знал. Должно быть, так же ничего не понимает камбала или осьминог, мгновенно перенимая цвет грунта. Мимикрия души не зависела от желания Володи, и чаще всего, по законам природы, носила не защитный характер, а наоборот, — вызывающий и дразнящий. Он читывал кое-какие книги о животных и знал, что яркая окраска характерна для несъедобных или ядовитых существ, словно вывеска «Осторожно, дрянь!» И если Веселов сталкивался с неприятным ему человеком и даже более того — опасным, он тут же ощетинивал длинные иглы; распускал крылья с желтыми глазами хищников; раздувался, как шар; становился в позу скунса и громко топал ногами, предупреждая: «Сейчас как брызну!..» И брызгал, если неосторожный собеседник подходил на опасно близкую дистанцию. Не ударял, конечно, просто обдавал словами, едкими и точными. Отмыться от них было нелегко. Словно бы чутким индикатором была снабжена его душа; он заранее мог предсказать для себя, на что способен новый для него человек, что можно ожидать от него — щедрости или подлости, открытости или коварства.
Он снова забрался под колючее одеяло, курил лежа, просыпая пепел на простыню, терпеливо ждал ужина, думал о том и об этом; срок путевки истекал через десять дней, дождь когда-нибудь должен иссякнуть, и морские звезды, ежи, мидии и гребешки еще дождутся того скорбного часа, когда Веселов выдернет их из воды, и кого съест, а кого высушит на добрую память об океане.
И тут нескрипучая дверь бесшумно распахнулась, и на пороге появился человек. Шум дождя на секунду наполнил комнату, дверь закрылась, снова стало тише, человек поставил чемодан на пол и, вытирая лицо платком, сказал:
— Добрый день. Меня поселили к вам. Вы не против?
Внезапное вторжение застало Веселова врасплох, ему стало мучительно стыдно, словно бы вдруг исчезли стены ванной комнаты, и он предстал перед соседями голым, защищенным лишь скудной мыльной пеной. Он лихорадочно переменил несколько форм и остановился на одной, нейтральной, ибо информации не хватило, чтобы выбрать единственную нужную для этого высокого немолодого мужчины в легкой синей куртке с яркой желтой «молнией» посередине.
— Здравствуйте, — ответил он, натягивая одеяло на голые ноги. — Конечно, вот ваша койка.
— Погодка, а? — сказал мужчина, замедленно, словно нехотя снимая намокшую куртку. — Купальный сезон, а? И моря не надо.
— Дождь несоленый, — сказал Веселов первое, что пришло в голову. — Совсем не то.
— Да? — отчего-то удивился нехитрой шутке сосед и даже рука его замерла на полурасстегнутой «молнии». Сухощавое, чисто выбритое лицо стало отрешенным, взгляд серых глаз устремился в пустоту. — Наверное, какой-то процент соли все же есть… Или дистиллированная?.. Это надо просчитать…
«Чокнутый», — подумал Веселов, невидимый индикатор внутри него щелкнул реле и дал сигнал душе принять нужную форму под условным названием «Розыгрыш чудика».
— Легко просчитаться, — сказал он, натягивая брюки и влажную рубашку. — Слишком непостоянная величина. А соль вся в мошке.
— Отчего же в мошке? — удивился сосед.
Дальше их диалог протекал примерно так: разыгравшаяся фантазия Веселова выдала убийственный аргумент — мол, восходящими потоками воздуха мошка поднимается до облаков, там разлагается электрическим полем до ионов, растворяется в воде, и дождь насыщается солями. Все очень просто. Но если много ласточек, то мало мошки и мало соли… Сосед торопливо распаковал чемодан, выдернул из-под рубашек микрокалькулятор, притулился на краешке стула в неудобной позе с блокнотом в руке и, нажимая на кнопки, стал быстро писать… Тут Веселова понесло. Он быстро придумал кучу поправок: на мальчишек, разоряющих ласточкины гнезда, на китайцев, поедающих эти гнезда, на число хищников, истребляющих ласточек, а также на пуховых клещей, живущих на теле птиц, мол, чем больше клещей, тем быстрее летает ласточка и тем больше ловит мошек. А также поправки на площадь луж и болот, где мошка откладывает яйца, на число фонарей и столбов, где она проводит брачные танцы, на гибель ее от дыма заводов и рук людей, давящих ее почем зря, на джайнистов, запрещающих убивать все живое, в том числе и мошку, на направление и скорость ветра, дующего со стороны Индии, где живут джайнисты, и так далее, и тому подобное…
— Чайку не желаете? — спросил он, чтобы перевести дыхание.
— Поправка на чаек… — прошептал сосед.
— Э, нет, это лишнее. Чай заварю, а то до ужина далековато.
Самодельный кипятильник взбеленил воду в банке и горсть чая окрасила ее в неповторимый цвет. Веселов разлил чай по стаканам, сахара не было, но это не огорчало.
Стало полегче, а потом совсем легко, и он понял, что очередной кризис перевалил через вершину и быстро скатывается вниз, обнажая ясность мысли и желание хотя бы двигаться»
— Готово, — сказал сосед и аккуратно разложил листки блокнота, исписанные сложными формулами.
Веселов не ушел в математике дальше таблицы умножения и потому посмотрел на формулы с уважением.
— Грандиозно! — искренне сказал он. — Меня зовут Володя, фамилия — Веселов. Врач. Рядовой.
— Федор, — сказал сосед, все еще глядя куда-то мимо, так и не сняв мокрую куртку. — Поливанов. Научный сотрудник НИИ дедуктивной индукции. Старший.
— И вот этак вы любую проблему решаете?
Поливанов встал, невидящими глазами посмотрел на разъятый чемодан с раскиданными вещами, длинными пальцами скользнул по лицу и вдруг взглянул на Веселова настолько ясным и всепонимающим взглядом, что тому стало неуютно.
— Нет неразрешимых проблем, — сказал он. — Главное, найти нужный алгоритм.
— Возможно… — согласился Веселов с малопонятным ему словом, утихомирил чертика и впервые подумал, что свою проблему он еще и не пытался решать, а сразу же отступил…
Наутро вода в облаках иссякла и, выжатые досуха, они едва прикрывали небо серыми клочьями. Густой пар, насыщенный запахами земли и трав, океана и умирающих водорослей, поднимался над турбазой, и они вышли из коттеджа, как в дымовую завесу.
Узкие тропки, выложенные бетонными плитами, были как проходы в минном поле, к ним подступали невиданные травы в рост человека, разлапистые листья нависали над головами — напоенные влагой, они легко отдавали ее неосторожному пешеходу, и люди медленно шли след в след, выходя из тумана и уходя в туман.
А когда и туман растворился, и травы отдали лишнюю воду, они спустились по крутому склону к маленькой каменистой бухте в стороне от многолюдного пляжа.
Лежали на узкой полоске песка, бродили по мелководью, замедленно опускали руки в прозрачную воду, дотрагиваясь до морских ежей с черными ломкими иглами, до голубых звезд, отрывая от камней гроздья мидий.
Сошлись они быстро, словно бы знали друг друга много лет. Легкий нрав Веселова без напряжения находил подходы к любому человеку, а Федор Поливанов был из тех странных людей, за спиной которых задумчиво постукивают пальцем по голове, да еще присвистывают при этом. Он приехал из средней полосы с единственной целью — посмотреть на океан, ну, хотя бы на морской залив, войти в первозданную воду, Омыть свое сухопарое и сухопутное тело в великой и вечной купели. Да, именно так, и никаких пошлых восторгов, никаких жалоб на сырость, скуку, дурное питание. Он и в воду входил, как трепетный поклонник странной религии — медленно погружаясь до колен, бережно трогал поверхность океана, словно пытаясь разгладить морщины ряби, потом так же осторожно, будто боясь причинить боль вытесняемой своим телом воде, шел в глубину и ложился на спину. Лежал так, еле шевеля руками, смотрел в небо, и кто знает, какие мысли приходили к нему в ритме набегающих и убегающих волн. Выходя из воды, он молча обсыхал на солнце, ложился на песок и еще долго молчал, пока неугомонный Веселов не расшевеливал его, не разбалтывал, не отвлекал от мыслей, а быть может, наоборот — от безмыслия, от полного и непогрешимого покоя.
И тогда Поливанов вдруг словно просыпался, в глазах появлялась неуловимая насмешка, короткий взгляд становился пытлив, и каждый раз Веселов ощущал холодок в спине, будто вот — пришел человек, все о нем знающий наперед, его взлеты и падения, удачи и провалы и лишь до поры помалкивает, посмеивается про себя, наблюдая за ним, как за мышкой в лабиринте.
Так называемая душа Веселова в присутствии Поливанова приобрела форму с условным названиям: «Бережное обращение со странным человеком». Розыгрыш без зрителей не приносил удовольствия, да и грешно было смеяться над человеком, не склонным к юмору. Поэтому Веселов пытался удерживаться от шуток, хотя это не всегда удавалось.
— Это что за здание на берегу? — спрашивал Поливанов.
— Мелькомбинат, — честно отвечал Веселов.
— Да? А что он делает?
И Веселов не выдерживал:
— Мели намывает. Чтобы не прошли подводные лодки. Серьезная работа.
— Это надо просчитать, — бормотал Поливанов и, склонившись, черкал обломком раковины на песке свои формулы…
Однажды после обеда, когда они пришли на берег, Веселов спросил:
— Федя, ты не мог бы составить один хитрый алгоритм?
— Давай исходные данные, — легко согласился тот и взглянул на Веселова так, будто давно ждал от него этой просьбы.
И Веселов постепенно, пока солнце было высоко, между купаньями, лежа на песке, рассказал все, что знал сам. Поливанов слушал внимательно, делая пометки здесь же, на песке, словно конспектируя странную историю исчезновения отца Веселова.
Вся она вкратце выглядела так:
В сентябре пятьдесят четвертого года Геннадий Павлович Веселов, двадцатого года рождения, ушел (или был похищен?) из дома. Его жена уничтожила или тщательно спрятала все его вещи, документы (или он увез их с собой?) и больше никогда и никому (?) о причинах исчезновения мужа не говорила. Год назад она умерла, так ничего и не сказав сыну. В нынешнем году, в апреле, Веселов получил письмо с Дальнего Востока, где сообщалось, что отец Веселова жив, но тяжело болен и хотел бы увидеть его перед смертью. Краткое письмо было подписано кратко. «С морским приветом, Михаил Попрыго».
Веселов хотел сразу лететь сюда, но работа есть работа, отпуск — в конце лета, сын разболелся, жена раскапризничалась. Тогда он написал письма — одно Попрыго, второе — отцу, по адресу на конверте. Просил ответить подробнее, клялся, что не может приехать и обещал ближе к осени непременно выбраться. Он купил путевку на турбазу возле города, где жил отец, и написал еще одно письмо, но и на него ответа не получил. На другой день после приезда он поехал в город, нашел улицу, дом и квартиру: ему открыла уставшая от жизни женщина, недоверчиво выслушала его сбивчивые объяснения и ответила в том смысле, что нечего шляться по чужим квартирам, поди высматривает, что где плохо лежит, никаких Попрыго. здесь никогда не проживало, она, мол, одинокая, но честная, грабить у нее все равно нечего, фамилию Веселов она тоже никогда не слышала и слышать не желает, живет здесь без малого двадцать лет и надеется прожить не меньше, если всякие проходимцы не будут ломиться в ее дом…
Веселов не нашел ничего более умного, чем оптимистически-показать язык и выслушать вслед затихающий монолог, произнесенный на одном дыхании…
Вот такая история. А в качестве дополнительной информации он рассказал все, что помнит об отце и даже то, что сам придумал о нем.
Поливанов разгладил на влажном песке широкую площадку и осколком мидии стал чертить деревцо без листьев. Сначала оно пустило корни, потом начало расти вверх, обрастая ветвями, потом раздвоилось, потом выделился главный ствол и уперся верхушкой в ногу Веселова. Поливанов осмотрел деревцо и остался доволен.
— Готово, — сказал он. — Пустяки. Игра для детей.
— Какие-то елки-палки, — засомневался Веселов.
— Варианты. Блок-схема. Вот это — варианты причин исчезновения твоего отца, — он показал на корни, — а это — поиска. Надо проверить все, исключить невероятные и постепенно прийти к истине. Все очень просто.
— Ты бы хоть подписи сделал к своим веточкам, — проворчал разочарованный Веселов, — Не все же такие умные.
— Разве? — иронично спросил Поливанов и быстро набросал на песке несколько строк формул. — Вот это — по теории вероятностей, — это по теории игр. Был бы компьютер, рассчитал бы более точно.
Веселов попытался что-то понять, но это меньше всего походило на знакомую таблицу умножения. Он вздохнул, подтянул плавки и пошел к морю.
— Пойду лучше с морским ежом побеседую. Напридумывали на мою голову… Мало им нормальных языков, ненасытные!..
— Эй! — окликнул его Федор. — Здесь все точно рассчитано. Разве не хочешь знать свое будущее? Будешь, как слепой котенок, тыкаться. Не боишься?
Веселов не ответил, потому что тугая резина маски стянула затылок, и он, преодолевая закон Архимеда, нырнул. Неглубокое дно высвечивалось до последнего мелкого камушка, молчаливая морская звезда шествовала на запад, крабы-отшельники шевелили стебельками глаз, камбала имитировала пеструю гальку, зеленые и черные морские ежи неслышно вгрызались в камень. Он проплывал над всем этим, словно скользил по небесному своду над лесами и скалами — незваный гость, бессильный бог, космический пришелец, дальний родственник, покинувший родину сотни миллионов лет назад, вернувшийся и увидевший, что нет, ничего не изменилось, вот только нет ему места в этом саду, и странные звери не признают в нем родни, и рыбьи стада не подчиняются его бичу и свирели, и цветы обожгут ласковую руку, и морские ежи поразят ядом своих стрел, и задумчивый осьминог нарисует чернилами свой мгновенный автопортрет без автографа…
Привычным усилием воли он проникал в их несуществующую душу и краешком сознания ощущал то, что чувствуют они, — покой или страх, голод или вкус пищи. Ощущения были нечеловеческими, но от этого родство морских существ и его, человека, не ослабевало. Он попеременно был и морской звездой, ощутившей запах моллюска, скрытого в песке, и этим моллюском, почуявшим опасность и плотно сжимающим створки… Да, хищной морской звездой, но кровожадности у нее было не больше, чем у мирного сборщика мидий. Входила и уходила вода из бесчисленных мягких ножек, от центра к лучам они разбрасывали песчинки, все глубже и глубже погружалась звезда, все сильнее был запах пищи, все плотнее сжимались створки моллюска… Охотник и дичь, убийца и жертва, миллионный вариант вечного действа…
Он думал о том, что человеческое сочувствие жертве проявляется наиболее сильно только в отношении к людям же. Человек невольно сопереживает гонимому и убегающему, понимая, что и с ним может случиться то же самое. И чем дальше живое существо от человека, тем меньше доля сочувствия. Да, жалко зверей, потому что они похожи на нас, и детенышей своих кормят молоком, и почти так же любят, ненавидят, играют в детстве. И птиц жалко, но уже не так сильно. Не жалко змей, ибо нет у них ног и голоса; и рыб не жалко, ибо глаза их не моргают, и не могут они криком выразить предсмертный ужас. А насекомые и прочая ползающая, летающая и плавающая мелюзга настолько отличаются от людей, что нет, никак не может человек поставить себя на их место и, тайно радуясь, наблюдает, как богомол пожирает живого кузнечика, словно смотрит на заводные игрушки. И связки мидий в руке кажутся неживыми, и лишь почти разумный взгляд осьминога остановит его разящую руку. Нет, не жаль скашиваемую траву, и рана, нанесенная дереву, не заставляет сильнее биться сердце. Даже крови нет у растений, даже боли они не чувствуют, даже защититься не умеют…
Так думал Веселов, проплывая над ежами и звездами, он, чуть ли не единственный человек, одаренный билокацией…
Он и сам не помнил наверняка, когда именно древнее искусство билокации, постепенно поднимаясь из глубины, стало проявляться все более четко, настойчиво, от смутных ощущений и неясных картинок до полного слияния с чужим телом. Сначала это были сны, еще в детстве, но даже тогда они не казались страшными и удивления, впрочем, не вызывали. Такая уж пора жизни — детство: не определены границы чудесного и нормального, мир воспринимает по законам сказки и скорее удивляет нежелание вещей превращаться одна в другую и упрямство зверей, скрывающих свое умение разговаривать.
Оценивая себя, Веселов понимал, что был вполне нормальным мальчишкой. Всегда любил шумные компании, бесконечные проделки и нескончаемые игры. Его легко принимали всюду, на роль лидера он никогда не претендовал, но умел так легко и быстро перенимать манеру разговаривать, жестикулировать, что всегда невольно занимал место шута, клоуна, комика. Быть может, эта врожденная особенность, не зависящая от него, как цвет глаз или волос, позволила проявиться древнему и редкому дару билокации. Более точного названия своей странной полуболезни Веселов не знал, а слово это как-то вычитал в солидной работе, посвященной первобытной культуре. Оно означало способность человека находиться в двух разных местах, хотя Веселов не умел делать этого. Позднее он встретил термин «парциальное сознание», который, пожалуй, более точно определял его дар, но с билокацией уже успел свыкнуться и не посчитал за большую беду, если будет и впредь понимать под этим словом то, что происходило с ним. Слова не меняли главного — сути явления.
Значит, так. Сначала, в нежном возрасте, он, как все нормальные дети, летал во сне, но полет этот не был полетом человека, парящего в воздухе. Он, малолетний Веселов, находился внутри птичьей головы, и тело птицы было его телом. В ночных снах своих он бесшумно летал среди темных деревьев на мягких крыльях, и виделось хорошо, и слух был изощрен, и шевеленье теплых пичужек среди ветвей притягивало к себе, тогда он распрямлял мохнатые лапы, вытягивал когти, на бреющем полете выхватывал пискнувшую птичку, и было совсем не противно разрывать ее горячее тельце и глотать дурманящие кровью куски вместе с перьями и костями. Он просто знал: так надо, и никогда не раздумывал в эти недлинные минуты, почему поступает так, а не иначе. Краешком сознания он все же понимал иногда, что спит, что он — мальчик, человек, и сон недолговечен, и ночной лес должен смениться городской квартирой. Сны не пугали, он полагал, что всем снятся такие, иногда рассказывал их маме, она кивала и говорила что-нибудь вроде «Растешь, сынок…»
Особенно интересно было спать днем, и тихий час в пионерском лагере приносил кучу увлекательных приключений. Он был лисой, скрадывающей мышь, был мышью, убегающей от лисы в темную норку, был медведем, разоряющим улей, и был самим ульем, нет, не отдельной пчелой, а именно всем ульем, и восприятие мира тогда было настолько странным, что он вздрагивал, просыпаясь, когда границы тела снова четко определялись в пространстве кровати.
Позднее, на грани детства и юности, дар стал проявляться почти наяву — когда он ложился в постель, закрывался с головой, и еще в полудреме, не отделившись окончательно от человеческого тела, переносился на кухню, разраставшуюся до размеров Вселенной и, перебирая шестью крепкими лапками, выходил на бугристую поверхность стола в поисках пищи.
Именно тогда он стал понимать, что билокация отнюдь не присуща всем людям, искал книги по психологии, зоологии, этнографии, но, кроме мифов о колдунах и оборотнях, ничего не находил.
Где-то после двадцати Веселов обрел способность расщеплять сознание по желанию. Сначала он мог переходить в тело животного, которое видел близко, например, в зоопарке, или становился вороной, когда та пролетала мимо. Потом — в более отдаленных зверей, лишь воображаемых. И в то же время он оставался самим собой, будто смотрел кино или читал интересную книгу: забирался в шкуру героя, но и себя не утрачивал, не забывая, что он человек, что ему отпущена одна жизнь, одно тело, одна душа и какая бы ни была, но своя единственная судьба.
Странно, что он не умел внедряться сознанием в других людей, хотя и пытался сделать это — стыдливо, мучаясь запоздалым раскаянием. Было что-то нечистое в этом желании, словно искушение заглянуть в замочную скважину чужой комнаты… Но барьер вокруг людей был прочен и непробиваем, и он быстро прекратил попытки, перестав искушать свой невесть за какие заслуги полученный дар.
Значит, так. Путешествия, как известно, продлевают жизнь, телевизор служит окном в мир, чтение расширяет кругозор, общение с людьми позволяет лучше узнать самого себя, а билокация превратила единого и неделимого Веселова в огромный зоопарк, в скопище зверей и птиц, и жизнь его постепенно стала приобретать странный, еще не до конца познанный смысл.
Он был далек от мысли о психической болезни, поразившей его в детстве, и был склонен считать себя редчайшим мутантом, игрой случая на путях эволюции. Гуляя с грудным сыном, он пристально всматривался в его бездумные голубые глаза, пытаясь понять, перейдет ли этот дар по наследству. Сын подрастал, и, как знать, быть может, он также видел странные сны, считая их естественными и нормальными.
Жить билокация не мешала, а резко увеличенная доля знаний и ощущений не приносила ложного чувства превосходства.
И все же странно, что Веселов никогда не ломал себе голову над простыми вопросами: зачем, почему, с какой целью, откуда взялся этот дар, что с ним делать, как использовать? И нужен ли он вообще?
Дар билокации был дан ему, но еще не осознан. Так же, как дан был ему отец, но утрачен и не понят.
Он вышел на берег, в миллиардный раз повторив ритуал исхода первой рыбы на сушу, и растянулся на песке, как морской лев на лежбище, и шевелил руками-ластами, и переворачивался замедленно с боку на бок, и фыркал довольно, подставляя солнцу иззябшее тело.
А потом заговорил молчавший дотоле Поливанов. Он лежал на животе, опершись на локти, черкал на песке ему одному понятные значки, стирал их, бормотал что-то еле слышно, а потом спросил своим ровным бесцветным голосом, словно бы даже и не обращаясь к Веселову.
— Зачем тебе это?
— Загар, что ли? — не понял Веселов.
— Отец. Зачем ты его ищешь?
— Как это зачем? Отец же.
— Отец. Один из двух твоих непосредственных предков. Половина генома от матери, половина — от отца. Поехали дальше?
— О чем ты?
— О поисках отца, — серьезно сказал тот. — Искать отца — значит, искать свои корни. Чем глубже — тем яснее, кто ты есть и для чего ты.
— Зачем мне корни? Я хочу видеть отца, поговорить с ним, помочь, если нужно. Не алименты же мне с него взыскивать.
— Школьная арифметика, — сказал Поливанов, разравнивая песок. — Банальные истины…
Дальнейший его монолог, перебиваемый репликами Веселова, сводился к следующему.
У любого двуполого живого существа на Земле есть два предка в первом от него поколении — отец и мать, во втором — четыре, в третьем — восемь и так далее. Если предположить, что у человека за столетие сменяется четыре поколения, то к началу девятнадцатого века у Веселова было шестьдесят четыре прямых предка, к началу шестнадцатого — двести шестьдесят две тысячи сто сорок четыре…
Но от начала пятнадцатого века его отделяет всего лишь двадцать семь поколений; до начала нашей эры, когда предки Веселова назывались венедами и жили на берегах Балтийского моря, — восемьдесят, до времен индоевропейского единства — семь тысяч лет назад — двести восемьдесят поколений и так далее, и так далее…
Числа разрастались, множились с непостижимой скоростью, вырастали до астрономических, и когда Поливанов незаметно перешел на логарифмические, Веселов просто перестал их ощущать. Десятки, возведенные в степени, были немы и мертвы. Между тем Федор дошел до питекантропа, спустился до австралопитека и стремительно скатился к первичной точке — к первому комку живой слизи на планете.
— …таким образом, — заключил он, — число твоих предков к моменту зарождения жизни было следующим…
Он набрал воздух, чтобы на длинном выдохе произнести мифическое число, но Веселов перебил его.
— Слушай, ты в уме считаешь, да? А вообще, в уме ли ты?
— Это можно рассчитать, — невозмутимо ответил Поливанов. — В зависимости от действующих факторов, с введением поправок…
— Насколько приятнее беседовать с устрицей, — снова перебил Веселов. — Лежит, помалкивает и ждет, когда я ее сцапаю.
— Зачем тебе искать отца, — не меняя тона, сказал Поливанов, — если любой человек на Земле обладает общим с тобой генофондом? Возьми любого и смело называй его братом и отцом.
— Здравствуй, папа, — сказал Веселов. — Я тебя о помощи просил, а ты мне то деревца рисуешь, то призываешь с мидией породниться.
— Песок — материал ненадежный. Я тебе нарисую на бумаге. Главное в поиске — метод. Я тебе его дал. Хочешь обойтись без метода — твоя воля. Надейся на случай…
— И сам не плошай! — закончил Веселов. — Эхма! Пойду-ка я с тещей-камбалой о блинах потолкую…
Уже на кромке воды оглянулся: Поливанов спокойно смотрел ему вслед, и легкая усмешка таилась в уголках губ, будто знает что-то очень важное, но не говорит…
Пока солнце не зашло, пока вечер не накатил, пока до ужина оставалось время, он плавал в морском заливе, незаметно уходящем в океан, и бездумно играл в любимую игру — перетекал сознанием в рыб, в крабов, в китов и каланов. Словно давал сеанс одновременной игры. Будто был единственным зрителем в театре миллиона актеров. И не заметил, что с берега ушел Поливанов, и лишь вдалеке, на широком пляже, видны были загорелые старушки, возлежащие на топчанах, укутанные простынями и потому похожие на древнеримских матрон.
На горе, с турбазы, прозвучали позывные «Маяка». Надо было спешить на ужин. Не заходя в коттедж, как был, с мокрыми волосами и в мокрых шортах, Веселов поднялся в столовую, сосредоточенно глядя в тарелку, поел и, допивая молоко, все же огляделся и увидел, что место, где обычно сидел Поливанов, пустовало. Это не озадачило его и, пока шел к коттеджу, к своей узкой койке с зеленым колючим одеялом, чтобы предаться безделью и неге, нимало не думал об этом, лишь скользил взглядом по высоким увядающим травам и, чуть искоса, — по стройным туристкам в полупрозрачных платьях.
Комната была пуста, постель на соседней койке исчезла, и чемодана Поливанова не было, и синей куртки с яркой желтой «молнией». На столе лежал листок бумаги с короткими фразами, написанными аккуратным почерком с завитушками на заглавных буквах.
«Срочно отозвали на работу. Алгоритм поиска растет вместе с тобой. Желаю великолепных случайностей! До встречи в конце фильма».
«Угу», — мысленно согласился Веселов, бездумно смял записку и, предчувствуя приближение тайфуна, основательно улегся, закутавшись одеялом.
От дурной погоды и житейских невзгод он защищался древним и вечным способом: впадал в спячку. Сонливость и вялость нападали на него, мысли густели, слова вязли, тело внятно и властно требовало покоя и неподвижности. Пережить, переждать мертвую полосу, сжать время в тугой комок, не думать, не существовать, уйти от действительности, чтобы, проснувшись, перешагнуть зиму и из осени сразу вступить в весну…
Его разбудил стук в дверь. Стучали тихо, настойчиво, и, выбираясь из потемок сна, Веселов успел просмотреть штук пять сюжетов сновидений с вариациями на тему стука. Дверь была не заперта и спрашивать, кто там стоит, на ветру, в сумерках, не имело смысла. Он окончательно проснулся, привел в состояние готовности размякшую душу, ну и сказал, конечно: «Входите».
Совет был услышан, приоткрытая дверь света не добавила, на темном фоне замер черный силуэт. Входить, видимо, не решались, пришлось вставать, шарить по дощатой стенке в поисках выключателя.
— Здравствуй, Володя, — хрипловатым голосом сказал пожилой мужчина, осторожно и плотно прикрывая за собой дверь.
Пока Веселов молча натягивал брюки, глаза привыкли к свету, и он успел рассмотреть гостя. Был тот невысок и плотен, волосы седые, густая щетка усов топорщилась под мясистым носом, из-под распахнутого плаща виднелись полоски тельняшки.
— Отец? — неуверенно спросил Веселов, не попадая спросонок в рукав. — Или?..
Гость сел на плоский матрас осиротевшей койки, зябко повел плечами, кашлянул, словно что-то мешало в горле.
— Я — Попрыго, — сказал он. — Михаил. Можешь звать меня дядя Миша. Так все зовут.
— Я вас искал. Почему вы дали неверный адрес?
— Адрес-то верный, сынок. Жена вот неверная. Да ладно, шут с ней…
— А где отец?
— Твой отец… Сам бы хотел знать.
— Но вы же писали, что знаете.
— Когда писал-то? В апреле. Сентябрь уже. То-то и оно.
Веселов ощутил укол совести. И пока он оправдывался, частично — мысленно, частично — невнятными словами, и заваривал чай, и угощал гостя сигаретами, тот постепенно разговорился и, устроившись поудобнее на бывшей поливановской койке, рассказал такую вот историю.
Попрыго ходил на сейнерах стармехом — дедом. Около года назад к ним пришел новый радист — Геннадий Веселкин (Володя вопросительно приподнял брови. Дядя Миша кивнул и обещал все объяснить). Был он замкнутым, неразговорчивым, ни с кем не дружил, но и ссор избегал. Специалист он был хороший, а если не идет человек на откровенный разговор, если не хочет излить душу, то это его личное дело, каждому доставало своих бед и проблем. Где он жил и работал раньше, знал, наверное, только отдел кадров, сам он никогда не заговаривал на эту тему. Снимал в городе комнату, в гости никого не звал и сам не ходил и так, наверное, длилось бы долгое время, если бы этой весной он не очутился в больнице. Через три дня надо было выходить в море, стали спешно подыскивать замену и поручили Попрыго навестить Веселкина, разузнать, что и как, нужна ли какая помощь и вернется ли тот потом на борт.
Значит, так. Обремененный пакетами с яблоками и банками с соком, Попрыго поднялся на второй этаж, в отделение травматологии. Веселов ясно представил себе стар- меха посреди больничного коридора с накинутым на плечи коротким мятым халатом. Вот идет по длинному коридору; небритые мужчины стоят у окон, опираясь на костыли; проходят медсестры в накрахмаленных кокетливых колпачках; Попрыго заглядывает в открытые двери палат, ибо номеров на них нет, спрашивать лишний раз не хочется, он ищет знакомое лицо, хотя и не уверен, узнает ли его посреди печального маскарада бинтов, гипса и серой больничной одежды. Он прошел коридор до конца, лег на обратный курс, санитарка ругнула его, когда он наступил на швабру, но тут же сжалилась, показав нужную палату.
Веселкин лежал у окна, лицом к стене, быть может, спал. Попрыго тяжело опустился на стул, смущенно кашлянул, переждав паузу, назвал радиста по имени, тот повернулся и с минуту смотрел на него неузнающим взглядом.
«А, дед, — сказал он, — здорово». — «Вот ребята просили передать, — сказал Попрыго, выгружая на тумбочку свою поклажу. — Как ты?» — «Умеренно…» Разговор не клеился, они не были друзьями, даже приятелями, обоих тяготила эта встреча, в скупых фразах они обсудили положение на судне, потом диалог перешел к естественному вопросу, заданному Попрыго: «Как это тебя угораздило?» — «Повстречался тут с веселыми ребятами», — неохотно сказал радист. «Побили, что ли? — без дипломатии уточнил Попрыго. — Нам с тобой до пенсии с гулькин нос, а ты что?» — «А, старые счеты…» По-видимому, эта история была неприятна Веселкину, он закашлялся, бережно прижимая ладонью правый бок, лицо покраснело от натуги, на потном лбу вздулись вены. «Два ребра сломаны, — сказал он хрипло. — И мозги растряс. Ничего, через три недели обещали списать отсюда… Ты вот что, дед, как тут дела пойдут, я не знаю. Доктора улыбаются, правду не говорят. Кто его знает, может, и спишут, совсем… Да погоди ты, не перебивай. Дело у меня к тебе. Больше некого просить. Сын у меня есть. Много лет не видел. Разыщи. Я ему передать кое-что должен. Пока не поздно…» — «И у меня сын, — смущенно признался Попрыго. — Где-то живет. Тоже давно не видел. Развелся, что ли?» — «Да, что-то вроде. Он еще в садик ходил. Ты запиши, дед, память у нас стариковская». И он продиктовал: Веселов Владимир Геннадьевич, 1949 года рождения, предположительный адрес, если не сменился, конечно. «Через адресное бюро узнай, если уехал куда. Напиши, что отец, мол, хочет видеть. Объясниться хочет. Пусть приезжает». — «Что ж у вас фамилии разные? — простодушно спросил Попрыго. — По матери, что ли? Или ты от алиментов бегал?» — «Лучше бы от алиментов…» — «Ну, это твое личное дело. В чужие не лезу», — сказал Попрыго. — «Ступай, дед. Передавай привет нашим. Может, и свидимся». — «Через три дня уходим. Я напишу. Успею. Давай, Гена, вправляй мозги и догоняй…»
В этот же день он написал то самое короткое письмо Веселову, не надеясь на ответ. Слишком много времени прошло. Комплекс своей собственной, отцовской вины всплыл у дяди Миши. До этой встречи он как-то заглушался временем, расстоянием, новой семьей, давно привычной и вроде бы изначальной, единственной. Сыну было десять лет, когда он видел его последний раз. Вторая семья у Попрыго была бездетной, он свыкся с этим, доживая свой век с женой в спокойствии и достатку. В относительном спокойствии, конечно.
Неисповедимые пути логики привели жену Попрыго к неожиданному выводу: она решила, что ее муж ищет своего сына, и кто знает, быть может, думает на старости лет вернуться к первой жене с покаянной надеждой закончить дни свои в окружении розовощеких внуков. Уйти от ссоры было легко, на то и плавание, но вот, Веселов ответил, Попрыго уже находился далеко от дома, письмо прочитала жена, потом были еще письма, и когда Попрыго вернулся на берег, оказалось, что возвращаться некуда…
А когда сам Веселов, ничего не подозревая, пришел по этому адресу, то по законам той же логики был принят за сына Попрыго, самозванца и разрушителя семей, со всем вытекающим отсюда.
Веселов посмеялся невесело, даже скорбно, что ли. Они сидели друг против друга, на койках, на их панцирных, прогибающихся ложах, пили чай без сахара, в ход пошла уже третья банка, ночь вот-вот готова была перейти в утро…
— А дальше что? — спросил Веселов.
А дальше след опять обрывался. Радист Веселкин благополучно выписался из больницы, уволился, рассчитался с хозяйкой, Собрал свой небольшой багаж и уехал неизвестно куда.
— И он ничего не передал?
— В том-то и штука, что передал, — вздохнул Попрыго, пережевывая мундштук папиросы. — Потому и приехал сюда. Не знаю уж, что это означает. Может, что-нибудь семейное, посмотри-ка сам.
Из внутреннего кармана плаща он выудил нечто металлическое, явно тяжелое на вид, тускло блеснувшее в свете лампочки. Это была потемневшая бронзовая пластина, литая, цельная, никакой реальной формы не отражающая, но похожая одновременно и на кривой крест, и на летящую птицу, и на арбалет. Длинный закругленный стержень с нанесенными рисками на одном конце был заострен, второй раздваивался, как двузубая вилка. Поперек его, ближе к раздвоению, был наложен кривой серп, то ли полумесяц, то ли крылья птицы.
Веселов вопросительно посмотрел на дядю Мишу, тот пожал плечами.
— Хозяйка передала. Так и сказала, жилец, мол, просил отдать стармеху, пусть, мол, сыну отдаст…
— И где же теперь искать отца?
Попрыго беспомощно развел руками…
Чувство голода было сильнее страха смерти, точнее, страха перед утратой жизни. Смерти не существует, есть просто прекращение жизни, бесповоротное и вечное. Нет, он не размышлял над этим, мыслей не было, были ощущения, гаснущие, короткие, без оглядки на прошлое, без предвидения будущего.
Темно, но зрение ни к чему, мир запахов и шумов несравнимо богаче отраженного света, слепящего и вынуждающего искать укрытие. Долгий дневной сон был прерван возней и шумом, затеянной сородичами. Его уже не боялись. Он был дряхл и бессилен, молодые смело толкали его н пылу драки. Они дрались за территорию, за пищу, за самок и просто от избытка сил и юного нахальства. Это был его клан, его племя, его проросшее семя, изгоняющее ныне его самого из числа живых.
Прося о пощаде ритуальным писком, он пополз к выходу из норы. Кто-то из молодых укусил его за хвост, было не больно, но досадно, он не оглянулся. Цепляясь задними лапами за выступ, оперся передними о кусок сухой пищи, приятно пахнущий, будоражащий голод. Челюсти были слабы, и зубы затупились, лапки дрогнули, и он упал с коротким писком, ударившись об острый слом сухаря. Он не пытался выбраться отсюда, пищи было вдоволь, ночь длинна и темна, он ел, насыщение не приходило, усталость наваливалась раньше, немели челюсти, дрожали лапки, мучила одышка, он не то засыпал, не то смерть одолевала его на время, потому что — с чего бы вдруг наступил так быстро день, минуя рассвет и утро? Потом сознание стало раздваиваться, попеременно сменяясь иными образами, иным самоощущением…
И наступило воскресенье, и он проснулся в ином теле, в своей постели, потягиваясь и припоминая сумбурные сны, бывшие чьей-то явью.
Жена еще спала, Веселов на цыпочках прошел на кухню, морщась от горечи, выпил терпкий вчерашний чай прямо из чайника. Умудренный опытом, он знал, где искать.
К батарее была подвешена сетка, наполненная сухарями. Черствый хлеб не выкидывался, куски его накапливались в этой сетке, высыхая до камнеподобного состояния, пока неутомимые пионеры, участники операции «Сухарик», не забирали их.
Мыши быстро нашли дорогу к этой кормушке — от подоконника вниз, и часто по ночам слышался их писк, пугающий детей и женщин, то есть сына и жену Веселова.
Она лежала на сухарях и тяжело дышала. Темные раскрытые глаза казались незрячими, и голова была седой, и усы беспомощно топорщились, и грудь вздымалась бессильно и часто. В скорбный свой час, одна перед лицом врага, в скверне и немощи, забытая детьми и внуками, лежала мышь, отдав на поругание тело свое, и некому было подать ей последний милосердный стакан воды.
Реаниматолог Веселов понял, что истекают последние минуты и без того стремительной жизни, и склонил в печали лохматую голову, и пропел отходную молитву, и теплом рук своих скрасил смертную муку, и прикрыл глаза мягкой ладонью…
Мусоропровод цинично лязгнул ржавой челюстью и пожрав мертвое тело, на время уподобившись вратам ада.
Отпуск еще не иссяк, спешить было некуда, тем более — в воскресенье, он приготовил кофе, посидел на кухне, старательно выпуская в форточку дым первой утренней сигареты, потихоньку включил в большой пустующей в этот час комнате телевизор, и сам включился в действо, возникшее на экране, — в ритмическую гимнастику. Он не глядел на телевизор, не пытался угнаться за гуттаперчевыми девицами, неутомимо машущими увлажненными тяжкой работой ногами, а вдохновенно порол отсебятину — размахивал руками, молотил воздух ногами, бодал головой свою невидимую тень, скакал на месте, припеваючи, изгоняя вон сонную одурь и ночную тоску.
— Хоть бы штаны надел, — сказала его терпеливая и почти-все-прощающая-жена-Оксана.
Веселов не без пыхтенья встал вниз головой, сделал два шажка на руках и вдохновенно рухнул к ногам жены. При этом он состроил гримасу и наобум процитировал Льва Толстого: «Если бы я был самым умным, самым красивым и самым лучшим человеком на свете, то я бы на коленях просил руки и любви вашей…» Оксана стоически отмахнулась от того и от другого, и пошла по своим утренний делам, в ванную, а потом на кухню.
Он так и недотянул до конца срока путевки. Медленно, исподволь надвигался тайфун с далеких островов, затянул небо хмарью, выкрасив океан в защитный серый цвет, и через день после прихода Попрыго вдарил в полную силу…
Отдых на пляже и вдумчивые беседы с морскими ежами оказались загублены, в городе тоже делать было нечего, и Веселов пренебрег сиротским пайком в столовке, зеленым колючим одеялом, одинокой койкой в отсыревшей комнате, купил билет на ближайший рейс и мысленно распрощался с океаном, с городом, с дядей Мишей и со всем тем, что отняло у него надежду на встречу с отцом.
Мысленные прощания (или прощальные мысли?) затянулись, ибо тот же тайфун уверенно захватил аэропорт и не выпускал самолеты. Аэровокзал разбухал от обилия странствующих и путешествующих, приткнуться было негде, и в вынужденном безделье Веселов просиживал часы в вокзальном ресторане в приятном окружении воительниц за эмансипацию женщин. Три подруги убегали на материк, домой, не выдержав нелегкой работы на рыбных промыслах, куда они столь легкомысленно завербовались, борясь за свободу поступков и независимость мыслей.
Все вместе они проедали последние деньги, смеялись над анекдотами и дружно обзывали себя последними дурами, которых черт дернул мотаться на край света за тем, что легко можно найти и дома.
Веселов в маске рубахи-парня бесшабашно вошел в их круг, быстро нашел общий язык, с неосознанной легкостью приспособившись к новым для него людям; острил напропалую, вдохновенно врал, сочинял на ходу бесконечные истории, которые никогда не случались с ним, да и вообще ни с кем на свете; нет, он не искал корысти — ни дармовой котлеты, ни зовущего взгляда, ни запретного поцелуя, он сам не знал, да и не задумывался никогда, зачем все это делает.
Разные самолеты развезли их по разным трассам — по невидимым, но вполне реальным линиям в толще воздуха и, сидя в тесном кресле ИЛа, пристегнувшись ремнем и отгородившись от всего на свете плотными ставнями и крепкими запорами, он быстро забывал веселую маету и суетную неприкаянность недавних дней.
Вот об отце не забывал. И, не слишком-то приученный к сложным размышлениям, не умеющий рассчитать в уме простую причинно-следственную цепочку, быстро вязнул в разноречивых фактах. Скорее всего он не умел думать на длинной дистанции, быстро выдыхался, терял дорожку под ногами.
Тогда-то, в самолете, недвижно пожирающем пространство и сгущающим время до сжатых часов, он впервые подумал о том, что без советчика и помощника ему просто не обойтись.
Быть может, думал он, паря над облаками, тот чертеж на песке, смытый волной и рассеянный ветром, смог бы помочь ему, направить по нужному пути, отсечь тупиковые ветви, но увы…
Он был чужд раскаяния за совершенные промахи, но все же с тайной надеждой подумал о том, что Поливанов пришлет ему свой чертеж, как раскрытую книгу судеб. И тут он вспомнил, что не оставил своего адреса и адреса Поливанова тоже не записал.
Он был чужд и гордыни, поэтому мысленно обозвал себя хоть не самыми последними, но обидными словами, и стал копаться в памяти в поисках человека, способного помочь ему мудрым и несуетным советом.
Самым близким человеком была, конечно, жена, терпеливая и почти всепрощающая Оксана. Она не прощала малой малости — предательства, но толкование этого слова в ее устах оказывалось столь обширным, что редкий опрометчивый поступок Веселова не получал универсального приговора: предатель! Опрометчивых поступков было много. И рано или поздно мелкие прегрешения накопились, окрепли и слились в одно большое предательство, после которого ничего иного не оставалось, как войти в странную полосу жизни длиною в пять лет. Они развелись, то есть расторгли на бумаге официальное таинство брака, но не расходились по-настоящему, а продолжали жить в одной квартире, несли общие расходы, воспитывали сына, как умели, и, по крайней мере, Веселов избавился от обвинений в предательстве, ибо он был отлучен бумагой с печатью от жены своей и стал чужим, а чужие предавать не способны. Как это ни забавно, но такая полусемейная жизнь сблизила их по-настоящему, особенно после смерти матери Веселова. Каждый по-своему, они понимали нехитрую истину: от добра добра не ищут, единственного сына пополам не поделишь, легче приспособиться к знакомому человеку, чем заново искать гармонии с чужим. Посидели, поговорили в опустевшей комнате матери и начали жить сначала.
«Ну вот, — говорила Оксана не без счастливой улыбки, — словно второй раз замуж вышла». Она была права. И в одну реку нельзя войти дважды, и с одним и тем же человеком нельзя прожить два одинаковых дня. Тем более с Веселовым.
Она была хорошей женой, изначально, что ли, была, а Веселов легко мог стать любым, в том числе и хорошим мужем, конечно. Как уже было сказано, он не умел проникать в душу и тело людей, но некий механизм автоматической настройки на любую волну, излучаемую условной душой человека, позволял ему становиться таким, а не каким-либо иным.
Конечно же, Оксана была в курсе всей этой странной истории, связанной с поисками отца» Она не отговаривала Веселова от поездки в далекий город, но и не верила нисколько в благополучный исход. Мать и отец ее были живы, и, наверное, подобно многим, она не могла представить себе, как можно прожить всю жизнь без отца и что он значит. Ибо давно сказано: что имеем — не храним…
Короче, советоваться с женой вряд ли было разумно. И Веселов, перебрав в памяти своих немногочисленных приятелей, остановился на Юре Оленеве. Нет, они не ходили в гости друг к другу, виделись только на работе, и разговоры их никогда не переходили за порог излишней откровенности, исповедальности, что ли. Но отношения были добрыми.
Значит, так. Как уже сказано, было воскресенье, Оксана затеяла стирку, сын еще спал, пользуясь вольностью выходного дня, а Веселов позвонил в отделение реанимации и с дурным кавказским акцентом спросил: «Дэвушка, скажи, дорогая, доктор Оленев работает, а?»
— Работает, Володя, работает, — спокойно ответил сам Оленев. — Ты ведь на Дальнем Востоке был, откуда акцент?
— Раз ты чай дуешь в ординаторской, значит, никто не помирает. Дело у меня к тебе есть.
На двух автобусах, через осеннюю потемневшую реку, через больничный парк, через приемный покой («Давно же я вас не видел, сестренки! Подходи по одной целоваться!»), мимо палат реанимации, стуча в дверь ординаторской («Именем закона! Полиция нравственности! У вас в номере женщина!»), хлопая Оленева по плечу («Здорово, шхуна! Все книжки читаешь на работе?»), быстрое, безболезненное перевоплощение в принятую для больницы маску: дурачка, шута, растрепанного разгильдяя, с нагловатой усмешкой, озорными глазами, с нарочито выбившейся из-под брюк рубахой…
Посидели друг против друга, поболтали о том, о сем, Оленев терпеливо пережидал ритуал встречи, выслушивая россказни о шикарном пляже с вот такими вот девочками, о ящике коньяка, который Веселов якобы выдул на спор, об огромных камбалах («Что твой пузень, старик!»), которых Веселов брал голыми руками за жабры, о японской пловчихе, заблудившейся в океане и приплывшей прямо в дружественные объятия Веселова, и прочее, прочее… Короче, обычный веселовский треп, в который никто всерьез не вслушивался.
— Забавная штукенция, — сказал Веселов между второй и третьей чашками чая. — Попробуй на зуб, вдруг золото.
И хлопнул на стол бронзовую пластину.
— А, — сказал Оленев равнодушно, — бамул. Шамана, что ли, ограбил?
— Ну ты даешь! Ты хоть погляди, пощупай, а потом изрекай.
— Шаманский амулет, — так же спокойно сказал Оленев, подержав пластину на ладони. — Описан у эвенков. Крепится под мышкой, слева. Называется бамул. Считается, что он изображает двуглавую птицу — духа, побеждающего царского орла. А быть может, наоборот — самого двуглавого орла. А может, и более древнего духа, автохтонного…
— Чего?
— Своего, родного. Ну, и где раздобыл?
— Подарили. А что, имеет ценность?
— Описано несколько подобных. Описания этого не встречал. А если пооткровеннее?
— Могилы не осквернял, — честно сознался Веселов. — Курганы не раскапывал, шаманов не грабил, на водку не обменивал. Вроде бы отец завещал.
— Он что, умер?
— Кажется, нет.
— Слушай, Володя, говори, а не заговаривайся. Давай-ка, пока тяжелых больных нет, выкладывай по порядку.
И уж как умел, то и дело по-привычке привирая, каламбуря где надо и не надо, пошучивая, посмеиваясь, Веселов вкратце изложил историю.
О чем думал Оленев во время рассказа, понять было невозможно. И думал ли он вообще — тоже вопрос. Он прихлебывал чай, поглядывал в окно, позевывал, замедленно поглаживал залысины, не переспрашивал, не перебивал и даже умудрялся перелистывать между делом книгу, лежавшую на коленях, искоса и мельком опуская на нее взгляд. Веселов давно привык к этой манере, она не раздражала его, не тяготила и уж во всяком, случае не мешала рассказывать.
— Как ты думаешь, что это значит? — спросил Оленев, перевернув бронзовую птичку на спину и постучав ногтем по еле заметным царапинам.
Вопрос был неожиданный, не вытекающий из многословной исповеди Веселова, и тот легко отмахнулся от него:
— Нашел у кого спрашивать. Это ты у нас книгочей. По по-моему, просто царапины.
Оленев молча нарисовал на листке бумаги неряшливый крест, потом пересек его наискось еще одним крестом. Помучилось восемь линий, исходящих из одного центра. Или — четыре пересекающихся в одной точке. Это как посмотреть. Потом немного выше нарисовал трапецию, сцепленную одной из вершин с вершиной правильного треугольника. От другого края трапеции шла ломаная короткая линия, упирающаяся в ромб.
— Можешь сравнить, — сказал он, протягивая птицу.
Веселов внимательно осмотрел брюшко бамула. Да, гички и царапины, казавшиеся случайными, действительно походили на рисунок Оленева.
— Это не случайно, — сказал Юра. — Подумай сам, на что похоже?
— Это имеет какое-то значение? — посомневался Веселов. — Тогда эти черточки похожи на английский флаг.
— Да, на пересечение двух крестов — греческого и андреевского. А еще на что?
— Слушай, не умею я думать. Ломай-ка сам голову. Она у тебя лысая и просторная. Мыследром, а не башка.
Тогда Оленев протер очки, плеснул чая в стакан и занудливым голосом лектора перечислил все то, что, на его взгляд, могло напоминать восьмиконечную звездочку. Она была универсальным космическим знаком у многих народов мира, начиная с каменного века, означала Солнце, яркую звезду, чаще всего Венеру, встречается в неразгаданных письменах Хараппа и в давно прочитанных клинописных табличках Вавилона. Проходит в этом качестве по народным орнаментам в самых разных концах земли, в узорах ковров, вышивок, в резьбе по камню и дереву, в керамике. Далее, это может быть схемой цветка с восемью лепестками. Именно так выглядело языческое капище древних славян: в центре статуя бога, в окружности — восемь овальных эллипсов с горящими кострами. Далее, уже более поздние графические символы — роза ветров, или восемь сторон света на компасе. Или циферблат в восьмеричной системе исчислений. Или колесо со спицами. Или схема паука. Или условное изображение взрыва, света; движения из одной точки. Или маршрут, план, схема, карта… И так далее.
— Ну, это ясно, — не выдержал Веселов. — А остальные линии?
— Остальные? Это схематическое изображение созвездия Кита…
— Кита? — удивился Веселов. — Почему?..
Неприятный холодок скользнул по спине. Наивная сказка, придуманная им в детстве, случайная звездочка, выбранная им на огромном небе, о которой никто не мог знать, и — этот рисунок на подарке отца. Он всмотрелся. Да, восьмиконечная звезда была нацарапана ниже схемы созвездия Кита, около Тау…
— Амулет — символическое изображение духа-помощника, — невозмутимо продолжал Оленев. — Летящая птица переносит душу шамана в мир предков, где он испрашивает милости или просит наказать врагов. Значит, восьмиконечная звездочка — это или знак конечного пункта путешествия души, то есть та или иная звезда, или план маршрута, на котором, ориентируясь по восьми сторонам света, избирают один предопределенный путь. Короче, отец назначил тебе место встречи…
И тут зазвонил телефон, дежурного реаниматолога вызывали в приемный покой, привезли ребенка. Веселов надел халат с чужого плеча, нахлобучил измятый колпачок и молча включился в работу.
Он не мог сказать со всей определенностью, даже самому себе, любит ли он свое дело. Он его знал, хотя и недосконально, добросовестность мирно уживалась с внешним разгильдяйством, внутренняя собранность с легкостью слов и поступков, серьезная и трагическая работа — с кажущейся легкомысленностью высказываний о ней. Была в этом отношении бравада, что ли, потребность хоть как-то снизить высокий накал странного занятия —: оживления умерших. Нелегко ходить на котурнах, с маской скорби на лице, воздев руки в укоре тому, кого нет на свете. Упреки бессмысленны и сетования нелепы, если ни кто иной, как ты, реаниматолог, должен тормошить засыпающую последним усталым сном жизнь, бить ее по щекам, ставить на ноги, подталкивать: иди, иди, не спи, замерзнешь… И даже если заранее знаешь, что нет, не дойдет путник до уютного дома с теплой печкой и кружкой горячего чая, ибо мотель впереди и дороги не видно, и все валится, валится на бок твой нечаянный попутчик, все норовит осесть манящий покоем сугроб, заснуть печальным сном без сновидений, ускользнуть от невзгоды, ветра и стужи; да все равно взваливаешь его на плечи и тащишь, и, как знать, донесешь ли его живым… Но вот странная штука: сам ты словно бы не подвержен непогоде и ничего не грозит тебе, ты словно в другом измерении, неуязвимый и чуть ли не всемогущий, ангел-хранитель, что ли, осеняешь своими белыми крыльями, забрызганными йодом и чужой кровью, подбадриваешь, шепчешь слова надежды, утираешь испарину со лба (своего, чужого?), и тащишь, тащишь… Но твой противник и спорщик тоже невидим тебе, он крепко ухватился руками за спутника твоего, оттуда, из иного пространства, и вот начинается молчаливый спор, перетягивание каната, что ли, с пыхтеньем, с напряженными лицами, со вздутыми венами на руках, с бранными словами, выдавленными с шипеньем сквозь побелевшие губы, и увы, не всегда приходит победа… (Главное не победа, а участие — какой циничный лозунг!..)
Переключение с отдыха и отпуска на работу произошло не безболезненно но привычно быстро. И когда они вдвоем сделали все, что нужно было сделать, и можно было сесть и передохнуть, Оленев сказал:
— Есть два равносильных варианта: жить как живешь, а ждать, когда он тебя разыщет. Или искать самому.
— Где же? В мире предков? Спасибо, я успею.
— Мне кажется, что в тайге. В Эвенкии.
— Ну!.. Твой образ мышления мне нравится! Почему?!
— Причинно-следственная связь. Вернее, пока пунктир. Возможно, я ошибаюсь, но ошибка не больше двух процентов…
— Ну и фантазер ты, Юрик… Эвенкия! Это же больше Украины!
— Ну да, на сто сорок четыре тысячи квадратных километров.
— Вот умный ты мужик, Юра, всякие ненужные цифры помнишь, но как скажешь…
— Тогда пей чай и жди, — усмехнулся Оленев и уткнулся в книгу. — Я же сказал: варианты пока равносильны. Вот-вот один из них перетянет. Будешь ждать? Или?..
И вдруг оторвал на секунду взгляд от страницы и посмотрел на Веселова насмешливо и всепонимающе, как совсем недавно глядел Поливанов!
— Ты это брось, — почему-то сказал Веселов. — Брось, говорю…
Зима подкатывала незаметно. Сначала лето переросло в осень, но из глубины ее уже проклевывались ростки зимы: умирали листья и травы, ломкий шорох под ногами приучал к грядущему скрипу снега, посеревшее небо — к долгим пасмурным дням, ну и Земля по застарелой привычке накреняла свою ось, отчего казалось, что Солнце каждый день все ниже и ниже поднималось над горизонтом, и то ли грозило совсем погаснуть, то ли уйти навсегда за смутную линию еле различимых сквозь смог далеких сопок.
И вот где-то посередине невидимой границы между осенью и зимой в дверь Веселова постучались. На границе между днем и вечером. Володя был дома, Оксана еще на работе, сын в садике. Веселов же, одолеваемый голодом и бездельем, слонялся по кухне, хлопая дверцей холодильника, гремел крышками кастрюль и напевал что-то.
— Можно и войти, — сказал он с набитым ртом и открыл дверь. — Если хочется.
Там стоял человек, почти ровесник Веселова, с портфелем в руке, в полушубке и в шапке, сбитой на затылок с потного лба.
— Здесь живут Веселовы? — спросил он высоким, дрогнувшим голосом.
— Здесь, — честно ответил Володя. — Целых три и все Веселовы.
— А Геннадий Павлович? — спросил человек и напрягся лицом, словно в ожидании удара.
— Отец?.. Да вы заходите.
Человек переложил портфель в левую руку, на бледном лице подрагивало веко, в карих глазах читалась отчаянная решимость.
— У вас не бомба в портфеле? — невинно спросил Веселов. — Не смущайтесь, дело житейское… А отца нет. Сам бы хотел знать, где он.
— Так он здесь не живет? — сказал гость не то разочарованно, не то облегченно. И переступил порог, и молча снял шапку, и поставил портфель на пол. — Вам фамилия Васильев ничего не говорит?
Веселов добросовестно вспомнил всех знакомых ему Васильевых, начиная с соседа по парте в пятом классе.
— Нет-нет, не то. Михаил Васильев, мой отец. Ваш отец ничего не говорил о нем?
— Мне было четыре года, когда он ушел.
— А мне четыре года, когда отец пришел. После реабилитации… Вы читали «Тиля Уленшпигеля»?
— Возможно, — слегка задумался Веселов, помогая гостю раздеться. — Или фильм видел. Это вы написали?
Гость вспыхнул, наверное, он подумал, что над ним издеваются. Молча уселся в кресло, жестом слепого скользнул по лицу ладонью:
— «Пепел Клааса стучит в мое сердце», — сказал он. — Я помню о рыбнике.
— Давайте попьем чай, — невозмутимо предложил Веселов. — Пепел, так пепел, а нормально объяснить вы не можете?
— Я поклялся отомстить за отца, — мрачно сказал гость. — Возможно, вы ничего и не знаете. Но вашего отца и должен найти.
— Вендетта, что ли? Коли так, то придется мстить мне.
— Сын за отца не ответчик. Была в ходу такая формула… Но я-то все равно отвечал! И мама моя отвечала. Она поехала за отцом на Север. Там я родился. Там умерла мама. И отец…
— Мой не был там. Вы ничего не путаете?
— Ну нет! Год назад отец умер и завещал мне найти человека, сгубившего его лучшие годы. Ошибки быть не может. Все сходится: имя, отчество, фамилия, год рождения. Наш отец и был рыбником!
— Моряком он был. Радистом. Но рыбу-то ловил, точно.
— Да перестаньте вы ерничать! — не выдержал гость, поднимаясь. — Я вам о серьезных вещах, а вы!..
— Меня зовут Володя, — умиротворяюще сказал Веселов. — Мне очень тяжело не шутить. Я так задуман. Не обижайтесь.
— Алексей, — буркнул гость и присел в такой напряженной позе, что в любой момент можно было ожидать новой вспышки.
— Мы, кажется, ровесники, Алексей. Давай на «ты». И давай-ка спокойнее разберемся, что к чему. Без аллегорий.
Он принес чай и разлил по чашкам, и поставил варенье, и пообещал, что вот-вот придет жена и накормит их по-настоящему. Ну, и дождался, в конце концов, относительно связного рассказа.
Выходило так, что отец Алеши — Михаил Васильев, когда-то был дружен с отцом Володи Веселова. Даже более того — они воевали вместе, на одном и том же эсминце. Да, Северный флот, Мурманск, Архангельск, ночные бомбежки, немецкие подводные лодки…
Больших подробностей Алеша и сам не знал, его отец был не очень-то щедр на воспоминания. И эту историю рассказал сыну за несколько дней до смерти, между вторым и третьим инфарктами. И кто знает, что в ней реально, и что вымышлено, или просто истолковано превратно, кто знает…
Но получалось так, что в октябре сорок четвертого года в составе морской пехоты они высадились возле Петсамо и уже посуху с боями дошли до поселка Никель, на границе с Норвегией. Было это 22 октября, молодые, лихие, зажав зубами ленточки бескозырок и все же умудряясь кричать «Ура!», они бежали последние метры короткой улочки, круто уходящей в скалы. Васильев споткнулся, упал, увлекая за собой Веселова, и в то мгновение, когда они, помогая друг другу, готовились вскочить, он услышал вой летящего снаряда на той самой ноте, что предвещала прямое попадание. Он хорошо помнит растянутую, густую секунду, когда они замерли, вжавшись в землю, и кто знает, о чем думал Веселов, но сам Васильев не надеялся даже на чудо.
А потом — бесшумный, ослепительный, резанувший болью разрыв, краткое ощущение полета в никуда, провала, падения, распада, и — почти без перехода покой, темнота, звук падающих капель…
Васильев ничего не помнил об этом промежутке почти до самой смерти, и лишь в последние дни из глубины, из небытия всплыли не то свои, не то чужие воспоминания, отрывочные, яркие, раскрывшие ему суть той давней истории, решившей его судьбу.
А тогда было так: он очнулся в темном подвале, с недоверием убедился, что жив и даже более того — не ранен, сел, ощупал сырой пол вокруг себя и наткнулся на лежащего человека. Это был Веселов. Без сознания, но дышал он ровно, сердце билось, серьезных ран, кажется, не было. Васильев оставил его и стал искать выход из подвала, чиркая зажигалкой. Выход был, хотя и заваленный обломками. Он расчистил его, был день, светило неяркое солнце, по незнакомой улице шли моряки, наши, советские. Он устал, кружилась голова, его заметили. «Не ранен, браток?» — спросил кто-то. «Нет, — покачал он головой, — там дружок лежит, помогите». Веселов не приходил в себя, на попутной машине его отвезли в медпункт. «Контузия, — сказал усталый доктор. — Может, вытянет. Где это вас зацепило?» — «Снаряд рядом взорвался, — ответил Васильев. Взяли все-таки Никель?» — «Три дня назад взяли, — не понял доктор. — По Норвегии топаем». — «Так это не Никель?» — удивился Васильев. «Киркенес это, Норвегия. Тебя что, тоже контузило?» — «Какое сегодня число?» — Двадцать пятое октября… Ну-ка, дай тебя осмотрю…» — «Я ничего не помню, — честно сказал тогда Васильев. — Где же мы были три дня? И как оказались здесь?» — «Сорок километров. Да еще каких!..» — вздохнул доктор и тихим голосом посоветовал помалкивать. Или придумать что-нибудь на худой конец. «Не поймут в особом отделе… Ты же совершенно здоров. И дружок тебе не советчик».
Васильеву нечего было скрывать, он был молод, честен, свято верил в справедливость, считал, что и биография, и репутация у него безупречные и, кроме того, решил, что их подобрали свои ребята, привезли сюда и оставили в подвале на окраине города… Он долго искал своих, казалось, что сейчас ему все расскажут, обнимут, недоразумение разъяснится, и лишь бы друг остался в живых, а нее остальное — ерунда.
Да, он нашел своих. Но никто не смог объяснить, что же случилось с ним. Потому что Геннадий Веселов все эти дни был с ними. Он тоже не знал, куда делся друг и рассказывал лишь, что потерял его из виду в бою на окраине Никеля. Его, Васильева, уже считали без вести пропавшим, сияли с довольствия и только непрерывные бои помешали послать матери скорбное извещение.
«Нас же контузило вместе! — возмущался Васильев. — И очнулся я рядом с ним. Он-то как попал в подвал?» — «Этого мы не знаем, Миша, — говорили ему и отводили взгляд. — Генка был с нами при наступлении. Потом, да, потерялся. А как попал с тобой в одну компанию — не знаем. Уж не обижайся…»
Да, было бы лучше, если б он успел придумать хоть относительно достоверную историю, но он стоял на своем, и рано или поздно ему пришлось давать показания в особом отделе. Он быстро запутался в каверзных вопросах, вспылил в ответ на язвительные намеки особиста и дождался уже не намеков, а прямых обвинений в предательстве и дезертирстве.
Выходило так, что он, специально вырвавшись вперед, перешел на сторону врага и ушел с ним за границу. Нет, это не было сдачей в плен, это был побег к своим агента, шпиона Михаила Васильева. («Как, кстати, вас зовут на самом деле?»).
Стремительное наступление наших частей сорвало планы агента. Он был или брошен за ненадобностью немцами, или просто не успел уйти. Вполне возможно, что первым его обнаружил Веселов, был обманом завлечен в подвал, где Васильев решил убить нежелательного свидетеля, но ему помешал артиллерийский снаряд, угодивший в дом. Придя в себя, Васильев понял, что бежать поздно, и решил разыграть бездарную комедию о полном провале памяти…
Чудовищная нелепость обвинения совершенно выбила Васильева из колеи. Кажется, он и ляпнул что-то неподходящее сгоряча и лишь усугубил свою вину.
Он ждал, когда Веселов выздоровеет и подтвердит его невиновность, он не верил, что испытанный друг не сумеет его защитить. Скорее всего так и получилось бы, носуд был короткий, ему сохранили жизнь, но лишили старшинских нашивок, честно заработанных наград, и под конвоем увезли в глубь страны, на большую заполярную стройку. Он много узнал и понял там, и уже оттуда написал невесте письмо, в котором просил простить его и отпускал ее с миром, пусть, мол, не ждет, выходит замуж за хорошего человека, так уж сложилось, никто не виноват…
История, быть может, и сентиментальная, но, увы, банальной назвать ее было бы кощунством — хоть через несколько лет, но его невеста после невероятных усилий добралась до него, добилась свидания, узнала все подробности и, поселившись неподалеку (по сибирским масштабам) от жениха, разыскала адрес Геннадия Веселова. Она написала ему и просила лишь об одном: чтобы он рассказал всю правду. Веселов не ответил. И на следующее письмо — тоже.
То ли невеста была настойчивой, то ли начальство не слишком строгим, то ли сам Васильев на хорошем счету, но им разрешали свидания, не часто, но разрешали. В сорок девятом году родился Алеша Васильев. А в пятьдесят третьем, ближе к осени, Михаил Васильевич был амнистирован. К тому времени умерла его мать, и он понял, что возвращаться в общем-то некуда, надо ехать к жене, к сыну, уже подросшему, и начинать жизнь сначала. Но все же он сам написал письмо Геннадию Веселову, быть может, резковатое, в котором обещал приехать будущим летом, чтобы лично, как мужчина с мужчиной, разобраться но всем.
Он выбрался только в начале сентября, ему сообщили, что Веселов недавно получил новую квартиру, и даже адрес сказали, но в том доме Васильев так и не застал хозяина… «Он уехал, — сухо сказала жена Веселова. — Куда — не знаю. Писем от вас я не видела. Мой муж о вас ничего не говорил. Откуда я знаю, кто вы?..» Васильев целых десять лет ждал встречи, разговора, придумывал бесчисленные варианты, но ни один из них не предусматривал трусливого бегства бывшего друга. Малодушие — да, но не прямую подлость. Он истратил последние деньги, чуть ли не последние силы, пока добирался с Севера, еще не оправившись от болезней и отчаянной худобы, вид у него, наверное, был подозрительный, короче, разговор не получился… Он был изгнан, и в сердцах проклял бывшего друга, и поклялся забыть его навсегда, и никогда не унижаться поисками несуществующей истины. Навигация кончилась, он едва успел добраться домой, долго болел, и если бы не жена, то что бы с ним стало, кто знает…
«Забудь и ты, — сказал он ей. — Время такое было. От своих родителей отрекались, не то что от друзей. Струсил он, вот и все…»
Конечно, все это не забывалось до конца, но уговор в семье был соблюден — о Веселове, и вообще о тех нелегких годах, не говорили. Они прижились на Севере, давно стали старожилами, своими, уважаемыми людьми, рос сын Алеша, знающий о прошлом отца лишь то, что знать было положено.
И вот после второго инфаркта на койке районной больницы, в полузабытье тяжелого наркотического сна, Васильев вдруг вспомнил то недостающее звено своей жизни, что круто изменило его судьбу. Оттуда, из глубины времени, из тайников спящей памяти, разбуженные болью и страхом смерти, всплыли картинки давно ушедшей жизни (его ли собственной?), немые кадры давным-давно прокрученного кино (кем? для кого?).
На земле, лицом вниз; сверху его придавил Веселов, словно закрывший своим телом; нарастающий вой снаряда, и вот — бесшумная вспышка, яркий свет в плотно закрытых глазах, ощущение невесомости и бестелесности, полет, головокружение, тошнота, мысль о смерти и тут же, почти без перехода — тишина, темнота…
Васильев вспомнил чувство беззащитности, неприютности, бесконечного сиротства, когда ослепила его простая и жестокая мысль: ты — один, никто не поможет, все живущее — мимо, а ты — умираешь. Все переступают через тебя, идут вперед, а ты остаешься, уже безымянный, уже ничей, погребенный и забытый. Я умер, подумал он, кратко отразив в слове этом все…
Но какое-то движение происходило рядом, что-то шуршало, поскрипывало, пришептывало, пощелкивало и посвистывало. Кажущаяся отделенность мыслей и чувств (души?) от тела отступала, разрозненное соединялось, просыпалось и оживало. Васильев открыл глаза. Он лежал в подвале, это ясно было видно при свете, входившем через открытую дверь, а в ее проеме виднелись трое, вернее, силуэты, зыбкие, слабо шевелящиеся, наслаивающиеся друг на друга.
Люди разговаривали, слов он не понимал, но язык, узнал сразу: немецкий. Автомата под рукой не было, он осторожно пошарил по сторонам, попадались куски щебня и щепки. Пропал и трофейный кортик, висевший на поясе. Оставалось одно — притвориться мертвым или надеяться, что остался незамеченным. Люди разговаривали тихо, спокойно, не было слышно ни выстрелов, ни криков, лишь дальние разрывы снарядов нарушали тишину, и тогда голоса растворялись в гуле.
«Что ж, это ваше право, — расслышал он вдруг русскую фразу. — Значит, будем играть в догоняшки…» Силуэты разделились, два из них ушли из проема, один остался, стало светлее, но вот человек шагнул внутрь подвала и, скрипя щебнем, стал приближаться к нему. Васильев расслабился, чтобы в нужный момент напрячь мышцы в спасительном броске. Сердце стучало слишком громко.
«Это я, — услышал он за три шага. — Гена. Веселов. Не бойся». Он узнал голос, но не поверил. «Лежи, лежи, тебе нельзя делать резких движений. Скоро придут наши, придется ждать. Немцы сюда не сунутся». Тогда он поверил, постепенно, как бы по частям поверил в голос, в спокойную интонацию, в знакомый силуэт, в походку, вот только не мог поверить в простую вещь — почему Веселов только что говорил по-немецки? (Или это был иной язык?..) И с кем говорил, если не с немцами? И почему прощался на русском? То есть, он не рассуждал об этом, это не было облечено в слова и четкие мысли, но осадок недоверия не позволял откликнуться или вздохнуть облегченно, к примеру.
Возможно, это же чувствовал и сам Веселов. Он так и не подошел к Васильеву на расстояние броска, остановился шагах в пяти, присел на корточки, молча закурил. Так они и молчали, Васильев, притворившийся мертвым (спящим? контуженным?), и Веселов — два близких друга, разделенные недоверием.
«Я не могу тебе все объяснить, — нарушил молчание Веселов. — Все получилось случайно. И уж прости, тебя я тоже спас случайно. Ты все равно не поймешь, поэтому сейчас ты заснешь, все забудешь и дождешься меня. А мне пора возвращаться. Я приду, когда наши вернутся. Так будет лучше».
Васильев хотел встать, прекратить эту игру в жмурки и прямо высказать свои сомнения, но похоже, что удобное время миновало, он ощутил нарастающую слабость, земля под ним мягко всколыхнулась, заворачивая бесшумно его, как начинку в раскатанный лист теста.
А потом было то, что он помнил ясно все эти годы, слишком ясно, чтобы забыть, как бы этого не хотелось.
Вспомнив все это (или придумав в бреду?) Васильев сделал окончательный вывод, и без того мучивший его, но лишь туманно, без доказательств, а теперь получивший последний довод: его фронтовой друг Веселов — предатель, возможно — вражеский агент, и уж во всяком случае. — подлец, которого не должна носить земля. Он рассказал все это сыну и взял с него обещание найти Веселова, и если не отомстить, то хотя бы высказать ему все в лицо, ибо неназванное зло намного страшнее — оно бесформенно, непроявленно и готово к новым разрушениям. Так считал Васильев-старший и в этом был убежден его сын Алеша. Он был горяч, ратовал за полное торжество добра и справедливости, ненавидел зло и воспринял рассказ отца как призыв к кровной мести. Тиль, мстящий за отца, стал его знаменем, девизом, что ли. Со всем вытекающим отсюда.
Чай был допит, и свежий был заварен, и уже остывал, когда Алеша закончил свой рассказ. Пришли Оксана с сыном, тишина разрушилась, и печальные тени прошлого отступили за окно, в плотную темноту зимнего вечера.
— Оставайся у нас, — предложил Веселов. — Поживем, попробуем разобраться.
— Нет! — вскинулся Алеша. — Я не смогу жить в этом доме. Здесь жил предатель.
Веселов не умел обижаться, хотя рассказанная история и уязвила его гордость.
— Но ведь я ни в чем не виноват, — сказал он. — Я рос без отца и каким бы он ни был, это уже не важно.
— Нет, важно. Откуда ты знаешь, может, он и сейчас вредит нам?
— А если бы ты застал его здесь? Он же агент, шпион, не боишься?
— Нет! Правда на моей стороне!
Веселов не любил высоких слов, ему всегда становилось неловко за того, кто произносил их всуе, словно на его глазах человек выскочил на улицу голым, открыто возглашая свой отказ от лицемерия и ханжества… Спасение было в одном — в шутке, в иронии, в том, что называется снижением стиля. Он чуть не высказал что-нибудь такое едкое, ерническое, бьющее наотмашь, как пощечина, но вовремя сдержался. Алеша Васильев не понимал юмора, это было видно сразу — чистый и прямой борец со вселенским злом не принимал никаких оттенков между черным и белым, тьмой и светом. Мир для него был прост — или яркое солнце добра и правды, или мрачная ночь зла и лжи, без рассветного тумана и вечных сумерек.
— Безнаказанность развращает, — сказал Алексей в тот вечер, — и любое преступление должно быть оплачено, любое! Ни время, ни расстояние не должно укрывать предателя. Место Иуде — на осине!
— А не ищешь ли ты предательство там, где его нет?
— Но твой отец предатель!
— И твой был назван предателем и чуть не расстрелян. Его оправдали, но уже потом. А что если и ты несправедливо обвиняешь честного человека? Где же разница между судьями твоего отца и тобой?
— Судьи моего отца — сами предатели! — легко нашел довод Алеша.
— А ты не умеешь ошибаться? У тебя ведь нет прямых доказательств вины моего отца.
— А почему он сбежал? Получил письмо от моего отца и сбежал, заметая следы? Он боялся встречи, боялся разоблачения, бросил жену, тебя бросил, спасая свою шкуру! Разве этого мало? Так поступают только подлецы, предатели и трусы!
— А если была другая причина? Может, все это — лишь совпадение?
— Что еще может быть? Все и так ясно.
— Сам бы хотел знать, — вздохнул Веселов.
— И где его искать — тоже не знаешь? — напрямую спросил Алеша.
— А зачем? Чтобы отомстить за твоего отца?
— Чтобы узнать правду, — сказал Алеша, понемногу остывая. — Тот случай в сорок четвертом году изменил судьбу и наших родителей, и нас самих. Мы должны узнать правду.
— Мы? — насмешливо спросил Веселов. — Разве ты — не одинокий мститель? Я буду твоим другом Ламме?
Они чуть не подрались, если бы Оксана не развела их. Она не вмешивалась в разговор, но Веселов, зная ее характер, уже мог предвидеть завтрашние ехидные реплики насчет того, что яблочко от яблони недалеко катится… Алеша быстро закипал, но и остывал быстро. Дело кончилось тем, что Веселов принес бронзовую шаманскую бляху и показал Алеше.
— Вот. Это передал мне отец.
— Это пароль, — сказал Алеша, побледнев. — По нему тебя найдут те, другие…
— Конечно, — вздохнул Веселов. — Куплю еще славянский шкаф впридачу… Один умный человек сказал, что по этой птичке надо искать отца в Эвенкии.
— Я готов искать где угодно, — твердо сказал Алеша. — Но где именно?
— Тот же человек сказал, что к лету это само собой определится.
— Он что, предсказывает будущее?
— Оленев-то? Компьютер, а не мужик…
Алеша ушел поздно ночью в гостиницу, и никакие уговоры не убедили его остаться у Веселовых. Оксана молча могла, она копила слова, выстраивала их, шлифовала в уме и даже, кажется, во сне подыскивала новые доказательства предательства своего мужа.
Веселов не мог заснуть. Крепкий чай, выпитый в неимоверных количествах, нелегкий разговор, неожиданна и тягостный поворот старой истории выбили его из привычного ритма. Он сидел на кухне, ничего доброго на ум не приходило и, как всегда в таких случаях, хотелось одного — уйти в спячку, лечь на дно, зарыться в густой ил, свернуться клубком в норе, в берлоге, в темной и теплой пещере, заснуть, чтобы переждать черную полосу, перешагнуть через время холодов и невзгод; проснуться весной, когда все само собой устроится, решится; ярким солнечным днем, под жужжанье первых оживших шмелей, под пенье птиц, близких и понятных ему, как любое живое существо на земле, любое, кроме человека…
Он сам был человеком, а познание других равнялось познанию самого себя. О себе он знал до обидного мало. И поиск утраченного отца был равносилен поиску самого себя…
Следующий день у него был выходным, и он терпеливо, без нервозности переживал бессонницу, зная, что рано или поздно придет сон, освобождающий от тяжкой повинности мыслей. Уже звенел будильник в спальне, приглушенный двумя дверями, уже Оксана будила сына негромким раздраженным голосом, уже утренний чайник закипал на плите, когда наконец-то мысли стали густеть, путаться, блуждать по тесному замкнутому кругу и осталось только желать малого: ухода жены и сына, чтобы без помех забраться в неостывшую еще постель, закутаться с головой, одеялом и уйти в кратковременный, но столь желанный анабиоз хотя бы на несколько часов.
Он знал, что жена затеет сейчас разговор, вызревавший в ней, как зернышко в почве, и заранее прибегнул к нехитрой уловке: пока она была в ванной, быстро оделся, крикнул через дверь — «Схожу за хлебом!» — и вышел на улицу. Было морозно, редкие прохожие со скрипом вминали свежевыпавший снег, и тишина разбивалась прерывистыми траекториями их невидимых трасс. Веселов зашел за угол, не спеша добрался до мусоросборника и затаился за его железной неуютной спиной. Выждать надо было не менее получаса. От нечего делать он курил, смотрел по сторонам, пытался заглянуть за изнанку черного неба, но звезды были надежно спрятаны до лучших времен.
«Как там моя звезда? — подумал он. — Наверное, мерцает, трепещет, вздрагивает?..»
И снова дразнящий холодок пробежал по спине, ибо слишком невероятным казалось совпадение его собственной детской сказки и чертежа на бронзовом теле птицы.
От звезды мысль перетекла к тополю — дереву его жизни, и он подумал, что давно не наведывался к нему и кто знает, быть может, этой зимой ему так же плохо, как и двойнику его — Веселову, и лишь одно он знал наверняка — не замерзнет тополь, не погибнет, дотянет до лучших времен, выйдет из спячки и начнет жить сначала.
…в глубоком дупле, поджав ноги, втянув головы в плечи, распушив перья, чтобы подольше сохранить тепло. Мыслей не было, вернее, не было слов. Темно и зябко. Он знал, что остался один, не похожий ни на одну птицу в огромном, протяжном пространстве тайги и тундры, куда бы ни залетал во время своих странствий. Он не понимал, что толкает его на эти долгие, утомительные полеты с ранней весны до поздней осени над бесконечно чужой территорией, потому что своей у него никогда не было. Его не прогоняли, даже весной, в разгар свадеб и любовной лихорадки, когда все птицы переполнялись горячей, пьянящей кровью. Он никому не мешал, но был чужим всем, сойки и сороки провожали его встревоженным криком, пернатая мелочь затихала в своих гнездах, когда он, вытянув две головы, расправив по ветру тяжелый хвост, пролетал над верхушками деревьев, молча, неторопливо, без видимой цели. Сначала — на север, до границы тундры с океаном, потом — ближе к осени — обратно, к белым вершинам гор. Здесь он пережидал зиму, в глубоком дупле, лишь изредка вылетал на поиски пищи, обычно в утренние часы, стараясь быть незаметным, от дерева к дереву, таясь в гуще кедровых ветвей, одна голова все время в движении, вторая неторопливо вылущивает кедровые орехи. Остальные часы сгущались, укорачивались, сжимались в полуспячке, когда одна голова за другой утыкались под крылья, в теплую и душную темноту.
На полпути от океана до гор лежала земля, которую он пролетал ранним летом и осенью, туда и обратно. Смутное беспокойство наполняло его, он знал, что тут может встретить тех, кто близок ему, в этом единственном месте, где две реки сливались в одну. Он задерживался здесь на несколько дней, упрямо кружа над скалистой стрелкой и хрипло выкрикивая позывные: «Я здесь, я здесь, отзовись, отзовись…» Он кричал попеременно то левым, то правым горлом, выводя одним из них непрерывную высокую трель, а другим разрывая воздух коротким низким клекотом. Никто не отзывался, никто не говорил на родном языке, и той частью своего сознания, что была спящим Веселовым, он понимал: одиночество беспросветно и надежды нет. Но краткой птичьей памятью он помнил и другое: большое гнездо, казавшееся границей мира, отца, мать, братьев и сестер, таких же, как он, — едва оперенных, пронзительно пищащих, широко раскрывающих свои два желтых рта навстречу клювам родителей. Он помнил и первый полет, шаткий и неуверенный, принесший ему скорее усталость, чем радость, но все же, все же… Он не знал причину, разделившую их навсегда; наступила осень, окрепшие крылья вынесли его на недосягаемую ранее высоту, и тут словно невидимый вихрь ударил его в живот, закружил, ослепил, увлек за собой и бросил полуживого на песчаной косе. Он выжил, но с тех пор, возвращаясь к месту былого гнездовья, он искал его, и не находил ни гнезда, ни родичей.
Нет, он не думал обо всем этом, затаившись в дупле на мягкой меховой подстилке, сжимая в сумеречном сне долгие часы ночи, лишь краешек его слепой памяти высвечивался отраженным светом, идущим издалека, за тысячу километров от дремлющей двуглавой птицы, бесконечно одинокой, не имеющей даже имени в людских языках…
Веселов проспал до трёх часов дня. И, как всегда, ему стало жаль убитого сном времени. Не говоря уж о том, что все равно придется расплачиваться ночной бессонницей за эти мертвые часы покоя. Противоречие было постоянным: желание заснуть в момент принятия решений и покаянные уколы совести после пробуждения.
Но ничего не поделаешь, рано или поздно приходилось смирять неукротимую лень, засучивать рукава и расчищать завалы. Похоже, что вот-вот придется делать это, чтобы не дать себя похоронить под лавиной. Или нет, более точно — под грязевым потоком.
Он и проснулся с ощущением липкой грязи на душе. Стыд не жег, не слепил, но обволакивал плотно, липко, беспросветно. Бесчестье отца, пусть лишь предполагаемое, задевало его и на него пролилась эта грязь…
Он пошел в ванную, щедро вспенил воду шампунем, скорбно взошел в розовую пену.
Через полчаса, лежа в незаметно остывающей воде, он начал размышлять более серьезно и последовательно. Тщательно восстановил в памяти рассказ Алеши, разложил его по полочкам и пришел к выводу, что, во-первых, он еще способен соображать, и во-вторых — невиновность отца будет очевидной, если ввести поправку на нечто неизвестное, действующее по своим непонятным законам и оттого неподсудное.
Кто-то или что-то перенесло Геннадия Веселова и Васильева за много километров от неминуемой гибели. Значит, никто не виноват, кроме этого, неизвестного чего-то. Отец оказывается в обществе людей, говорящих по-немецки (или на схожем языке…). Но никто из них не причиняет вреда Васильеву. Потом отец возвращается к своим, здесь скорее всего снова вмешивается неизвестное что-то. Потом все просто: Васильев проспал три дня (!), его разыскал отец и в это время в дом угодил снаряд. Отец был контужен, скитался по госпиталям и уже ничего не смог ни изменить, ни объяснить.
Из всего этого вытекало следующее: Геннадий Веселов должен быть причастен к этому неизвестному, или более того — сам был его источником. То есть, умел переноситься в пространстве, знал хорошо об этом, но не рассказывал даже близким друзьям…
— В пространстве! — молча воскликнул Веселов, выплескивая холодную пену на пол. — Вот оно что! В минуту опасности, когда грозит гибель, он переносится в пространстве! Он ушел из дома, потому что возвращаться было нельзя. Неужели все эти годы он так и жил? Но что может грозить ему?.. «Будем играть в догоняшки», — сказал он тогда. Кому? С кем он играет в эти странные игры? Ради чего бросил друга, семью? Кто напал на него этим летом?
Он добросовестно перечислил в уме все напасти и несчастья, которые могли преследовать человека, их было слишком много, чтобы выбрать одно. Вскоре он запутался и понял, что исчерпался, стал блуждать по кругу и ничего более умного в голову уже не придет.
Впрочем, одевшись, сидя на кухне и прихлебывая чай, он нечаянно набрел на простую мысль и удивился, отчего она от него до сих пор ускользала. Если он сам, Володя Веселов, наделен врожденным даром расщеплять сознание и вселяться в тела животных, то и его отец может обладать странной способностью переноситься в пространстве…
Будучи врачом, Веселов веровал в генетику более свято, чем в воспитание, и был убежден, что талант может передаться только по наследству, ибо ничто из ниоткуда не возникает, лишь таится скрыто до поры или проявляется многолико и неузнаваемо.
Его собственный дар казался сросшимся с ним самим, простым и естественным, как черты лица, походка, голос — псе то, что выделяет человека из человечества — и ничем больше. От него не было ни пользы ни вреда, никому, в том числе и самому Веселову. Он привык к этим перевоплощениям и не искал в них ни философского смысла, ни тайны.
Тайны были вне его, а слитое с ним воедино не пугало и не удивляло. Но все же, все же…
Через три дня позвонил Алеша. Веселов дежурил, шла операция, он мог отлучиться лишь на короткое время и попросил говорить по существу, когда Алеша прокричал в трубку заветный клич своего героя: «Время звенеть бокалами!» В другое время Веселов раскрутил бы эти слова на длинную шутку, но только не сейчас. Алеша обиделся на сухость тона и так же сухо сказал после паузы: «Я нашел свидетеля». — «Обвинения или защиты?» — все же не удержался Веселов. «Обвинения! — воскликнул Алеша. — Жди меня завтра!»
Наутро, отчитавшись на планерке, перебросившись парой фраз с Оленевым, привычно невыспавшийся и небритый, оставив забрызганный кровью халат в гардеробе, Веселов поехал домой. Он ни о чем особенном не думал в эти долгие минуты, не ломал голову предположениями и готов был принять любое.
Что Веселов по лености своей не сумел сделать за всю жизнь, Алеша проделал за короткий срок. Пепел отца слишком сильно стучал в его сердце. Он разыскал бывших соседей Веселовых по давнему пятьдесят четвертому году, точнее, соседку, уже пожилую женщину, но как многие в ее возрасте, более явственно помнящую события молодости, нежели прошедшей недели.
Анна Тимофеевна, ныне пенсионерка, женщина любознательная к подробностям чужого быта, хорошо запомнила дни перед переездом в новый дом, а уж о бывших соседях могла написать по пухлому роману. Нет, Володя ее не вспомнил, слишком далека была дистанция вез времени, но она точно описала семью Веселовых, включая четырехлетнего шалопая Вовочку и даже рассказала о кое-каких проказах его. Веселов с печальной усмешкой признал — да, это его стиль. Мать Веселова она описала замкнутой, неразговорчивой женщиной, избегающей соседской болтовни, и это было правдой. Но вот отец в рассказе соседки был немного не таким, каким сочинил его для себя Володя. Он просто был разным. То веселым, общительным, играющим на гитаре, сочиняющим на ходу забавные стишки, то угрюмым, раздраженным, не отвечающим на приветливое «здрасьте» и надвигающим козырек кепки до бровей.
Так вот, Геннадий Веселов каждое утро исправно уходил на службу, но странное дело — даже в свои веселые дни он никогда не уточнял, куда именно уходит, где проводит долгие дневные часы, откуда возвращается вечером, уставший. Да, он отшучивался, придумывал разные забавные названия организаций, где он якобы работает, например: «Главная контора детараканизации населения» или «Упрснабмарсшвабра», да и жена его кратко отвечала любопытным соседям: «На ответственной работе». Это походило на правду. По тем годам семья Веселовых жила обеспеченно. Мать Вовы не работала, и дома у них было все, что считалось тогда признаком хорошей жизни: ламповый приемник, патефон с пачкой пластинок, дубовая мебель и даже ковер во всю стену. Да, Володя помнил все это, с годами одряхлевшее и постепенно замененное на другие вещи — естественно и незаметно, как смена листвы на дереве.
Квартал собирались сносить, и им всем, жителям восьмиквартирного дома, выдали ордера на жилье в районах новостроек, в разных концах большого города. Нравы тогда были проще: готовясь шагнуть в новую светлую жизнь, все соседи собрались во дворе, вынесли столы, расставили их в садике между клумбами и дружно отпраздновали это событие. Геннадий Веселов играл на гитаре, все пели, ну и плясали, конечно, благо был конец лета, совпавший с конном старого дома; цветы, росшие на клумбах, не жалели и одаривали друг друга щедрыми букетами. Жена Веселова не танцевала, но была спокойна, даже радостна и смотала на мужа нежно и неревниво. И взгляд ее не изменился даже тогда, когда в садик, скрипнув калиткой, вошла знакомая красивая женщина и остановилась, глядя на Веселова. Женская память Анны Тимофеевны цепко удержала детали ее одежды: плоская шляпка из желтой соломки с голубой лентой и букетиком искусственных незабудок, синее крепдешиновое платье с желтыми цветами, синие босоножки, ну и белые носочки, разумеется. Да, еще вуаль на шляпке, голубая вуаль. Веселье было в разгаре и, пожалуй, только Анна Тимофеевна пристально следила за тем, что происходило. Веселов отложил гитару, молча подошел к столику с патефоном и поставил пластинку. Запели Бунчиков и Нечаев, они заглушили разговоры за столом, и Веселов медленно, словно бы нехотя, пошел к этой женщине. Да, на полпути он обернулся и посмотрел на жену («с мольбой и мукой!», как определила соседка). Та отвернулась, невозмутимо долила себе чая и придвинула вазочку с вареньем.
«Он побледнел, лоб его покрылся холодным потом! — воскликнула через тридцать лет соседка. — Бежать было некуда, из садика вел только один выход и там ждала его та роковая женщина. Она смотрела на него как на свою собственность, как законная жена, заставшая мужа в чужой компании, а он вел себя испуганно, совсем как гуляка-муж».
Гостья повернулась, не оглядываясь, не сказав ни слова, вышла из садика и пошла к выходу из двора. Он еще раз обернулся у самой калитки, хотел поймать взгляд жены, но та отвернулась, аккуратно слизывая варенье с ложечки, словно бы все происходящее ее не касалось. Он ушел, и соседка, умело спохватившись, что, мол, у нее на плите? выкипает чайник, побежала вслед, но лишь последний кадр высветился закатным солнцем: женщина, крепко взявВеселова под руку, выходит из ворот на тротуар, и он — опустивший голову, неохотно и обреченно бредущий рядом. «Как арестант!» — воскликнула спустя годы соседка. — Только наручников не хватало…»
В этот день соседка его не видела, хотя допоздна крутилась во дворе, заговаривала с его женой, играла с Вовочкой, пытаясь и у него выяснить, знает ли он что-нибудь об этой красивой тете… В день переезда Геннадий Веселов, мрачный и бледный, с черными кругами под глазами (эпитеты, данные соседкой), молча грузил вещи на грузовик, молча взял сына на руки, подошел с ним зачем-то к тополю, растущему у забора, и сорвал желтеющий широкий лист. Потом посадил жену в кабину, отдал ей сына, помахал всем рукой с кузова и все — больше они не встречались.
— Это все? — спросил Володя.
— Из фактов? Все.
— Остальное — истолкования. С точки зрения соседки.
Роковая женщина, разлучница, женщина-вамп…
— Фронтовая подруга, первая жена, первая любовь, потерянная во время войны… — продолжал Алеша. — А если! по-другому?
— Догадываюсь, — хмыкнул Веселов. — Агент иностранной разведки, бывший резидент СД или наоборот — народный мститель, жена или дочь преданного отцом борца. Он ее пришил, замел следы, убедил мою маму, что молчание — золото, а сам сбежал. Так, что ли?
— А может, и так! — с вызовом ответил Алеша. Карие глаза его мрачно сверкнули, тонкие ноздри затрепетали. — Я не романтик, и мне эта версия ближе.
— Это ты не романтик? — не поверил Веселов.
— Тебе не хочется считать отца предателем!
— Ну да, — просто согласился Веселов. — Кому же хочется? Я же не Павлик Морозов.
— Ты Павлика не трожь! — обиделся Алеша. — А почему ты забываешь, какое было время? Пятьдесят четвертый год! Всего год прошел после смерти вождя. И где работал твой отец? Не там ли, где клепали дела на невинных людей?! А?! Может, у него руки в крови по локоть? Он сбежал от справедливого возмездия, когда времена изменились!
И дальше их разговор шел примерно в том же русле, то расширяясь, то сужаясь, то бурно вспениваясь на перекатах, ю замирая во время очередной чашки чая.
В конце концов оба остались при своем мнении.
— Фактор сверхъестественности, — сказал Веселов наконец. — Все остальное — словоблудие. Мы никогда не причем к истине, если будем рассуждать банально. Измена, предательство — это же на поверхности, для мальчиков-дебилов. Ты похож на мальчика-дебила?
Алеша побледнел.
— Ладно, ладно! Я похож, я болван. Но зачем искать в этой истории простую житейскую тайну? Быть может, и все намного сложнее, а мы, как любители-археологи, по двум черепкам целый город сочиняем. Фактов маловато, и те мы упрощаем. А о сверхъестественном ты подумал?
— Экстрасенс на летающей тарелке? — язвительно спросил Алеша. — Пришелец в тельняшке?
— Ну да! — охотно согласился Веселов. — Агент межгалактической разведки. Хоть не так обидно, как абвер.
— Зато глупее. Если можно объяснить просто, зачем же лезть в дебри?
— Пожалуй, ты прав. Не миновать нам таежных дебрей. Готовь сапоги и суши сухари.
— Ты опять! — не выдержал Алеша. — С тобой невозможно говорить серьезно!
— Наследственность, — мрачно сказал Веселов. — Дурная. Заманю в тайгу и брошу на съедение комарам… Об ой штуке ты забыл?
И он грохнул на стол бронзовую двуглавую птицу. От удара что-то сдвинулось в ней, и ясно обозначилась узкая щель по окружности.
— Сгубил амулет шаманский, — проворчал Веселов и все же рука немного дрогнула, когда он, бережно взяв бамул, стал раздвигать щель кухонным ножом.
Первое пришедшее на ум сравнение было медицинским — тайник походил на футляр от градусника и странным казалось, что даже Оленев не заметил его пустотелости. (Или сделал вид, что не заметил?..) Из углубления внутри птицы выпал листок бумаги, свернутый в тугую трубку.
— Ну вот, а ларчик… — пробурчал Веселов, чтобы скрыть волнение.
Бумага была тонкая, но записка не слежалась и развернулась легко. Мелким почерком там было написано несколько коротких фраз: «Сын! Прости. Вынужден скрываться. Ради тебя и мамы. Ни в чем не виноват. Все очень сложно. Объясню при встрече. Место и время назвать не могу. Опасно. Должен догадаться сам. Тебя ищут. Будь незаметным. Жди друзей. Нас мало. Отец».
— Да-а, — вздохнул Веселов.
Они расстались с Алешей не то что врагами, но и без нежности особой, что ли. Та странная связь, что объединяла их, казалась и крепкой, и хрупкой. Алеша выполнял последнюю волю отца, чуть ли не кровная месть толкала его на поиски. Володя искал утерянное звено, связующее его с неисчислимыми родными по крови людьми — ушедшими друг за другом в» глубину времен и хранящими для него свое невидимое пока тайное наследство. Нет, не тленные вещи, не богатство, и даже не заповеди и поучения скрывали предки от него. А то ощущение непрерывности и единства, необходимости и неслучайности, то чувство родства со всем сущим на Земле, которое трудно вообразить умозрительно. Невероятные числа, названные Поливановым на берегу океана, могли удивить, ошеломить, заставить склонить голову перед величием простой истины: все живое на Земле — лишь ветви и листья одного дерева, ушедшего корнями в миллионолетия, в. непостижимую глубину, где жила еще первая молекула живого, давшая начало всему, что было, есть и будет.
И Веселов еще раз пожалел о том, что столь легкомысленно отнесся к Поливанову и приходится теперь идти наугад, надеясь на случай и подсказку судьбы. «Семь тысяч лет назад — двести восемьдесят прямых предков. Ха-ха! Обычный жилой дом. Ну, как делишки, сосед, в твоем двадцатом веке до нашей эры?..»
— Подивись-ка, — сказал он Оленеву на утренней планерке, пока дежурные врачи неторопливо вели печальную хронику минувшей ночи: кто поступил, с каким диагнозом, какие сделаны операции, кто не дожил до утра.
И развернул листок.
— Раскрутил бамул? — усмехнулся Оленев. — Догадливый.
— Ну ты даешь! Я и рта не раскрыл.
— Окись меди. Вот здесь. И свернут в трубочку. Как раз по внутреннему диаметру.
— Может, ты мне и остальное разъяснишь?
— А что тут неясного?
— Все!
— Не шуми. Планерка идет. Детективы любишь?
— Ничего другого и не читываю.
— Тогда не болтай. Уже профессор на нас косится. Будет время, после потолкуем.
И Оленев, аккуратно сложив записку, спрятал ее в нагрудный карман халата.
— Но все же…
— Давай о погоде, а?..
Свободное время, та пауза, которую невозможно вычислить заранее в отделении реанимации, выпала на послеобеденный час. Они стояли в своем излюбленном месте, в подвале, под черными трубами, под красной надписью на стене «Не курить!». Беззастенчиво покуривали, Оленев говорил тихим голосом, словно бы и не Веселову даже, а про себя, а Володя, быстро войдя в роль, строил загадочные гримасы, настороженно озирался, втянув голову в воротник халата и пуская дым в рукав. Предварительно он тщательно ощупал пыльные трубы на предмет наличия микрофонов. Руки стали грязными, он старался не лапать и без того не белоснежный халат. Иногда это удавалось.
— Его ищут, — говорил Оленев, — но впервые нашли тогда, в октябре сорок четвертого. Нет, не опереточные агенты из шпионских романов, а те, кто знает о нем больше, чем он сам знал о себе. Возможно, что след тянется к его отцу, твоему деду или бабке. Они погибли, не так ли? Твой отец затерялся в детских домах и, быть может, лишь гот случай в Норвегии вывел на его след. Кто шел по следу — пока не знаю. Зачем ищут — тоже не знаю. Одно ясно — это не друзья. От них можно скрыться на время, они снова находят. Насилие, кажется, возможно, но не думаю, что их цель — убийство. Он им нужен для чего-то иного… В записке он не мог указать точное время и место встречи. Счел опасным, ведь амулет мог попасть в чужие руки. Значит, он был уверен, что ты сам вычислишь и место, и дату. «Тебя ищут», — пишет он. Кто? Да те самые, кто играет с ним в догоняшки. Он скрывается не только ради своей безопасности, а как перепелка, увел от гнезда лисицу, от тебя и твоей мамы. Она знала об этом и потому молчала. «Быть незаметным» — значит ничем не привлекать к себе внимания. А чем бы ты мог привлечь? Что бы ты мог сделать такое, — из-за чего на тебя обратят внимание? Именно они? Вопрос на засыпку, думай сам… «Жди друзей» — тебя найдут другие, от них не надо скрываться, и они отлично знают, где ты и кто ты. Вот как их распознать?.. Вас мало, неизвестно, много ли недругов, но скорее всего тоже негусто, и они явно не всесильны… Пожалуй, это все, что можно прочитать в записке. Включая последнюю информацию, рассказанную тобой… А теперь думай и действуй. Или снова будешь выжидать? Эти ходы были сделаны не тобой.
— Слушай, Юра, что же это делается, а? — тихо запаниковал Веселов. — Жил себе спокойно, никому не мешал. Банальная бытовая история — из семьи ушел отец. И тут приходит этот чокнутый мститель и все переворачивает! А ты и подавно! Какие-то недруги, слежка, погоня, охота. Да вы что, мужики, с ума посходили? Не хочу я играть в эти игры. Вы их придумали — играйте сами.
— Вовик, будь незаметным, — усмехнулся Оленев. — Не шуми. Те, кто ищет тебя, могут быть рядом. Может, каждый день вы смотрите друг на друга и не узнаете… Игра придумана не мной, я даже правил не знаю, по каким ты должен ходить. Но следующий ход твой — это точно. Если пешка стоит на месте, ее окружают и съедают. Место и время встречи должен знать только ты.
— Зачем вообще все это? Казаки-разбойники, сыщики и воры. Вышел я из этого возраста.
— Неведение — великое счастье, — спокойно сказал Оленев. — Ты узнал немного больше, чем положено, и тут же потерял покой. В панике запутался в кулисах, выбежал на сцену и попался. Ты уже действующее лицо, даже если стоишь, как истукан, посреди сцены. Теперь любой поступок, любое слово — часть действия. Занавес поднят, прожекторы включены, герои и статисты начали игру. Бежать некуда, Володя.
— Пьеса? Значит, кто-то ее написал, кто-то поставил? Но зачем?
— Ну вот, начинаешь соображать… Есть такая вещь — теория игр, есть еще штука — психологический эксперимент. Предположим, что существует некая группа лиц, чьей целью является тотальная ядерная война на Земле. Нелепо ведь считать, что земляне, твердо зная, что они тоже погибнут, могут желать этого. Поэтому предлагается гипотеза: это не земляне, гибель Земли им нужна для какой-то своей цели. Сами они выживут, конечно. По законам жанра эта группа лиц наделяется самыми отвратительными качествами. Предположим, что люди узнают об этом заговоре. Что они будут делать? Забудут свои распри и объединятся? Или начнут искать сепаратный мир с теми, с пришельцами? А вдруг тебе лично предложат сделать выбор?
— Почему именно мне?
— Не знаю. Но вдруг, а?
— Глупо все это, — рассердился Веселов. — Дочке своей рассказывай дурацкие истории. Все намного сложнее.
— Когда человек не может объяснить мир, он придумывает бога, — невозмутимо продолжил Оленев. — Все становится просто и ясно — бог создал, бог велел, бог наказал. Когда человек не знает причину своих бед, он ищет врага. Если врага нет, он его придумывает. И тоже все сразу объясняется. Ищут тайные организации, заговоры, а так как на самом деле их не существует, то начинают подозревать всех и дело кончается самоуничтожением. Учи историю, Володя, это повторялось не раз. Обычная ситуация, только доведенная до абсурда. На то и театр, а?
Оленев неторопливо загасил окурок и посмотрел на Веселова насмешливо и пытливо.
— Ты это брось, — зло сказал тот. — Не нравится мне твоя выдумка.
— К сожалению, не совсем моя, — сказал Оленев и отвел взгляд…
Тайное знание — это не только желания и мысли, скрытые от посторонних, но и то, о чем не догадываешься сам, оно уже живет в тебе, исподволь прорастает, невидимое до поры, как зерно, разбуженное теплом и влагой. Нелепо вытягивать росток из-под земли, не поможешь, а сгубишь. Всему свой срок: и вызреванию, и увяданию; не приблизишь время плодов, как не ускоришь смену дней и ночей… Примерно так рассуждал Веселов, неспешно продвигаясь вдоль черной городской зимы, из декабря в январь, и дальше, к весне и лету.
Замкнутый круг жизни: работа — дом, работа — дом, перемежаемый автобусами, магазинами, серыми улицами под серым небом. Жена, сын, приятельские беседы на кухне за чашкой чая, привычная болтовня в ординаторской ы тем же вездесущим чаем, больные, умирающие или медленно возвращающиеся к жизни, бессонные дежурства, усталость, сон, и снова виток, похожий на предыдущий. Это не утомляло, не раздражало и мнилось привычным, нормальным, единственно возможным.
И все же, все же… После разговора с Оленевым он еще раз попытался соединить разрозненные звенья, отдельные мазки, но они никак не сливались в единую картину. Наверное, и в самом деле, знание таилось в нем самом, он лишь не умел распознать его, отделить, вырастить. Предупреждение отца скорее всего касалось его тайного дара. Отец знал, потому что сам отличался от других. Скрывать, и без того скрытое казалось нелепым. Но с этого дня он стал более пристально всматриваться в свои полусны, усилием воли вселяясь в дальних таежных зверей. Охота на соболя, мышкование лисы, волчьи погони, паническое бегство зайца — общая цель всех: выжить, пережить долгую зиму, найти пропитание, не дать съесть себя другому.
Странная птица, привидевшаяся ему на пороге зимы, больше не появлялась. Птица с двумя головами, дремлющая в глубоком дупле в ожидании весны, чтобы начать долгий полет на север. Должно быть, спала без сновидений и никого не впускала в свое беспамятство. Он знал твердо — таких птиц не бывает в природе и поначалу был склонен думать, что это видение — знак ошибки, болезни, неверно воспринятых ощущений, но сейчас мысленным взором обыскивал бесконечные пространства горной тайги, искал птицу и не находил. Теперь он был уверен — шаманский амулет и та птица связаны неразрывно. И более того: опыт птицы, живого бамула таит в себе недостающее звено в поисках отца, которого так остро не хватало. «!
То место, куда стремилась попасть птица, не могло быть случайным. Место, где две реки сливались в одну, посреди Я протяжной тайги, между океаном и грядой гор. Время прилета должно быть значимым, важным — дни летнего солнцестояния. Возможно, это и было местом и временем встречи, о которых писал отец.
К началу зимы он Заболел. Редко посещали его болезни, несокрушимое здоровье не могли пока подорвать ни модная гиподинамия, ни зловредный никотин. Но против! нового свежеиспеченного штамма гриппа он оказался бессилен. Сначала слегли сын и жена, он терпеливо ухаживал! за ними, ну а потом пришла его очередь. Как многие редко болеющие люди, он сразу свалился с температурой. От гриппа лекарств не было, приходилось уповать на время и на свой организм, о котором он как врач знал гораздо меньше почитателя журнала «Здоровье». Непредсказуемость в медицине — почти закон, любой прогноз заведомо ложен, и вместо положенных пяти дней уже пошел десятый.
Он старался не раскисать при жене, но когда она уходила на работу, расслаблялся, позволял душе бесформенно растечься по закоулкам тела и вверялся боли, тошноте и слабости. Болела голова, ломило суставы, пошатывало при ходьбе, но он героически не принимал никаких снадобий, кроме универсального аспирина и малины с чаем. Как многие врачи, он не признавал лекарств для личного пользования и презирал фармакологическое насилие над психикой. Он слишком хорошо знал цену всему этому и предпочитал перебарывать болезнь собственными силами, все еще казавшимися неисчерпаемыми. Уже несколько дней мучила бессонница, и он изо всех сил сдерживался, чтобы не принять сильное снотворное, уцелевшее со времен тяжкой болезни матери, ибо в последние ее дни боль и неприкаянность души, готовой уйти за пределы тела, вынуждали прибегать к глубокому бесчувственному сну.
Лежа на диване, запахнувшись в халат и накрывшись одеялом, он торопил время, но оно разжижалось, тянулось бесконечно, нельзя было перешагнуть через него привычной спячкой, и, самое печальное — прекратились сеансы билокации. Напрасно он пытался уйти в сильное и здоровое тело медведя, сладко сопящего в берлоге, бессильно тщился хоть на время освободиться от тягот болезни, взлетев в серое небо на потрепанных вороньих крыльях, — дар словно заснул или просто покинул его, так и не раскрыв своей тайны. Это угнетало, но даже сам над собой он умудрился подсмеиваться и придумывал для болезни разные потешные названия, и дразнил ее, и вызывал на драку, как соперника на танцплощадке: «Выйдем, а?..»
Что-то и в самом деле выходило из него, но не болезнь, не отчаяние; временами он ощущал, как короткая, пульсирующая боль зарождалась в глубине, под теменем, и стремительной ниточкой пронзала голову. Еще более тягостными казались начавшиеся исподволь галлюцинации. Давно привыкший к билокации, он не слишком удивился, когда однажды ночью, лежа в темноте с закрытыми глазами и тщетно стараясь заснуть, вдруг увидел мелькнувшую картинку: яркое, объемное отражение светлого летнего леса в темном озере. Мелькнула и пропала. И снова, уже замедленно, рождаясь из темноты, выплыла и набрала цвет еще одна — полупрозрачные фигуры людей на берегу синей реки. И шепоток, и бормотанье, попискиванье и пощелкиванье, словно бессонный радиолюбитель шарил в эфире. Температура приближалась к сорока. Он позволил себе четыре таблетки аспирина, зачерпнул малины и меда, покосился на шкафчик, где хранилось снотворное, и сдержался со вздохом. Есть не хотелось, курить он не мог, не читалось и не думалось даже. Жаловаться жене было бесполезно, от ее искреннего сочувствия болезнь не убывала. Посидев на кухне и бездумно пересчитывая редкие звездыза окном, он так и не мог отрешиться от мысли, что, возможно, начинается энцефалит или уж по меньшей мере — тяжкое отравление мозга токсинами гриппа.
Ни то ни другое его не устраивало, он снова поплелся к дивану, забрался под одеяло, но только закрыл глаза, как на расстоянии вытянутой руки всплыли яркие, как мультики, кадры — неестественно красные цветы с махровыми лепестками, большие жуки с синим отливом, ползущие по; ним, и снова — прозрачное женское лицо, за которым угадывались склоненные ветви. «Ты, ты, ты…», — зашелестел тихий голосок. «Не я, не я, не я», — бессильно отшутился Веселов и открыл глаза.
Должно быть, он так и заснул с открытыми глазами, потому что утром его сильно встряхнула Оксана. «Господи! — сказала она испуганно. — Я думала, ты умер…» — «Дождешься! Как же! — огрызнулся он. — Заснуть-то не дадут, не то что помереть…»
Днем, при тусклом солнечном свете галлюцинации отступали, но ночью нарастала их длительность, яркость, они обретали звуки и чуть ли не запахи. Незнакомые люди, полупрозрачные, как рыбьи мальки, скользили под странными деревьями; впрочем, многое было знакомым, хотя это не походило ни на один земной пейзаж.
Но как ни странно, самочувствие его улучшалось, снизилась температура, уменьшились боли и лишь изредка пульсирующая стрелка пронизывала голову. Он притерпелся к этому, и ему даже стало нравиться разглядывать диковинные картинки. Он успокаивал себя, мол, билокация на время вытеснилась чем-то иным, пока непривычным, но не страшным.
На тринадцатую ночь что-то сдвинулось в нем. Он явственно ощутил, как кто-то или что-то проникает со стороны затылка внутрь головы. Будто невидимый зубной врач хладнокровно направил сверло бормашины в ямку между черепом и позвонком. Он не сдержался и вскрикнул. «Что? — спросила спросонья Оксана. — Тебе больно?» — «Спи, — сказал он тихо. — Зуб стрельнул». — «Прими лекарство», — пробормотала она. Он не хотел мешать ей, но не было сил, чтобы встать и уйти. Сжал зубы, второй удар был мягче, а потом что-то теплое, сильное обхватило голову, сжало ее бережно и потекло внутрь.
«Я здесь, — четко произнес чей-то голос изнутри. — Не бойся. Я — свой». — «Кто ты?» — мысленно спросил Веселов и был услышан. «Я здесь, — повторил голос. — Я — друг».
Сначала было темно, потом выплыли из черноты блеклые радужные пятна, как от бензина в луже, они сгущались, обретали форму, и прозрачное мужское лицо склонилось над Веселовым. «Не делай больно», — сказал Веселов. — «Сейчас перестанет», — ответил голос и оказался прав. Боль стихла, лишь неуютное ощущение, будто кто-то забрался внутрь, не оставляло. «Кража со взломом, — невесело пошутил Веселов. — Мой друг, шизофрения, здравствуй!» — «Я друг, — сказал мужчина. — Но у меня иное имя. Мы долго искали тебя. Почему ты скрывался? Мы не желаем зла». — «Не могу ответить тем же. К чему мне галлюцинации?» — «Ты боишься?» — «Нет. Пока интересно. Всегда знал, что любопытство меня сгубит». — «Ты должен пойти с нами». — «На тот свет? Не рановато ли?» — «Он не такой, как ваш. Это не смерть. Там иная жизнь, настоящая, твоя. Ты здесь в гостях, там будешь дома».
Голос смягчился, потеплел, мужское лицо затуманилось, заколебалось и незаметно превратилось в женское. Длинные волосы, голубые прозрачные глаза, сквозь лицо просвечивали красные цветы и зеленые листья. «Володя, — сказала она с нежностью любящей женщины. — Володенька! Нас мало. Мы любим тебя. Ты нужен нам. Пойдем со мной, мы так долго тебя искали». — «Кто же вы?» — «Такие же, как ты. Особые, избранные, не похожие на других. Нас никто не любит, но мы лучше всех. Ты должен вернуться на родину…» — «Куда? Куда?» — перебил Веселов. «Здесь лучше, чем у вас, здесь прозрачные реки, чистые леса, здесь небо выше, здесь никогда не услышишь слов: война, вражда, ненависть. Здесь лишь всеобщая любовь, покой, блаженство, пение птиц и журчание ручьев…» — «Рай, да и только! Зачем мне спешить? Помру — узнаю…»
Страшно не было. Боль утихла. Было только нечто постыдное во всем этом, словно чужие люди бесцеремонно разглядывают тебя, обнаженного, и скрыться некуда, и даже случайные мысли становятся слышны тем, чужим… Он так и определил их про себя, без слов и мыслей — чужие. Хотелось оборвать разговор, пересилить любопытство, встать, уйти на кухню и включить яркую лампу. Призраки не любят света, ибо возникают из темноты. Не потому ли дети боятся остаться в темной комнате, что их фантазия родит из черноты древние образы страха?..
Веселов изо всех сил старался не думать словами. Не нравилось ему все это, и не столько пугающим сходством с психическим расстройством, а именно достоверностью вторжения извне. Кто-то неизвестный, чужой и сильный, искушал его сладкими речами, звал туда, откуда нет возврата, и будет ли это настоящей смертью, казалось неважным, ибо жизнь даже в самой немыслимой и прекрасной ипостаси, жизнь вне дома и рода была бы чьей-то чужой судьбой. И все же противник оказался более чутким и сильным, должно быть, он уловил обломки мыслей, еще не названные словами опасения…
Женское лицо расплылось, ушло из фокуса, потом обрело резкость, и Веселов узнал мать. Он невольно вздрогнул, но отвернуться и скрыться было невозможно — чем плотнее закрываешь глаза, тем ярче картинка, возникшая перед ним. Да, это была мама, но не та, изможденная болезнью, а такая, как за десять лет до смерти, с красивым и строгим лицом. «Там ждет тебя отец, — сказала она, и он узнал ее голос. — Пойдем со мной, Володя. Он давно ждет тебя. Там его родина и твоя тоже». — Ты умерла, — не выдержал Веселов. — Я помню. Я видел». — «Нет, — с печальной усмешкой сказала мама. — Я ушла к мужу, твоему отцу. Здесь его друзья, твои друзья». — «Почему ты не говорила мне об этом?» — «Ты заболел и сам позвал на помощь». — «Я никого не звал». — «Позвало то, что досталось тебе от отца. Наследство. Ты не такой, как все, ты лучше, ты больше не можешь жить среди людей. Ты должен вернуться». — «Куда? Как?» — «Только не спи, не спи…»
Лицо и голос были ее, но слова чужими. Мама всегда учила его, что люди добры, что надо быть щедрым, что нельзя возноситься, ибо каждый человек неповторим и прекрасен. И он вспомнил легенду об Одиссее, приказавшем привязать себя к мачте, чтобы не броситься на голос сирен, вещавших голосами близких людей. Украденными голосами.
«Я не верю в посмертную жизнь. Это не ты. Эй, кто там, зачем ты взял голос моей матери? Я не козленок, я не открою дверь. Уйдите. Я хочу уснуть. Я устал».
И снова появилась красивая молодая женщина. «Ты отдохнешь у нас, — сказала она. — Спать нельзя. Нас не слышно во сне. Перенос невозможен» — «Вот и прекрасно! Вы меня убедили. Теперь я уж точно засну». — «Твоя, твоя родина, наша общая, великая, прекрасная. Она далеко и близко, она везде и нигде, ее нет, но она есть, только там ты будешь самим собой. Новое тело, новые мысли, новые чувства. Ты родишься заново, ты сольешься со своими братьями и сестрами, отринешь чужое, обретешь утраченное, великое счастье, всесилие, всевидение и всезнание.
Сколь смешной и жалкой покажется твоя нынешняя жизнь! Рабство тела, слепота души, сумерки разума, бесчисленные цепи, боль унижения, скрытые обиды ранняя смерть — постыдная каторга, сумасшедший дом Вселенной! Твой срок истек, ты можешь стать свободным! От смерти и тлена, от боли и муки, от грядущего конца света. Только пожелай, только сделай шаг навстречу — и врата тюрьмы навсегда останутся за твоей спиной!» — «Красиво врешь! — восхитился Веселов. — Нет, дайте поспать. Не до Вселенной, если вот-вот угодишь в обычный дурдом…» — «Не спи! — произнес незнакомый мужской голос, и невольно содрогнулась душа Веселова. — Это я, твой отец. Не спи, сынок. Мы должны быть вместе. Это твои друзья. Они нашли тебя. Доверься им». Веселов не помнил его лица, и голоса узнать не мог, но все же, все же… «Сирены, — сказал он с горечью. — Бедные психи, как им тяжко живется на свете». — «Не спи!» — повторил голос отца. «Черта с два! — ругнулся Веселов. — Подумаешь, галлюцинации! Я вас живо вытурю…»
И он решительно потряс Оксану за плечо.
— Тебе плохо? — спросила она, еще не проснувшись.
— Принеси снотворное, — попросил он. — Сама знаешь, где. Измотала бессонница.
— Это не опасно? — спросила она, уже проснувшись, уже соображающая и явно вспоминающая тяжелый предсмертный сон свекрови.
— Не слишком. Посидишь рядом. Начну реже дышать, лупи по щекам без жалости… А помирать начну, позови Оленева… Пусть исповедует.
С трудом подавляя тошноту, запил лекарство стаканом морса и машинально стал считать.
«Заснешь, — удовлетворительно сказал нежный голос. — и сейчас заснешь». — «Еще как! — сказал Веселов, мысленно подмигивая. — Запираю двери на засов, волк с козьим голосом, сирена сладкозвучная. Не увижу, не услышу…» — Надолго ли? — спросил мужской голос. — А потом?» — «Суп с котом», — сказал что попало Веселов, потому что мысли начали путаться. «Что ж, ты сделал выбор. До встречи! Теперь ты уж точно наш».
В голосе звучала снисходительная уверенность. Так обращаются с детьми, уложенными в постель обманным обещанием сказки. А вместо этого… «Так вы меня провели? — удивился Веселов. — Да я же вас…»
Он хотел сказать, что понесет их по кочкам, но его понесло самого, закружило, сдвинуло перед глазами непроницаемо черные шторы, за которыми — небытие — смертоподобное, бесчувственное и безгласное.
Время сжалось в тугой комок, в маленькую черную дырочку, втягивающую бесследно все краски и звуки мира. Ни вырваться, ни убежать, только ждать, когда истечет срок, и медленно, исподволь ослабляя пути беспамятства, вернется сознание. Но и самого ожидания не было, ибо оно тоже повергнуто всевластным и непобедимым сном…
Розовый свет. Горячий розовый свет, проникший сквозь закрытые веки. Бесплотная тяжесть сдавила голову и в полусне-полуяви грезилось — тела не существует, есть только одна «олова, лежащая неподвижно. Он попробовал по-; шевелить рукой, но оказалось, что позабыл, за какую ниточку надо дернуть, и где вообще находится рука, определить не мог Он попытался сделать самое простое — открыть глаза, и слабо удивился, когда и это не получилось. «Странная билокация, — подумал он. — В чье же тело я попал
Но розовый свет проникал сквозь его человеческие веки, воздух входил в его собственные ноздри, он явственно ощущал слабый запах цветов и ощущение это было вполне человечьим. Он шевельнул языком, растянул губы, щелкнул зубами — да, все это было свое, данное при рождении. Тогда он глубже вдохнул (легких не было!) и громко сказал первое, что пришло на ум:
— Ку-ку!
И тут же заговорил голос. Нет, не внутри головы, а со стороны. Был он мягкий, теплый, душевный, что ли.
— Скверна плоти, мерзость тела, прах и тлен, распад и гниение тяжким грузом давят на душу твою; страх перед смертью, боль и язва, неотвратимость конца сущего порабощает волю; лишь свет истины воссияет и откроет врата предвечного разума. И пробьет час, и все заклятья и насмешки не замедлят его прихода, как крик и хохот безрассудных, уносимых быстриной водопада, не задержит их от падения в бездну. Ты, сердце, обманутое миром, испившее кубок наслаждений и нашедшее на дне его едкую горечь, и ты, озлобленное сердце, не отказавшее себе в мирских; утехах, обладало ли ты истинной жизнью? Но трижды счастлив тот, кто перейдет черту и с трепетом душевным раскроет объятья братьям своим и познает блаженство вечное и свободу несокрушимую…
Нервная дурашливость напала на Веселова. «И болтовню неистребимую, и трепотню необъяснимую…» — хотел добавить он, но язык не повиновался и вместо этого громко произнес:
— Ку-ку!
«Мне это не нравится, — мрачно телепатировал (?) он. — Дайте слово сказать! Вы обещали полную свободу. А сами отняли все, кроме слуха. Вольно же вам болтать что попало!»
— Мы свободны в речах, ты свободен в послушании, — произнес женский мягкий голос. — Наша свобода разлита поровну. Мы спасли тебя от постыдного рабства, от унижений чужбины. Ты на родине, где каждый свободен и счастлив. Ты волен возлечь на ложе предков своих и вкусить премудростей наших…
«Плевать я хотел на ваши премудрости! — мысленно возопил Веселов, силясь открыть глаза. — Отдайте мне мой язык, мое тело, мою волю, мои глаза!»
И тут же ощутил, как тяжелая ладонь опустилась на по щеку. Он вздрогнул от бессильного унижения. Последний раз его били в детстве, в честной драке, когда он сам мог ответить ударом на удар. Но чтобы вот так…
«Сволочи, — сказал он молча. — Хитростью заманили, лишили всего, да еще и бьете лежащего».
Его ударили по другой.
— Подставь иную щеку, егда ударят по единой, — сказал душевный голос. — Смирение и покорность — суть добродетели непреходящие. Блажен смирившийся, ибо не мешает господину творить волю его, блажен покорившийся, ибо судьба его в руцех господина, аще кто позаботится о нем? Слеп, наг и сир, не ведает, что творит, человек, всегда помышляет в сердце своем: вот, я свободен, и несть числа печалям, скорбям и умножению зла в жизни его; но трижды блажен раб, со слезами умиления восклицающий: вот, господине, аз есмь смерд твой, в руци твои отдаю волю свою, да будут слова твои моими словами, твои помыслы моими помыслами, твои деяния — моими деяниями, нити души моей в длани крепкой твоей, даруй мне блаженство, аще кто кроме тебя, знает суть жизни моей…
«Умойся сам слезами, господине. Пустил бы я тебе юшку, святоша», — зло подумал Веселов и приготовился к новой пощечине. И вдруг, где-то там, где должна быть рука, он ощутил боль. Шевельнуть несуществующим он не мог, и боль почувствовал, словно острая игла вошла в вену. Горячее ударило в голову, розовый свет перед веками на секунду превратился в красный, потемнел, тут словно лопнул туго натянутый багровый тент, и перед Веселовым вспыхнул реальный трехмерный мир его галлюцинаций.
Его голова невесомо парила метрах в двух над землей. Странно, но раньше казалось, будто она покоится на поверхности, упираясь затылком в грунт; теперь он видел кончик своего носа, смутную тень вытянутых в трубочку губ и больше ничего. То есть не видел лишь своего тела, ибо мир, окружающий его, был реальным до жути. Он висел над большой поляной в лесу. В тайге? В джунглях? Росли высокие деревья, некоторые были знакомы по именам, иные — где-то виденные, остальные — совершенно незнаемые. Запах цветов не был обманчивым, они цвели повсюду, солнце стояло высоко, тени от деревьев короткие и густые. Вокруг него плавно перемещались люди, полупрозрачные, как медузы или воздушные шары. Именно перемещались, не проплывали, не прохаживались, не пробегали. Вот зависла в трех шагах от Веселова красивая женщина, две-три секунды, неуловимое движение, тело затуманилось, обрело молочную плотность, замерло и вдруг начало распадаться на ветру, как облако пара, как чернильная копия осьминога, а сама женщина возникла у края поляны, словно из уплотненного воздуха.
Он понемногу узнавал эти лица, приходившие к нему по ночам, но ошибиться было очень легко, ибо они перетекали одно в другое, взаимовытеснялись, взаимодополнялись, и было в этом зрелище что-то очень знакомое Веселову, он лишь не мог вспомнить, что именно.
В бесцельном перемещении и перетекании появилась система. Со всех концов поляны люди стали стекаться под развесистое дерево с темными кожистыми листьями. С неслышной вспышкой они заходили одна за другую, как карты в колоду, словно мгновенно теряя объем, и постепенно сливались в одну — безликую и неподвижную, все более плотную, непрозрачную, обретающую цвет, форму и весомость.
И вот на поляне осталась только одна фигура, нет, уже живое тело, человек, и взгляд его был тяжел, и поступь решительна. Что-то неуловимо знакомое было в его лице, когда он уверенно сделал шаг в сторону Веселова. Голос его прорвал наступившую тишину.
— Володя, — сказал он сурово и нежно, — Ты не узнаешь меня?
Ничего не ответил Веселов, лишь повел глазами из стороны в сторону в знак отрицания.
— Это я, твой отец, — сказал человек, приближаясь медленно и неотвратимо к зависшей в невесомости голове Веселова. — Я нашел тебя. Ты должен остаться с нами. Я открою тебе великую тайну.
Веселов хотел сказать что-нибудь ерническое, но не рискнул. Несуществующая душа его сопротивлялась, не принимала ни слов этого человека, ни лица его, ни театральной торжественности всего происходящего.
— Мы с тобой — дети великого избранного народа, всесильного и многомудрого. Наша цель — единение, ибо наше племя разбросано по Вселенной. Настало время очищения и просветления, искупления и воскрешения, собирания и исполнения предвещенного. Ты — наш, ты — с нами, благородная кровь в твоих жилах, искра великого разума зажжена в тебе. Когда придет срок и мы исполним волю творца, и соберемся воедино на вечной родине, — не будет равным нам от начала сотворения мира…
Он говорил и приближался, приминая ступнями травы, и те склонялись под его ногой без стона и шелеста, и взгляд его был глубок, и длинные волосы не шевелились на ветру.
И вот он подошел вплотную, и протянул руки, и бережно сжал с висков парящую голову Веселова, и тот ощутил тепло и силу его ладоней. Лоб в лоб, глаза в глаза, истекло мгновение, и Веселов увидел тьму над бездной, и бесплодные воды, и первозданные звезды, яростно вспыхнувшие в глубине…
Бесплотная голова его безболезненно слилась с головой человека, развернулась по оси, и он снова обрел зрение. И живое, сильное, здоровое, хотя и чужое тело. И чужую память, не отделенную от его собственной, и чужие мысли, ставшие своими, и чужой взгляд на чужой мир…
Это не было воспоминанием о давно забытом им, это было готовое знание, уже усвоенное, рассортированное и распределенное по многочисленным открытым отсекам.
Цельное и ясное знание возвышало его над миром, давало непоколебимое чувство превосходства и отцовской снисходительности ко всему тому, что рождалось, умирало, радовало и страдало под ним. Да, под ним. Ибо он сам ощущал себя чуть ли не творцом этого мультипликационного мира.
Милого, наивного, несовершенного, как детские рисунки и домики из песка, как неприхотливая картавая песенка, и все мечты и надежды людей казались мелкими и преходящими, как желание ребенка стать пожарником в блестящей каске…
Тайна врожденного дара открылась ему. Теперь он казался простым и естественным, как слух и зрение, ибо кто, как не творец, может проникнуть в душу и плоть созданных им существ, кто еще, если не он, имеет право вмешиваться в судьбы героев, придуманных им, и мудро властвовать над их жизнью и смертью. Всевидением, всесилием и всезнанием именовался этот дар — титулами, отданными некогда слабым человеком своим богам.
Он, Веселов, (нет, теперь он тоже стал Безымянным, как весь его народ) мог все. Но в мудрости своей сдерживал всемогущество, прозрение не было сродни презрению, ему было по-отцовски жаль лежащую под ним землю и все, что дышало на ней.
Да, под ним. И не только оттого, что власть его была беспредельной, но и буквально — легко отталкиваясь босыми ступнями от покорной травы, он изменил силу тяготения и воспарил над лесом. Над лишь недавно казавшимся странным лесом, сейчас все было понятно и близко, как собственное тело. Он знал и цель, и причину этого леса, и каждое дерево, и каждый зверь, птица и бабочка прорастали сквозь его бесконечную душу. Это был лес далекого прошлого, умерший за миллион лет до рождения того, кто осознал себя Владимиром Веселовым. Это был Заповедник в сердце тайги, запрятанный в прошлом от всепроникающих людей.
Он, Безымянный, поднялся над верхушками деревьев и медленно плыл по направлению ветра туда, где две реки сливались в одну под острым и чистым углом. Он знал — там центр Заповедника, центр колонии великого и несчастного в своем величии народа. Он знал это и не сомневался нисколько в своем знании, ибо вся история народа раскрылась перед ним, как безоблачное звездное небо, и он мог беспрепятственно скользить взглядом по ней из столетия к столетию.
Нет, это называлось не так, ибо сто оборотов Земли вокруг Солнца — это чужая мера, но не было смысла разделять неделимое весомое время на иные отрезки — это не меняло сути. Давно и недавно, вчера и завтра сливалось в единое, вечное, существующее всегда, как бесконечные ряды книг на полках, — раскрываешь любую, и время оживает, наполняется звуками, запахами, радостью и тоской.
Его народ был всегда. Потом он стал везде. Это не зависело ни от личного желания, ни от преходящей идеи, заставляющей делать не то, что хочется, а то, что нужно. Безымянное племя не могло существовать полноценно без иных, чуждых народов, лишь рассеявшись среди них, приняв чужой язык и обычаи, оно заполняло свою, присущую лишь ему нишу, но ни одно поколение не теряло своего родства и единства.
Он, бывший Веселов, теперь — Безымянный, был уверен в нормальности и жизненной необходимости этого способа существования, хотя знал, что иные народы имеют свое мнение и свои не слишком лестные термины. Он был выше суетного презрения и мелкой ненависти тех, над кем творец не простер длань свою и не назвал избранными и возлюбленными сыновьями своими, ибо вечный удел низших — зависть и ненависть к высшим, и долг избранных — снисхождение к черни… Так думал он, и не было сомнений в мыслях его, и прям полет, и взгляд непреклонен.
Да, он помнил о том жестоком и смутном времени, когда Безымянное племя его было изгнано за пределы родной планеты и рассеяно по Вселенной, и сослано в бессрочные ссылки, и расколото пространством на осколки, собрать которые воедино казалось немыслимым. Заповедные зоны, защищенные непроницаемым барьером, погруженные в глубь времени, в эпохи до разума, на чужих планетах, так и оставшихся чужими… Надо было выживать, искать новых симбионтов, чтобы питаться от соков их и присваивать плоды трудов их…
И этот Заповедник, над которым он проплывал в вольном полете, — единственный, уцелевший здесь от вторжения и истребления. В давние времена первого прорыва Барьера они, Безымянные, рассеялись по Земле и нашли свой, присущий лишь им, способ существования. И снова ссылка, и неправедный гнев неблагодарных народов, и кровь из растворенных жил, и смрад мертвечины, и пирамиды из черепов, и младенцы, рассеченные мечом крест-накрест, испоротые животы дочерей, сыновей пронзенная печень…
«Затаенная месть, ибо глупый лишь мстит тотчас же, мудрый час выжидает свой. Под притворной покорностью ненависть скрыта, желчь в медовых речах и в согбенной спине вот-вот распрямится пружина. Пуще дальних врагов устрашись раба своего, он — вблизи, нет защиты от мести его», — как сказано в Истинной книге.
Их снова загнали в Заповедник и снова отбросили глубоко вниз по шкале времени, чтобы, даже вырвавшись на свободу, они не причинили вреда людям. Да, их постоянно держали под прицелом Стражи — дальние родичи с когда-то родной планеты; они не вмешивались, у них был свой кодекс чести, они достойно несли огромные расходы для поддержания Заповедника, хотя было бы легче уничтожить раз и навсегда, исключить из генофонда враждебное семя, чтобы нигде и никогда не проросло оно, не обвилось бы лианой вокруг отца приемного, не впилось бы ненасытно в грудь матери молочной…
Ограниченное пространство при обилии пищи, иллюзия свободы при ненавязчивом контроле, вынужденное смирение, бесконечная надежда…
«И в гордыне своей вознесешься до неба, и до жижи навозной низвергнешься. И станешь рабом у рабов своих…»
И снова бунт, и снова взрыв Барьера, и прорыв временного кольца, и выброс сквозь толщу времени освобожденной энергии туда, в условное будущее, для кого-то ставшее настоящим и неминуемо обреченное на прошлое…
Над Землей разгорался двадцатый век, и ярчайший свет вспыхнул над тайгой, и казалось издали — с неба сорвался огненный шар, и в безудержном падении сотряс землю, и воспламенил деревья…
И снова рассеялись уцелевшие по обитаемой планете, изменив облик свой, и смешались с землянами, и растеряли друг друга.
И вот, плавно покачиваясь в восходящем потоке воздуха, он, Безымянный, знал твердо; пришла пора собирания и открытия истины потомкам, не знающим о корнях своих, прошла пора искупления, настало время возвращения на далекую родину, время мести и силы, время прозрения и всемогущества.
Его племя, утратив память родства в поколениях, было собрано воедино в нем самом, в том Безымянном, что осознавал себя и Веселовым, и отцом своим, и дедом, прорвавшимся сквозь Барьер, и всеми предками своими, — нет, не умершими, не ушедшими навсегда, а продолжающими жить в его теле, в его памяти, в его мыслях.
Не только предки, но и все, кто жил здесь когда-то, в сердце тайги, в бывшей колонии, ожили в его безграничной душе, он знал их мысли, и чувства их были не чужды ему.
Но были и те, кто скрывался неузнанный на просторах планеты, — потомки ссыльных, хранящие в генах своих слепую память о могуществе предков. Обновленные свежей земной кровью, слившиеся с человеческим родом, не ведающие о родстве своем. Были и те, кому открылась истина, но они добровольно отрекались от корней своих, от дальней родины своей и не мыслили себя вне Земли, и не желали возвращаться для мести и возрождения.
Найти их, разбудить спящую память, вселить гордость и гнев в душах, отринуть от приемной матери и указать путь к величию и всевластию. Наказать строптивых, убедить сомневающихся, истребить зараженных чуждыми идеями о равенстве всех форм разумной жизни, ибо лишь один народ, одно племя призвано творцом вершить волю его и повелевать чернью от имени его.
«Одних вас возлюбил я в сердце своем и длань свою простираю над вами, и все сущие языки повергаю пред нами: повелевайте и властвуйте над жизнью и смертью их. И будет семя ваше бесчисленно, как песок в пустыне, и глас груб ваших низвергнет стены врагов ваших, и восславите вы меня, ликуя…»
Он, Безымянный, круто набрал высоту и взмыл над тайгой под невидимый купол Барьера. Да, они восстановили Заповедник, уже без вмешательства своих недреманных Стражей, ибо мудрый раб знает все дела господина своего, и подражает ему, и поднимается выше его. Да, теперь они сами спрятали Заповедник в глубине времени, ибо самое надежное убежище — в прошлом, никто не сыщет ею, не повредит, не разрушит. Отсюда, из недосягаемой глубины, велся долгий поиск, здесь были скрыты и возмездие и награда, и грядущая кара, и потаенное ликование…
Сейчас он был один, но это одиночество было особым, возможным только здесь — условное чужое тело, словно взятое напрокат, было суммой всех тел; и общая душа, память, чувства — лишь копией душ тысяч людей, собранных воедино. Не было противоречий в многочисленных «я», объединенных общей волей. Все они, умершие и живые, рассеянные по свету, были собраны в универсальном теле, а сами или были давно рассыпаны прахом в чужой земле, или продолжали жить, каждый на месте своем, подобно тому, кто за тысячи километров отсюда лежал в своем временном доме, и жена его плакала втихомолку, и старый друг пытался вернуть его блуждающую душу…
Он завис в зените купола. Отсюда просматривался весь Заповедник — огромная полусфера, похожая на модель Вселенной в старых земных книгах. Здесь, за Барьером, был свой мир, свои законы, текло свое время. Под ровным углом две реки стекались в одну, и на узкой стрелке, под скалой, в толще гранита жил своей потаенной жизнью
Мозг, нервная система, сердце всего этого. Он был создан Стражами, но захвачен в плен Безымянными и с тех пор стал их памятью, их волей, их силой.
Усилием воли Безымянный перестроил свое сознание, и оно, словно пуская побеги, стало раздваиваться, расчетверяться, и еще, еще… Бесшумно лопались почки на далеких ветках — это его единое «я» расщеплялось на сотни и тысячи иных, родственных, но удаленных, раскиданных по огромной планете; и прорастала, множась, великая поросль, лишь отсюда, из центра, видимая, как единая и неделимая.
Зашептали, забормотали, запели, запричитали приглушенно голоса на разных языках — неслышимые мысли, ненавидимые лица всех тех, кто скрывался до поры, ждал своего часа. Но не их он искал — они уже были найдены; он знал, что где-то, далеко отсюда, скрывается еще один человек, отвергнувший корни свои, несущий в себе тайное наследство великих предков. Теперь он хорошо понимал — так же искали Геннадия Веселова, находили и снова теряли, ибо он ускользал, убегал, исчезал надолго, непокорный воле своего вечного народа, не желающий служить великим идеям и ставящий превыше всего свое иллюзорное родство с приемной матерью — Землей. Да, так же искали и его самого, и лишь во время болезни, когда ослаб защитный барьер и больной мозг стал посылать сигналы о помощи, они смогли найти его и привести сюда, и слить его память и волю с единой вечной памятью, и открыть истину.
Истина не тяготила. Теперь его долг был, чтобы передать ее дальше, приобщить к высотам тех, кого он должен найти. Долг. Знание. Цель. В бытность свою человеком он хорошо знал суть этих слов, когда переносился сознанием в зверей и птиц. Врожденное знание и понимание называлось инстинктом, он объявлялся слепым и постыдным, ибо только разумная воля и сознательное подавление природного наследия делало человека человеком — венцом творения и всевластным господином…
Он улыбнулся про себя наивности этих детских суждений и положился всецело на свое тайное наследство, прямым путем ведущее его к цели…
«Я-я-я-я…» — запричитал приглушенно тонкий женский голос где-то в неощутимой дали. «Ты-ты-ты…» — вырвался из Мозга и полетел в никуда сигнал, управляемый волей Безымянного. «Я здесь, я здесь, я здесь…» — ответили ему. Он знал, кто ему отвечает, — скрытый враг и друг, предатель и спаситель, выдавший больного Веселова, — тайный центр Мозга, привилегия потомков великой расы… Вот живут они на Земле, не ведая о предках своих, но подобно радиомаяку не умирает в них тайная метка, постоянно и бесцельно ищущая единства…
«Где, где, где…», — басовито и монотонно запел Мозг, «Здесь, здесь, здесь…», — ответили ему.
Плавно поворачиваясь в струях восходящих потоков, Безымянный сосредоточил волю в пульсирующий сгусток и с резким, кратко болезненным толчком, подобно амебе, раздвоил свое тело, и еще, еще… Полупрозрачные, все более и более истончающиеся в воздухе, поплыли по ветру те, кто только что составлял с ним единство, универсум, синтетическую модель.
Отделялись и уходили от его «я» люди — мужчины, женщины, дети, старики — копии всех обретенных братьев и сестер. И снова, как вначале, он перестал ощущать свое тело и повторилось странное — будто оторванная голова висит в воздухе и кто-то невидимый может сделать с ней все, что захочет. Теперь он знал, кто это, — Мозг, живущий в скале. И не страшился этого. Женский голос приобретал ясность, чистоту, наращивал громкость и по ниточке его полета устремилось то, что снова осознало свое имя, — Владимир Веселов.
В зените сферы распахнулся незримый канал, Веселов устремился в него, как воздушный шарик, влекомый сквозняком, на миг ощутил слепящую боль: это лопнул временной Барьер, а потом уже ничего не видел, осознавая лишь себя в виде стремительного пунктира, летящего к цели. Да, пунктира, потому что он словно бы прочерчивал пространство ритмичными всплесками — ощущение полета, краткий период невесомости, снова безудержный, не зависящий от его воли полет…
«Я здесь», — спокойно и покорно произнес голос. «И я здесь, — ответил он. — Здравствуй, сестра».
Он снова обрел зрение и увидел, что погружен в ночь, как косточка в мякоть сливы. Рядом было тепло человеческого спящего тела, он перестал ощущать себя и безболезненно соприкоснулся с ним, сливаясь воедино. Он знал, где таится уязвимое место, и, свившись в тонкий жгут, вошел и ямку между черепом и позвонком шеи. Невидимое в темноте тело вздрогнуло.
«Больно, — пожаловался женский голос. — Не делай больно». — «Сейчас перестанет, — успокоил он. — Я — друг. Мы долго искали тебя. Почему ты скрывалась?» — «Кто ты?
Назови свое имя». — «У меня много имен. Ты должна пойти со мной». — «Кто ты? Куда мне идти?» — спрашивал женский голос, и он понял, что девушка проснулась и теперь лежит с открытыми глазами, всматриваясь в темноту. Он нарисовал перед ее глазами яркую картину: берег светлой реки, махровые цветы, медлительные шмели, зависшие в воздухе, полупрозрачные фигуры людей с улыбками на лицах.
— Я заболела, — печально сказала девушка вслух, перевернулась на другой бок и пошарила рукой, ища выключатель лампы. — Я больна, — повторила она, включая яркий слепящий свет.
Тогда он, вопреки этому свету, сделал так, что она увидела посреди комнаты мужское лицо, немного похожее на него самого. «Юля, — произнес он нежно и твердо, шевеля чужими губами. — Нас мало. Мы любим тебя. Ты нужна нам. Пойдем со мной, мы так долго тебя искали. Ты такая же, как мы. Особая, избранная. Нас никто не любит, но мы лучше всех. Ты должна вернуться на родину…»
— Куда, куда? — переспросила девушка, не то озадаченно, не то насмешливо.
Но все же села на кровати и поправила ночную рубашку, и убрала спутанную прядь со лба, и придала лицу выражение кротости и вызова одновременно — извечный женский рефлекс при виде мужчины, от которого нужно и защищаться, и которого нужно завоевать, если удастся…
«Здесь все лучше, чем у вас, — произнес он, и видение лица шевельнулось в такт его словам. — Здесь прозрачные реки, чистые леса, здесь небо выше, здесь никогда не слышишь слов — война, вражда, ненависть. Здесь лишь всеобщая любовь, покой, блаженство, пение птиц и журчание ручьев…»
— Арбузы- слаще, горизонт дальше, люди добрее, — в тон ему продолжала девушка. — В детство, что ли, вернуться?
Той частью памяти, что осталась ему от былого Веселова, он вспомнил первый разговор с тем, кто пришел к нему в ночь похищения и запоздало удивился: слова, казавшиеся своими, свободно выбранными, повторялись, словно записанные на пленку. Но иллюзия свободы выбора была настолько достоверной, что он, изменяя по своей прихоти мужское лицо посреди комнаты, нечаянно (?) придал ему те черты, взглянув на которые, девушка вздрогнула и потянула на себя простыню.
«Это я, — произнес он глухим голосом призрака. — Я давно жду тебя. Там наша родина. Ты позвала на помощь, я пришел».
— Я никого не звала. Уйди.
«Позвало то, что досталось тебе от матери. Наследство. Ты не такая, как все, ты лучше, выше, ты больше не можешь среди людей. Ты должна вернуться. Мы поможем тебе. Ты должна пойти навстречу…»
И снова возникло странное ощущение, что он говорит чужими словами, уже слышанными, обращенными недавно к нему самому. Он напряг волю и воспротивился насилию, и попробовал сказать что-нибудь свое, простое и не пугающее. И тут же шум и клекот, похожий на радиопомехи, ворвался в него и разорвал приготовленные слова на клочки слогов и звуков. Прозрачное лицо заколебалось, потеряло резкость, и сквозь размытое пятно снова проступило прежнее — молодое и прекрасное.
— Я устала, — сказала девушка. — Уйди. Оставь меня м покое.
Он говорил, она не слушала, но не могла не слышать, потому что слова не звучали в воздухе, а появлялись из ничего, внутри головы, как собственные навязчивые мысли.
Она не могла не слышать, он не мог не говорить, и тем, что оставалось в нем от Веселова, он осознал простую и жестокую истину: оба они подневольные, он — орудие насилия, она — возможная жертва. И даже более — она еще обладала свободой выбора, ее приходилось убаюкивать, уговаривать, устрашать. А он был подобен магнитофону, нет, более сложному аппарату, но не все ли равно, если свободная воля становилась иллюзорной, унизительной, как речь по бумажке, исписанной кем-то другим…
Он еще раз попытался взбунтоваться, хотя бы замолчать, но у него опять ничего не получилось. Его маленькое и беззащитное «я» было туго спеленуто чуждой, безликой нолей, и он даже не мог точно определить то место в пространстве, где находится он сам. Часть его собственного «я» была нераздельно слита с телом и памятью девушки, гак казалось; на самом деле плотная пелена не впускала его в глубину, и он ощущал это как неполноту своего вторжения. Но он был и этим туманным пятном, повисшим посреди комнаты, как шаровая молния, принимающим очертания незнакомых ему людей. И в то же время проступало постепенное странное ощущение, что находится далеко отсюда и наблюдает все это отрешенным взглядом зрителя…
Он говорил, она молчала, отрешенно глядя в угол комнаты, словно пыталась вспомнить что-то забытое. Ему было жаль ее частью своей бесплотной души, сохранившей способность любить и страдать чужой болью, но поделать ничего не мог.
И тут, кажется, она вспомнила, и словно маску, стерла с лица выражение наивной, испуганной девушки, и выпрямилась, и насмешливо изогнула брови, и рассмеялась.
— А! Вот кто пожаловал на этот раз! Сын Геннадия Веселова, сын свободного человека, внук раба. Что, сдался без драки? И теперь, как послушный холуй, выполняешь волю своих хозяев? Не ты первый, не ты последний. Но у тебя-то уж точно ничего не выйдет!
«Я — сын великого народа, — гордо произнес Веселов, хотя хотел сказать совсем иное. — Я — твой брат и друг. Я не желаю тебе зла, ибо одна кровь течет у нас. Ты должна вернуться на родину, она нуждается в нашей защите и в нашей любви…»
— Жаль, — сказала Юля. — Скорее всего это не твоя вина. Ты сам нуждаешься в моей защите и в моей любви. Я не впущу тебя в мою память, хотя это самый короткий путь к пониманию. Уж прости, но мужчине ни к чему знать мои тайны. Жаль, что я не успела предупредить тебя. Они перехватили. А ведь я могла стереть тебя навсегда, как тех, кто были раньше… Ладно, я больше не виню тебя. А теперь возвращайся домой и жди меня. Я приду…
Она встала, скользящим движением откинула волосы назад и мягко прижала свои ладони к затылку.
И тут же он ощутил, как горячая, плотная волна выталкивает его из сознания девушки. Он напрягся невольно, сопротивляясь, но напор был силен и беспощаден. Он снова свился в тонкий жгут, скользнул в узкий светлый канал и покинул голову. Юля болезненно вскрикнула, убрала ладони с затылка и, скрестив руки, выставила их перед собой, словно защищаясь, но на самом деле направляя непреодолимую волну на Веселова. И заметался тот по тесному пространству комнаты, всюду встречая тугой барьер, как мощный сквозняк выносит его в свободном полете и стремительным пунктиром несет к неведомой цели…
Сознание на лету раздваивалось. Да, он летел, но в то же время лежал недвижно в своей комнате и ощущал прикосновение чьей-то руки на лбу своем; на миг он увидел себя со стороны — лежащего с открытыми глазами, и тут же ощутил толчок, увидел тьму, блеснувшую бледными звездами, и медленно проступившее сквозь нее лицо Оленева.
Он лежал раздетый, желтые капли гемодеза бесшумно перетекали в вену по капельнице, рядом сидел Оленев, справа, боковым зрением, угадывалась Оксана. Было светло и тихо.
И тут слои памяти соприкоснулись, слились, и он все вспомнил. Да, он был похищен, унесен в Заповедник, это ему поведали о Безымянных, рассеянных по Вселенной, это ему навязали свою волю, и это он был только что изгнан из тела девушки по имени Юля. Но в то же время никуда не улетал он, а лежал больной, с температурой, под капельницей, принесенной заботливым Оленевым, лежал и рассказывал ему о своей способности к билокации и о том, как его похитили, и обо всем, что происходило, так, как будто все эти события уже свершились и о них можно спокойно поведать другу в прошедшем времени. Именно в прошедшем. Он даже вспомнил свою только что отзвучавшую фразу: «Увидел себя, лежащего, со стороны, и тебя рядом, потом толчок, темнота и твое лицо…»
Что-то случилось со временем… Странное ощущение нереальности происходящего на секунду пришло к нему, и он обрадовался. Значит, он снова стал человеком, землянином, снова научился удивляться и говорить то, что сочтет нужным.
— Отдыхай, — сказал Оленев и посмотрел на него так, словно все понимал, знал, предвидел, словно умел проникать в чужие тайны и ощущать боль чужого тела. — Это пройдет. Ты все рассказал. Я все понял. Завтра встанешь на ноги. А сейчас расслабься. Все позади. Больше я не позволю тебя украсть… Эх ты, а еще меня тихушей называл. Нею жизнь скрывал. Ничего, старик, не ты первый, не ты последний…
Да, рабство души и тела ослабило свои путы, неоцененное умение владеть собой вернулось к Веселову, и лишь смутная печаль, не свойственная ему ранее, уже не покидала его. Теперь он был не один, но от этого тяжесть на душе не уменьшалась. Болезнь незаметно истекла из него, он снова обрел дар вселяться в тела зверей и птиц. И он почти не удивился, когда на исходе марта, во время дежурства, сидя в покойном больничном кресле и расслабившись после операции, он увидел себя в теле бамула — странной двуглавой птицы.
Он летел над заснеженными горами — белый слепящий снег на вершинах, густая зелень сосен и елей, пронзительное голубое небо, солнце бьет в левое крыло. Головы вытянуты на напряженных шеях, длина взгляда ограничена лишь горизонтом, перья прижаты к телу, западный ветер сносит в сторону. Он знал, что пора зимнего ожидания кончилась и надо лететь на север, прямо и вверх по невидимой ниточке магнитного поля, через горы, над истоками великой реки, сквозь весеннюю степь, где исподволь начинается вечная тайга — прибежище гонимых, заповедник времени, светлая родина радости и печали…
Веселов ждал того дня, потому что давно понял простую истину: только бамул, птица, рожденная в Заповеднике, своим безошибочным чутьем поможет ему найти дорогу. Поиски отца превратились в поиск глубоких корней, переплетенных воедино в добре и зле, любви и ненависти. Спасти не только себя, но и всех рассеянных по земле соплеменников своих, принужденных к измене и бегству. Отца, Юлю и еще многих, отвергших льстивые слова об избранничестве и теперь вынужденных скрываться и сопротивляться. Ему не было ясно до конца, какие следы оставило в нем недавнее похищение, чем грозит оно и когда проявится. Участок мозга, доставшийся ему от предков, мог заговорить с похитителями и без воли и ведома его, мог снова перенести сознание в заповедную область и заставить делать то, что он не хочет.
Он даже не мог сказать наверняка, что его освободило из-под чужой власти — простое исцеление от болезни, Юля или сам Мозг, давший ему лишь иллюзию временной полной свободы.
Теперь и Оксана знала все. Она испугалась, и все же у нее хватило мудрости не изнурять мужа мучительными расспросами и фантастическими домыслами. Не просто холодок отчуждения, а более странное и сложное чувство встало между ними. Словно бы Веселов на ее глазах из простого человека, поступки и слова которого можно было предсказать на много ходов вперед, превратился в диковинное чудовище, в неведомого пришельца, лишь таящего под привычной оболочкой враждебное ей истинное свое тело и душу. Она привычно заботилась о нем, но большей частью молча, и как-то так получилось, что она и ночевать стала в комнате сына. А потом, не предупредив Веселова, отвезла сына к маме, слепым своим материнским инстинктом ощутив опасность, грозящую хоть дальнему, но потомку Безымянных. Да, его терпеливая и почти-все-прощающая жена Оксана женским чутьем своим словно бы всегда предвидела предательство, ложь, измену, скрытые до срока в ничем не повинном муже ее.
И грустно соглашался с ней Веселов-бамул, зябко топорща перья и оглашая хрупкий предвесенний воздух хриплым двойным криком. Цель полета лежала в трех месяцах пути — с долгими дневками и все более краткими и теплыми ночами. И он почти знал, что он должен сделать там, но как — оставалось по-прежнему тайной.
Зашла медсестра, налила чая, спросила его о чем-то, он ответил и даже пошутил по привычке, и даже не совсем пристойно шлепнул ее по тугой икре. Это был его стиль, всем знакомый и никого не удивляющий. И в то же время он продолжал полет и ощущал холод под плотным пухом, и видел цепь гор, протянувшуюся до горизонта, и знал свою цель — одну на двоих, человека и птицы. Веселову казалось — только он сможет достичь Заповедник не в виде покорного слепка сознания, и прийти туда как свободный человек, хозяин и победитель.
Но теперь он ждал. Да, как всегда, он ждал.
Прихода Юли, вестей от отца, письма от Алеши. Ждал пробуждения своего тополя от зимней спячки, ждал отпуска! … И напряженно ожидал, когда снова прорвут оборону Мозги и навяжут ему чужую волю, чужие мысли и убеждения. Теперь он не мог принять ничего из того, что узнал там; нет, он не забыл ни истории Безымянных, ни заповедей их, ни конечной цели, призванной собрать всех соплеменников, растворившихся в земной крови, чтобы увести их на забытую родину. На ту самую звезду его жизни, неярко горящую возле Тау Кита. Он не забыл и отвергал каждое слово, и противился всему этому чужому и враждебному.
Птица устала и замерзла, близился вечер, она описала неторопливый круг над узкой долиной с мертвым ручьем. Четыре юрких глаза высматривали надежное прибежище и пищу; звонил телефон — Веселова вызывали в детскую инфекцию. Слово «срочно» не было сказано, ибо в реанимации других слов не бывает.
Да, он побежал легкой рысцой по тающему снегу, запахнув плотнее халат, мимо спящих деревьев, к желтому двухэтажному корпусу. Приглушенный свет окон, ровный рокот мотора «скорой помощи» у дверей, смутное лицо водителя а темным стеклом, огонек сигареты, то вспыхивающей, то затухающей, как дыхание умирающего больного.
Его ждали. Дежурный детский врач, заплаканная худенькая мама. Почему-то не было врача «скорой». Привычный непокой приемного покоя, плач и кашель из открытой двери, запах хлорки, шелест халатов и в центре всего — годовалый ребенок, девочка, с шумом и хрипом вдыхающая воздух. Диагноз был прост и страшен — круп, отек гортани и надо было делать то, что положено, то есть брать ребенка на руки и бежать с ним в палату реанимации. Время было слишком дорого, оно тоже сгущалось, как воздух, с каждым вдохом приближая конец краткой жизни.
Веселов позвонил в свое отделение, коротко сказал то, что следовало, молча и быстро завернул ребенка в одеяло, «все будет хорошо» — бросил на ходу вскочившей маме, «звоните» — уже в дверях, «успокойтесь» — уже на улице.
Водитель «скорой» стоял, прислонясь к машине. Веселову показалось, что он смеется молча, посверкивая в сумерках золотыми зубами; никто не вышел вслед; обычно матери бежали следом, словно прощаясь навсегда; некогда было думать над всем этим, ибо ребенок хрипел и уже почти не сопротивлялся — Веселов слишком хорошо знал, что это значит.
По узкой тропке, по черному утоптанному снегу, мимо обнаженных яблонь, чутко прислушиваясь к дыханию ребенка, не глядя под ноги…
Неожиданно и больно споткнулся, по инерции его потянуло вперед, ногу выставить не успел, руки заняты, он сумел развернуться в воздухе на бок, прижимая к груди ребенка: смягчить удар было нечем, кроме собственного тела; ругнулся на вскрике от боли и, еще лежа на мокром снегу, откинул клапан одеяла, прижал ухо. Хрипа слышно не было…
Автоматически, на уровне рефлекса, он вслепую прижал свои губы ко рту ребенка и выдохнул с силой. Ребенок мотнул головой, уворачиваясь, выпростал руку из-под одеяла и вполне осмысленно шлепнул ладошкой по щеке Веселова.
— Ты это брось, — сказал он вдруг ясным и чистым голосом. — И без тебя дышать умею. Еще и табаком разит…
Это выходило за пределы реальности, и Веселов чуть не разжал руки. Он лежал на боку, чувствуя, как намокает халат.
— Вставай, вставай, — сказала девочка. — Нашел место для отдыха.
К чудесам Веселов успел привыкнуть, но не до такой же степени… Годовалый умирающий ребенок не мог так говорить. По-стариковски пыхтя, он встал на ноги, из-под смутных в сумерках складок одеяла на него смотрели ясные насмешливые глаза. Девочка игриво подмигнула.
— Не тушуйся, Вова, — сказала она, укутываясь поплотнее. — Счет один-один. Я обещала прийти, вот и пришла. Я — Юля.
Тогда он рассердился.
— Ну знаешь! — сказал он резко. — Я сам шутник. Но этим шутить нельзя!
— А словами о родине можно? — ехидно парировал «ребенок».
С насмешливым вызовом смотрела она на него, а он не знал, что с ней делать и держал по-прежнему сверток, стараясь не прижимать его ж телу.
— Возьми платок, — просто сказала она. — Хочешь, постираю халат?
— Прачечная есть, — буркнул Веселов. — По-нормальному прийти нельзя?
— Ага, не нравится. Сам пошутить любишь, а над тобой уже нельзя? Так уж устроен наш народец — без шуток и шагу не ступит. Ты думал — один такой?
— Холодно, — сказал Веселов. — Так и будем под деревом стоять?
— Можно и на дереве, — хохотнула девочка. — Полезай за мной.
Сверток шевельнулся, выскользнул из рук Веселова и, не успев коснуться земли, по параболе взметнулся вверх, покружил в воздухе и закрепился меж толстых сучьев.
— Красота! — донесся оттуда голос. — Высоко сижу, далеко гляжу!
— Ну ты, вундеркинд-левитант! — крикнул Веселов. — Тебе тепло в одеяле, а мне каково?
Он уже приходил в себя, к нему возвращалось привычное состояние души — насмешливое и ровное.
— Ну вот, давно бы так, — сказал «ребенок» сверху. — Теперь мы в расчете. И можно поговорить по-серьезному.
Одеяльце зашевелилось, затрепетало, казалось, «ребенок» рвется наружу. Так оно и было, только младенец быстро разрастался в сумерках, почти невидимый с земли, он набирал рост, вот руки выпростались из-под пелены, длинные ноги брыкнули в воздухе босыми ступнями, затрещали сучья, и уже не ребенок, а девушка сильными руками обхватила ствол дерева и отбросила одеяльце в сторону. Да, сначала она была нагой, но вот кожа быстро потемнела, встопорщилась обрывками ткани и меха, сливающимися в сапоги, черную шубу, шапку, надвинутую на лоб…
— Оп-ля! — сказал бывший «ребенок» взрослым голосом и ловко спрыгнул вниз.
Да, теперь это была та самая Юля, не столь уж давно изгнавшая Веселова из своего дома. Высокая, сильная, уверенная в себе…
— Нарушаешь законы природы, — миролюбиво проворчал Веселов. — Ничто из ничего не возникает. Где взяла лишнюю массу?
— Ты прав, — легко согласилась она, беря его под руку. — Сейчас подъедет «скорая». В кабине только водитель. Худенькая «мама» — тоже я. Устраивает?
— Может, научишь? Как-никак, мы родичи.
— Расщепление признаков, — серьезно сказала она. — Каждый из нас хранит лишь часть генофонда. Я умею одно, ты — другое.
— А все вместе?
— Многое…
Он зябко поежился, не то от холода, не то от пристального взгляда.
Внутри машины было прохладно, но все же терпимо, сначала они молча ехали по темным улицам, за стеклом перегородки был виден водитель, изредка он поворачивался и посверкивал в улыбке золотым зубом. Потом заговорила Юля, тихо и неспешно, словно повторяя про себя давно заученную роль, прикасаясь изредка теплой сухой ладонью к его руке, будто одобряла, но в этом не было нужды, ибо Веселов миновал ту грань, за которой кончался страх перед неведомым и боязнь перемен. Он даже не боялся того, что его начнут искать в отделении, там остался еще один реаниматолог, и Веселов не отягощал понапрасну свою совесть рассуждениями о долге.
Другой долг тяготил его душу, еще год назад неизвестный ему, а теперь казавшийся главным — чуть ли не целью всей жизни.
Оказалось так, что даже там, в Заповеднике, Веселов не узнал всей правды. Не истина, а лишь иллюзия ее, однобокая и лживая.
История, рассказанная Юлей, была проста поначалу и в чем-то походила на его собственную. Да, она была внучкой одного из тех, кто вырвался за Барьер. Никто из готовивших взрыв не знал наверняка, в какую эпоху их забросит, и много ли выживет после этого — тоже не знали.
История, рассказанная Юлей, была проста поначалу и в сотен. Женщин оказалось значительно меньше. Последний раз, в своем истинном обличье, они собрались в безлюдном распадке посреди тайги. Но даже если бы их увидел тогда случайный охотник, он бы принял их за клочья тумана, за духов, витающих меж деревьев, ибо их природная форма была непостоянной, текучей и легко принимала облик разумных существ-хозяев, среди которых только они и могли жить полноценной жизнью.
Итак, они собрались, подсчитали потери, пропели хором гимны из древней книги, зовущие к мщению, и после долгих споров пришли к общему, мнению. Цель была достигнута: они вышли из-под опеки и теперь могли рассеяться по планете. Каждая из женщин избрала себе мужа, оставшиеся мужчины обязались хранить безбрачие, под страхом смерти им запрещалось иметь детей от земных женщин.
Они знали, что глубоко в скальном основании уцелел Мозг, недреманные Стражи уничтожены и, пока не поздно, надо уходить. Могли явиться новые Стражи, прийти и отомстить.
Затерявшимся во времени, им было нетрудно затеряться в пространствах планеты, по всей видимости, густо населенной. И все же полное возмездие и будущий исход на родину был невозможен без помощи Мозга; надо было сделать его своим союзником. Добровольцы остались, остальные рассеялись, бесшумно и быстро.
Первыми ушли пары на дальние материки, оставшиеся, кто группами, кто поодиночке, покинули место взрыва, предвидя, что рано или поздно сюда явятся земляне и из года в год начнут обследовать каждый камешек, каждое дерево, строя бесчисленные гипотезы, одна другой абсурднее.
Свободно перемещаться по оси времени, перешагивать через эпохи и расстояния им было нетрудно с помощью Мозга. Барьера не существовало, программа, заложенная в Мозг, заставила его работать на Безымянных, он перестал отзываться на приказы бывших хозяев, и теперь огромная экологическая ниша, вся планета, все временные слои ее стали принадлежать недавним пленникам.
Да, наступил их расцвет, невидимый и неслышный для землян. Великий дар принимать любое обличье, любой язык, любое исповедание, любую культуру, без насилия и крови…
Но раскол был неизбежен. Отвергнув полигамию, Безымянные неминуемо разделились на избранных и обреченных. Приняв все человеческое, они унаследовали и краткий век человека. Супружеские пары ушли в прошлое земной истории, чтобы оттуда, взяв старт, не смешиваясь с землянами, увеличить свою численность к условному времени настоящего, к тому десятилетию, когда, собравшись воедино, они исполнят предсказание древней книги — вернутся в мощи и в гневе своем на родину предков и отомстят обидчикам. Одиноких мужчин обрекли на бесплодную жизнь и бесполезную смерть от старости. Некоторые подчинились, но нашлись и такие, кто пренебрег запретом, вступил в брак с земной женщиной и оставил потомство, уже разбавленное наполовину чужой кровью.
И началась тайная война, неслышная и непонятная землянам. Война Наследников и Бастардов, жестокая и неравная. С помощью Мозга было легко обнаружить отступников, они скрывались, их настигали… Но дети, оставленные ими, были неподвластны Мозгу, кровь земных матерей заглушала отцовскую, они вырастали, так и не найденные, подчас ничего не знающие о своих корнях. Шла долгая охота на них, потом — на их детей, бессмысленная, затяжная, пока Наследниками не было принято иное решение: да, в этих детях течет чужая кровь, но есть и своя, и надо отделить зерна от плевел, сохранить им жизнь, заглушить привязанность к новой родине, соединить с народом, чтобы постепенно, из поколения в поколение, вытеснить земную наследственность, вернуть, утраченное, научить гордости за свой древний народ, воспитать презрение ко всем остальным племенам и народам…
Недостающие звенья в истории отца обнажились перед Веселовым во всей их сложной простоте. Теперь ему стали ясны до конца причины гибели деда, и детдомовское детство отца, и тот странный эпизод на границе с Норвегией, и последняя записка отца в шаманском амулете… Факты встали на свои места, и сейчас он сам, Владимир Веселов, должен был сделать окончательный выбор.
— Почему ты раньше не нашла меня? — с укором спросил он Юлю, пока машина описывала круги по темным улицам. — Я бы не мучился сомнениями, я бы не дался им, когда был болен.
— Дался бы, — усмехнулась Юля. — Я не виню тебя, но у меня защита сильнее. Ты бы ничего не смог поделать. Рано или поздно нашли бы тебя и сняли матрицу. В любое время они могут пустить ее в ход.
— Для чего?
— Знала бы — сказала. Но явно не для игры в жмурки. Я ведь тоже знаю не все. Разве что какой-нибудь Наследник просветит тебя.
— Как они выглядят? Где они?
— Не задавай глупых вопросов. Обычные люди, быть может, живут или работают рядом с тобой. Но теперь они узнали, кто ты. Жди, непременно явятся.
— Опять ждать…
Его неприятно удивило это слово. Кто первый произнес его? Поливанов потом — Оленев, и вот сейчас — Юля. С самого начала этой странной истории ему предлагали выбор между двумя возможностями — ждать или действовать. Оборона или нападение. И получалось так, что кто-то, словно не дождавшись его хода, делал первым очередной шаг, каждый раз — непредсказуемый, и хочешь не хочешь, приходилось уступать инициативу и снова выжидать. Он вспомнил слова Оленева о поднятом занавесе, о спектакле, в котором и он должен играть свою роль, но какую, кем придуманную, для чего?.. И посетовал на слабость ума и бессилие воли, и на странную судьбу свою, выбранную не им…
— У меня был брат, — говорила Юля. — Мать берегла нас и ничего не рассказывала. Она была дочерью одного из нарушивших запрет. Когда мы подросли, она ушла из дома, как и твой отец. Увела от гнезда… Брат был нормальным земным человеком, он ничего не унаследовал от этих… Они просто отмахнулись от него. А я им слишком нужна, чтобы вот так п5бсто… Я ведь умею делать почти то же самое, что и они, чистокровные. Изменять-внешность, перемещаться во времени и в пространстве. И все же дела у них не так хороши, если теперь не брезгуют и четвертинкой своей крови. Нас обложили со всех сторон, Володя, окружили красными флажками, вот-вот начнут отстрел. Нас одно спасает — мы им нужны. Возможно, не только я, но и ты обладаешь ценной для них долей наследственности.
— Что за термины, — поморщился Веселов. — Из области селекции. Мы же люди…
— Люди? Мы с тобой? Выродки мы, бастарды, Вова. Незаконнорожденные, ублюдки.
— Это же расизм! Это не наша вина!
— Конечно, расизм. Кто бы с тобой спорил? Но разве его упразднишь декретом, законом, лозунгом? Он же в крови, Володя! Чужое пугает. Чужой язык, чужая история, чужая психология, непривычная внешность, одежда, обычай. Легче оттолкнуть, чем понять. Объявить мерой всех вещей свое собственное легко и удобно. А все, что не вписывается — отринуть. Это же идет с каменного века. Каждое племя называло себя настоящими людьми, а всех остальных брезгливо нарекало варварами, дикарями, животными. Отсюда один шаг до идеи избранничества своего племени, единственного, неповторимого, возлюбленного всемогущим богом. Самая истинная религия, единственно верное учение, самый естественный цвет кожи, самая прекрасная форма носа… Не мудрено, что когда один народ спесиво объявляет себя избранным и самым лучшим, это начинает раздражать соседей. Жаловаться на синяки потом глупо. Что посеял, то и пожал.
— Но Безымянные считают себя самыми лучшими во всей Вселенной! Откуда такая уверенность?
— Все то же самое. Гипербола наших мелких страстей, доведенная до вселенского масштаба… А ведь все очень просто. Достаточно понять, что нет своего и чужого, есть наше, общее, только очень большое, многоликое, его не охватишь сразу, для этого нужны работа ума, напряжение чувства. Любовь нужна, а не ненависть. Простые, вечные истины, Володя. Все, рожденное на Земле, — родственно. И если Вселенная родилась из Космического Яйца, то корень — один, и все бесчисленные миры — лишь ветви, связанные единством и родством… Мы все ждем пришельцев с голубых звезд, а у себя дома не можем найти общий язык с соседом. Грустно и смешно.
— Но такие, как мы с тобой, должны быть чужими для всех…
— Чужими мы станем, когда примем идею ненависти, когда сочтем себя избранными, когда объявим свои врожденные свойства ступенькой вверх на пути эволюции, а всех остальных, не умеющих делать это, — варварами и дикарями. Ты считаешь себя лучше других?
— Никогда! — искренне сказал Веселов.
Я тоже, — просто сказала Юля.
И поправила волосы, выбившиеся из-под шапки, и мельком взглянула в зеркальце, и улыбнулась устало. Простая, земная девушка…
— Ведьма, — с усмешкой сказала она, словно прочитав его мысли. — В старые недобрые времена меня бы сожгли.
— Это твоя настоящая внешность?
— Эта? О да! Нравлюсь?
— Нравишься.
— Голос крови, а? — она рассмеялась. И в самом деле — бесовские огоньки заплясали в ее глазах.
— Ты это брось, — сказал Веселов. — Не искушай без нужды. Послушай, ты ведь умеешь передвигаться во времени. Это правда? Тогда… Ты знаешь будущее? Что нас ждет?
— Многое! — и снова засмеялась.
Помолчала и добавила серьезно:
— Все очень сложно. Вариантов будущего очень много. Пойдешь налево — родится одна реальность, свернешь направо— совсем другая.
Была уже ночь, и машина, колесившая по темному городу, остановилась.
— Приехали, — сказала Юля, не глядя в окно. — Запомни, нас пока мало, — она кивнула в сторону водителя, сверкнувшего золотой улыбкой. — Ожидается большая драка. Ты готов?
— Всегда! — рявкнул Веселов, по-клоунски напрягая бицепсы и переходя в боксерскую стойку.
— Шут гороховый, — вздохнула Юля. — Ладно, ступай. Мы встретимся. Возможно, что ждать осталось недолго.
— Ох и всыпят мне! — покачал головой Веселов, комкая мокрый халат. — Всю больницу обыскали, наверное. Сколько же я пропадал?
— И двух минут не прошло, Вова. Я ведь кое-что умею.
— Расхвасталась, — пробурчал Веселов, выходя из машины. — Все-то она умеет, а мне расхлебывать…
Он обернулся, чтобы махнуть рукой на прощанье, и тут его покачнуло, сдавило виски, бесплотной тяжестью налилась грудь, он невольно закрыл глаза, развел руки, ища опоры и… упал во что-то мягкое и упругое. Огляделся и увидел, что сидит в своем кресле, в ординаторской, никого нет, за окном — мутный закат, и на часах еще вечер… Зазвонил телефон.
— Это я! — сказал он невпопад в трубку.
— А это я, — узнал он голос Юли. — Убедился? Еще две минуты до того, как тебя вызовут в инфекционный корпус. Но уже не вызовут. Будь осторожен. Теперь ты знаешь больше. За это нужно платить…
Короткие гудки. Вечер на исходе. До конца дежурства еще плыть и плыть через тягостные ночные часы. Хорошо бы, если удалось заснуть или чтобы нашлась работа, изнуряющая, заполняющая время, когда просто некогда думать о постороннем…
Он вздохнул и пошел по отделениям выспрашивать, нет ли у них тяжелых больных и не собираются ли кого-нибудь брать на операцию. Это было не принято, но к странностям Веселова давно привыкли и не удивлялись…
На другой день, ближе к концу рабочего дня, его неожиданно вызвал к себе профессор. Его кабинет был через стенку с ординаторской реанимации, больничные врачи, в общем-то, не подчинялись заведующему кафедрой хирургии, и все же профессорский сан завораживал многих и невольно придавал голосу интонации извинительные и лицу — выражение почтительное. Конечно же, были исключения, и, конечно же, в их число входил Веселов.
Поэтому он разлохматил и без того взъерошенные волосы, нахлобучил мятую, почти что белую шапочку, расстегнул жеваный после дежурства халат и, не стучась в мягкую, обитую дерматином дверь, распахнул ее. Кабинет был пуст, Веселов, нимало не смущаясь, уселся в кресло, вытянул ноги и стал непринужденно листать журнальчик по хирургии. Как открылась дверь, он почему-то не услышал и даже вздрогнул невольно, когда за спиной раздался голос профессора:
— Владимир Геннадьевич? А вы мне не верили…
Профессор Иван Петрович Черняк, сутуловатый, лысоватый, в больших очках с толстыми стеклами, похожий, как уверяли злопыхатели, на большую плюшевую обезьяну, улыбался ласково одними губами и даже кланялся слегка по своей привычке, давно вошедшей в поговорку у местных остряков.
— Отчего же? — нагло сказал Веселов, но все же встал. — Я вам всегда верил. Во всем. Честное слово. Спросите у заведующей. Она знает.
— Все шутите, шутите. Это хорошо. Это мне нравится, — говорил профессор, но отчего-то не проходил к своему креслу за большим столом, и к Веселову не приближался, впрочем, а так и стоял у дверей, словно ожидал оплеухи, что ли…
— Честное слово, — повторил Веселов. — Как на духу. Ни в чем не повинен. Клянусь.
— Это вам только кажется. Пока кажется, — ласково, не разрывая улыбки, сказал Черняк. — Вы убедились, что я могу свободно зайти сюда и так же свободно выйти? И вы мне не помешаете.
Тут даже Веселов растерялся. Самую малость, правда.
— Больше не буду! Мешать — нет! Ни за что!
— Будете. А пока я уйду. Да, вы свободны, Владимир Геннадьевич. Пока свободны.
— Всегда! — ляпнул по инерции Веселов.
Черняк еще раз усугубил свою сутулость поклоном, растянул большие розовые губы. Глаза за толстыми стеклами казались маленькими и блестящими.
— Вот, — сказал он, поворачивая бронзовую ручку двери. — Я ее открываю. Я выхожу. Мне нужно верить…
И вышел, и прикрыл за собой дверь. Веселов постоял еще, задумчиво покрутил пальцем вокруг виска, ну и пошел, конечно, собираться домой, выкурив на прощанье по сигарете с Оленевым в подвале, поболтав с ним о том, о сем и не сказав почему-то ничего ни о Юле, ни о выходке профессора, явно не склонного до этого к экстравагантности…
Между тем постоянное ожидание предательства со стороны мужа обрело у Оксаны четкую форму и вынудило сделать то, чего Веселов боялся все время. Все это странное, вышедшее из привычных берегов время. Устные объяснения были бессмысленны, поэтому Оксана прибегла к обычному способу людей нерешительных — оставила пространное письмо на чисто вымытом кухонном столе, забрала все, что могла унести, и уехала вслед за сыном к маме. Словно боясь, что письмо могут прочитать чужие, враждебные люди, тщательно избегала в нем говорить, куда уезжает.
В квартире было прибрано, холодильник наполнен едой, на плите — полная кастрюля борща, и горка котлет на сковороде, и стопка чистого белья в шкафу, и рубашки выглажены — во искупление бегства. Бегство из дома прокаженного, из дома объявленного вне закона, за которым вот-вот начнется беспощадная охота…
И пропел Веселов разухабистую песенку, и куснул котлету, и хлебнул борща, и прошелся колесом по опустевшей комнате, и конечно же, врезался в сервант по неловкости своей. Зазвенели чашки, подпрыгнули бокалы, как внезапно испуганные дети, извилистая трещина проступила на стекле.
«Мы будем петь и смеяться, как дети!» — пел Веселов, и пританцовывал, и выделывал руками разные фигуры, и размазывал непрошеные слезы по щекам…
На двух автобусах, пять минут пешком — по неузнаваемым с детства улицам, застроенным стандартными, безликими домами. Когда-то каждый дом, стоявший здесь, имел свое лицо, долгую судьбу, неповторимую биографию. Новые люди жили в новых домах, новые судьбы лепили из вечной глины и не могли не знать, не помнить о том, что ушло навсегда, исчезло под ножами бульдозеров, под фундаментами кирпичных близнецов, поправших века и поколения…
В пространном дворе с неизменной детской площадкой, с ухоженными газонами, со скамейками у дверей подъездов, где несли добровольную вахту бдительные старушки, рос единственный житель тех давних лет — его тополь. Собственно говоря, он был немножко постарше Веселова, если считать днем его рождения тот миг, когда слабый росток прорвал набухшую оболочку семени, явив миру себя — неповторимого и единственного. И все же они были ровесниками и, как всерьез полагал сам Веселов, — братьями-близнецами.
Был день, и двор пуст, и не стыдно прижаться к брату, своему, и обнять его, и поднять вверх лицо, прослеживая путь ветвей к небу. Да, к больному брату своему, ибо успели прийти люди с топорами и пилами и отсечь ему руки по локоть. Тополь спал непробудным зимним сном, и далеко было до набухающих почек, до желтых серёжек, до листьев, до первого пуха. И как знать, не ужаснется ли он, проснувшись после наркоза, ощутив всем телом своим неполноту и уродство…
Веселов знал наизусть обличив брата. В трех метрах от земли основной ствол слегка отклонялся на запад и раздваивался почти на равные по толщине стволы. Каждую толстую ветвь, каждый изгиб ее помнил Веселов, но почему-то сегодня не давала ему покоя смутная мысль — где-то еще он видел такой же рисунок ствола и ветвей. Вот так же начиналась внизу толстая линия, потом разделялась на две, и от каждой из них отходили ветви, веточки…
«Алгоритм! — вспомнил он. — Алгоритм Поливанова! Блок-схема поиска отца, нарисованная на песке… Вот оно что! Неужели случайно? Совпадение, обман памяти, или… Сотрудник НИИ дедуктивной индукции. Что за чушь! Не может так называться институт. Ведь он специально пришел ко мне, дал понять, что он знает, чем кончится вся эта история. Но кто же он был, на чьей стороне? Ни черта не понимаю. Бездарно проспал, просмеялся, прошляпил… Пустозвон, пересмешник…»
Ему стало жутковато, словно бы кто-то более сильный вел его все это время на невидимом поводке, заранее зная, как поступит он, Веселов, в следующую минуту, предвидя его слова и деяния на много шагов вперед. Выходило так, что еще осенью, в самом начале поисков, кто-то знал все. И чем все это кончится, тоже давно известно, будто и в самом деле Веселов вступил на освещенную сцену и начал играть роль, до единого слова знакомую режиссеру, и даже зрителям, и лишь сам полагает, что живет собственной жизнью и вправе распоряжаться ею так, как сочтет нужным.
«Ну, Веселов, ты это брось! — помотал он головой, отгоняя навязчивые мысли. — Так можно черт знает до чего додуматься…»
Но ни в этот день, ни на следующий он так ни до чего и не додумался и склонен был винить в слабости своего ума чужую волю, давящую на него.
И опять в конце рабочего дня его вызвал к себе профессор. По телефону, словно зная, что трубку поднимет именно Веселов.
И откозырял мысленно Веселов, и молча гаркнул «Есть!», и застегнул халат, нарочито перепутав пуговицы, ну и вошел, конечно, в знакомый кабинет.
Черняк сидел в кресле, в белоснежной накрахмаленной шапочке, прикрывающей лысину, в отутюженном халате, за проблесками очков глаз не видно. Да, он встал и вышел навстречу, й поклонился, и улыбнулся, и сделал губами в конце улыбки этакое движение, будто сосал конфету. Знаком пригласил сесть и вернулся на свое место, и положил тяжелые короткопалые руки на стол. Веселов по-женски одернул халат и уселся бережно на краешке стула, демонстрируя почтение и восхищение.
Черняк не то улыбнулся, не то скривился, чмокнул губами, медленно потер ладони.
— У нас не так уж много времени, Веселов. Давайте условимся сразу — разговор серьезный. Без веселых и находчивых. Рано или поздно придется раскрыть карты. Странное совпадение — мы с вами работаем бок о бок довольно давно, а кто есть кто, так и. не знали.
— Ну и кто же вы, Иван Петрович?
— А вы не догадываетесь?
— Увы, туп. Тяжелая наследственность, — вздохнул Веселов.
— Возможно, возможно… Я буду прям. Вы обречены. Или па бесславную гибель, или на возвращение к своим истокам, к своему роду.
И тут Веселов все понял. И ощутил не страх, не волнение, а прямую злость.
— У меня много истоков, профессор. Не могу же я расчетвериться, чтобы вернуться ко всем.
— Хватит! — жестко сказал Черняк, хлопнув по столу ладонью. — Прекратите бессмысленную болтовню. Все это слишком серьезно. Дело касается не только вашей личной судьбы. Честно говоря, мне на нее наплевать. Но само ваше существование затрагивает интересы великого дела, перед которым ваша жизнь — ничто. И сейчас, да, именно сейчас, вы должны сделать выбор. Мы не можем больше ждать, скоро придет час исхода и мести. Не обольщайтесь, мы не слишком-то нуждаемся в вас лично, но все же вы несете в себе четверть истинной крови, и обладаете хоть крупицей, но неземной, великой наследственности. Мы не можем позволить, чтобы она погибла на Земле. У вас только два выхода, повторяю, всего два. Или вы отвергаете нас, и тогда неминуемо подписываете свой приговор, или соглашаетесь на наши условия, полностью переходите на нашу сторону и тогда мы вас отправляем в прошлое, скрещиваем с чистокровной женщиной, ваши дети тоже будут спарены с настоящими людьми, и так до тех пор, пока от земной наследственности почти ничего не останется, она будет нейтрализована, подавлена. Только в этом случае и вы, и ваш род имеете право на существование.
Веселов внутренне передернулся от слов «скрещивать» и «спаривать», сдержался.
— Мой сын — это уже восьмушка. Как я понимаю, он вам не нужен.
— Да, не нужен. Нет смысла прятать его от нас. Вы медик, и не вам объяснять простые вещи: при селекции неизбежна выбраковка, котят топят слепыми. Вашему деду и прочим было сказано ясно — не вступать в связь с земными женщинами, ибо прольется кровь невинных потомков. Благоразумные так и сделали, достойно дожили свой век на свободе и, утратив тело, влили память в Мозг. Безумцы, подобно вашему деду, стали скрываться, заметать следы. Нам было не до них, и это привело к печальному результату, в том числе и к вашему рождению. Поле заросло сорняками, чистая вода замутилась, мы обязаны выполоть все побочные линии. А ваш отец… Что ж, борьба за него не окончена. Он нам нужен еще больше, чем вы, все-таки половина чистой крови. И во имя чего вы упрямитесь? Как вообще можно выбирать?! Жить постоянно среди неполноценных народов, среди этого субстрата, питательного бульона для тех, кто самим творцом предназначен править Вселенной, или самому принадлежать к элите, к избранным, к возлюбленным чадам творца? Это же глупо, Веселов, земная кровь не позволяет вам подняться до вершин понимания великой истины. Земля притягивает вас, да, Земля, и я не думаю, что она станет для вас пухом…
— Избранные, не избранные, — медленно произнес Веселов. — Значит, все земное человечество — это пыль, прах, агар-агар для вашего народа? Значит, земной разум — это ничто, все достижения смехотворны, ошибки и победы, войны и открытия — всего лишь суета инфузорий под микроскопом? Но вы-то, вы без нас — вы ничто, вы, как глисты, можете питаться только соками хозяина, он-то без вас проживет, а вы без него? И эта глиста еще имеет наглость презирать того, кто дал ей приют и пищу?! Вы же умеете только пользоваться чужими плодами, присваивать их себе, обкрадывать, выдавать за свои и при этом ставить себя выше обворованных? Не слишком ли, профессор, а?
— Знакомые обвинения, — удовлетворенно сказал Черняк, будто ждал этих слов от Веселова. — Из века в век их повторяют всякие бездельники и пустомели. А проще говоря — завистники, снедаемые комплексом неполноценности. Что бы делала ваша так называемая цивилизация без нас? Вы об этом не думали, я понимаю, но давайте мыслить трезво. Стремление к справедливости — благородное чувство, но совершенно нелогичное. Всегда были, есть и будут высшие и низшие. Нет, я имею в виду не социальные различия, они преходящи и случайны. Генетические, Веселов, наследственные!
— Это я слышал. Высшая раса, недочеловеки, активное размножение для одних, геноцид для других…
— Ложная идея не может жить долго, Веселов, а эта живет. Тем более, что вы, люди, охотно применяете ее на животных. Или ради своей пользы, или просто для удовольствия. Оставляете породистых, беспородных — в расход. Но лишь только дело коснется выведенной генетически чистой линии красивых, здоровых, талантливых, энергичных людей, как тут же все неполноценные поднимают вой. Как же так, ведь могут обойтись без них! Посмотрите на земную историю, Веселов, как вы думаете, почему цивилизация расцвела лишь в нескольких очагах?
— Уж не из-за вашего ли народа? Быть может, это вы создали философские системы, науку, религии? Это же смешно. Я-то знаю, что за все века вы не придумали ничего нового, вот присваивать вы умеете виртуозно! И вы же всегда изолировали себя от других народов.
— Изоляция изоляции рознь. Можно быть рассеянными среди народов, но не смешиваться с ними. Вы не учли очень важный фактор. Катализатор, Веселов, катализатор. Он не вступает в реакцию, но реакция без него не начинается. Платина — благородный металл, не изменяет своей сущности, но только в ее присутствии происходят взаимовлияния и взаимообогащения. И чтобы это происходило всегда, платина должна остаться платиной. Там, где были мы, цивилизации расцветали, откуда мы уходили — все разваливалось и приходило в упадок. Это история, ее уже не изменишь по своей прихоти. Я понимаю, что вас мучает, Веселов, — продолжал Черняк. — Чувство раздвоенности. Вы не можете решить для себя, в каком случае вы станете предателем. Вы лишь недавно узнали великую тайну. Вы никогда не отделяли себя от земного человечества. И никогда не думали, что у вас может быть другая родина, настоящая. С людьми вы прожили долгую жизнь, со мной разговариваете впервые. Я не столь наивен и не жду от вас слез умиления и братских объятий. Но все же вы должны сделать выбор. Мы предлагаем вам намного больше, чем может предложить Земля.
— Чем же я ценен для вас? — спросил Веселов. — Неужели я стою столь долгой беседы и уговоров? Всего лишь четвертинка вашей крови.
— Хотите, чтобы я был откровенен до конца? — Черняк откинулся в кресле, блик от очков скользнул по стене. — Ладно, открою всю правду до конца: ваш дар уникален, никто из нас не умеет вселяться в тела животных. По всей видимости, произошла мутация, уже здесь, на Земле. Нам нужны эти гены. Нет, звери и птицы нас мало интересуют. Но это основа для овладения сознанием людей.
— Вот оно что… Почему же вы решили, что это мутация вашего наследства, а не земного?
— Земного? — Черняк презрительно усмехнулся. — Не смешите меня. Земля. Питательный бульон, питомник, трамплин… Мы были вынуждены ускорить ваш так называемый прогресс, чтобы вашими руками, руками рабов, создать уровень, нужный нам для возвращения. И кроме того… Земля обречена. Она слишком быстро идет к самоуничтожению. Для чего нам мертвая планета?
— Значит, вы еще и крысы, бегущие с корабля? Но если вы такие мудрые и великие, что вам стоит предотвратить гибель планеты? Это ваша вторая родина, не свинство ли бросать ее в трудный час?
— Есть только одна родина — родина предков. Наша колыбель. А Земля? Нельзя же любить место каторги, ссылки. Наш срок истекает. Мы должны собрать воедино каждый ген, рассеянный на этой планете. В конце концов, ваше согласие не так уж важно. Мы можем просто вычленить из вас все нужное. А остальное, земное, выбраковать… И все же я не сторонник насилия. Выбирайте — или свой народ, или этот бульон, который вот-вот выкипит и испарится бесследно.
— А если по морде? — недипломатично спросил Веселов, лохматя и без того нечесаные волосы.
Черняк растянул губы в улыбке и попривычке чмокнул в конце.
— Да выплюньте вы конфету изо рта! — сорвался Веселов. — Мало вас били!
— Это бессмысленно, — снисходительно сказал Черняк. — Мне лезть в драку? Мне?
Он сидел за столом и, не меняя позы, заколебался, затуманился, и тут же сгусток серого тумана появился у окна, быстро потемнел, и вот уже Черняк стоит там и слегка кланяется, и улыбается, и причмокивает, как фокусник после удавшегося фокуса.
— Клопы! — сказал Веселов, подворачивая рукава халата. — Паразиты вселенские! А глистогонного не пробовал, а?!
Подошел к двери, повернул ключ и, подбросив его в воздух, ловко поймал.
— Долго не покрутишься, все равно достану.
— Идиот, — фыркнул Черняк. — Я вернусь на два дня назад, и вы с ошарашенной рожей тупицы ничем не помешаете мне выйти из кабинета. Мне нужно верить, Веселов. У вас мало времени на раздумья. У нас очень большой опыт…
— Ах ты, солитер! Еще и угрожаешь! — не выдержал Веселов и ухватился за стул.
— Бастард, — презрительно сказал Черняк и просто исчез из комнаты.
И Веселов, понял, что искать его бессмысленно, ибо два дня назад он сам дал Черняку уйти из кабинета. Безнаказанно и просто. Поэтому он опустил стул, напился прямо из графина, пригладил волосы у зеркала, а потом вышел, бросив ключ на пол у двери.
Страха не было. Досада на свою несдержанность, брезгливость, быть может, растерянность, это да, это было. Единственное, что он знал наверняка, — надо действовать, время болтовни, сна, ожидания истекало. Еще не так давно время казалось ему разреженным, замедленным, бесконечно-растянутым, теперь же оно обрело плотность, остроугольность, то и дело приходилось натыкаться на ранящие грани. Словно бредешь в темноте по лабиринту, обставленному ловушками, утыканному остриями мечей и копий, и не дано предугадать, что ждет тебя…
На повороте дороги, ведущей из больницы, его поджидал Алеша Васильев. Великий мститель взбудоражено переминался с ноги на ногу, лицо его было загадочно и напряженно. Веселов издали махнул ему рукой, тот состроил жуткую гримасу и прижал палец ко рту. «Будем играть в шпионов», — невесело подумал Веселов. Скрываться было поздно, да и некуда. Он подошел к нему, хотел было остановиться, протянуть руку и сказать что-нибудь простое, но Алеша отвернулся и громко прошептал:
— Не останавливайся, нас могут увидеть вместе. Там ждет такси. Садись на заднее сиденье. Мы с тобой незнакомы.
Пожал плечами Веселов, вздохнул, ну и сделал все так, как его просили.
Алеша сел рядом с водителем, назвал адрес, вернее — место: рощу на границе города; Ехали молча. Веселов думал о своем, а о чем думал Алеша, пока было неизвестно. «Должно быть, обнаружил очередное доказательство вины моего бедного отца, — решил Веселов. — Знал бы Алеша всю правду…»
Но оказалось, что Алеша знал именно правду. Выйдя из такси, они долго шли по весеннему лесу, по размокшей тропинке, Мимо черно-белых берез. Когда скрылись последние дома, Алеша тщательно осмотрелся по сторонам и тихо спросил:
— Клопов нет? — и покосился на сумку, перекинутую через плечо Веселова.
— А если попроще?
— Микрофонов?
— А-а… Слушай, давай напрямую. Ей-богу, не до игр.
— Я все знаю, — трагически прошептал Алеша. — Я разговаривал с твоим отцом.
— Что?! — Веселов даже остановился.
— С твоим отцом, — повторил Алеша. — Он мне все рассказал. Не спрашивай, как я его нашел. Или он меня. Это неважно. Главное, я знаю о заговоре. Надо спасать Землю…
Вот так, ни больше, ни меньше… Из недомолвок, восклицаний, цитат из «Тиля Уленшпигеля» Веселов все же выяснил следующее.
Алеша виделся с человеком, называвшимся Геннадием Веселовым. Алеша было ему не поверил, но человек в подробностях рассказал ему историю, случившуюся с ним и с Васильевым-старшим на границе с Норвегией. Факты были те же, только вот версия Алешу не устроила, и он затеял дискуссию. И тогда ему рассказали другую историю, тоже знакомую Алеше. О том, как и почему Геннадий Веселов должен был уйти из дома. Женщина, приходившая накануне побега, была Наследницей (Веселов вздрогнул при этом слове), ее условия были жесткие, пришлось уйти, петлять в пространстве, менять города и фамилии. «Возможно, — сказал тогда Алеша, — но что из этого?» И тогда он узнал всю правду.
Оказывается, Землю захватили пришельцы, попавшие к нам из глубин космоса в незапамятные времена. Их целью был не захват власти, а расселение среди земных народов и постепенное направление прогресса в нужную для них сторону. Эти существа умеют принимать любой облик, любой образ жизни, свободно передвигаться в пространстве и во времени, но они способны только влиять, а не действовать, все они делают руками ничего не подозревающих землян. Оказывается (при этих словах Алеша непритворно побледнел и снизил голос до шепота), они повинны во всех земных бедах: в бесчисленных войнах, в эпидемиях, в религиозных распрях, в чудовищных открытиях ученых и даже в том, что теперь Земле угрожает всеуничтожающая ядерная война…
Володя, притворившийся удивленным, спросил, для чего же это им нужно, разве они сами не погибнут вместе с планетой? На что Алеша с готовностью выпалил:
— Нет! Они хотят вернуться на свою планету. Им не нужны космические корабли. Им нужна энергия. Огромная освобожденная энергия! Когда ухнут все ядерные запасы Земли, они пожрут всю энергию и тотчас окажутся на своей планете. Им нет никакого дела, что мы все погибнем. Они специально веками подталкивали нас к этому. В этом их цель!
— В чем же твоя цель?
— Бороться с ними, — твердо сказал Алеша и сжал кулаки.
— А мой отец рассказал тебе, кто он на самом деле?
— Да. Он сын одного из тех. Но он с нами, землянами. Он сказал, чтобы я нашел тебя и рассказал правду.
— А ты сам не боишься слишком много знать?
— Об этом должны узнать все! — воскликнул Алеша и настороженно оглянулся. — Мне сразу же стало все ясно. Без них вся история пошла бы по-другому. Все было бы намного лучше. И сейчас мы бы не висели на волоске. Пока не поздно, надо бороться! Ведь ты с нами?
— С кем это, с вами?
— С нами, с землянами. Неужели не ясно?
— А кто же я по-твоему?
— В тебе ведь есть наследственность этих. Немного, но есть. Вдруг она проявится, ты переметнешься в стан врага.
— Ну и терминология у тебя, — поморщился Веселов. — Это что, ваш северный диалект?
— Это жестокая реальность. Мы не можем полностью доверять тебе. Выбирай — или с нами, или против нас.
— Третьего не дано? И почему ты говоришь от имени всех землян? Ты у них спросил разрешения?
— Я патриот Земли, и мне дороги идеалы человечества. Каждый честный гражданин планеты встает в ряды борцов.
— Послушай, Тиль, твой любимый герой обладал неоценимым качеством — чувством юмора. Тебе бы хоть каплю этого великого дара.
— Сейчас не время шутить. Ты так и не сказал, на чьей ты стороне.
— Я скажу, скажу… А как ты представляешь себе эту борьбу? Выкрикивать лозунги? Писать воззвания на стенах? Хватать прохожих за рукав и рассказывать им о заговоре? А чем это кончится, знаешь? Статьей в психиатрическом журнале об интересном больном В. В лучшем случае.
— У меня есть ружье. И я знаю дорогу к логову. Отдать жизнь для великой цели — счастье.
— Экстремист чертов, — проворчал Веселов. — Да против кого ты будешь бороться? Что у них, печать на лбу?
— Нет — так будет, — спокойно заявил Алеша. — Мы заклеймим их.
— Дивлюсь я на тебя и печалюсь. Кроме вреда, ты ничего не принесешь, Алеша.
— Если ты против меня, то против человечества, — объявил побледневший, с горящими глазами непримиримого мстителя Алексей.
— Я не против тебя. Но и не с тобой. Ты сам придумал правила, а я их просто не принимаю. Уж прости, но у меня свой взгляд на все это. И я совсем в другом положении, чем ты.
И тут все, что копилось исподволь в Алеше, взорвалось.
— Ты в положении ренегата, изменника, отщепенца, труса! Думаешь выслужиться перед своими? Тебе наплевать на Землю, лишь бы шкура была цела! Открылся наконец, каиново семя! Я тебя давно подозревал!
Нет, не хотел Веселов драться, но Алеша ударил первым, и не было Оксаны, чтобы разнять их…
Значит, так, растрепанные, облепленные мокрым снегом, вдоволь покричав и посопев, возвращались они по узкой тропе, впереди Веселов, шагах в десяти — Алеша. Ему казалось унизительным идти той же тропой, он то и дело пытался свернуть, но тут же вязнул в снегу и возвращался на полосу, утоптанную чужими ногами.
Утром на большой планерке привычно сел рядом с Оленевым в глубине зала, вдалеке от всех. Отчитывались дежурные врачи, распекал их Черняк, поблескивая очками. Оленев умудрялся читать толстую книгу, ну, а Веселов лохматил вихры, строил издали вызывающие гримасы и разве что язык не показывал и кукиш до времени держал на коленях. Его подмывало сделать какую-нибудь глупость, умом-то понимал, что ни к чему, но вот чертик, сидевший в нем, развеселился не на шутку.
— Прекрати, — сказал вдруг Оленев, не отрываясь от книги. — Привлекут за мелкое хулиганство или откроют у тебя гебефреническую форму шизофрении. Что дергаешься? Будто веревочки привязали…
За все время Оленев ни разу не начинал разговор первым, любую тему поддержит, а вот чтобы самому начать — такого не было. Наверное, он терпеливо ждал, когда Веселов сам расскажет то, что сочтет нужным, и очень хотелось Володе поделиться событиями вчерашнего дня, выслушать неторопливые, четкие выводы, опереться на спокойную силу друга. И все же, все же… Странная осведомленность Оленева явно не вызывала на откровенность, и в который раз задавал себе Веселов вопросы: «Кто он? С кем он?». А если он и не причастен ко всей этой истории, то давно известно — многие знания ведут к многим печалям, и дорого заплатил бы Веселов, чтобы Оленев, и тем более Алеша, оставались в неведении.
Неумеренный пыл Алеши мог только непредсказуемо осложнить и без того бурный ход событий и снова горестно размышлял Веселов об ошибке отца, не разглядевшего в Алеше человека одномерного, неумного и оттого опасного.
«А вдруг! — подумал Веселов и даже замер. — Откуда я взял, что это и был мой отец? Сообщил достоверные факты великому мстителю, и тот купился. И не мудрено. Такие, как он, только считают себя неподкупными, вертеть ими можно в любую сторону. Но неужели это сделали они с расчетом, что Алеша непременно разыщет меня, поссорится, объявит мне войну, начнет мешать, подталкивать к тем, кто ждет не дождется, когда я приду к ним, затравленный со всех сторон… Дьявольщина! Лучше выдумать не могли. Чужими руками, просто и безопасно…»
— Ты ничего не рассказываешь, — голос Оленева перебил мысли. — Не доверяешь? Я же вижу — что-то случилось.
— Не здесь, — произнес Володя, не размыкая губ.
Оленев перелистнул очередную страницу, пробежал ее по диагонали, снова перелистнул… К концу планерки толстый том был дочитан.
— После операции спустись в лабораторию Грачева. Там никого не будет, — тихо сказал Оленев, когда планерка закончилась и все зашевелились, зашумели, застучали откидными сиденьями.
Лабораторию по традиции называли грачевской, хотя больше года назад бывший заведующий отделением реанимации Матвей Степанович Грачев после очередного скандала вынужден был уволиться и уехать в другой город. Рискованным человеком был Грачев, безумные идеи посещали его голову, и все бы хорошо, но имел он непростительную привычку тут же проверять теории на больных. Только добра желе он им, только пользы ожидал, но как часто растущее добро доходит до своей вершины и неминуемо переваливает через нее, опускаясь все ниже и ниже по другому склону… Впрочем, Веселов и Оленев с ностальгической теплотой вспоминали времена Грачева, ибо новая заведующая Мария Николаевна была женщиной властной и нетерпимой ни к чужому образу мыслей, ни к инициативе, если она исходит не от нее. А лабораторию Грачева постепенно прибирала к рукам кафедра, хорошо еще, что ключ сохранил у себя Оленев, и иногда, в часы вынужденного безделья, когда в ординаторской собирались женщины и начинали громко обсуждать свои вечные проблемы, он потихоньку уходил по подземному переходу туда, где можно было спокойно посидеть в тишине, в мягком кресле, с хорошей книжкой на коленях.
Он молча опустил в карман Веселова ключ, молча отошел от него и первым пошел к выходу…
— Запугали? — спросил Оленев, невозмутимо наливая воду в чайник. — Обложили флажками? Ты не бойся, прыгай через флажки, они для трусов. Ну? Вижу, что запутался.
— Дело слишком серьезное, — буркнул Веселов.
— Да? — хмыкнул Оленев. — Это тебе сказал Черняк?
Неприятная, щекочущая волна прошла сквозь горло и скатилась к животу.
— Кто ты? Ты тоже?
— Юрий Петрович Оленев я, — спокойно сказал тот. — Врач-реаниматолог, женат, один ребенок женского пола. Нет, я не тоже. Все предки мои родились и умерли на Земле. Никакого отношения ни к Бастардам, ни к Наследникам, ни к Стражам не имел и явно иметь не буду.
— Но?.. Почему я должен верить тебе?
— А-а, подозреваются все… Сон разума рождает чудовищ, — не к месту добавил Оленев, прихлебывая чай. — Страшно ведь в темной комнате. Тебе намекнули, что в углу притаился домовой, и ты начинаешь видеть его, домысливать случайные тени, шорохи, дорисовывать, додумывать. А включишь свет — там рубаха на стуле или еще какая-нибудь дрянь. Запугали, да?
— Это не страх, это реальная угроза! Угроза не только мне, всей планете!
— Это тебе тоже сказал Черняк? Или еще какой-нибудь психопат?
— Откуда ты все знаешь?! — Веселов даже встал. — Я не буду ничего говорить, пока ты не сознаешься.
— Да сядь ты, сядь… Есть такая русская сказка о Тентике. Не читывал сыну? Ну, расскажу вкратце по памяти. Сидят в избе старик со старухой, и тут как завоет в трубе, как закричит кто-то страшным голосом: «Тута сидит Тентик, соломенные ножки, жестяная шейка, репейная головка! Убирайтесь из избы подобру-поздорову!» Напугались старики, выбежали, сидят, дрожат от страха. А мимо солдат шел, расспросил, посмеялся в ус, полез на крышу, а там и в самом деле сидит Тентик, с соломенными ножками, с жестяной шейкой, с репейной головкой. Маленький, слабенький, солдат дунул, Тентик и развалился… Вот и вся сказка. Конечно, долбанули тебя по чердаку, внушили мысль о всемогуществе и неуязвимости, продемонстрировали свою силу, а ты и раскис. А так ли они сильны, как кажется? Не Тентик ли, а?
— Откуда? — не отставал Веселов. — Откуда знаешь?
— Откуда? — повторил Оленев, невозмутимо протирая очки. — Ты никогда не думал, что твоя судьба придумана кем- то, сочинена драматургом, поставлена режиссером или кадр за кадром нарисована мультипликатором? Ну да, идеализм, фатализм, солипсизм и прочие ругательные слова. А всегда ли ты волен в своих поступках? Тебе не казалось, что есть некто или нечто, стоящее над тобой и размышляющее, как над шахматной доской, — двинуть тебя на прорыв или отдать в жертву ферзя?..
— Не уходи от ответа. Какова твоя роль?
— Не ухожу, а иду к ответу, — спокойно продолжал Оленев. — Предположим, некий безумный режиссер или, точнее, одержимый ученый, вроде нашего Грачева, решил проверить свою умозрительную теорию на практике. Ну, скажем, как будут вести себя белые мыши в лабиринте, если к ним запустить черную. По теории несколько вариантов: загрызут сразу же, затравят постепенно или же примут в свой клан, позволят отбить самку, наплодить гибридов по законам Менделя, со временем ассимилируют их, то и дело будут терпеть в своем кругу рецидивы черной масти. Или так: запускают черную мышь, обесцвеченную до белой масти, заранее придают ей запах, привычный для белых, ну а гибриды опять иллюстрируют закон Менделя. Или предположим так: черную мышь наделили способностью произвольно, по своему желанию, менять окраску, запах, внешне она не отличается от белых, но как будет вести себя в мышатнике, а?.. Или так — этой же способностью обладает кошка, умеющая превращаться в белую мышь… или еще…
— К чему твои аллегории? — не выдержал Веселов. — Это ты Безымянных назвал черными мышами? Не мягко ли?
— А не глупо ли верить в заговор пришельцев? Идея, доведенная до абсурда, самоуничтожается. Белых мышей нельзя назвать расистами, их ненависть к черным зоологическая. Но есть такая штука в природе — симметрия. Все повторяется, на ином уровне, в ином качестве, сопоставляя — лучше понимаем.
— Я уже ничего не понимаю!
— Объясню на пальцах. Кто-то изучает причины расизма на Земле. По закону симметрии моделирует ситуацию на более низком уровне — с мышами, и на более высоком, фантастическом, доведенном до абсурда, — с пришельцами. И получается так, что низший и высший уровни смыкаются. Упрямое стремление сохранить чистоту нации, расы, возведенное в религию, желание поставить свой народ в ранг избранных, лучших — тут же низводит людей до уровня породистого скота, до тщательной заботы о чистоте генетической линии лабораторных мышей. Унизительно и нелепо. Прежде всего для самого народа, объявившего себя избранным. Источник всех его бед уже заключен в ничем не обоснованной спеси.
— Но ты сам какое имеешь отношение ко всему этому?
— А никакого, — флегматично сказал Оленев. — Считай, что я предложил гипотезу. Игра ума, игра в бисер…
— В этой игре гибнут люди!
— Это само собой. Ты должен понять, что это — игра. Эксперимент. Спектакль. Кино. Что твой всемогущий противник — безобидный Тентик, что вокруг тебя — декорации. Не кровь, а клюквенный сок, не трупы, а затаившие дыхание актеры, не человечество, а бездумные зрители, которым ничего не грозит. В один прекрасный миг зажжется свет, актеры смоют грим, и ты увидишь, как мертвецы оживут, злодеи бросят в угол деревянные шпажонки, юные красавицы отклеят ресницы, отвяжут косы, распустят корсеты и превратятся в усталых, обремененных житейскими заботами актрис…
— И тут на сцену выходит режиссер. Так?
— Это не обязательно.
— Нет, выходит. А деревянная, хорошо заостренная шпажонка отлично протыкает живот. На худой конец сгодится кулак… Зачем ты мне это рассказываешь?
— Вперед и с песней, — почему-то сказал Оленев, но, поймав прищуренный взгляд Веселова, не обещающий ничего хорошего, добавил: — Нет и быть не может невидимой силы, распоряжающейся нашими судьбами. Но идея всемогущего бога — это гипербола реальности. С раннего детства над нами стоят те, в чьих руках наши судьбы. Вполне конкретные люди. Так почему же тебя удивляет, когда некто, условно названный экспериментатором, моделирует невероятную ситуацию в реальной жизни? Почему именно это вызывает у тебя протест? Хочешь, я подскажу тебе, что будет в следующем акте?
— Ты? Уж не ты ли и есть тот умник?!
— Нет, — спокойно сказал Оленев, — это не я придумал. Просто я умею из причин выводить следствия. И наоборот. И кроме того, это не первая пьеса, в который мы с Фобой играем. Знаешь, что случилось с Грачевым в предыдущем варианте пьесы? Он изобрел лекарство, продлевающее клиническую смерть, и ввел его себе. Он совершил революцию в реанимации. А в этой пьесе он просто уехал из города… Да-а, в том варианте и я прожил очень странную жизнь… А сейчас пришла твоя очередь, Володя. Твоя роль — главная, все остальные — статисты. Но ты не действуешь, ты ждешь, и за тебя приходится делать ходы. Это несправедливо. Предположим так: кому-то нужно найти истоки жизни на Земле, доказать на примере, что все люди, все народы — близкие родственники друг другу, что за тысячелетия мы все давным-давно породнились и нелепо разделять людей на высших и низших, на своих и чужих, ибо у всех людей одно имя — человек разумный; у нас единый, общий генофонд, один корень, один исток. Не имеет значения, какую нить потянуть, главное, не потерять ее, не разорвать. Все нити рано или поздно должны сойтись в одной точке, в первой живой клетке. И тогда в зале зажжется свет и медленно опустится занавес.
— Все равно мне это не нравится. Если что-то со мной делают без спроса, то это называется насилием.
— Возможно. Но не большее, чем насилие художника над реальностью, чем произвол сочинителя, заставляющего высказывать свои мысли придуманных им людей… Тебя никогда не посещала странная мысль, будто ты — персонаж чьей-то бесконечной повести и когда-нибудь осатаневший автор, исчерпав фантазию, просто-напросто прикончит тебя, не спросив согласия?
— А тебе не кажется, что весь наш разговор просто нелеп? Я ждал от тебя совета, а ты ударился в мистику, я прошу помощи, а ты отделываешься болтовней. Оставь свои теории для восторженных девиц!
— Я не могу тебе все рассказать, — не обидевшись, сказал Оленев. — Рад бы, да сам не знаю. Но следующим актом нашей абсурдной пьесы будет похищение Веселова. Действие стремительно идет к концу. Не боишься?
— Я уже ничего не боюсь, — сказал Веселов, поднимаясь. — Ни бога, ни черта, ни твоего умника. Как там бишь его зовут? Мышатник? Вот пусть и развлекается с мышами. А у людей из любого лабиринта найдется выход. Привет!
Уже взявшись за ручку двери, он услышал тоненький голос:
— Тута сидит Тентик, соломенные ножки, жестяная шейка, репейная головка! Убирайся, Веселов, подобру-поздорову!
Веселов вздрогнул, озадаченно оглянулся. Оленев сидел на своем месте и сосредоточенно занимался странным делом: из большой кружки с красным цветком георгина переливал густо настоянный чай в левый карман халата. Черная струйка исчезала в нем, не оставляя следа…
Его изначально текучая душа, постоянно менявшая обличья, наконец-то успокоилась, затвердела. Он догадывался, чего не хватало ему раньше, — чувства цели, убежденности в том, что слова и поступки его отныне должны быть рассчитаны, взвешены, определены, ибо каждый из них, подобно проросшему семени, был зародышем будущего дерева, и от него, Веселова, зависело, вырастет ли оно или погибнет, так и не пробив нежным теменем земную скорлупу.
Да, теперь он твердо знал, что он должен делать, куда стоит направить усилия, и лишь оставалось неясным: как и когда. Как он должен поступить, когда придет время совершить самый главный в жизни поступок. До летнего солнцестояния было далеко, и он искренне полагал, что у него еще есть время…
На остановке, поджидая нужный автобус; втаптывая окурки в весеннюю грязь; с напрасной надеждой глядя вдоль бесконечного проспекта.
Из-за угла выехал маленький автобус, из тех, что называют служебными, затормозил неподалеку, открылась узкая дверка, Веселов услышал название своего района и, не задумываясь, вскочил на подножку. Больше никто не зашел или просто не успел, потому что тут же повернулся рычаг, дверь захлопнулась, и автобус резко взял с места в карьер.
Именно в карьер, по-лошадиному подпрыгнув на выбоине и коротко заржав захлебнувшимся мотором, будто зубчатые колесики шпор вонзились в его жестяные бока.
Веселов чуть не упал, цепко ухватившись за барьер, отделявший подножку от водителя. Банальное сравнение пассажира с вязанкой дров промелькнуло в памяти, так и не успев воплотиться в словах.
На переднем сиденье, лицом к лицу к нему сидел он сам, отчего-то в легких домашних брюках, расстегнутой рубахе и в тапочках на босу ногу. Через проход, вытянув ноги и засунув руки в карманы синего купального халата, сидел еще один «Веселов», а поодаль, плечом к плечу, — еще два брата-близнеца, одетые по сезону — в пальто и шапках.
На месте водителя никого не было, ревел мотор, автобус напряженно вздрагивал, за стеклами — стена плотного тумана и, словно в самолете, скорость скорее угадывалась, чем ощущалась.
Минуя слова, пришло к нему ясное понимание ситуации. Он прижался к плотно закрытой двери, отсюда он видел всех, на него не смотрели, сидели неподвижно, как манекены. Отступать было некуда.
— Здорово, братишки! — сказал он нарочито бодро. — Куда едем? Что-то вы больно смурные. Или помер кто?
— Помер, — произнес тот, что в тапочках. — Ты и помер.
И тут он увидел, что в узком проходе начал уплотняться воздух, колыхнулась матовая волна, замерцали красные прожилки, молочно-белое окрашивалось изнутри розовым, упорядочивалось, обретало форму, тяжесть, объем.
В проходе лежал еще один «Веселов», и не нужно было быть реаниматологом, чтобы понять — он мертв. Он лежал на спине, небрежно прикрытый простыней до подбородка, пятно засохшей крови бабочкой расползлось от живота к полу, синие губы полуоткрыты, на веках темные пятаки, почему-то с двуглавым орлом.
Зрелище чужой смерти давно не удивляло и не пугало, лишь неизменная печаль и чувство бессилия оставались прежними, но здесь, сейчас, в двух шагах лежал он сам. Пусть муляж, манекен, кукла, мираж, голограмма… Или вариант будущего?
— Да, редкое зрелище, — сказал Веселов, проглотив комок, вставший в горле. — И что дальше?
— Замена, — сказал близнец в халате. — Он там, ты — здесь.
И больше не отвечали. Он сам по привычке болтал, заполняя словами пустоту, изгоняя страх и неуверенность. Напряженно искал выход. Выхода не было, что подтверждала надпись над дверью.
Должно быть, прошло не больше трех минут, хотя казалось, что и со временем не все в порядке. Оно текло скачкообразно, почти синхронно с перепадами в голосе мотора. Иногда он захлебывался на высоких оборотах, выдавал фальшивую ноту, облачко сизого дыма и запах гари зависали в салоне, исчезали мгновенно и тут же Веселов обнаруживал; что он снова начинает прокручивать только что законченную мысль.
Жестокий озноб потряс автобус, задребезжали плохо закрепленные стекла, оглушительно хлопнула крышка люка на низком потолке, торможение было таким же резким, как и старт; близнецы не шелохнулись, словно слившись с сиденьями; Веселов не удержался на ногах и больно ударился о никелированную стойку.
— Черт! — вырвалось у него. — Ну и техника!..
Мотор приглушенно забулькал, словно пузыри лопались на воде — реже и реже. Заглох. Стена тумана стала рассеиваться, белое вытеснялось зеленым и голубым, и сквозь запыленное стекло Веселов увидел, что за краткие минуты он успел перенестись не только в пространстве, но и во времени.
Была тайга и было лето. Нехоженая густая тайга и середина июня, время летнего солнцестояния. Буйно росли жарки, еще не отцвели ветреница и медуница, тени от деревьев короткие, значит — полдень.
Со скрежетом, нехотя, сам собой, повернулся рычаг, приоткрылась дверь, зависнув на ржавых петлях; близнецы не шевелились; не дожидаясь приглашения, Веселов распахнул дверь пошире, вдохнул чистый пахучий воздух и спрыгнул на поляну.
Его никто не ждал. Точнее, поляна была безлюдна. А еще точнее, — не поляна, а пологий берег таежной речки. С одной стороны он круто уходил вверх на лесистую сопку, с другой незаметно опускался в воду. За быстрой рекой, накрепко вбитая в землю, стояла скала с редкими деревьями, вросшими в щели. А за скалой — еще река. Под острым углом обходя гранитный клин, они сливались в одну, широкую.
Никто не вышел вслед, он обошел автобус, в реке плеснула рыба, он вздрогнул, глубоко вздохнул, попрыгал на одном месте, расслабляясь, прогоняя тревогу. Скинул пальто, шапку, шарф прямо на траву, убежденный в том, что больше не оденет их. Здесь, за этой чертой, лето уходило в вечность, откуда ему уже не вернуться.
Жарко, пришлось разуться, стянул и рубаху, с облегчением умылся, закурил, неторопливо оглядываясь. Жужжали шмели, стрекотали кузнечики, пели птицы…
Шло время, или только казалось, что шло, солнце зависло в одной точке, как большая осветительная ракета, как огромный «юпитер», тени не двигались, далекая птица кружила над стрелкой…
«Да это же он», — понял Веселов и, сидя на берегу, привычным усилием раздвоил сознание. Он оставался здесь, на земле и в то же время ощутил упругий ветер в крыльях, и увидел немеряное пространство под собой, и самого себя, смотрящего вверх, — маленького, на берегу реки.
Он, бамул, описывал неторопливые круги над тайгой и кричал попеременно то левым, то правым горлом, призывая родичей своих, миллион лет назад исчезнувших бесследно с лица планеты.
Он, Веселов, теперь знал его тайну. Отсюда, из туннеля времени, одинокая птица была заброшена случайно в чужой век, где лишь смутная память о странном орле жила в легендах и геральдических знаках. Ищет она и не может найти свою погребенную родину.
Оба они, бамул и Веселов, ощутили свою потаенную связь, ибо он, человек, тоже мечется по земле, возвращаясь к истокам, в напрасных поисках выкорчеванных, сожженных и развеянных пеплом корней своих.
Нет, не напрасных… Ибо лишь осознав себя одной из ступенек бесконечной лестницы, ведущей от первой живой клетки к неизведанным горизонтам грядущего, ощутишь бессмертие свое, единственное и реальное, и отринешь ложь истин, лгущих о воскресении, и не устрашишься будущего, каким бы оно не было.
Отсюда, между облаком и землей, он увидел, как заколебался горячий воздух над скалой, тяжелыми волнами скатываясь к рекам; заклубился, еще невидимый с берега, готовый сгуститься и принять неведомые пока формы.
Подчиняясь воле человека, бамул спустился ниже. Четыре зорких глаза наверху, два — внизу, картина была путаная, словно наложили одну на другую две киноленты.
Сверху — очертания автобуса затуманились; снизу — беззвучно, как восковая коробочка над свечой, стала проваливаться крыша, оседать кузов, мутными лужицами растекаться по траве шины, фары, все то, что только что было автобусом. И сквозь эту муть, деформацию, бесследно исчезающие формы все яснее и четче проступали близнецы. Четверо стояли, один лежал. Четверо живых, один мертвый, но жизнь четверых была столь же условна, как смерть пятого… Реальными были жизнь и смерть одного Веселова, — повернувшегося лицом к лицу к своим «братьям».
Сверху — посредине скалы туман быстро набирал черноту, втягиваясь замедленным смерчем в невидимую пока дыру. Задрожал воздух, искажая очертания деревьев; смерч застыл, растекшись по стенкам черного, словно обсидианового жерла, уходящего отвесно вниз, в глубь скалы. И тотчас же оттуда, из глубины, стал выступать колеблющийся мутнорадужный пузырь, разрастаясь и захватывая собой скалу, сползая по ее отвесным бокам к рекам, надвигаясь на берега, поднимаясь все выше и выше.
Снизу — без звука, неощутимо наплывала радужная, как мыльная плёнка, стена. Веселов развернулся вполоборота, не теряя из виду близнецов, стоящих неподвижно, на всякий случай пошире расставил ноги, наклонил корпус к реке и невольно задержал дыхание, когда пленка беззвучно лопнула, натолкнувшись на него, и тут же срослась за спиной, пропуская сквозь себя близнецов и поднимаясь вверх по склону сопки. Мгновенная боль, вспышка перед глазами, все…
Веселов уже знал, что это такое. Пространственно-временной барьер, карантинная зона, отделяющая полусферой земное от неземного, полупроницаемая мембрана, впускающая внутрь себя все живое, но не выпускающая никого и ничего. Даже время.
Бамул не знал, что надвигается на него с земли; он помнил, что каждый год повторялось это, и он, инстинктивно страшась неведомого, взлетал выше и выше, кружась над куполом и не смея прорвать его неосязаемую оболочку. Вот и сейчас он сильнее взмахнул крыльями, хрипло закричал и стал набирать высоту. Панорама тайги раздвинулась, сверху было видно, как купол замедлил свой рост и замер, туго натянутый.
«Вниз!» — приказал Веселов птице (самому себе?), парящей в высоте. Страх птицы частично передавался ему, некогда было сосредотачиваться на видении бамула, ибо близнецы зашевелились, словно разминаясь, переступали с ноги на ногу, поправляя нелепую одежду свою, и трудно предвидеть, что они предпримут в ближайшую минуту.
«Вниз!» — усилием воли, чуть ли не физическим толчком он заставил птицу сложить крылья и ринуться навстречу барьеру. И еще раз, отраженно, ощутил гаснущую боль и яркий свет. Теперь бамул останется здесь, в Заповеднике, и наконец-то обретет свой утерянный мир.
Снизу — близнецы молча, не глядя на Веселова, встали попарно у ног и у головы «трупа», как в траурном карауле, и вот, лежащий, закрытый с головой запятнанной кровью простыней, зашевелился под ней, приподнялся заскорузлый край покрова и оттуда выпросталась чужая рука, осмысленно шарящая в воздухе, словно проснувшийся человек сдергивает с себя одеяло.
«Мертвец» сел, а потом грузно встал на ноги, и Веселов увидел, что тот трансформировался в профессора Черняка.
В легкой летней одежде, в легкомысленной кепочке с длинным прозрачным козырьком, он растягивал губы в приторной и презрительной улыбке, вытягивал трубочкой, причмокивал, накреняя тяжелое тело в полупоклоне.
— Балаган, — сказал Веселов, уже ничему не удивляясь и ко всему готовый.
И отвернулся в пренебрежении.
Сверху — на склоне сопки, метрах в ста от берега, под разлапистой елью, полускрытой толстым стволом, лежал человек. Веселов невольно вздрогнул и заставил себя не смотреть в ту сторону. Бамул снизился по спирали и сея на еловый сук.
Под деревом, на животе, раскинув ноги и прижавшись щекой к прикладу двустволки, лежал Алеша, целясь в тех, кто стоял на берегу. Под правой рукой аккуратно разложены патроны. Похоже, много дней он добирался сюда по тайным тропам. Да, великий мститель вышел на тропу войны во всеоружии — с горящим ненавистью сердцем и с охотничьим ружьем, снаряженным жаканами.
На тропу войны и на верную смерть. Бессмысленную и очевидную. Скорее всего, Алеша держал на мушке его, Веселова, изменника, перебежчика, унаследовавшего презренный титул «рыбника»…
Подавляя птичий страх человечьей волей, бамул громко закричал на два голоса и шумно захлопал крыльями. Посыпались хвоя и прошлогодние шишки. Алеша невольно вздрогнул и поднял голову…
Снизу — Черняк перестал кланяться, выпрямился, сложил длинные волосатые руки на груди, слегка запрокинул подбородок.
— Никогда не пренебрегайте советами старших, — сказал Черняк. — Непочтительность не доводит до добра.
— Плюшевая обезьяна в позе Наполеона, — вопреки совету сказал Веселов.
Черняк презрительно фыркнул, тело его затуманилось, словно вышло из фокуса, и тут же приобрело резкость. Перед Веселовым стоял сам Наполеон в парадной форме, надменно сжав тонкие губы:
— Неужели вы полагаете, что мой истинный облик и есть тот самый, профессорский?
— Все равно обезьяна, — упрямо повторил Веселов.
Терять было нечего, все пути отступления отрезаны, с двух сторон его ждала гибель — от бывших родичей и от бывшего союзника…
Сверху — невиданная птица отвлекла Алешу. Неизвестно, что он подумал, глядя на нее, но она явно мешала ему, тревожила своей странностью, он махнул рукой в ее сторону, отгоняя, бамул испугался, трепыхнулся на ветке, Веселов успел удержать его на месте.
Снизу — шагнул в сторону, сделал еще три напряженных шага, Черняк оказался между ним и ружьем…
Сверху — Алеша занервничал. Да, теперь стало окончательно ясно, что первый выстрел был предназначен Веселову. Стал отползать в сторону. Северянин, охотничек…
Снизу — матовая волна колыхнула «Наполеона», разделилась на два молочных сгустка и каждый из них, как амёба под микроскопом, молча и быстро — еще на два, и еще, и еще… Близнецы тем же способом «переменили одежду», и вот, четверо, одетые так же, как сам Веселов, — в брюках, голые по пояс, босые, стали оттеснять его от реки.
Число сгустков достигло нескольких десятков, все свободное пространство от склона сопки до воды заполнилось колеблющимися столбами из густого тумана.
И вот туман стал окрашиваться, самовылепливаться, и Володя, готовый ко всему, все же вздрогнул — на берегу стояли многочисленные Веселовы, замершие в разных позах.
И тут раздался выстрел. Закричал бамул, преодолев человеческую волю, взлетел над тайгой; Веселов не успел понять, куда попала пуля, потому что скала вздрогнула, земля мягко покачнулась под ногами, он чуть не упал, его крепко сжали со всех сторон, как в переполненном автобусе, быстро стемнело, тут же рассвело, опять накатила ночь, потом все это слилось в сумерки, купол окрасился в грязно-серый цвет, стал непрозрачным. Веселов понял, что это значит, — зона стремительно проваливалась в прошлое, казалось, что на своем пути она натыкается вслепую на невидимые преграды, ибо то и дело скала, берег, река сотрясались со скрежетом, и если бы не плотная опека, то Веселов предпочел бы лечь ничком, как при землетрясении.
Возможно, это и было что-то похожее — времетрясение, например, потому что, как при быстрой скачке, его резко подбрасывало, норовило сорвать с седла и порой на краткие доли секунды он оказывался в других слоях, не успевая понять, в каких именно: в реальном прошлом, в одном из вариантов прошлого или в возможном будущем.
Словно промельки на экране, почти неосознаваемые: муха, летящая стоя, и тут же Поливанов на берегу озера с кем-то еще (с Оленевым?); Грачев, лежащий на койке в палате реанимации, Веселов втыкает ему в голову иглы электродов; неизвестный седой старик, держащий в руке розовый камешек; мокрое шоссе, КамАЗ врезается в багажник «Москвича»; отец (?) в больнице; Попрыго, дующий на чай; огромный лист папоротника, заслонивший небо; Юля, сидящая под деревом; и уже совсем абсурдное — огромное ночное небо, на котором написано слово «конец»…
Потом выбросы (?) замедлились, нет, стали более длительными, что ли; линейная реальность — берег, заполненный близнецами, многие уже стояли в реке, на склоне сопки, карабкались на скалу — оттеснялась все более долгими периодами иного времени, где не всегда Веселов был главным действующим лицом, то есть его вообще не было, как нет кинозрителя в чужих делах и словах, мелькающих на экране; эти два мира живут раздельно: один, плененный кинопленкой, обречен на вечное повторение, другой — полагающий, что имеет право на выбор и свободу.
Снова повторился кадр: берег океана, осень ушедшего года, он лежит на горячем песке, мокрые волосы, перевернутая морская звезда замедленно шевелит прозрачными ножками, рядом — Поливанов, закончивший рисовать свой алгоритм на листке бумаги (?). Веселова не удивляет это, хотя он помнит, что раньше было не так, он не отмахивается от непонятного, с любопытством заглядывает через плечо. Поливанов неторопливо поясняет: «Дерево алгоритма, вот условный срез, где корни перерастают в ствол, это момент исчезновения твоего отца, корни — причины в прошлом, сам ствол и ветви — варианты его дальнейшей жизни, варианты поиска. Две группы корней, одна — причины обычные, житейские: супружеская измена, преступление в прошлом, чья-то месть за проступок, погоня за кем-то или от кого-то, арест, психическая болезнь; другая — причины необычные, маловероятные — спонтанная телепортация, похищение враждебной разведкой, провал в параллельный мир, бегство от пришельцев… Две группы ветвей, вот видишь — ствол раздваивается…» Да, он увидел и еще раз удивился, как похож рисунок на строение его тополя. На листке бумаги были подписи, он не успел прочитать их, потому что из воды с шумом и плеском кто-то вышел и встал за спиной. Веселов оглянулся, это был Оленев, и казалось, — так и должно быть, да, он поехал вместе с ним на турбазу, и вот сейчас он заговорит и расскажет обо всем, что будет…
Мгновенная смена декораций: Заповедник, заполненный близнецами, не видно реки, и скала покрыта их телами, и трудно дышать, ибо сдавлен со всех сторон горячими, потными людьми (самим собой?).
И еще выброс. Нет, погружение, мгновенный нырок в чужое, почти мифическое прошлое. Он — лишь зритель, но хорошо знает, кто эти незнакомые люди, идущие по пыльной улице провинциального городка, — дед и бабушка, будущие родители мамы, юные, только что поженившиеся…
А потом кадры чужого (нет, и своего!) прошлого замелькали перед ним, на краткий миг высвечивая никогда ранее не виденных людей, не похожих друг на друга, одетых по-разному, но он безошибочно знал, кто они; смутные земные имена быстро гаснущим эхом наслаивались одно на другое, и он сам, наблюдатель, от поколения к поколению погружался в глубины времени, в свою родословную.
Это знание было сродни слепому убеждению в своей правоте, знакомому по сеансам билокации, он просто знал, как знает любой живущий, как надо слышать, видеть и дышать. По одному прямому предку из каждого поколения проходили перед ним (или в нем?), все глубже и глубже уходил он вместе с ними туда, к началу рода своего, слитого воедино с началом всего человеческого рода, и дальше, дальше — к началу начал, к первому комку слизи, преодолевшему грань вещества с существом, впервые нашедшего неразделимое единство жизни и смерти.
Жизнесмерть-смертожизнь.
Но нет, до этого было далеко, очень далеко, пока он перешел за порог десяти тысяч лет, и, словно цифры на дисплее, вспыхивало в нем знание — четыреста предков, напрямую, по одной из ветвей, прихотливо выбранной кем-то. Мгновенный, почти незамеченный перепад от веков цивилизации — тонкой пленки на поверхности бездонной пучины — с бесконечно долгими и кажущимися однообразными тысячелетиями полуживотной — полуразумной жизни. Чуть ли не все народы Земли, языки и расы прошли перед ним туда, к безымянной обезьяне, к неназванной точке на планете — сорок тысяч предков. И один миллион лет до…
Но нет, не это озадачивало, не это удивляло. Теперь он знал, что цель скольжения вниз по цепи причин его собственного рождения должна быть иной. В самом начале стал разматываться другой клубок, земной, материнский. А должен был пришлый, отцовский, ибо операция вычленения неземной наследственности должна быть именно такой. Дойти до начала начал, вернуться назад и выбросить из цепи рождений и смертей его, Веселова, презренного бастарда, метиса, полукровку, посмевшего замутить чистейшую генетическую линию…
Что-то не сработало… Или кто-то вмешался в программу Мозга, что изменило ее.
Некогда было раздумывать об этом, ибо он вошел в бесконечную полосу дочеловеческой жизни и без труда уяснил истинное значение дара, жившего в нем с рождения. Да, неоцененное им ощущение родства и единства, которое он по легкомыслию своему принимал как развлечение, открылось теперь до конца. Слепая память прозрела…
Сильный толчок выбросил его из тела обезьяны, и он снова оказался на берегу в Заповеднике. От множества тел, покрывших пространство, было нечем дышать.
Близнецы преобразились. Каждый из них, дотоле неотличимый от него самого, приобрел иное тело. Он знал, кто они, стоявшие плечом к плечу, — его предки, молчаливые и недвижные, не похожие друг на друга, сорок тысяч человек, ступени незримой лестницы, ведущей за миллион лет до его рождения. Чернокожие, бледнолицые, узкоглазые, высокие, согбенные, прямотелые, покрытые густой шерстью, яснолобые, звероподобные — единственно истинная родня, не доступная никому из живущих.
Люди, сдавившие его, были теплы, но лишь видимость жизни ощущалась в них; нет, не бестелесные призраки, но манекены, вылепленные из плоти.
Он мог только угадывать границу Заповедника, лишь наверху, куда беспрепятственно проникал взгляд, радужно поблескивала защитная пленка, все более и более терявшая непрозрачность, замутненность, пока яростное Солнце не засияло в зените и бесконечное голубое небо не проступило над куполом. Стояла тишина, нарушаемая лишь слабым потрескиванием, скрежетом, доносившимся от дальних границ сферы. Земные предки его, разделяясь и множась, наращивали массу, давили на непрогибаемую пленку защитного поля…
С ослепительной вспышкой, с сухим громоподобным треском лопнуло поле, обжигающий вихрь пронесся над головами, Веселов невольно зажмурился и в следующий миг ощутил, что давление тел стало ослабевать.
Манекены пришли в движение, оно лишь предощущалось здесь, в центре, потом стало видно, что дальние ряды зашевелились и медленно двинулись к разрушенным границам, в глубь леса, и дальше — на открытые просторы планеты, еще не познавшей грехопадения человека.
Нет, не падения, а очищения, возвышения и искупления — неминуемого, предопределенного пути наверх, от первого комка живой слизи, уже несущей в себе форму грядущего человеческого мозга…
От него, как лучи от центра звезды, расходились предки его, и он, единственный, сохранивший неподвижность, вдохнул полной грудью первозданный воздух и отер пот со лба.
Реки вошли в берега, обнажились сломленные деревья, взрыхленная земля с остатками растоптанных кустов и трав, и вот на вершине скалы, там, где должна быть черная обсидиановая воронка, появился человек.
Солнце слепило глаза, и Веселов не узнавал его, но все же приготовился к худшему. Это мог быть Черняк или кто-то из Избранных, не все ли равно — кто. Медленно, как осторожный купальщик, человек спустился по скале к воде, буднично разулся, закатал брюки и, разведя руки с ботинками, тщательно выверяя босыми ногами каждый шаг, молча пошел к Веселову.
— Погодка, а? Ничего-о… — сказал Федор Поливанов, расправляя закатанные штанины.
— А если по шее? — устало спросил Веселов.
Поливанов привел в порядок брюки, обулся, неловко подскакивая на одной ноге, расчесал волосы, аккуратно застегнул желтую «молнию» на своей синей куртке.
— А здесь ничего, — повторил он, спокойно оглядываясь. — Жить можно.
— Конец фильма? — спросил Веселов. — Надеюсь, мне покажут титры. Это ты режиссер?
— Бог из машины, — сказал Поливанов, усаживаясь на камень. — Или бог без машины. Все равно. Ну да, по законам жанра должен прийти некто и все объяснить. Кто там убийца, кто герой, в чем повинна жертва… Так у вас принято?
— Ты тоже оттуда, — утвердительно сказал Веселов. — Догадывался. Не сразу, правда. Ну, и кто ты?
— Они нас называют Стражами. Не совсем точно, впрочем. Мы их берегли, заботились, жалели, воспитывали.
— И кто кого? Дали по шее Безымянным?
— Победила дружба. Дрались, пока не сравнялись.
— Ты можешь объяснить толком?!
Усталость и безразличие сменялись раздражением.
— Это наше дело, Володя, семейное. Стоит ли тебе влезать в наши дрязги?
— Стоит ли? — Веселов даже поднялся. — А кто меня спрашивал? Не ты ли осенью ехидно улыбался, зная, что меня ждет? Отчего же не отговорил? Из-за вашей семейной ссоры я потерял свою семью и готов был потерять жизнь! Да из-за вашей потасовки гибли люди, Алеша погиб. За что? Ну нет, Федя, тебе придется потрясти грязным бельем. Ничего, выдержу, я ведь тоже не чужой вам.
— Я тебя отговаривал, — просто сказал Поливанов. — Ты не слушал. Я же тебе все рассказал. Нарисовал даже.
— Зачем искать отца, если любой человек на Земле — мой родственник? Это, что ли? Ну да, убедил. До сих пор шум стоит в тайге от моих родичей. Но где мой отец? Где счастливый конец с объятиями и слезами умиления?
— А кто тебе обещал счастливый конец? И кто сказал тебе, что это последняя серия фильма?.. Алеша сделал то, что должен был сделать ты. Своим выстрелом изменил начало программы. А ты? Ты сделал хоть один шаг самостоятельно? Всегда его делал кто-нибудь за тебя…
— Что я мог сделать?
— Да хотя бы в драку полезть! Возможно, что в бессмысленную, но полезть! Все было рассчитано на твой последний, единственный, решающий поступок! А ты стоял. Тогда выстрел сделал Алеша.
— Ладно, — проворчал Веселов и снова сел на песок. — Счет один-один. Но не я вы жрал эту судьбу. Ты сам выбрал меня осенью. Если увидел, что я пустозвон, отчего же не вывел из игры, не нашел замену?
— Не я, и не осенью… Охота, Володя. Пока лиса скрадывает зайца, ее берет на мушку охотник.
— Я был подсадной уткой. Отвлекал внимание… Вот оно что… Ладно, переживу и это… И что же будет теперь с Безымянными? Опять загоните в Заповедник?
— Это они тебе так объяснили? — Поливанов снова широко улыбнулся, покачал головой. — Можно представить их версию. Что у вас делают с нашалившими детьми? Отшлепают, поставят в угол, потом дадут конфету и мир восстановлен. А о чем думает ребенок, плачущий в углу? О том, что родители его не любят, желают его смерти, издеваются над ним и все делают назло… Так и у нас, приблизительно. Это же наши дети, Володя.
— Малолетние преступники, что ли? — опешил Веселов. — Они же чуть Землю не взорвали!
— А это уже ваша версия! — рассмеялся Поливанов. — У страха глаза большие. Я правильно говорю? Самый легкий и трусливый путь — свалить свои проблемы и ошибки на несуществующего бога, дьявола, или на вполне реальных неповинных людей… Дети жестоки и самонадеянны, но все равно они — дети и непременно вырастут в хороших взрослых.
— Какие же дети? — не понял Веселов.
— У нас иная эволюция. На Земле есть примеры этого пути, тупиковые. Аксолотль — личинка амблистомы, но может размножаться, если нет условий для превращения. Этот Заповедник — всего лишь детский сад, по вашим меркам. У нас принято воспитывать молодняк на других планетах. Потом происходит метаморфоза, дети становятся взрослыми и возвращаются на родину… Подростки и у вас агрессивны, да? Считают себя умнее взрослых, придумывают свой язык, свой фольклор, музыку, моды, так? Что-то похожее и у нас. Бунт подростков. Признаться, неожиданный. Распустили мы их своей любовью. Мозг охранял их, кормил, поил, воспитывал, а им пришло в голову, что их сослали, что их никто не любит, что они должны освободиться. Проникли в Мозг, перепутали программу, ничего не понимая в ней, ну и… Нарубили дров. Так, да?
— Наломали. Но послушай, а как насчет их рассуждений об экологической нише? То ли паразитизм, то ли симбиоз.
— Что ж здесь непонятного? Это же де-ети…
— Хороши дети! А откуда такая спесь? Такое презрение ко всем? Они же землян называют питательным бульоном! И если у вас такие дети, то каковы же взрослые?
— Другие, Володя, другие. Уж не обижайся, но ваша планета и ваша цивилизация для нас — лишь детский сад. Потому-то наши дети так легко влились в вашу историю. И еще раз попробуй не обидеться — нахватались они дурного влияния от землян. Это ведь ваши идеи, земные: избранные-неизбранные, рабы-господа, высшие-низшие. Они и мифологию свою придумали по образцу земных, и свою историю так же сочинили, как иногда делают у вас. Они отличаются от вас, это да, но эти отличия они возвели в ранг высшего достоинства. А это ведь тоже черта вашего мышления. Младенческого. Люди с белой кожей ставят себя выше тех, у кого кожа черная. Чернокожие тоже начинают смотреть свысока на белых. И так далее. Детский сад, да и только! Кто выше на стенку плюнет, а?..
— И что же с нами будет?
— Повзрослеете. У вас нет другого пути. Только неразумные дети в азарте игры поджигают свой дом.
— А со мной? С такими, как я?
— Это твоя планета, — Поливанов кивнул на искореженную тайгу, реку, небо. — Живи, исправляй ошибки, взрослей. За тебя никто этого не сделает. А мы заберем своих детей на родину. Нет, не всех, лишь тех, кто хотел бы вернуться. За много веков жизни на Земле некоторые привыкли к ней и не отделяют себя от землян. Пусть живут, вам они не помешают. Мы дети разных звезд, но исток у нас один и корень общий.
— Поможете, если будет трудно?
— Не знаю, — покачал головой Поливанов. — Вы должны сами. Надежда на высшую силу развращает. На черта надейся, а сам не скучай. Я правильно сказал?
— Примерно, — согласился Веселов. — А теперь что?
— По домам, конечно. Там скоро все закончат. Мозг увезем с собой. И больше не будем вывозить детский сад на Землю.
— Я так и. не нашел отца.
— Найдешь. Он остается.
— Так просто? А не слишком ли все просто? Детские шалости, веселые игры подростков, поиграли, и хватит, пора домой. Один такой вот шалунишка мне говорил совсем другое. Почему я должен верить тебе, а не ему? И почему вы раньше не забрали своих проказников?
— Земными аналогиями все не измеришь. Слишком сложно для тебя, уж прости.
— А почему я должен верить, что ты и есть тот самый Федор Поливанов, искавший своих детей с помощью подсадной утки? Быть может, ты профессор Черняк, принявший форму Поливанова? И пока мы с тобой болтаем, твои родичи готовятся к началу ядерной войны?
— Недоверчивость — признак незрелого ума. Дети не имеют постоянной формы. Лишь с помощью Мозга они могут менять обличье. Мозг уже не работает. Скоро ты увидишь, как легкие облака поднимутся над лесом и возникнут уже там, на родной планете.
— Возможно. Но все равно нелепо. Жестокая трагедия оборачивается невинным фарсом. И слишком много неувязок в этой истории. На Земле разные виды животных не могут иметь общее потомство. А тут люди, рожденные на разных планетах, спокойно вступают в брак и появляется мой отец, к примеру. Не глупо ли?
— Глупо, конечно, — охотно согласился Поливанов. — Условное допущение. Законы жанра…
— Что-о?!
— Я же тебе объяснял. У нас один исток, один корень, только разные пути эволюции. Как на Земле, разные расы и народы, а вид один — человек разумный. Так вы себя называете? Не рановато ли? Ну ладно, ладно, успокойся, это хороший аванс, он себя оправдает… А вот и Юля.
На вершине скалы, из невидимой отсюда воронки, поднимался кто-то. Сначала — две обнаженные руки, потом голова. Солнце, бившее сзади, выбелило ореол светлых волос, в легком прыжке некто встал во весь рост, закрыл собой солнце.
— Привет от бывшей ведьмы, — сказала она, подходя. — Зеркальца не найдется?.. Жаль.
Умылась в реке, поправила волосы.
— Слушай, Вова, ты знаешь, что нам приготовили эти парни? Ни за что не догадаешься. Мы же в прошлом. Миллион лет до нашего рождения. Так вот, Мозг разобран, они улетают, а мы с тобой остаемся, как Адам и Ева, на безлюдной планете. Петля времени, понимаешь? Шутка такая. Мы с тобой и будем недостающим звеном между обезьяной и человеком. От нас и пойдет весь род человеческий. Как, устраивает? Ты хоть каменный топор сделать сумеешь? А то быстро вымрем.
— Ты что, серьезно? Эй, Федя! Ты это брось!
— Шутка, ребята, шутка! — сказал Поливанов, на всякий случай отходя подальше. — Ну, был такой вариант, был. Но ведь нелепый! Вернем мы вас в ваше время. Вот детей отправим и вернем…
И тут скала вздрогнула, мелкие камни с плеском упали в воду, большая трещина разорвала гранитный монолит.
И вот с нарастающим гулом, разламывая скалу, как скорлупу яйца, вырвалась первая волна.
Десятки молочно-белых клубящихся облаков, одно за другим взлетали вверх и, быстро уменьшаясь в размерах, исчезали, растворялись в голубом небе.
И вторая волна, и третья… Обломки скалы завалили реки, и они, прервав течение, накапливали воду, разливались по берегам выше насыпи и вот-вот должны были хлынуть через край.
— Бежим! — крикнул Веселов, ловя руку Юли.
— Исход окончен! — громко произнес Поливанов. — Конец фильма.
И, театрально отставив локоть, он крепко сжал пальцами застежку «молнии» и резко потянул ее вниз…
Синяя куртка распахнулась, обнажив черную подкладку, нет — кусок звездного неба, дыру, уходящую в бесконечность на груди Поливанова. Вернее, вместо груди.
И этот звездный кусок стал стремительно разрастаться, поглощая самого Поливанова, пейзаж за его спиной, небо, пока над узкой кромкой берега, где замер оторопевший Веселов, не навис огромный ночной небосвод.
Стало тихо. Он был один. И в тишине одиночества было слышно, как бьется сердце.
И вот кто-то вступил в эту тишину, в безлунную полночь, и хрупкие шаги по гальке становились все громче и громче.
Незнакомый мальчик лет тринадцати шел вдоль берега обмелевшей реки, спокойно и неторопливо, то и дело наклонялся, поднимал камешки, разглядывал их, отбрасывал, словно искал что-то потерянное. Поравнялся с Веселовым, остановился, вежливо кивнул головой.
— Здравствуйте, Владимир Геннадьевич. Какая чудесная ночь, не правда ли?
— Ты-то откуда взялся, мальчик? — устало спросил Веселов. — Кто ты?
— Я — Юра Оленев, — застенчиво улыбнулся мальчик. — Мы с вами прожили очередную жизнь в одном из вероятностных миров. Скорее всего — не последнюю.
— Меня уже ничем не удивишь, — вздохнул Веселов. — Что ж ты меня на «вы» называешь, тихуша, Оленев-подросток? Уж не церемонься. Так это ты придумал всю эту чушь?
— Конечно, нет. Я просто ученик, подмастерье, точу ножи-ножницы, растираю краски, расставляю реквизит, бегаю за лимонадом, стучу хлопушкой перед камерой, дурачу массовку… А мастер должен быть где-то здесь… Э-э, да вы чуть на него не наступили!
Мальчик наклонился и поднял округлый розовый камешек, похожий на ядро грецкого ореха, или точнее — на маленький обнаженный человеческий мозг.
— Так это он? — не поверил Веселов.
— А кто еще? — раздался из камешка тоненький голос. — Тута сидит Тентик! Ван Чхидра Асим! Безграничная Лесная Дыра! Философский Камень! Обладатель Бесконечно Различных Форм! Чокнутый Придумщик! Большая Самокритическая Дубинка! Маленький Печальный Мышонок…
Камешек подпрыгнул на ладони, завис в воздухе, стал разрастаться, разбухать, принимать форму человека.
Высокий седобородый старик в строгом черном костюме испытующе посмотрел на Веселова.
— Жаль, — сказал он. — Придется начинать все с начала. Я искал тайну родства всего живого во Вселенной, тайну любви и ненависти, а нашел… Что же мы нашли, Юрик?
— Игру, — серьезно сказал малолетний Оленев. — Бесконечную игру, которая никогда не надоедает. Как в шахматах, начало — е2 — е4, а конец всегда непредсказуем.
— Ты ошибаешься, — сказал старик. — Игра — основа Вселенной, и от нас с тобой не зависит.
— Твоя игра не подчиняется законам Вселенной, — упрямо сказал Оленев. — Время в ней нелинейно, пространство конечно, каждый раз рождается новая Реальность. Шахматная доска, футбольное поле, театр-хепенинг, полигон для испытаний твоих теорий, учитель. К сожалению, мы — лишь придуманные тобой герои, наши страсти — бумажные, слезы — чернильные, войны — несуществующие, любовь — ненастоящая. Ты — абсурдная модель бога, мы — неумелая модель человечества.
— И это говорит мой любимый ученик, соавтор, собеседник, сотрапезник? — скорбно произнес старик. — Нет, Юрик, игра воображения дополняет законы Вселенной, но не противоречит им. Она открывает новые пути, обнажает старые, занесенные пылью и мусором. Она творит новые миры, в которых отражается изнанка реальности…
— Искажается, — перебил Оленев. — Я давно не знаю, настоящий я Юрий Оленев или выдуманный тобой. В прошлый раз мы искали твоего брата. В этот раз — отца Володи Веселова, а кого нашли? Нелепое племя Безымянных, опереточных злодеев-пришельцев, улетевших на свою придуманную планету, когда иссякло твое воображение. Или просто терпение? Стоит ли придумывать, когда реальная жизнь богаче, сложнее, трагичнее?
— Действительно, — вмешался Веселов. — И где мой отец? И куда все это подевалось? И где я нахожусь? И кто вы такие, черт вас побери?!
— Знал бы — сказал, — вздохнул Юра. — А он знает, да не скажет. Но похоже на то, что нам и в самом деле придется начинать все сначала.
— И мне тоже? Опять искать отца?
— Искать не придется, — сказал старик. — В очередном варианте у тебя будет нормальный, обыкновенный отец…
— Ия буду нормальным? — воскликнул Веселов. — Я не хочу! Ты не имеешь права!
— Это бунт, — вздохнул старик. — Придется подавлять, пресекать, разгонять. Карать и миловать, наказывать и прощать. Оп-ля!
И он превратился в Поливанова в неизменной расстегнутой куртке. Звезды тускло мерцали на черном подкладе.
— Ну что, ребятишки? — спросил Поливанов, подмигивая. — Теперь-то уж Окончательный Конец, а?
— Я тебе покажу конец, комедиант! — взревел Веселов, рванувшись к нему.
Но Поливанов, ловко увернувшись, ухватил крепкими пальцами «молнию» и потянул ее кверху.
И звездное небо над головой неслышно раскололось надвое, края его у горизонта прогнулись и стали быстро скручиваться снизу вверх, словно огромные свитки пергамента, испещренные вечными звездными письменами; словно исполинский театральный занавес улетал в зенит, обнажая ослепительно-голубую изнанку неба…
И был день, и было лето, и чистая река звенела на перекатах, и дышалось легко, и виделось так далеко, что верилось: впереди новая, не похожая на прежнюю, счастливая и прекрасная жизнь.
— Вова! Пора домой! — позвали его.
Четырехлетний мальчик Вова Веселов бережно сжал в ладошке красивый розовый камешек и нехотя побрел по извилистой крутой тропинке туда, где стояли мама с папой и, улыбаясь, махали ему руками…
1987 г.