Страшно мне: изменишь облик Ты…
В четверг, в двадцать часов московского времени, Климова разлюбила жена. В его родном городе была полночь, и в последнюю минуту четверга, не дождавшись пятницы, он не выдержал и заплакал.
Спина его вздрагивала, он вытирал слезы рукавом и старался дышать глубже, чтобы успокоить прерывистое дыхание. Жизнь ломалась на глазах, деформировалась, растрескивалась, и то будущее, которое Климов придумал для себя на ближайшие годы, уничтожалось и превращалось в ничто.
Дети спали, а они сидели на кухне, все еще муж и жена, прожившие не так уж и мало вместе. Она пила чай большими звучными глотками и на слезы Климова не реагировала. Тогда он спросил, почему она так сделала и считает ли справедливым такое решение: ведь уже многое позади и начинать сначала будет очень трудно. Она улыбнулась, и долила себе чаю, и зачерпнула ложечкой сахар, и спокойно посоветовала ему хоть раз в жизни быть мужчиной. Она все обдумала, все решила: разведутся они быстро, без скандала и унизительной дележки, разменяют квартиру и будут жить сами по себе. Она устала заботиться о нем, беспомощном и слабом, ей невмоготу нести это бремя, когда и дом, и дети висят на ней одной, а он, так называемый глава семьи, делать ничего не умеет, и если бы не она, то он давно бы погиб.
Она говорила, а он слушал, все слова были знакомые, и смысл их ясен давным-давно, и он внутренне соглашался с ней, как все эти годы, но легче от этого не становилось — со всей беспощадностью он осознал, что это не простая ссора, а конец всего прошлого, а значит, и будущего.
Когда она замолчала, Климов встал на колени и попытался уткнуться лицом в юбку, она оттолкнула его, и он чуть не упал. Тогда он рванул ворот рубашки и несильно ударился головой о пол. Она спокойно заметила, что пуговицы придется пришивать самому и не стоит будить соседей громким стуком… Он снова заплакал, но слез не было. Оставались боль и чувство потери, которые горше любого горя.
Он спросил у нее, не полюбила ли она другого. Она ответила, что в этом совершенно не нуждается. Он не поверил, тогда она сказала, что да, она полюбила, полюбила себя, ей стало жаль свою напрасно увядшую жизнь, и она твердо решила избавиться от груза, тянущего ее на дно.
Он спросил о детях, она сказала, что дети останутся с ней, ведь он не сможет ни прокормить, ни воспитать их. Он знал, что все споры с ней бесполезны, она намного сильнее его, и склонился перед этой силой с обреченностью висельника, и поплелся в ванную, на ходу запахивая рубашку…
После развода Климов перебрался в маленькую комнату так называемого секционного типа, а проще говоря — в коммуналку, где, кроме его, было еще пять комнат. Все дела по разводу и размену решала за него жена, и это была ее последняя забота о нем. Он соглашался на все, он думал, что если прежняя жизнь разрушена навсегда, то новая, как бы она ни начиналась, никогда уже не приведет ни к чему хорошему. Хорошее Климов связывал с той жизнью, когда он приходил в чистую и уютную квартиру, где ждали его голоса детей и забота жены, столь естественные, что казались сродни воздуху, воде и смене времен года.
Жена выделила ему необходимую мебель и посуду и в общем-то разделила все по справедливости, ведь у нее оставалось двое детей, а Климов вдруг стал холост, одинок и свободен.
Приходя с работы, он пробирался по тесному коридору, где всегда висело чужое белье, а с кухни доносились голоса и запахи, и чужие женщины задевали его локтями, и чужие мужчины в мятых майках хмуро кивали ему.
В первые дни он бедствовал. И совсем не от безденежья, а просто потому, что никак не мог приучить себя покупать хотя бы булку хлеба по пути с работы. Лежа на диване и глядя вверх, он думал о том, что вывернутый наизнанку потолок, ограждающий от него небо, превращается в чей-то пол, и тот, кто выше его, попирает его своими ногами, и так же, как он, дышит на своем диване, и так же смотрит вверх, в белую пыльную стену, поставленную горизонтально.
Мать Климова, умершая не так давно, считала мужчин никчемными придатками рода человеческого, долго и красноречиво могла говорить на эту тему, и, право же, в свое время из нее получилась бы неплохая царица амазонок. Но ее единственный ребенок был, к сожалению, мальчиком, и она прилагала все усилия, чтобы не замечать этого уродства. Она даже одевала его, как девочку, правда только дома, потому что смеялись больше над ней, чем над ребенком. Она покупала ему куклы, не стригла волосы, учила вырезать из бумаги платьица и сарафанчики. А самому Климову было все равно, кто он есть на этой земле, он знал, что живет, дышит воздухом, пьет воду, понимает речь людей и даже — совсем немного — птиц и зверей. Он знал, что его называют человеком, и не так уж и важно, к какой из двух разновидностей рода людского он принадлежит. Но это было в раннем детстве, потом стало трудно — он постоянно ощущал свою раздвоенность, и отрочество прошло для него, точно затяжная болезнь. Он переболел им, как оспой, и природа развернула Климова так, как и задумала раньше, потому что она всегда исполняет все задуманное и тем отличается от человека.
Климов влюбился. Она была высока, сильна и прекрасна. Так казалось Климову. Сам он был невысок, хрупок телом и не любил зеркала. Он вконец поссорился с матерью и долго, униженно ухаживал за той, лучше кого не бывает. Они поженились, она добилась квартиры, она родила ему умных красивых детей, совсем не похожих на Климова, но все равно родных и любимых. И вот она разлюбила его, теперь он живет один и никому на свете не нужен. Даже самому себе.
Он запомнил последнюю ночь, когда были уложены вещи и наутро они должны были разъехаться по разным квартирам, надолго, быть может, навсегда. Они снова сидели на кухне, пили чай, курили. Климов не плакал, он знал, что это ни к чему, он просто хотел узнать до конца, выяснить до полной прозрачности, что же произошло с ней. Он чувствовал, что она не лжет, ей в самом деле было тяжело с ним, неприспособленным ни к чему, и пусть ее называют злой и бессердечной, но двое детей тоже требуют любви и внимания. Тогда он сказал, что это похоже на кораблекрушение. Они на плоту посреди океана, а запасы воды только на троих. Значит — он лишний, значит — он, мужчина, должен уступить право жить женщине и детям. Она пожала плечами и сказала, что это слишком мелодраматично, но в общем-то он прав. И еще добавила, что мать Климова сгубила его своей любовью, а после и ей самой приходилось исполнять роль матери, потому что Климов может быть только сыном, а мужем — никогда. А такой взрослый сын, как он, похож теперь на кукушонка в гнезде малиновок.
— Нет, — сказал он, — дело не в этом. Конечно, я некрасивый, слабый, часто болею, а тебе должны нравиться сильные, высокие мужчины. Если бы я сумел изменить свою внешность, то все было бы по-другому.
Ему стало жаль себя, невиновного в том, что природа вылепила его так, а не иначе.
— Ерунда, — сказала она. — При чем здесь внешность? Если бы ты изменился внутри, тогда бы я…
— Что тогда? — спросил он с надеждой.
— Ничего. Но я думаю, что одиночество пойдет тебе на пользу. И я была бы рада за тебя, если бы тебе удалось измениться к лучшему.
— Ты вернешься ко мне, если я изменюсь? Ведь мы были так счастливы.
Она кивнула головой.
Начались неприятности на работе. Он не высыпался, недоедал, забывал выгладить брюки и сменить рубашку, часто допускал ошибки в расчетах, и хотя к нему относились сочувственно, но дело есть дело, и с работой он просто не справлялся. Задерганный и усталый, он приходил домой, сил хватало только на то, чтобы умыться и долить чайник. Он ложился на диван и, расслабившись, смотрел на свой потолок — вывернутый наизнанку пол, или на свой пол — перевернутый потолок тех, кто внизу.
Кто-то ходил с той стороны потолка, иногда оттуда доносились голоса или музыка, или просто что-нибудь тяжелое падало на пол, и тогда потолок отзывался тихим эхом.
И Климов привычно думал о том, что тот, кто живет наверху, так же недоступен для него, как, скажем. Бог или Австралия, которая для него никогда не станет реальностью. Ему не приходило в голову, что можно подняться на другой этаж и попросить у того, высшего, сигарету или щепотку соли, и познакомиться с ним, и поговорить о чем-нибудь просто, если получится.
Он подолгу размышлял о благородстве и совершенстве одиночества.
Одиночество — это жизнь без зеркал.
Пусть нет никого, кто бы мог помочь тебе, но зато нет и тех, кто помешает или повредит. Нет никого, кто полюбит тебя, но нет и ненавидящих тебя.
Одиночество — это точка, близкая к равновесию, гармонии. Недаром отшельники достигали совершенства только в уединении.
Он утешал себя высокими примерами, но самому до пустоты в сердце не хватало жены и детей. Не другой жены, а именно той, которую он выбрал много лет назад. Не чужих детей, а именно тех, которых он помнит и любит с той минуты, когда, прислонив ухо к твердеющему животу, услышал требовательное шевеленье жизни.
Они были близнецами, мальчик и девочка. Непохожие друг на друга, они быстро росли, и Климов полюбил их по-настоящему, когда первыми, еще невнятными словами они стали пытаться выразить свои желания. Климову было за тридцать, но он часто отождествлял себя с близнецами, он сам хотел быть ребенком, вернуться туда, в страну неразличения добра и зла, незамутненных зеркал и чистого дыхания.
Дети походили на мать, самостоятельные и независимые, они быстро вытягивались, лица их теряли младенческую бесформенность, становились красивыми и резковатыми. Климов смотрел на них и думал о том, что человек не свободен уже потому, что наследует душу и тело своих предков. Еще до рождения, в горячей и темной утробе, великий прозорливый слепец медленно лепит будущего человека и наделяет его чертами забытых людей, связанных невидимой, но неразрушимой цепью.
Климов вспоминал последние слова жены, и казалось ему, что если он изменится и заставит себя быть таким, каким бы хотела она его видеть, то все повернется к лучшему. И в самом деле, он всегда был беспомощен, и дело даже не в том, что не умел делать простую домашнюю работу, а в том, что не привык принимать решения, не умел думать за себя, а тем более за других. А все это означало, что он не свободен, он зависел сначала от матери, потом от жены, а сам по себе жить не умел. Он лениво раздумывал о том, что даже в рабстве есть свой постыдный сладкий привкус.
Приятнее подчиняться, чем выносить решения, легче осуждать власть, чем нести на себе ее бремя…
Однажды Климов не выдержал и, несмотря на данное жене обещание, пришел к тому дому, где теперь она жила с детьми. Он сел на скамеечку против подъезда, ждал и рассеянно слушал разговоры старух, сидящих рядом. Он хотел увидеть своих детей хотя бы издали, еще раз взглянуть на тех единственных людей, возникновению которых из небытия именно он, Климов, был причиной, и вина его или заслуга в этом была столь велика, что печаль тяготила сердце и лишала покоя.
Они возвращались из школы, размахивая портфелями, и оживленно переговаривались. Им было по девять лет, девочка начала вытягиваться и обгонять брата. Она всегда отличалась от него упрямым характером, решительностью и самостоятельностью поступков, и Климов, глядя на нее, и в этот раз подумал о том, что жизнь никогда не бывает напрасной, если ты сам, пусть неузнанный и себя не помнящий, продолжаешь жить в других людях, совсем не похожих на тебя, но хранящих тайное родство с твоим телом, твоей душой.
Он не подошел к ним, не окликнул. Он стеснялся даже своих детей, не зная, о чем с ними разговаривать и как себя вести. Он следил за ними взглядом, пока они не скрылись в подъезде. Ему всегда казалось, что дети любят его. Он был мягок и все прощал им, и даже осмеливался защищать их от наказаний матери. Ему казалось, что если бы он подошел к ним сейчас, то они должны были обрадоваться ему, но не сделал этого и, как обычно, корил себя за трусость, слабость и нерешительность.
«Да, — подумал он, — она правильно сделала, что оставила меня. Забитый чиновник, ни рыба ни мясо».
Наверное, вид его, погруженного в раздумье и горестное самобичевание, вызывал любопытство старух. Они не осмеливались говорить о нем впрямую, а перешли к теме пьющих мужей, из-за которых страдают несчастные жены и невинные дети. Ему хотелось сказать, что к нему это не относится, что он трезвенник, что жену свою продолжает любить и ни разу не изменял ей, но потом справедливо решил, что вмешиваться в пустой разговор не стоит и вообще пусть все идет так, как и должно идти, он не борец, не хозяин жизни и ничего изменить все равно не сможет.
Его бывшая жена, далекая и недоступная, шла вдоль дома. Под пристальными взглядами старух он пошел к ней, было страшно, голос, еще не прозвучав, уже готов был задрожать, хотелось встать на колени и сказать, что без нее он погибнет, что готов стать таким, каким она пожелает, лишь бы она приняла его, и простила ему, и рассмеялась бы над злым своим поступком.
Он загородил ей дорогу и сказал:
— Давай поговорим. Только в подъезде. Старухи смотрят.
Она вскинула брови, поправила волосы.
— Послушай, Климов, я уже все сказала. Тебя не существует в природе. Считай, что ты умер. Есть я, есть мои дети, а тебя нет. С привидениями разговаривать я не хочу. Я слишком суеверна. Отойди.
Он мучительно покраснел и неожиданно для себя сказал:
— Дура ты и не лечишься.
Она легко отстранила его сильной рукой и, не оглядываясь, пошла к подъезду.
— Дура! — закричал он вслед. — И не лечишься к тому же!
В эту ночь он плохо спал, вернее, не спал совсем. Впервые он нагрубил этой женщине, неумело и глупо. Даже выругаться не умел, даже ответить достойно…
Было больно и одиноко, и Климов в скорби своей простер руки к потолку и взмолился:
— Господи, если ты есть, отзовись, поговори со мной!
Сверху доносились чьи-то шаги, и вдруг в самом деле он отчетливо услышал голос с той стороны потолка:
— О чем мне с тобой разговаривать?
— Хоть о чем, — сказал удивленный Климов. — Можно о погоде.
— Погода хорошая, — ответил тихий старческий голос сверху. — Она всегда хорошая. Если где-нибудь дождит, то в другом месте солнечно. А за облаками и подавно — всегда полная ясность.
— Там холодно, — пожаловался Климов. — Там можно попасть под самолет.
— Ерунда, — ответил тот, — главное — одеться потеплее и смотреть по сторонам. Зато просторно!
— Так ты Бог? — спросил Климов, не веря.
— Бог его знает, — ответил тот. — Может, и так. Не все ли равно.
— А конкретнее? — не унимался Климов.
— Тогда не Бог.
— Значит, ты — черт! — уверенно сказал Климов и отвернулся к стенке.
— Ну вот! — огорчился другой. — Что за глупый подход! Ты что, христианин?
— Кажется, нет, — осторожно сказал Климов, опасаясь подвоха. По-моему, я атеист.
— Тем более. Атеист, а говоришь глупости. Я — твой сосед сверху. Всего-навсего.
— А почему я тебя так хорошо слышу? — заинтересовался Климов.
— Акустика, — вздохнул сосед. — Думаешь, только у древних строителей были свои тайны? Между нашими комнатами есть узкий звуковой коридор. По нему можно разговаривать друг с другом. А ты сразу в мистику ударился! Для таких, как ты, всегда или Бог, или черт, или черное, или белое, или доброе, или злое, а середка — никогда. Дуалист дихотомический. Задрипанный к тому же.
— Да нет! — воспротивился Климов. — Между Богом и чертом тоже есть середка — ангелы. Меня мама в детстве ангелочком называла.
— Ясно, — сказал сосед. — Ты любишь самого себя. Так бы и сказал.
— Ну почему же? — обиделся Климов. — Я своих детей люблю. Когда они были маленькими, тоже на ангелочков походили. Кудрявые, голоса звонкие, щеки розовые. Я их очень любил.
— А сейчас меньше?
— Не знаю, — вздохнул Климов. — Они выросли и превратились в мальчика и девочку. А потом станут мужчиной и женщиной. Вот и все. А ведь ангелы бесполы.
— Ты опять разделяешь мир на две крайности, — сказал сосед. — Внешнее внутреннее, духовное — телесное… Скукотища! Ты, наверное, очень несчастен?
— Конечно, — охотно сознался Климов. — Я очень несчастлив.
— А почему?
— Ну как же! Меня бросила жена, она отняла у меня детей, я совершенно одинок. Меня никто не любит.
— Но ведь ты стал свободен! Теперь ты ни от кого не зависишь, тебе ни о ком не надо заботиться. Разве одиночество — это не шаг к совершенству?
— Я думал об этом, — удивленно признался Климов, — но мне от этого не легче. Я хочу, чтобы мне вернули утерянное — жену и детей.
— Значит, ты раб в душе? — ехидно спросил сосед.
— Глупости какие! — возмутился Климов и даже привстал с дивана. — Я снова хочу быть отцом и мужем. Это так обыденно и просто. При чем здесь рабство?
— Если человек привязан к веслу на галере или к тачке на руднике, разве мы не называем его рабом?
— Но это же разные вещи! — воскликнул Климов. — Ты упрощаешь! Отдавая любовь другому человеку, я получаю взамен тоже любовь. А раб за свою любовь получает зуботычины…
— А ты за свою любовь не получил ли хорошего подзатыльника? — перебил его сосед. — И думаешь, ты один такой? Как бы не так!
— Диалектика, — буркнул Климов. — Превратности жизни. Невезуха. С кем не бывает.
— Кто бы уж рассуждал о диалектике, так только не ты, — сказал сосед пренебрежительно и даже фыркнул. — Двоечник.
— А по какому праву ты меня оскорбляешь? — обиделся Климов.
— Ты меня звал? Звал. Хотел, чтобы я с тобой разговаривал? Ну вот, тогда и терпи.
— Я хотел, чтобы ты меня успокоил, а ты обзываешься.
— И буду! — уверенно заявил сосед. — Даже больше. Ты скотина, Климов. Слизняк малохольный, слабак. Страдаешь? Упиваешься своими страданиями? Мазохист вонючий!
— Ну, знаешь! — выдохнул Климов, но ничего больше не сказал, засопел и перевернулся на живот, уткнувшись в подушку.
Некоторое время было тихо. Включился холодильник, тонко зазвенели стаканы, стоящие на нем.
— Чаю хочешь? — неожиданно спросил сосед.
— Хочу, — буркнул Климов.
— Налей в чайник воды и включи. Потом завари и пей.
— У меня заварки нет.
— Тогда побрейся, — нелогично предложил сосед.
— Чего это ради? — опешил Климов и даже приподнял голову.
— Но ведь надо же что-нибудь делать. Встань и делай. Вон как зарос! Сколько дней-то не брился?
Климов молча встал с дивана и направился к двери.
— Эй! Зачем ты встал? — обеспокоенно спросил сосед.
— Сейчас поднимусь к тебе и погляжу, в какую там дырку ты за мной подсматриваешь. Мне это не нравится.
— И не вздумай! — испугался сосед. — У меня не прибрано! Мне неудобно.
— Ага! — обрадовался Климов. — Боишься!
— Стыдно же, — сказал сосед сконфуженно. — У меня облака нестираные.
— Какие еще облака?
— Обыкновенные. Кучевые. Какие же еще?
— А зачем их стирать?
— Чтобы беленькими стали, — терпеливо пояснил сосед. — Чтобы ветерок их весело гнал по синему небушку.
— Значит, ты все-таки Бог, — удовлетворенно сказал Климов и полез в шкаф за бритвой.
Сосед хихикнул и уронил на пол что-то тяжелое. Потолок Климова дрогнул.
— Ты там поосторожнее, — сказал Климов, намыливая щеки. — Для тебя это, быть может, и земля, а для меня — небо. Ты не продырявь его.
— Ты уже не обижаешься на меня? — спросил сосед, перекатывая что-то на полу.
— Больно надо, — беззлобно огрызнулся Климов. — На психов не обижаются.
Он неторопливо выбрился, плеснул в лицо одеколоном, поморщился и полез в холодильник. Хотелось есть. За окном светало. В стекло застучала синица. Осенние листья бесшумно падали вдоль прямоугольника окна и болью в душе не отзывались.
На работу он, конечно, опоздал. Ему сделали очередное замечание, он хмуро кивнул и обещал впредь так не поступать. Сослуживец по фамилии Терентьев подошел к столу, подышал в затылок, потом похлопал по плечу и спросил:
— Пьешь с горя, Климов? Помогает?
— Не пью, — ответил Климов. — Не помогает.
— И чего ты так изводишься, старик? Я вот на третьей женат, двум первым алименты плачу да еще и налево бегаю. И ничего. Жив-здоров, и голова по утрам не болит. Может, тебе бабу найти? Люську из третьего отдела знаешь? Хочешь, сведу? Женился бы на ней, она б тебя быстро в норму привела. А пироги она стряпает! Ну, хочешь?
— Не надо, — сказал Климов, покраснев. — Не люблю я пироги.
Потом его вызвал начальник, посадил рядом и протянул отчет, недавно законченный Климовым. На каждой странице были жирные пометки фломастером, перемежаемые восклицательными и вопросительными знаками.
— Вот видите, Климов, — вздохнул начальник и развел руками. Послушайте, не взять ли вам отпуск? Отдохнете от своих неурядиц, развлечетесь и, чем черт не шутит, может, наладите личную жизнь. Холостяком быть — штука не из легких. Вот почему вы сегодня без галстука? Рубашка грязная, брюки мятые. Вы уж не обижайтесь на меня, но у нас солидная организация, а вы ходите, простите, как бродяга.
— Можно, — сказал Климов. — Можно и в отпуск. Я понимаю. Давайте. В самом деле. Съезжу куда-нибудь.
— Вот-вот, — обрадовался начальник. — Езжайте, отдыхайте, хоть на юг, хоть на запад, хоть…
— Ясно. На все четыре стороны, значит. Выживаете, да? У меня горе, а вы меня выбрасываете?
— Ну, Кли-и-мов, — протянул начальник. — Я вам добра желаю, а вы, как барышня, ей-Богу.
В последний день перед отпуском к нему опять подошел Терентьев.
— Старик, — сказал он. — Это дело надо спрыснуть. Отпуск раз в году бывает. Если его не спрыснуть, он завянет. Я уж точно знаю. Маленький запойчик, а? Мы с тобой и две дамы? А?
— Да я не знаю, — смутился Климов. — Я ведь не пью. Не нравится мне.
— Да никому это не нравится, — засмеялся Терентьев. — Эх ты, птенчик! Всем противно, а пьют. Ничего не поделаешь, традиция. Надо чтить традиции. И Люську захватим. Послушай, баба на тебя глаз положила. Как узнала, что ты развелся, так сразу же начала о тебе информацию собирать. И то ее интересует, и это, и всякое такое. Все меня теребит, познакомь да познакомь. Ты не теряйся, не жениться же, в конце концов. Годочки, конечно, поджимают, а так ничего. Вполне годится.
— Для чего? — не понял Климов.
— Да пироги печь, дурашка! — захохотал Терентьев.
Климов никогда не любил рестораны с их громкой фальшивой музыкой, разношерстной публикой, неприветливыми официантами. Он не мог понять, для чего стремятся в душные большие залы, где вокруг только чужие, потные, равнодушные к тебе люди, если вкусно поесть можно и дома, а пластинка с хорошей музыкой намного лучше самодеятельности, навязывающей тебе свои вкусы. Но от Терентьева отвязаться так и не смог и пошел с ним, как был, в мятом костюме и захватанной рубашке. Терентьев привел двух женщин. Одна из них, назвавшись Люсей, сразу же взяла Климова под руку, и он, смущаясь и краснея поминутно, односложно отвечал на ее вопросы и все пытался высвободить локоть.
С чувством обреченности он выпил первую рюмку, но легче от этого не стало. Еда была дурно приготовлена, за соседними столиками сидели краснолицые крикливые люди, оркестр играл из рук вон плохо, и Климов совсем затосковал. Он смотрел на тесный круг танцующих, на неверные движения их, нарочито веселые лица, показную разухабистость и лениво раздумывал о том, что все это больше похоже на котел, в котором варятся яркие, пустившие сок куски овощей и мяса. Его быстро затошнило от запахов, мельтешенья красок, музыки, от Терентьева, громко рассказывающего анекдоты, смеющихся женщин. Он встал и сказал:
— Я пойду, а?
Терентьев сильно дернул его за рукав и посадил на место.
— Люся, — сказал он, — наш друг скучает. К чему бы это?
Люся подсела ближе, наполнила рюмку, подцепила вилкой салат и, смеясь, заставила Климова выпить. А потом еще одну и еще.
— Ну вот, теперь другое дело, — сказал Терентьев, когда смолкла музыка и зал постепенно стал пустеть. — Климов, мы пошли одеваться, а ты пока расплатись. Дай номерок, я возьму твое пальто. Да не падай, дурашка, держись прямо. А еще говорил, что пить не любит. Кто же не любит, дурачок?
И он снова рассмеялся.
Климова усадили на переднее сиденье такси, назвали адрес, с хохотом захлопнули дверцу, и он облегченно вздохнул, что наконец-то остался один и можно расслабиться и выдохнуть дурманящие пары и даже подремать немного, пока такси мягко катит по темным улицам города к его дому, уже почти родному и желанному. Но чьи-то горячие руки обняли его за шею, он вздрогнул и узнал Люсю.
— Нам по пути? — спросил он, отстраняясь.
— Ну и шутник же ты, Климов, — шепнула она и поцеловала его в ухо.
Громко стуча каблуками по ночному коридорчику коммуналки, они зашли в его комнату, и Климов поспешно захлопнул дверь. Соседей он стеснялся.
— Тесно у меня, — сказал он извиняющимся тоном.
— А мне здесь нравится, — сказала Люся, напевая и снимая пальто. — Чем меньше комната, тем ближе друг к другу.
Климов вздрогнул и с опаской взглянул на нее. Он не мог сказать, что она не нравится ему, просто она была чужой, а близкой могла быть только жена. Его жена и никто больше. Кроме нее, ему никогда не приходилось целовать другую женщину, и он заранее ежился, представляя себе, что сейчас, наверное, придется делать это, а бежать просто некуда, потому что дом у него один. Прямо в пальто он сел на диван и, спрятав голову в воротник, чуть не задремал.
— Эй, Климов! — капризно сказала Люся, расталкивая его. — Ты что хамишь? Мне это не нравится. Я к тебе в гости пришла, а ты развалился как ни в чем не бывало. Вставай сейчас же!
— Тише, — сказал Климов, приставляя палец к губам. — У меня потолок тонкий. Соседи услышат.
— Он еще и дурачится! — возмутилась Люся и чуть ли не силой столкнула Климова с дивана. — Раздевайся, мямля.
— У меня отпуск? — спросил Климов.
— Ну да, — удивилась Люся.
— Значит, я должен ехать в отпуск?
— Почему обязательно ехать? — сказала она, расстегивая пуговицы на его пальто. — Ты будешь сидеть дома.
— Ехать, — сказал Климов и застегнулся. — Ехать и сейчас же.
— Господи, — сказала Люся. — Шары залил и еще надо мной издевается. Алкоголик проклятый!
— Тише! — шикнул Климов. — Не зови его. Он и так подглядывает и подслушивает. Гаси свет и спи молча. А я поеду… На все четыре стороны.
Наверху словно рассыпали тяжелые бильярдные шары. Сосед отчетливо чихнул.
— Ну-ка, ложись спать, — скомандовала Люся и по-хозяйски стала стелить постель.
Климов сел на пол, сидел так и смотрел на Люсю, на худые, подвижные руки ее, еще красивое, но уже тронутое временем лицо и невольно вспоминал свою жену, ее сильные пальцы, ее прямой нос и округлый подбородок. Он хорошо понимал, что его жена не самая красивая, и уж Люся, во всяком случае, намного женственнее ее, но ничего с собой не мог поделать. Эта женщина была чужой, хотя могла бы стать своей. А та — наоборот, все еще оставалась родной, но уже готовой отторгнуться, забыться.
Он никогда не изменял своей жене и не верил, что это неизбежно. И сейчас, после развода, обретя хоть формальную, но все же свободу выбора, он женщину видел только в ней, своей жене, и только ее губы, ее живот, ее бедра представлялись ему женственными и поэтому желанными.
Он услышал шорох снимаемого платья. Это Люся, повернувшись к нему спиной, раздевалась и одной рукой уже тянулась к выключателю.
— Тебе жарко? — спросил он.
На секунду шорох прекратился.
— Ты меня не дразни, — сказала Люся с угрозой в голосе. — Спи там, на полу, и не вздумай ко мне лезть. Терпеть не могу пьяных. Ясно?
Климов улегся на пол, подложив под голову шапку, закрыл глаза и стал засыпать. Больше всего на свете ему хотелось сейчас снова стать ребенком, дитем, дитятей, с длинными кудрявыми волосами, как у ангелочка, и с красным ведерком в руках…
Климов никогда не искал в звуках человеческого имени скрытого смысла. Имя есть имя, оно ничего не говорит о человеке, как и само слово «человек», произнесенное на любом языке. Он был равнодушен и к своему имени и больше любил фамилию, не слишком редкую, но кажущуюся ему красивой. В детстве он искал в словарях созвучные ей слова: клик, клин, клинок, климат и еще много других, среди которых были и непонятные климатрон, клиринг… Слов было много, но, по непостижимой логике двора его детства, Климова прозвали самым обидным по созвучию: Клизмой. У всех ровесников были свои прозвища. Был Саня, прозванный почему-то Димой, был Прохват, прозванный так за то, что как-то на уроке его прохватил понос, был Лимон, образованный сложным путем из фамилии Колесников, были смуглый Копченый и черноволосый Китаец, круглолицый Колобок и длинноногий Цапля. Но Клизмой звали его одного.
У него были длинные вьющиеся волосы, мама всегда наряжала его в чистые костюмчики и рубашки, а весной заставляла носить берет вместо общепринятой кепки. Берет во дворе прозвали тюбетейкой, рубашки старались забрызгать грязью, а в волосы накидать репьев. Из-за этого мама перессорилась со всеми соседями, а он сам чувствовал себя во дворе и школе крайне неуютно, поэтому больше сидел дома и много читал, часто болел и думал о том времени, когда он вырастет и отомстит всем: маме за излишнюю любовь, а ровесникам — за презрение.
И вот он вырос, и уже начал стареть, и созревать для смерти, но мстить никому не хотелось, тем более маме, уже умершей и медленно забываемой, и только о детстве своем вспоминать не любил и не искал в нем, подобно многим, успокоение и сладкую печаль о светлых годах.
Он думал о том, что и в самом деле всю свою жизнь был рабом, свободы не знал никогда, и неизменно приходил в уныние, переживая заново дни унижений и незаслуженных обид. Несвобода была внутри его самого, и он догадывался, что она, как пружина в часах, составляет его основную суть, и не будь ее он погибнет. Он был не свободен уже потому, что унаследовал тело и душу своих предков. Слабое, некрасивое тело тысячелетия передавалось от человека к человеку: вслепую, через века, дошли до него эти светлые, почти прозрачные-глаза, редкие волосы, длинные худые пальцы, узкие плечи, и недаром он не любил зеркала, а однажды разбил большое мамино трюмо.
Зеркала говорили правду, ту самую, которую чествуют на словах, а на деле боятся.
Он мало знал своих предков. Об отце слышал только плохие слова и даже не знал, жив ли тот сейчас. Была еще бабушка, которую мама тоже не любила и часто говорила о ней гадости. Он мог судить о них, заглядывая в себя, проверяя на прочность то наследство, которое ему всучили без спроса. И он не любил этот дар предков, эту мягкую ленивую душу, слезливость и податливость, неспособность постоять за себя и неумение толкаться локтями. Как в детстве, он искал спасение в людях сильных и любил их и ненавидел одновременно, потому что они были более жизнестойкими, уверенными в себе и умели ступать по головам таких, как он.
Он думал обо всем этом утром, лежа на своем диване, когда Люся ушла, а он остался один, тягостно переживая чувство разбитости и головную боль.
О Люсе он не знал ничего, кроме имени, но имя было пустым и молчаливым. Ей было за тридцать, стриженые темные волосы, тонкие руки с большими кистями, резковата в движениях, многословна. Он не знал, что ее привело к нему, то ли боль одиночества, то ли просто женская тяга к покровительству мужчины. Он не знал о ней практически ничего и, честно говоря, узнавать не стремился. Его устраивало это незнание. Он боялся проникать в глубь незнакомого человека, боялся привыкнуть к нему и узнать его печали и беды, его тоску по несбывшемуся и беззащитность перед смертью, потому что всего этого было в избытке в нем самом.
Сперва — прикосновение к чужому человеку, когда начинаешь выделять его среди других, запомнив голос, походку, манеру разговаривать, потом проникновение болезненное и тягостное, когда приходится погружаться в чужие глубины, теряя что-то свое, невольно приобретая несвойственное тебе, нежеланное, чужеродное… Он не сходил с дивана, ему казалось, что предметы сработаны из картона или, более того, из бумаги, а тело его было живым, весомым, давящим на все это, бутафорское и лживое. Болела голова, было боязно ступить на хрупкий пол и подойти к полке с анальгином.
— Господи, — сказал он вслух, — мне страшно.
— Ну и дурак, — тихо проворчал старческий голос с потолка. — Это называется не страхом, а похмельем. Пей воду и терпи. Не ты первый.
— Ты подслушивал? — с подозрением спросил Климов.
— Еще чего! — с пренебрежением сказал сосед и даже, кажется, сплюнул. Это совсем неинтересно. Теперь ты счастлив?
— Конечно нет. С чего ты взял?
— Но ведь ты нашел женщину. Тебе этого не хватало?
— Совсем не так! — возмутился Климов. — Мне нужна моя жена и мои дети. И больше никто. Эта женщина мне ни к чему. Она чужая.
— Была чужая, может стать своей. Приручи. Хотя, мне сдается, что она тебя скорее приручит. Ты ведь слабенький, маленький, ты ведь у нас ангелочек.
— Не издевайся, — хмуро сказал Климов. — Если ты Бог, то помоги мне.
— С чего это ты взял, что я Бог? Я твой сосед.
— Ну, тогда помоги как сосед.
— А я некоммуникабельный! — ехидно заявил сосед. — Моя хата с краю. И вообще, что мне, больше всех надо?
— Но ведь кому-то я должен верить? На кого-то надеяться?
— На Бога надейся, да сам не плошай. Невелика мудрость.
— Тебе хорошо, — заныл Климов, страдая от головной боли. — От тебя жена не уходила.
— От меня ушло четыре жены, — гордо ответил сосед. — А я ушел от семнадцати.
— Ты говоришь совсем, как Терентьев. Пожилой, а пошляк.
— А ты молодой, а слабак. Опять раскис? Болван, все зависит от тебя. А ты лежишь и ждешь чуда. Если тебе нужна эта женщина, сделай так, чтобы ты стал ей нужен.
— Но как я сделаю это? Я ей совсем не нужен. Для нее я умер.
— А ты изменись.
— Я думал об этом. Но как же я изменюсь? Ей нужен сильный, волевой мужчина с широкими плечами и стальным взглядом. А я…
— Опять «я». Отстранись немного от себя, от своего нытья и давай метаморфируй.
— Чего? — не понял Климов.
— Изменяйся, говорю. Всего-навсего. Это же так просто.
— Может, для тебя просто, — засомневался Климов, — а я не умею.
— Захочешь — изменишься, — твердо сказал сосед и громко высморкался. Было бы желание. Если, конечно, ты считаешь, что все дело во внешности. Это вообще — раз плюнуть.
— Не смогу, — сказал Климов, морщась.
— Еще бы! Ты даже анальгин взять ленишься. Предпочитаешь страдать. Ну-ка, вставай, тебе говорю!
— Не кричи на меня, — сказал Климов, но все же встал.
— Ты ведь раб по своей натуре.
— Опять ты за свое. Я — свободный человек.
— Раньше ты был рабом у жены, а теперь у самого себя.
— У меня есть свобода выбора, — заспорил Климов, запивая таблетку.
— Вот потому ты и не свободен! — позлорадствовал сосед. — Свобода выбора уже является несвободой вообще.
— Нелогично.
— Еще как логично! Диалектика, мужичок, диалектика. Сильная штука.
— Ты облака выстирал? — спросил зло Климов.
— Выстирал. А ты хочешь в гости зайти?
— Хочу!
— А меня нет дома. Я ушел в магазин за хлебом. Вот так-то. Клизма…
— Глупый ты, — сказал Климов. — А еще Бог…
Пришла Люся. Она заставила его поесть, почти насильно одела и вывела на улицу. Взяв под руку, она болтала о пустяках, рассказывала об очередных похождениях Терентьева, о том, что погода в октябре стоит на удивление сухая и теплая, а на юге сейчас и подавно тепло. И еще о том, что в детстве она любила собирать гербарий из сухих листьев. Климову было неинтересно слушать ее, он молча кивал головой и думал о том, что его жена никогда не болтала понапрасну и вообще чаще молчала, а если и говорила что-нибудь, то взвешивая слова, правильно строя фразы, спокойно и красиво.
«Да, — подумал Климов, — лучше ее не бывает и быть не может». И глубоко вздохнул.
— Вечером мы пойдем в бар, — сказала Люся решительным тоном.
Климов снова вздохнул и покорно согласился. Ему было все равно. Он привычно положился на волю женщины. Так было легче, не надо было решать самому сотни малых проблем. Женщина знает, женщина умеет, женщина решит. А он — ребенок, дитя, почти что ангел в своей бесплотности и покорности.
— У меня нет чистой рубашки, — тихо сказал он. — И стирального порошка тоже нет.
— Ну, Климов! — осуждающе сказала она. — Не мне же стирать твои рубашки.
Они долго гуляли, заходили в магазины, она выбирала, он платил, потом зашли в кино и смотрели, как люди, получив свою пулю, умирают мгновенно и беспечно, словно бы смерть для них такое же привычное дело, как сон и еда.
Вечером они пошли в бар. Климов был гладко выбрит, галстук завязан безукоризненно, туфли начищены. Он нравился самому себе, и остальное его не интересовало.
Перед сном она попросила показать фотографии жены и детей. Он слегка перепил в баре и долго копался в альбомах и папках.
— Не знаю, — сказал он. — Куда-то делись.
— Она подала на алименты? — спросила Люся, надевая принесенный из дома халатик.
— Отказалась. И вообще она забыла меня.
— Ну и дура, — сказала Люся. — Ну и хорошо, что дура. Забудь и ты. А фотографии найди. Мне интересно.
На другой день была суббота, и Люся заставила его заниматься стиркой, уборкой, сама же быстро перезнакомилась с соседями, которых Климов едва помнил в лицо, и казалось временами, что он с Люсей живет уже много лет, но Климов отгонял эту мысль и все чаще его раздражала та или иная черта в ней, не сходная с его женой.
С тоской занимаясь непривычной работой, Климов вспоминал о том благословенном времени, когда все это было далеко от него, и если он что-нибудь делал, то так нарочито неумело, что жена молча отстраняла его и заканчивала сама. Он знал, что она презирает его за эту слабость, но противиться ей не умел да и не хотел.
«Одна жизнь, — думал он, неловко выжимая белье, — одна судьба, одна женщина. Судьба должна быть прямой линией, это и есть счастье. Для чего мне эта женщина, если нет моей, единственной?»
Вечером Люся сидела перед зеркалом и причесывалась. Потом она смывала тушь и тени, стирала помаду — лицо ее изменялось, и становилось видно, что ей давно за тридцать, что она устала и, быть может, больна, и к Климову пришло недоумение: что делает здесь эта женщина? Вот пришел к нему в дом чужой человек, непрошеный, незваный, покрикивает на него, заставляет спать на полу, а сам, как хозяин, расположился перед его зеркалом, призванным отражать только самого Климова, и делает вид, что все здесь принадлежит ему. Климов привык говорить то, что думает, потому что к нему всегда относились, как к слабому капризному ребенку, который может позволить себе роскошь делать все, что ему вздумается. И он спросил Люсю так:
— Ты что делаешь?
— Готовлюсь ко сну, — ответила она, не оборачиваясь.
— Тебе негде спать?
Она обернулась, недоуменно посмотрела на него и пожала плечами.
— Ты как сюда попала? — спросил Климов. — Разве я тебя звал?
— Не хами, — сказала Люся. — Твои шутки не смешны.
— Я не шучу. Я не просил тебя оставаться. Ты мне мешаешь.
— Послушай, Климов, это что — твоя манера разговаривать с женщиной?
— Я хочу знать! — сказал Климов и подошел к ней, встал за ее спиной. В зеркале отражалось ее лицо, а своего он не видел.
— Что ты хочешь знать? — спросила она, перебирая бигуди. Пальцы ее подрагивали.
— Почему ты пришла ко мне? Почему ты не уходишь к себе?
— Скотина! — выкрикнула она и, поднявшись, запустила в него белым цилиндриком.
Лицо ее побледнело, покрылось красными пятнами, и от этого она стала совсем некрасивой. Жена Климова никогда не закатывала истерик, и он даже растерялся немного.
— Ты чего? — спросил он, поднимая рассыпанные бигуди. — Я же хотел спросить.
— Это называется спросить? — срывающимся голосом сказала она. — Я пришла к тебе, я выходила тебя, я отдалась тебе, и этого мало? Ты еще хочешь поиздеваться надо мной, да? Унизить меня за мое же добро?
— Я тебя не просил об этом.
— Негодяй! Неблагодарная скотина!
И непоследовательно разрыдалась. Ни мать, ни жена Климова не умели плакать. Даже дети его только в младенчестве кривили рты капризным плачем, а повзрослев, замыкались в своей обиде и молчали. Из всех близких Климову людей плакал он сам и поэтому не знал, что делать теперь — накричать на нее или пожалеть. Он смотрел на Люсю, на ее искаженную бигудями, ставшую неожиданно маленькой голову, на большие руки, закрывающие лицо, но не испытывал к ней жалости. Она раздражала его. Люся плакала некрасиво, всхлипывая и шмыгая носом, изредка судорожно вдыхала воздух сквозь полусжатые губы, и получалось не то повизгивание, не то поскуливание. Было поздно, выгонять ее из дома казалось несправедливым и жестоким, но оставаться с ней в одной комнате тоже не хотелось, и он сказал так:
— Остынь. Я поднимусь к соседу.
— Еще чего! — услышал он тотчас недовольный голос сверху. — Только тебя не хватало.
Климов покосился на Люсю и погрозил потолку кулаком. Но она была слишком занята собой и не обращала внимания на чужой голос.
— Что же мне делать? — тихо спросил Климов.
— Не знаю, — злорадно сказал сосед. — Слабый говорит и плачет, сильный молчит и делает выводы. Помнишь, как много изводил ты слез и слов? Как часто ты рыдал? Слабый вызывает презрение, его слезы раздражают. А ты думал, что тебя пожалеют, если ты оросишь невинными слезами подушку? Ха-ха! Пацан! Ну а теперь поздравляю тебя, Климов, — другой рыдает, а ты молчишь. Ты сильнее! Ха-ха!
— Циник! — сказал Климов. — Старый, занюханный циник. — Я не хотел ее обижать.
— Еще бы! Ты слишком избалован. Ты с детства привык говорить и делать все, что вздумаешь. Другие терпели твои капризы, а теперь, когда тебя выгнала жена, ты строишь из себя оскорбленную невинность. А каково было ей выносить твои ежедневные истерики? Терпи и ты. И не вздумай выгонять ее, а то накажу!
— Вот наказанье господне, — вздохнул Климов. — Хоть посоветуй мне, как успокоить. Это очень неприятно, когда кто-то плачет.
— Не знаю, — сказал сосед. — Мое дело — сторона, Климов. В семейные дрязги не вмешиваюсь.
— Какие там семейные! — сказал Климов, но спорить не стал.
Наверное, сосед был прав. Климов смотрел на Люсю и вспоминал самого себя, то маленького, с кудрявыми локонами, бьющегося головой о пол, то взрослого, ползающего у ног жены, и ему стало стыдно и больно за унизительную свою жизнь, когда слабым всегда оказывался он, даже если эта слабость приводила к победе. Всю свою жизнь он был верен восточной мудрости: ураган ломает деревья, а траву лишь склоняет к земле. Он был убежден, что зачастую выживает именно слабейший, если, конечно, сумеет вовремя приспособиться к сильному. Но вот сейчас эта женщина опередила его, и ему ничего не оставалось делать, как признать свое поражение.
— Ладно, — сказал он Люсе. — Не плачь. Я был не прав. Успокойся.
Он понимал, что их отношения с печальной закономерностью переходят ко второму этапу — к проникновению друг в друга, и он обреченно вздохнул, словно освобождая место для чужой судьбы с ее неизменными тоской и бедами.
Климов заварил чай, погремел чашками. Плакать она перестала, и он с любопытством поглядывал на нее: что будет делать дальше? А ничего. Она прикрыла голову косынкой, вымыла лицо и молча легла под одеяло, отвернувшись к стенке.
— Не дуйся, — сказал Климов. — Я ведь ничего не знаю о тебе.
Он хотел добавить, что и не желает ничего знать, но рассудил, что такими словами ее не успокоишь, и поступил так, как, по его мнению, должен поступать сильный мужчина, снисходительный к капризам, великодушный к слабостям.
— Мне некуда идти, — сказала Люся из-под одеяла.
Голос ее был охрипшим и слабым, как после болезни.
— Тогда иди пить чай, — предложил Климов.
Она поколебалась, но вылезла из постели, накинула халатик и села за стол. Кончик носа красный и блестит, под глазами круги, морщинки на шее повторяют форму подбородка.
— У тебя нет дома? — спросил Климов, хотя это его совсем не интересовало. — Где же ты жила раньше?
— В одном доме, — неопределенно ответила Люся. — Я не хочу туда возвращаться.
— Муж, что ли?
— Какой там муж? — презрительно махнула рукой Люся. — Еще почище тебя!
Климов вздохнул, но сдержался.
— А родители у тебя есть?
— Мать есть. Только я с ней в ссоре.
— Неуживчивая ты.
— Все меня оскорбляют, — пожаловалась Люся, отпивая чай. — Я никому не хочу зла, а меня никто не любит.
Она запоздало всхлипнула и вытерла глаза рукавом.
— Замужем хоть была? — спросил Климов, чтобы поддержать разговор.
Люся кивнула, поставила чашку, закрыла лицо ладонью. Климов испугался, что она снова заплачет, и попробовал перевести разговор на другую тему.
— Завтра тебе на работу? — спросил он.
Но ей не хотелось вести рассеянный разговор, и она снова направила его в свое русло.
— Я очень несчастна, — всхлипнула она. — У меня был чудесный муж. Мы так любили друг друга, но он погиб.
Она замолчала, ожидая, наверное, что Климов участливо спросит ее, как он погиб. Климову стало неприятно. Он сам любил вести разговор так, чтобы именно он оказывался в центре внимания, его горе, его несчастья, его исключительная личность. Внимание собеседника, его участие, пусть даже притворное, было сладостным, а невнимательный человек, пропускающий мимо ушей его жалобы, неизменно вызывал у Климова неприязнь и даже ненависть. Он сделал попытку завладеть разговором.
— Я тоже очень несчастен, — сказал он и привычно вздохнул, шмыгнув носом.
Люся словно бы не слышала его.
— Мы жили на Севере, — заговорила она. — В тот день мы с Колей сидели на берегу реки. Был чудесный августовский вечер, солнце клонилось к западу, и лучи от него разбегались по водной глади…
Климов заскучал.
— У меня жена отняла детей, — неуверенно перебил он. — Сразу обоих. Я их очень люблю, а она отняла.
И тоже замолчал, ожидая, что скажет на это Люся.
— Напротив нас стояла на якоре баржа, — продолжала она. — Там были бочки с горючим — запас на зиму для нашего поселка. И вот там вспыхнул пожар. Сначала на носу, но огонь готов был перекинуться на горючее, а людей вокруг не было. Тогда мой Коля быстро разделся и бросился в воду…
— Они у меня близнецы, — скорбно вставил Климов. — Мальчик и девочка. Но совсем не похожи друг на друга. Добрые, умные, красивые и так меня любят. Бывало, прихожу с работы…
— Я бегала по берегу и звала на помощь. Плавать я не умела, поселок был далеко, и никто не слышал меня, а Коля доплыл до баржи и начал гасить огонь…
— …а сынишка мне на шею вешается и щекой о мою щеку трется…
— …но он был один, и сила огня превышала его силы. Начали рваться бочки…
— …а дочка гордая, вся в маму, но все равно подойдет и колени обнимет, ласково так, доверчиво…
— …он сбрасывал их в воду, тогда начала гореть река. И Коля мой тоже загорелся…
— Ну и цирк, — внезапно вставил сосед и шумно вздохнул. — Соплей размазано…
— Он погиб у меня на глазах. Я была как безумная. Я долго болела от горя, потом приехала сюда, чтобы поскорее забыться, отвлечься, уйти в работу…
Климову расхотелось говорить. Его не слушали, и он проглотил обиду вместе с последним глотком чая. Он засопел и хотел было упрекнуть Люсю в душевной черствости, но она опередила его и заплакала, уткнув лицо в ладони.
— Ладно тебе, — сказал он, морщась. — Его не вернешь. Что реветь напрасно?
— Ты черствый, — сказала Люся сквозь плач. — Ты сухой, у тебя нет жалости. Знал бы ты, как много мне пришлось пережить. Я на мужчин смотреть не могла, все мне казалось, что лучше моего Коли не бывает. Только год назад встретила одного человека, похожего на Колю, и полюбила его. Но он оказался подлецом, а теперь и ты меня выгоняешь. Я думала, ты добрый, а ты вот какой…
— Во заливает! — сказал сосед и восторженно прищелкнул языком. — Во дает!
— Помолчи, — сказал Климов им обоим. — Так будет лучше. И вообще, спать пора. Уже поздно. Завтра разберемся.
Люся еще поплакала немного и снова забралась под одеяло. Она долго ворочалась, шептала что-то про себя, вздыхала и стонала, потом понемногу успокоилась и затихла. Климов вымыл чашки, походил по комнате, мельком взглянул на свое отражение в зеркале, но что-то насторожило его, и он снова взглянул, сел и внимательно уставился на себя. Зеркало висело высоко, приходилось чуточку приподнять подбородок, чтобы увидеть все лицо. Было странное ощущение, что в зеркале отражается другой человек, не Климов. Он провел ладонью по щеке, дотронулся пальцем до носа, разгладил морщинки под глазами. Все было его, но одновременно чье-то еще, чужое.
— Не нравится? — спросил сосед.
Климов не ответил.
— Метаморфируешь, — удовлетворенно сказал сосед. — Хотел измениться изменяешься. Дело нехитрое. Изменщик!
И засмеялся своей шутке.
— Почему ты не любишь меня? — не выдержал Климов. — Что я тебе сделал?
— В том-то и дело, что ничего, — сказал сосед. — Ты умеешь только страдать и мучить других, а сделать что-нибудь не способен.
— Ты обидел меня, — вдруг отозвалась Люся из-под одеяла. — Ты равнодушен к моему горю.
— Я знаю, — вздохнул Климов. — Но ничего не могу с собой поделать. Помоги мне.
— Ну уж нет, — сказал сосед, звякая ложечкой в стакане. — Я тебя топить буду.
— Как? — спросила Люся.
— Страшно мне, — сказал Климов.
— Врешь, — уверенно сказал сосед. — Врешь и не краснеешь.
Люся выглянула из-под одеяла, повертела головой по сторонам, остановила взгляд на Климове.
— Ложись, — пробормотала она. — У тебя лицо бледное.
— Неправда, — ответил Климов сразу обоим. — Ты ошибаешься.
Сосед не ответил, потом проговорил нараспев длинную фразу на незнакомом языке и весело рассмеялся.
— Господи, — сказала Люся, — ну и акустика в этом доме. Нас тоже слышно?
— Слышно, — сказал Климов и погасил свет.
Он нашел эти фотографии. Четыре лица. Мужчина и женщина, мальчик и девочка. Красивая женщина, блеклый пухлогубый мужчина и дети, похожие на мать. Климова неприятно удивило свое собственное лицо. В зеркале оно казалось более красивым и значительным. По крайней мере, в последние дни. Он сел перед зеркалом и стал сравнивать свое отражение и фотографии, сделанные год назад. Люси Дома не было, стесняться было некого, и он морщил лоб, вытягивал губы трубочкой, оттопыривал уши пальцем, растягивал в стороны уголки глаз. Его не покидало ощущение, что зеркало отражает чужое лицо или на лицо надета маска. И то и другое было неприятно. Тонкая пленка серебра отражала мужское лицо с твердым подбородком, большим лбом и пристальным взглядом серых глаз. Черные крупинки серебра на фотографии округлое курносое лицо с большими ушами, маленькими сонными глазами. Между этими людьми было несомненное сходство, какое бывает у братьев, но все же это были совершенно разные люди.
— Это твоя работа? — спросил Климов, уверенный, что его услышат.
Наверху промолчали.
— Эй ты, задрипанный бог! — сказал Климов. — Это и есть твоя метаморфоза? Для чего мне она?
Наверху забулькало, словно переливали воду из бутылки в стакан.
— Помалкиваешь? — угрожающе спросил Климов. — Воды в рот набрал? Я не погляжу, что ты бог, я тебя сам, как черепаху, разделаю.
— Обнаглел, — удовлетворенно сказал сосед. — Богоборцем стал. Ишь ты!
— И ты меня еще топить собираешься? Меня, Климова?
— Тебя, — радостно подтвердил сосед. — Клизму топить буду.
Бульканье нарастало, и вдруг Климов увидел, как стык потолка и стены темнеет, набухает водой, и вот узкая струйка воды потекла вниз и застучала по подоконнику.
— Эй! — испугался Климов. — Ты с ума спятил? Закрой воду!
— Потоп, — сказал сосед. — У меня батарея течет. Самому хлопотно.
— А мне какое дело! — возмутился Климов, подставляя ведро. — Вызывай слесаря.
— А он не может! — обрадовался сосед. — У него голова болит.
— Тогда я сам к тебе поднимусь.
— Хляби у меня разверзлись, — торжественно произнес сосед. — Без акваланга не попадешь, салага.
— Хоть бы сам потонул, — в сердцах сказал Климов, вытирая лужу. — Бог называется. Ни пользы от него, ни сострадания, одни неприятности и оскорбления.
— Я бы рад потонуть, — приглушенно сказал сосед, — да не умею. Я же бессмертный… И чего ты раскипятился? Твое желание исполняется. Теперь наверняка твоя жена вернется к тебе. Разве ты не об этом мечтал?
— Мечтал, мечтал, — буркнул раздраженно Климов. — Только на черта мне твой потоп? Без этого нельзя, что ли?
— Счастья надо добиваться упорным трудом, — сказал сосед голосом матери Климова. — Только в испытаниях выковывается настоящее счастье.
Климов вздрогнул. Он узнал надоевшие нравоучения.
— Пересмешник, — сказал он. — Хулиган. Я на тебя в ЖКО пожалуюсь, что жильцов топишь.
— А я на тебя в местком анонимку напишу, — мстительно сказал сосед, что ты в бога веришь и с соседями ругаешься. Вот!
— А я в тебя не верю! Нужен ты мне!
— Софи-и-ст! — насмешливо протянул сосед. — Схоластик. В бога не веришь, а с богом ругаешься. Во даешь!
Климов подставил ведро и пошел выливать наполненное.
— Простите, — спросил он старушку на кухне, — вы не знаете, кто живет надо мной?
— Кто-нибудь да живет, — ответила старушка. — Человек живет какой-нибудь.
— Мужчина или женщина?
— Или мужчина, или женщина, — ответила она, — или оба сразу. Уж это непременно. А вот вы где живете?
— Здесь! — удивился Климов. — Уже месяц!
— Ишь чего. А я и не видела такого, — спокойно сказала старушка и пошла доваривать щи.
Через час потоп прекратился. Климов вымок и взмок, пока выливал воду и вытирал пол. Ругаться больше не хотелось. Он уже убедился в том, что конфликтовать с соседями хлопотно, а с богом — глупо. Даже если такого и не существует.
То и дело он подходил к зеркалу и всматривался в затуманенное стекло. Ему казалось, что лицо его изменяется без перерыва. Ощущение было чисто физическое. Словно бы поверхность лица стала размягченной, текучей, и движения мышц подчас не совпадали с его желанием нахмуриться, скажем, или улыбнуться. Хотелось сбросить эту раздражающую маску, он часто дотрагивался до лица, пытаясь избавиться от тягостного ощущения, но оно не уменьшалось.
В свое время из маленького ребенка он превратился в мальчика, потом в худого веснушчатого подростка, в юношу, мужчину, и все эти естественные метаморфозы никого и никогда не удивляли. Так заведено. Человеку свойственно не только ошибаться, но и изменяться до тех пор, пока последняя перемена не растворит его в земле. И как знать, думал в эти часы Климов, быть может, его теперешняя метаморфоза тоже закономерна, просто более редка и менее известна. Ведь был он когда-то ребенком, и ничего никто не удивляется, что тот, позавчерашний маленький Климов, и этот, тридцатилетний, — один и тот же человек.
Он думал так, но мысли эти все равно не успокаивали. Сам он ни разу не видел и не читал нигде, чтобы человек вдруг начал менять свою внешность. Тогда он повернул зеркало стеклом к стене, сел на диван, взял книгу наугад и, стараясь не обращать внимания на взбунтовавшееся лицо, стал дожидаться Люсю.
Она пришла, нагруженная чемоданами, тяжело опустила их у порога и, не раздеваясь, села на стул. Климов боялся повертываться к ней, он не хотел пугать ее новым лицом.
— Как дела? — спросил он с дивана.
Она промолчала, вздохнула и, поднявшись, начала медленно раздеваться.
— У тебя плохое настроение? — спросил он.
Она открыла чемодан и стала вынимать платья, белье, безделушки.
— Не хочешь разговаривать? — спросил Климов.
— Хочу, — сказала она раздраженно. — Я смертельно устала. У меня болит голова. У меня неприятности по работе. А ты весь день лежишь на диване и бездельничаешь.
— У меня отпуск, — вздохнул Климов. — Я не виноват, что у тебя болит голова.
— Мог бы сходить в магазин и приготовить ужин.
— Я не знал.
— Мог бы и догадаться.
— Не срывай на мне плохое настроение. Это несправедливо.
— Несправедливо, когда ты лежишь на диване и ни черта не делаешь.
— Послушай! — не выдержал Климов. — Я не лежу, а сижу, как видишь. И вообще, какого черта ты предъявляешь мне претензии? Ты кто? Не нравится уходи. И нечего мне нервы мотать!
— Ах, вот как! — вскричала Люся и запустила в Климова булкой хлеба.
Климов увернулся. Буханка пролетела мимо и ударилась в стену.
— Не бросайся хлебом, дура! И оставь привычку бросаться чем попало.
— Конечно! Хлеб для тебя — это что попало! Ты ничего не ценишь. Белоручка!
Климов опешил. Люсина логика ошарашила его. Тогда он встал, подошел к ней и взглянул в лицо.
— Ну, что уставился, черт белоглазый? — сказала она.
— Гляжу на тебя новыми глазами, — сказал Климов, ожидая, когда она сама увидит его другое лицо, и даже радуясь заранее ее растерянности.
— Ну и что? — спросила Люся, нимало не удивляясь. — Не нравится?
— А тебе? — спросил Климов. — Мое лицо тебе нравится?
— Лицо как лицо. Страшное и наглое. Отойди, не мешай дело делать.
— А ты близорукая, да? Посмотри на меня внимательнее.
— Ох, и надоел же ты мне! — сказала Люся и ушла на кухню.
— Я ей надоел! — сказал Климов двери. — Нет, вы поглядите, я ей надоел! Пришла непрошено, ведет себя, как хозяйка, да еще и шпыняет меня, как мальчишку. Ну, не свинья ли?
— Свинья, — охотно согласился сосед.
— А ты не лезь в чужие дела! — пригрозил Климов. — И без тебя тошно.
— Должен же я с кем-то разговаривать, — возразил сосед. — Мне, может, скучно.
— А ты полетай, — предложил Климов. — За облаками. Там чудная погода. Только оденься потеплее и по сторонам гляди.
— Злопамятный ты, — вздохнул тот. — Весь в меня. И не боишься совсем. Десять казней на тебя нашлю.
— Знаю твои казни. Тьму египетскую ты коротким замыканием заменишь, вместо саранчи клопов нашлешь, и все остальное так же. Не казни, а козни. Мельчает бог, ох мельчает! И в кого превратился? В склочного соседа по коммуналке. Позор!
— С кем не бывает, — скорбно сказал сосед. — Все изменяется. На то и диалектика. Ты ведь тоже изменяешься.
— Самоутверждаюсь.
— Вот-вот. Самоутверждение у слабых людей всегда начинается с унижения других. На большее ты и не способен.
— Способен. Я буду драться. Хватит лежать и ныть в тряпочку.
— Ангел резвый, веселый, кудрявый, не пора ли мужчиною стать? неожиданно пропел фальцетом сосед.
— Не искажай цитаты, — сказал Климов. — Ты сам хотел этого.
— Хотел, да расхотел. Ты ведь знаешь, я все назло делаю. Такой уж у меня характер.
— Сам же унижаешь других. Слабак ты, а не бог.
— Сосед я твой, — вздохнул тот. — Всего-навсего. Сколько тебе об этом твердить? Заладил одно: бог да бог. Ты вот только помощи у меня просишь, а сам ни разу не поинтересовался, может, и я в ней нуждаюсь. Может, я старый, больной, одинокий? Может, у меня ревматизм застарелый и камни в почках? Может, мне стакан воды подать некому? Ты привык, что о тебе заботятся, а сам о других не умеешь. Поучись сначала, а потом уже самоутверждайся.
— Ты мне ничего о себе не рассказывал. Я помогу, если надо.
— А зачем обременять других своими бедами? У всех своего горя хватает. Ты лезешь со своим, а чужого не видишь и знать не хочешь. Нет, Климов, рано тебе еще мужчиною становиться. Ты еще так, недоделок.
— Ладно тебе, — махнул рукой Климов. — Только ругать и умеешь.
— Был бы я твоей женой, — сказал сосед, — я бы тебя еще раз бросил. Только подальше и побольнее. Мне тебя не жалко.
— Тогда и мне тебя, — ответил Климов и включил погромче радио.
Вернулась Люся. Поставила на стол сковородку, уже успокоенная, улыбнулась Климову, попросила нарезать хлеб. Он поднял булку, обтер рукавом и сделал то, что просили.
— Почему ты всегда обижаешь меня? — спросила она за едой.
— Ты сама начала первая.
— Ох, Климов, — вздохнула она. — Конечно, всегда и во всем виновата я. Сколько мы с тобой живем — и всегда я.
— Три дня мы с тобой живем, — удивился Климов.
— Четыре, — поправила она. — И не все ли равно, сколько. Главное, что ты невнимателен ко мне.
— А ты ко мне? Ты даже не заметила, что я изменился.
— Если бы, — усмехнулась Люся. — Если бы ты изменился по отношению ко мне.
— Да ты посмотри на меня. Посмотри. Разве я похож на себя?
— К сожалению, Климов, — сказала Люся, бросив беглый взгляд.
— А ты хочешь, чтобы я походил на знаменитого артиста?
Климов ощупал лицо. Ощущение текучести не уходило, просто он постепенно привыкал к нему. Он развернул зеркало и увидел, что так оно и есть. Лицо было его и не его одновременно. Он погрозил зеркалу кулаком и прошептал: «Разобью!» Достал фотографии и протянул Люсе.
— Ты просила. Сравни сама. Это я, каким был год назад.
— Какая противная, — сказала Люся и отложила фотографии. — Нос кверху, губы поджала, глаза злые. И как ты с ней жил?
Климов обиделся за свою жену и хотел было сказать, что она намного лучше Люси, но пересилил себя.
— А я? Ты на меня посмотри. Разве похож?
— Конечно, похож. Ну, страшным был, сейчас немного похорошел, не все ли равно? Это тебя жена так затюкала. Разве главное во внешности?
Сосед наверху захихикал. Климов снова подошел к зеркалу и недоверчиво потрогал текучие формы лица.
— Что это тебе в голову пришло, Климов? — спросила Люся. — Ты, как красная девица, в зеркало таращишься. Уж не влюбился ли?
— Влюбился, — буркнул Климов, садясь на место. — В тебя влюбился.
— Нужна мне твоя любовь! — пренебрежительно сказала Люся.
— Интересно! — удивился Климов. — Что же ты хочешь от меня?
— Заботу и уважение, — сказала Люся. — Если мы полюбим друг друга, то будем напрасно мучиться. Я очень любила своего Колю и что же хорошего видела? Сначала мучилась, что он меня не любит, потом из-за ревности, а потом уж, очень долго, из-за того, что он погиб. Если бы я не любила его так сильно, то мне жилось бы легче. Очень просто.
— Мудрая ты, как змея, — сказал Климов, покачав головой.
— Это я-то змея? — угрожающе спросила Люся и отложила вилку.
— Ну, как сова, — сказал Климов, не желая ссоры.
— Ах, как сова! Ну, Климов, ну, наглец! Я его кормлю, пою, а он меня оскорбляет! Ну, скотина!
Она поискала глазами, чем бы запустить в Климова, но расстояние между ними было слишком небольшим, поэтому она быстро протянула руку и крепко дернула его за нос.
— Злая ты, а не мудрая, — обиделся Климов и отошел к окну. — Навязалась на мою голову. То не скажи, это не сделай.
— Это ты навязался, — вскипела Люся. — Господи, что я тебе сделала плохого? Ты постоянно оскорбляешь меня. Все меня обижают, я так люблю людей, а меня обижают.
Она закрыла лицо руками, и Климов догадался, что она сейчас заплачет. Он хотел сказать ей еще несколько резких слов, но страх перед женскими слезами пересилил.
— Ладно, — сказал он. — Прости меня. Я был не прав.
— Гениально, — тихо сказал сосед. — Признать себя неправым при полной правоте — это мужская доблесть. Ты делаешь успехи, Климов.
— Выключи радио, — сказала Люся. — Покоя нет в этом доме. Ты почему не добьешься хорошей квартиры?
— Где же я ее возьму? С меня и такой хватит.
— Раньше хватало. А сейчас мы живем вдвоем. Неужели не понятно?
— Понятно, — буркнул Климов и показал кукиш зеркалу.
Шли дни, и к концу отпуска Климов открыл у себя новое свойство терпимость. Он не пытался переспорить Люсю, не жаловался ей ни на что, потому что твердо знал — сочувствия ему не дождаться. Он молча выслушивал ее жалобы, принимал на себя ее боль, одиночество, тоску, и силы его увеличились настолько, что он противостоял всему этому без обычных ранее хандры и растерянности.
Маленькая комнатка наполнялась ее вещами. Люся по-своему переставила мебель, наклеила на стенах яркие картинки из журналов, на которых ослепительные актрисы и задумчивые актеры смотрели мимо Климова. Она приходила с работы неизменно уставшая и раздраженная, но Климов успевал за день сходить в магазин, приготовить ужин, убраться в комнате, и Люся быстро оттаивала, ласково обнимала его и говорила, что именно о такой жизни она и мечтала.
Сам Климов не мечтал о такой жизни, но, странное дело, именно сейчас, когда он, как раб, исполнял чужие желания и не противился произволу, именно в эти дни он ощутил себя более свободным, чем когда-либо. Раньше властная и скупая на слова жена снисходила до его слабости, и он, как капризный ребенок, знал, что его пожалеют, выслушают, погладят по голове и поцелуют в щеку. Он знал, что жена была убеждена в его никчемности и никогда не заставляла делать то, что он не умеет или просто не хочет. Она все делала сама и до поры до времени терпеливо несла это бремя. Климов был уверен в своей слабости, в своей почти вседозволенности, и леность души порождала чувство зависимости, не казавшееся ему постыдным.
Теперь все было наоборот. Он, сильный мужчина, снисходительный и справедливый, сам гладил по голове обиженную судьбой женщину, жалел ее искренне, и это приносило ему внутреннюю свободу, какой он не знал никогда.
В часы одиночества он раздумывал о том, что свободными не рождаются, свободу приходится медленно и трудно завоевывать и на пути к ней так много соблазнов и ловушек, что очень легко завязнуть в ленивой покорности своему внутреннему рабству.
Внешнее противопоставлялось внутреннему и вместе с тем сливалось с ним. Внешние атрибуты свободы порабощали душу, а внутренняя раскрепощенность достигалась лишь после подчинения другому человеку.
Он не забыл о жене и тосковал о детях, но уже не так, как раньше, не униженно и плаксиво, не как несправедливо обиженный и обездоленный, а как равный о равных, понесший наказание и честно искупивший свою былую вину.
Он вышел на работу и занял свое место. Женщины переглядывались, мужчины понимающе улыбались, а начальник поздравил с выходом, пожал руку и сказал, что отпуск пошел Климову на пользу, теперь его не узнать — отдохнул, окреп и даже возмужал. Правда, говоря это, начальник не выдержал и подмигнул, но Климов не обиделся. Его узнали, сочли своим — и это было главным. Подсел Терентьев и начал разговор о том, что неплохо бы по этому поводу устроить маленький загул, тем более что Климов задолжал за одну услугу. И вообще, Люся — баба клевая, она уже всем уши прожужжала о том, как много она сделала, чтобы он забыл о своем горе, как он благодарен ей, как любит ее и так далее, и в том же духе.
Климов поправил и без того безукоризненно повязанный галстук и спокойно ответил, что все это вздор, но он никого разубеждать не собирается, а должником Терентьева себя не считает. Терентьев хохотнул, похлопал Климова по плечу и сказал, что он, безусловно, прав, Люся — уже пройденный этап и если Климов не против, то он познакомит его с такой женщиной, с такой… Климов поблагодарил и добавил, что сыт пирогами, теперь он стал другим и в ничьих услугах не нуждается. Терентьев не обиделся, а только засмеялся еще громче и совсем уж фамильярно потрепал Климова по затылку.
— Молодчага, старик, — сказал он. — Таких мужиков я люблю. Вот ты пошли меня куда подальше, и я тебя сразу зауважаю. Я ведь человек наглый, меня так просто с копыт не собьешь.
Климов подумал немного и, отчетливо выговаривая слова, послал Терентьева куда следует. Тот захохотал на всю комнату и пошел по отделам рассказывать о том, что Климову отпуск пришелся по вкусу, и если с ним теперь столкнуться на улице, то сразу и не узнаешь. В обеденный перерыв зашла Люся и, не обращая внимания на взгляды, деловито подхватила Климова под руку и повела в столовую.
— На нас люди смотрят, — сказал Климов.
— Пусть. Надоест смотреть и перестанут.
— Ты почему распускаешь слухи о нас с тобой?
— А тебе стыдно жить со мной, да? Конечно, я такая плохая, некрасивая, старая, ты стыдишься…
— Не стыдно. С меня взятки гладки, я ведь мужик…
— А я баба, да? Послушай, если ты меня еще раз назовешь бабой, я запущу в тебя тарелкой.
— Я не называл, — начал было сопротивляться Климов, но потом спохватился и добавил: — Прости, больше не буду. С языка сорвалось.
— Умница ты моя, — быстро успокоилась Люся. — Идеальный муж.
— Почему муж? — машинально удивился Климов.
— А разве мы не поженились? Ты ведь обещал.
— Не помню. Откуда ты взяла?
— Подлец! — воскликнула Люся.
— Тише ты, ради бога, — сказал Климов. — Дома поговорим.
— А мне стыдиться нечего. Пусть тебе будет стыдно. Я уже всем рассказала, что мы скоро поженимся и на этой неделе пойдем подавать заявление. Уже и на свадьбу позвала. А ты в кусты, да?
— Дома, милая, — сказал Климов, — договорим дома… Ну, хорошо, хорошо, пойдем в загс, разве я отказываюсь?
— Конечно, отказываешься. Знаю я ваши уловки. Наобещаете сначала, а потом…
Дома, когда Люся отлучилась, Климов обратился к соседу:
— Послушай, давай не будем ругаться. Глупо, в самом деле, соседи, мужики, а травят друг друга разными глупостями. Зашел бы в гости, выпили, поговорили по душам. А то все через потолок.
— Через пол, — поправил сосед.
— Да не все ли равно? Для тебя пол, для меня потолок, главное, что через барьер. Не по-соседски это.
— Угу, — согласился сосед. — Только ведь меня нет на свете. Я же бог! Ты сам так говорил, а теперь и я в себя уверовал. Не к лицу богу являться простому смертному.
— Да какой ты бог! — махнул рукой Климов. — Сидишь целыми днями дома. Ни ангелов, ни облаков, ни чудес. Таких богов не бывает.
— Еще как бывает! — возразил сосед. — Просто меня нет на свете. Я же тебе говорил об этом.
— Не хочешь ли ты сказать, что я тебя сам придумал?
— Наглец, — вздохнул сосед. — Он воображает себя превыше бога. Он полагает, что может сотворить самого бога. Богородица нашлась!
— Ну вот, — огорчился Климов. — Опять начинается. Что за упрямый старик! Надоели мне твои софизмы. Неужели ты не можешь по-простому? Как мужик с мужиком?
— Ты хотел сказать: как бог с мужиком? А какие могут быть разговоры между нами? Ты мне о хоккее, а я тебе о квазарах, ты мне о делах семейных, а я о тектонических сдвигах. Ничего не поделаешь, интеллектуальная и социальная несовместимость. Вот так-то, Клизма! Ты уж сиди в своей конуренке, доживай свой век тихо-мирно, метаморфируй потихонечку да не позволяй подружке на шею садиться.
— Это уж мое личное дело.
— Эге! Будто бы к богу обращаются с общественными делами! Только и слышишь со всех сторон: дай, помоги, спаси, прибавь зарплату, верни мужа, сделай меня красивой… Тоска. А сам ты что у меня просил? Жену? Так давай, валяй. Я свое дело сделал.
— А тебе тяжело помочь?
— Нельзя. Детерминизм нарушится. Причинно-следственный механизм. Тебе не понять.
— Но ты хоть объясни, в чем дело?
— Ну вот, если каждой собаке объяснять, для чего ее будут резать… Я же тебе сказал: живи полегонечку, метаморфируй на здоровьичко…
— Да на кой черт мне твоя метаморфоза? — не выдержал Климов.
— Болван, — сказал сосед. — Это же еще одна степень свободы. Неужели непонятно? Ей-богу, пацан и пацан.
— Опять твоя диалектика?
— К сожалению, не моя. Она сама по себе. И ты никуда от нее не денешься, живи, развивайся, отрицай самого себя — иначе смерть. Ищи свою жену.
— При чем здесь она? Неужели ты думаешь, что она полюбит меня с другим лицом и телом?
— Не исключено.
— Но ведь она полюбит другого человека, не меня, не Климова? Если у меня другое тело, то я уже не я? Зачем мне это? Я от ревности изведусь.
— Изведешься, — подтвердил сосед. — Ничего не поделаешь. Диалектическое противоречие между духом и телом. Это даже богам не под силу.
— Тогда для чего все это?
— Не знаю… Интересно ведь. Ты попробуй, может, что выйдет.
— Эх ты, всезнающий и всемогущий… Самозванец ты, а не бог…
Климов знал, когда примерно она заканчивает работу и на каком автобусе едет домой. Еще утром он начал придумывать причину, по которой мог бы отлучиться, не вызывая нареканий Люси. Сейчас, вступив в новую полосу жизни, приходилось многое оценивать по-другому. Раньше он мог уходить из дома в любое время и на любой срок, жена никогда не оскорбила бы его упреком. Мог бы, да не хотелось. Он мог позволить себе так много, что сама возможность исполнения любого каприза вызывала неудержимую скуку. Теперь все было не так. Ревнивая и подозрительная Люся заставляла смотреть на простые и доступные вещи с тайной завистью, и недосягаемость их окрашивала былую свободу в романтические цвета.
Он подошел к Терентьеву и предложил ему обменяться на вечер пальто и шапками. При этом он так подмигивал и показывал пальцами разные фигуры, что Терентьев легко согласился. В обед он сообщил Люсе, что вечером должен уйти на пару часов, чтобы обговорить с приятелем возможность получения новой квартиры. Лгать он не умел, и, скорее всего, Люся быстро догадалась об обмане, но не стала сразу обвинять его, а прикинулась заинтересованной, начала расспрашивать о подробностях, в которых он запутался, и вот тогда-то, когда он сам разоблачил себя, она холодно попросила его выйти в коридор, и там, оглянувшись по сторонам, ударила по щеке.
Климова не били с детства, и хотя эта пощечина боли особой не причинила, но показалась ему обидной и незаслуженной. Он не полез в глупую драку и плакать тоже не стал, а передернул зябко плечами и, повернувшись, молча пошел в свою комнату.
К концу рабочего дня вездесущий Терентьев подошел к нему и, как всегда, похохатывая и похлопывая по плечу, сказал, что он знает все, что весь Люсин отдел на ее стороне, но он сам за Климова и считает, что спуску давать не надо, а лучше всего спокойно дождаться вечера и дома, без свидетелей, пару раз врезать строптивой бабенке промеж ушей, отчего она сразу же его зауважает, будет больше любить и впредь подобных глупостей совершать не станет. Климов спокойно выслушал совет и, памятуя о прошлых уроках, послал Терентьева открытым текстом. Тот уважительно взглянул на Климова, одобрительно хмыкнул и ушел.
Когда Климов в одиночестве вышел к автобусной остановке, его догнала Люся, крепко взяла под руку и сказала так:
— Теперь ты не отлучишься от меня ни на шаг. Я посоветовалась с девочками, и они мне сказали — ни на шаг!
— Прекрасно! — сказал Климов. — Но почему ты решила, что этим можно меня удержать?
— Удержать? Тебя? Больно ты мне нужен! Да я, если хочешь, таких, как ты, десяток найду.
— И тем не менее не находишь, а держишься за меня.
— Совсем не держусь.
Климов взглянул на ее руку, сжимавшую плечо, и выразил сомнение в ее словах. Люся досказала свое мнение о нем, он добавил пару деталей, она развила их до полной ясности, и Климову ничего больше не оставалось, как второй раз за день испытать чувство стыда от незаслуженной пощечины, на этот раз уже при свидетелях. Он вспыхнул, люди на остановке с интересом наблюдали за ними и даже пропускали свои автобусы, ожидая развития сюжета. Его разозлило это внимание чужих, равнодушных людей, и с тихим бешенством он сказал сквозь сжатые зубы:
— Плебейка! Видеть тебя не могу…
До семи часов он бродил по улицам и переживал обиду, проклиная дурацкую судьбу и страшное невезенье. Эта женщина настолько отличалась от его бывшей жены, что сейчас все недостатки прошлой супружеской жизни казались ему привлекательными. Со стыдом он вспоминал, что сам долгие годы изводил жену ненужной ревностью, следил за ней, тщательно выспрашивал, когда она задерживалась, даже обнюхивал волосы, упрекая в том, что от них пахнет табаком, и часто закатывал идиотские истерики со слезами, причитаниями и бесконечными жалобами.
Он брезгливо поморщился, вспоминая самого себя, и теперь решение жены о разводе уже не казалось ему столь жестоким, а наоборот — справедливым и честным поступком. Сейчас, когда он не видел выхода, чувствуя, что больше и больше увязает в этой чужой женщине, еще сильнее захотелось увидеть свою бывшую жену и, невзирая ни на какие трудности, вернуть ее, хотя бы на время.
Последние месяцы научили его столь многому, что он уже никогда не будет прежним — слабым, плаксивым, ревнивым. Он думал, что суть метаморфозы не в форме измененного тела, а именно в том, что дух его закалился, душа стала более чуткой от перенесенных страданий и теперь нет возврата к прежней унизительной жизни.
Он зашел в парикмахерскую и попросил, чтобы его постригли и перекрасили в другой цвет. Девушка дернула бровью и скривила губы, но сделала так, как он хотел. Климов смотрел на себя в зеркало и жалел, что не отрастил бороду, с ней он был бы совсем неузнаваемым.
Он заранее пришел на остановку, куда должна была прийти и она, сел на скамейку, курил и терпеливо пропускал автобусы. Он увидел ее издали, она шла с тяжелой сумкой, сильная и красивая. Волнуясь, он сел в автобус следом за ней, встал у кассы и следил, как она вынимает кошелек, отсчитывает мелочь и, мельком взглянув на него, протягивает ему руку. Он быстро открутил билет и подал в ее раскрытую ладонь, на секунду прикоснувшись к ней своими пальцами. Она поблагодарила его, он улыбнулся как можно лучезарнее и кивнул головой. Автобус наполнялся, ее прижимало к Климову, она пыталась отстраниться, а он наоборот — соприкоснуться. Сумка мешала ей, было тесно и душно, но лицо ее оставалось невозмутимым. Он смотрел искоса на это лицо, знакомое до каждой морщинки, на руки, покойно лежащие на поручне, — те же самые, прежние, еще помнящие прикосновение к его коже, и только обручальное кольцо надето на левую руку, и прядь волос, выбивающаяся из-под шапки, покрашена в другой цвет. Он произнес шепотом ее имя, она не услышала, тогда он уже погромче повторил вслух это единственное и неповторимое для него слово.
Она вскинула голову, посмотрела на него рассеянным взглядом и, не узнав, отвернулась к окну. Он приготовил улыбку, десятки раз отрепетированную у зеркала, но она не поворачивалась к нему до самой остановки. Он вышел вслед за ней и, не зная, как поступить дальше, просто поравнялся и предложил помощь.
— Спасибо, — сказала она, — мне не тяжело.
— Меня зовут Николай, — назвал он первое пришедшее на ум имя. И сделал паузу, ожидая, когда она назовет свое.
— В нашем возрасте глупо знакомиться на улицах, — сказала она холодно.
— Вы нравитесь мне. Давно нравитесь. И где же мне еще знакомиться с вами, как не на улице?
— Это еще не означает, что вы нравитесь мне, и тем более, что я хочу знакомиться с вами.
— У меня нет другого выхода, — пожал он плечами.
Она совсем не изменилась. Он мог заранее предугадать ее следующие слова и не ошибся, когда она ответила так, как и должна была ответить спокойно, ровно, четко выговаривая слова, как диктор телевидения. Он боялся, что она узнает его, и поэтому говорил чужими словами и чужим голосом, а она оставалась сама собой, и ей было легче. Так он шел рядом с ней и говорил, а она отвечала или просто отмалчивалась, и Климов понимал все ясней и ясней, что план его проваливается и желания не исполняются. Его вдруг снова охватила робость, он невольно вспоминал все связанное с этой женщиной, мучила совесть, и всплывала из глубины привычная слабость и беззащитность перед женой. Она приближалась к дому, и он со страхом думал, что вот сейчас она зайдет в подъезд, а он так и не увидит ни своих детей, ни своего возможного счастья. Он хорошо знал и понимал ее, но именно это знание сковывало волю, лишало уверенности. С незнакомкой было бы легче.
Показался ее дом, и он совсем растерялся, стал спешно придумывать, как задержать ее. Сила и наглость явно не годились, униженные просьбы тоже были пустым номером, он заговорил о том, что все равно будет каждый вечер встречать ее на остановке, но она насмешливо посмотрела на него и сказала, что давно вышла из возраста Джульетты. Тогда он применил запрещенный прием и, назвав по имени, спросил о детях. Она не удивилась его осведомленности и коротко ответила, что они здоровы. Он спросил, как учится мальчик и вспоминает ли об отце.
— Вас послал Климов? — спросила она.
Он втянул голову в плечи и сказал, что нет, Климова он не знает, а просто давно наблюдает за ней и уже полюбил ее детей и готов признать их своими.
— Не слишком ли? — спросила она и поднялась на ступеньку подъезда.
— Нет, — сказал он, — в самом деле, я буду любить их, как своих. Даже больше… Ну, постойте немного. Я прошу.
— Меня ждут дети, — сказала она и поднялась еще на одну ступеньку. Прощайте.
Он сделал шаг вслед за ней и, поскользнувшись на узкой ступеньке, взмахнул руками, чтобы удержать равновесие, но все равно упал и больно подвернул ногу. Он попробовал встать, но боль не давала. Вот так он и сидел на утоптанном снегу у ее ног и старался в глаза ей не смотреть. Было очень стыдно, что опять он оказался слабее ее, унижение от нелепого падения усугубляло боль. Он ждал, когда она уйдет, чтобы собраться с силами.
— До свидания, — буркнул он. — Ничего, я сейчас встану.
Она поставила сумку, вздохнула и, взяв его под мышки, сильными своими руками поставила на ноги. Он вскрикнул от боли. Ступить на ногу было невозможно.
— Надеюсь, что вы упали не нарочно, — сказала она. — Придется вести вас к себе домой. Я вызову «скорую».
Он хотел воспротивиться, потому что эта победа была равносильна поражению, но другого выхода не было. Она закинула его руку себе на плечо, а он, краснея от унижения, прыгал на здоровой ноге вверх по ступенькам. Она открыла дверь, зашла вперед и помогла ему войти. Попросила сесть и разуться.
Он сел на табуретку в прихожей, стараясь спрятать лицо от яркого света, все еще боясь быть узнанным. Заглянули дети, с любопытством осмотрели его и, скрывшись, зашептались, смеясь. Она сняла пальто, прошла к детям, сказала им что-то строгим голосом и, вернувшись, стала набирать на телефоне короткий номер.
— Как ваша фамилия? — спросила она, прикрыв трубку ладонью.
Он назвал первую попавшуюся.
— Сейчас приедут, — сказала она. — Я вас просила разуться. Вы забыли?
Морщась от боли и стыда, он снял сапог. Легкими уверенными движениями она ощупала ступню.
— Это не перелом. Наверное, растяжение связок. Пройдет. Я вас напою чаем.
Она помогла ему раздеться, провела на кухню. Пока она неторопливо расставляла чашки, он молчал и осторожно осматривался, узнавая предметы, посуду, шторы на окнах — все то, что помнил уже много лет. Он чувствовал себя как человек, долго блуждавший по чужбине и вернувшийся домой, где его не ждали и не были рады ему, но знакомые вещи и сам воздух родного дома заменяли радушие хозяев и вызывали чувство сопричастности их общему прошлому. Он смотрел на жену, невероятно отдаленную от него, узнавал ее жесты, интонацию, легкие шаги, присущие только ей, и старался представить себе, что ничего не произошло, не было разрыва между ними и все идет так, как и шло в прошедшие годы. Он думал о том, что вот исполнилась его мечта, не дававшая ему покоя последние месяцы, но радости не испытывал. И казалось, что если бы даже сейчас она все простила ему и сама попросила бы остаться, то он… А может быть, и не отказался бы. Он и сам не знал ничего.
Она молча поставила перед ним чашку, придвинула варенье, извинилась и вышла. Он прихлебывал чай и прислушивался к голосам детей. Они не заходили на кухню, и он знал, что это она запретила, а сейчас, наверное, она проверяет их домашние задания. Так было всегда.
«Скорая» не ехала. Болела нога. Капала вода из крана. Было неловко сидеть в чужом доме, но встать и уйти он не мог. Допил чай и молча поглаживал больную ногу. Она вернулась через полчаса, посетовала на врачей и села напротив, налив себе чаю.
Вот так же они сидели и тогда, в последнюю минуту четверга, сменившегося бесконечной пятницей. Все было таким же. Только Климов другим. Он усмехнулся, вспомнив тот вечер, и посмотрел ей прямо в глаза. Она не отвела взгляда и тоже улыбнулась краешком губ.
— К чему этот маскарад, Климов? — вдруг спросила она.
— Да так, — сказал он и рассмеялся, чтобы скрыть смущение.
— Неужели ты думаешь, что я тебя не узнаю? Еще в автобусе… Эх ты, кукушонок.
— Я стал другим.
— Да, похорошел. В тебя можно и влюбиться. Но при чем здесь я?
— Дело не во внешности. Я вообще стал другим. Я стал таким, каким ты хочешь.
— А откуда ты знаешь, что я хочу? Что ты вообще знаешь обо мне? Разве тебя интересует кто-то другой, кроме самого себя?
— Я стал другим, — повторил он. — Ты можешь легко убедиться.
— А я не хочу убеждаться, Климов. Ты мне не нужен, и это все, что я хочу. Нелепо же начинать все сначала. Для чего же тогда разводиться?
— Можно ошибиться. Потом понять.
— Я, Климов, никогда не ошибаюсь. И никогда не меняю своих решений. Пора бы знать. Десять лет прожили.
— Да, собственно говоря, я и не буду тебя ни о чем просить. Я хотел быть нужным тебе и поэтому изменился. Но сейчас я и сам не знаю, хочу ли все начинать сначала или нет. Но скорее всего — нет… Послушай, ведь тебе нелегко с двумя детьми. Почему ты отвергаешь мою помощь?
— Нелегко, — созналась она. — Но с твоей помощью было бы еще труднее.
— Ты не думаешь о замужестве?
— Климов! — усмехнулась она. — Не задавай глупых вопросов. Я ни в ком не нуждаюсь. И добровольно взваливать на себя очередной груз никогда не соглашусь.
— Одиночество — жизнь без зеркал? — вспомнил он.
— А я не одинока. Глупо же связывать одиночество только с отсутствием мужа или жены. У меня есть дети, есть работа, есть я сама, в конце концов, мне с собой не скучно.
— Понимаю, — сказал Климов. — Раньше бы не понял, а теперь понимаю. Лишь слабый страдает от одиночества. Слабый всегда одинок. Право же, мне противно вспоминать самого себя.
— Я рада за тебя, Климов. Вот видишь, ты считал, что я причинила тебе зло, а оно обернулось добром.
— Диалектика! — засмеялся Климов и сам налил себе чаю.
— Семья распадается, Климов, это не мы придумали и не нам решать эту проблему.
— Люди разобщаются.
— Неправда. Люди осознают себя сильными и свободными. Идет великая борьба за независимость. Слабые гибнут, сильные выживают.
— Ницшеанка, — поморщился Климов. — Социал-дарвинистка.
— Нет, милый, я материалист и диалектик.
— Свести бы тебя с моим соседом. Хочешь, познакомлю? Великий диалектик!
— Не стоит. Мы все и так соседи.
— Ты изобрела новый лозунг: человек человеку сосед?
— Ну вот, научился иронизировать. Поздравляю. Земля маленькая, Климов, и если мы не будем относиться друг к другу, как добрые соседи, то ничего у нас не получится.
— Вот и будь мне доброй соседкой. Докажи на примере.
— А я тебе зла не желаю. Если нужна моя помощь, то помогу. Но только я сама решу, нужна или не нужна моя помощь. Если ты просто слаб, не можешь или не хочешь справиться со своей бедой, то я пройду мимо. Если ты обратишься ко мне как равный к равной, как свободный к свободному — я остановлюсь. Но паразитировать на себе никому и никогда не позволю.
— Я понимаю. Раньше я думал, что это жестокость. Но это и есть доброта. Диалектическое добро, если хочешь.
— Да, ты стал мудрее. Пожалуй, я вычеркну тебя из списка умерших. С воскрешением тебя, Климов!
— Слушай, давай учредим свой маленький праздник. День независимости день нашего развода.
— Это забавно. С аллегорическим разрыванием гименеевых цепей? С распиливанием брачного ложа?
— Все это хорошо… Но как твоя теория поможет детям? Им нужен отец. Я сам рос без отца и знаю, как это тяжело… Им нужен не сосед, а отец и мать. Это же так просто. Ты подумай. Ты умная.
— Я подумаю. Я умная, — согласилась она и пошла открывать дверь.
Приехала «скорая помощь». Веселый врач ощупал ногу Климова, сказал, что все это ерунда, посоветовал прикладывать холод, а потом тепло и согласился подвезти до ближайшей стоянки такси.
— Я приеду, — сказал Климов с порога. — А ты подумай.
— Приходи. Я подумаю, — и махнула рукой, и даже улыбнулась на прощание.
Он ехал домой и думал о том, что впервые одержал хоть маленькую, но победу или, по крайней мере, — ничью, и еще неизвестно — кто кого. Но дома его ждала Люся, недобрая и неумная, и на душе становилось все тяжелее.
Хромая и путаясь в развешанных простынях, он прошел по коридору коммуналки и, выдохнув воздух, открыл дверь в свою комнату. Люси не было. Он облегченно вздохнул, разделся и увидел на столе листок бумаги, покрытый крупным почерком. Она писала, что Климов негодяй, что он жестоко поплатится за свою измену, что она сегодня же ночью отомстит ему и не с кем-нибудь, а с Терентьевым, с которым она и без того давно была связана, и что хочет Климов или не хочет, но ему придется жениться на ней, потому что она ждет ребенка от него, а по нынешним законам и с помощью общественности… И так далее, на обеих сторонах.
Климов дочитал до конца и открыл холодильник. Хотелось есть. Передвигаться по комнате было больно, и он подумал, что неплохо бы научиться летать, чтобы не так болела нога.
Он надел два теплых свитера, замотал шею шарфом, завязал шапку под подбородком, застегнул пальто на все пуговицы и натянул валенки.
— Эй, сосед! — сказал он громко. — Хватит дрыхнуть. Давай полетаем! Поищем солнце, очень уж здесь темно.
Наверху не ответили, потом раздался знакомый звук — будто рассыпали бильярдные шары. И снова — тихо.
— Ты что, не слышишь? — спросил Климов.
— Да погоди ты, — раздался недовольный голос. — Сейчас, галоши найду.
— Зачем галоши зимой? — удивился Климов.
— Ничуть не поумнел, — проворчал сосед. — Учишь его, учишь… Здесь зима, а где-то осень. Всегда так бывает — ищешь солнце, попадаешь под дождь. И наоборот.
— Так ты и зонтик возьми!
— И возьму. Думаешь, сам не догадаюсь?
Замерзшее окно открылось с трудом. Холодный ветер хлестнул мелким снегом. Город засыпал, и постепенно, по одному, гасли огни в соседних домах.
Климов встал во весь рост на подоконнике, сложил руки рупором и громко прокричал:
— Эй! Это я, Климов! Я-я-я!
От громкого крика дрогнули провода, натянутые против окна, и с них посыпался иней. Мягкими серыми хлопьями он падал вниз, обнажая тугую стальную сердцевину, по которой стремительно летел невидимый ток.
1981 г.