Страстной бульвар

Московская повесть

Жигулин очень любил, когда какой-нибудь человек старше его. Он тогда для себя придумывал, что вот старший, значит, видел, чего он, Жигулин, не видел, и, стало быть, хлебнул такого, чего Жигулин не хлебнул, значит, душевный опыт, значит, учитель, значит, надо ему за водкой сбегать и смотреть в глаза и ждать поручений, а если и вовсе старик, то лучше всего пусть он говорит нескладно, как Лев Толстой, потому что к старости книжки забываются и остаётся только суть и пережитое, а старики гладкости боятся и относятся к ней с некоторым небрежением.

Ещё Жигулин любил, когда человек одного с ним возраста. Тогда он представлял себе, что вот, мол, из нашего полка и, значит, товарищи, значит, локоть об локоть, в беде не выдаст, не может выдать — можно положиться, и ничего объяснять не надо, поймёт с полуслова, потому что одинаково видели и черпали из одного котла, только разными ложками.

А ещё Жигулин любил, когда человек моложе его и все книжки читал, и говорит много и гладко. Тогда Жигулин воображал про него, что его сейчас к доске вызовут и спросят бином Ньютона или ещё какую-нибудь гадость, и экзаменатор поднимет ручку-самописку и нацелится в журнал, как кобра, чтобы испортить ему будущность липовой отметкой — хорошей или плохой — это всё равно, потому что все отметки липовые, и до конца жизни человека их ещё рано ставить, и, значит, надо руку экзаменатора остановить и не велеть ему горячиться.

Всё так складно получалось у Жигулина в воображении, и потому печальные поправки, которые вносила жизнь в эту стройную схему, его не разубеждали и казались ему недоразумениями. А было это всё потому, что Жигулин никак не мог понять, какого он сам возраста.

А было это потому, что когда-то, теперь уже давным-давно — по календарю и позавчера — по личному счёту времени Жигулин воевал, а если оглянуться и постараться вспомнить правдиво, то окажется, что на войне не взрослеют, как принято считать, а на войне стареют, и все разговоры о том, что оставшиеся в живых мальчики возвращаются с войны взрослыми, — это мнение тех же мальчиков — и ошибка.

Потому что взрослый — это тот, кто узнал самого себя и на что он способен. И хотя на войне можно узнать про себя, какой ты во время общей беды и какой ты, когда перед тобой враг, но на войне трудно узнать, какой ты в простой жизни. Потому что война — это авария, а жизнь не состоит из аварий, жизнь состоит из жизни. И тут после шока от войны трудно повзрослеть, потому что после того, как мальчишка участвовал в событии, вся другая жизнь кажется ему без событий, и он труднее понимает, что главное событие в жизни — это сама жизнь. И поэтому чересчур долго он остаётся человеком без возраста — старше молодых и моложе старших, и всё время поступает не по сезону. И ему трудно.

Вы спросите, почему такое подробное объяснение перед описанием того, что случилось с Жигулиным, когда он приехал в Москву после многих работ в других городах? А потому, что без этого непонятно будет, как могло это случиться именно так, а не иначе. И тот, кто соберётся прочитать эту историю до конца, пусть не поленится прочесть начало.

Вы, конечно, хорошо помните, как Валя Сорокина ранним утром, ещё до физзарядки по радио, сидела на Страстном бульваре, когда в Москву приехал Жигулин.

Помните, как она сидела на скамье во второе воскресенье мая и раннее, из-за домов, солнце просвечивало зелёный пух на деревьях? Складная, рослая женщина лет тридцати шести-семи, с высокой грудью, мягким голосом и в очках почти без оправы — так, разве что золотистый блеск вокруг стёкол. Пенсионеров-шахматистов ещё не было, только иногда проходили длинноногие молодые люди, и все моложе её. Все «мини» оглядывались и на ходу старались понять, почему у этой красивой женщины улыбаются очки, а потом она сняла очки и оказалась испуганной. Она вынула из сумочки пудреницу и в зеркало изучила себя сегодняшнюю. И только именно сегодня поняла, что она уже не та, что была девятнадцать лет назад, только сегодня — надо же! Она спрятала зеркальце, посидела, подумала о своём и именно тогда решила, что всё уже позади и она выздоровела. Она ошибалась, доктор Валя Сорокина, но ошибалась благородно. Она не знала, что от темперамента не лечатся, он сам проходит, если душа прокисла. Потом поднялась и пошла восвояси.

А пока она ехала в свои «свояси», в дом, расположенный напротив того дома, где она жила, вошёл Жигулин, никому из новых жильцов не известный человек. В подъезде, освещённом ослепительным прямоугольником двери, где под транзисторную музыку танцевали какие-то длинноногие девочки и одна из них явно балетная, Жигулин позвонил в квартиру первого этажа.

— Дяденька, вы сильнее звоните. У них не слышно, — длинноногая показывала балет.

Жигулин позвонил сильнее, и ему открыл дверь старый человек. Они поглядели молча друг на друга, и старый человек сказал:

— Интересные дела…

— Здравствуй, Мызин, — сказал Жигулин.

— Ну, входи, Сан Саныч, — сказал Мызин, — входи…

И пропустил его в дверь. А потом Мызин снова выглянул.

— Татьяна, — сказал он, — мать где?

— В центр поехала, — ответила Татьяна, которая балетная. — Сегодня второе воскресенье мая.

— Много знаешь, — ответил Мызин.

Закрыл дверь, прошёл в комнату и выключил физзарядку.

А тем временем Валя Сорокина, мать балетной Татьяны, вошла в дом напротив и стала подниматься на третий этаж своего пятиэтажного. И все, кто попадался ей навстречу или обгонял её с утренней почтой, утилитарно и своекорыстно разговаривали с ней насчёт своего здоровья или своих домашних и даже домашних животных, и всем она давала профессиональные советы. И всё это не кончилось даже тогда, когда она вошла в свою утреннюю квартиру, потому что её тут же достал телефон, и не один раз, и тоже люди, звонившие ей, бегло справлялись о состоянии её здоровья и тут же переходили к своему, из чего нам всем становится ясно, что как врач она пользовалась популярностью. А в остальном день у неё сегодня был пустой и свободный, потому что во второе воскресенье мая она всегда устраивала так, чтобы день был пустой и свободный.

А потом пришёл Мызин.

— Опять ходила? — спросил он.

— Опять.

— Ну, молодец, — сказал он.

Она стала готовить еду и отвечать на телефонные звонки, а Мызин смотрел в окно на солнечное небо, и на тоненькие саженцы между их домами, и на зелёный пух этой весны, а её всё время беспокоило что-то, и она не сразу догадалась, что именно. Первый раз за все эти годы Мызин её не ругал, услышав, что она ходила на Страстной бульвар.

— Что это ты какой сегодня? — спросила она Мызина. — Как самочувствие?

— Хорошее, — ответил он.

— Садись к столу.

— Валентина… — сказал он. — Санька Жигулин приехал.

— Ну и что? — спросила она. — Садись… Кто приехал?!

Мызин ничего не ответил.

— Кто приехал? — спросила она и прислонилась к стенке.

— Ладно, не психуй, — сказал Мызин.

— Кто приехал, я тебя спрашиваю?

— Ладно, я лучше пойду, — ответил Мызин.

— Кто приехал, старый чёрт, отвечай?! — громко и невежливо спросила она.

И тут вошла Татьяна, которая балетная.

— Мама!

— Ну что? Что? — спросила Валя.

— Мама, я туфли надену.

— Валентина, не психуй, — сказал Мызин.

— Мама…

— Татьяна, топай отсюда, — сказал Мызин. — Топай, не до тебя.

Татьяна вышла из комнаты, оглядываясь на них расширенными глазами. Они подождали, пока щёлкнула входная дверь.

— Про меня спрашивал? — окликнула она.

— Нет, — ответил Мызин.

— Про меня ни слова… Иван Фёдорович, что же теперь делать? — спросила она.

Но у Мызина на каждый вопрос ответ.

— Я всё узнал, где у них семинар. Они взрывники… Вот «Проблемы теории и практики направленного взрыва…». Иди, Валентина, велю… Вход свободный…


Куйбышев… Гидрострой… Огромная организация… Делали земляные работы… Котловина… Гидрострой… Отпалка… Ствол… Загазованность выше нормы…

— Мне очень важно…

— Надо будет чемодан занести. А цветы я куплю…

— Союзвзрывпром… Субподрядная организация при ГЭСстрое.

Совсем другой язык, совсем другие люди. Рядом сидит старик без зубов, его все зовут Толя.

— Ты имеешь дело со взрывчаткой, — говорит Толя.

И по его лицу понятно, что это так и есть, имел человек дело со взрывчаткой…

— Пятьсот метров взрыв… Траншея… Приподнялась вся земля… Потом увидели пламя…

Все обмениваются какими-то обрывками даже не воспоминаний, а сведений о себе. И вот что обнаружила вдруг Валя Сорокина, отличный доктор и упрямый человек.

Тут вот какая вещь получается. Когда эти слова в анкете написаны, они вызывают скуку такую, что челюсти сводит, серые слова, которые не хочется помнить, потому какое моё дело до ваших дел, когда у самого своих дел не переделано, а когда эти же слова произносят деловые люди и ты на них смотришь живьём и видишь, что это их личное дело и хвастовство, тогда становится завидно, что не ты строил набросные плотины и откосы, отводные тоннели на Вахше и не у тебя биография состоит из географии.

— Нурек…

— Токтогул…

— Вилюй…

…А поезд колёсами стук-стук, а колёсный стук проваливается в весенние поля и равнины, и телеграфные столбы то отбегают от эшелона, который идёт в Москву, в Москву, в Москву, то снова прибегают к железной дороге и бегут рядом, и снова сорок седьмой год, в Москву, в Москву, в Москву, не надо про это, не надо про это, не надо про это… О чём говорит беззубый взрывник Толя?

— Работали без отпусков, поэтому есть время по Москве поболтаться. Много знакомых из Главгидростроя, из управления Гидромеханизации, из Взрывпрома…

Ага, вот и Жигулин. Явился наконец. Кто? Это Жигулин? Да, он… Господи, как постарел, на улице бы, конечно, не узнала, значит, и меня не узнать. Лица нам переменили, пластическая операция. Время — вот наша пластическая операция, все впуклости и выпуклости в лице местами поменялись.

— Граждане, план такой, — говорит Жигулин. — Семинар четыре дня по отраслям… Жильё — в Пушкине, в пансионате, дают автобусы. Экскурсия на телебашню и в цирк.

…Цирк, чистый цирк… Господи, девятнадцать лет прошло… Ведь этот дурак даже не знает, что я здесь сижу… Видно, по соседству столовая — пахнет гречневой кашей… Человек с кнопками во рту возится с плакатами… Во главе стола руководитель семинара… Чёрный занавес… Впереди выносная трибуна…


…Эшелон замедлил ход, замедлил, замедлил, остановился. Станция маленькая. Двери все распахнулись, и солдаты посыпались из вагонов на зелёную траву с жёлтыми одуванчиками.

— Валька! Валька, коза проклятая! Где ты делась, холера тебя задави?!

Валя подхватывает корзину с семечками, под которыми бутыль самогона, и идёт босиком по мазутной дорожке возле насыпи. Анкетные данные: Валя Сорокина, 18 лет, сирота, москвичка. Папа убит в сорок третьем году. Мама умерла здесь, в эвакуации, год назад. Место работы: станционный буфет. Место жительства — квартира у заведующей этим буфетом Клары Емельяновны… Надо удирать отсюда в Москву, в Москву, в Москву… Там Москва, там всё своё… Здесь болото, здесь всё чужое… Клара уже начала смотрины устраивать, приезжал гладкий человек из Оренбурга, обедал с привозной водкой, и, когда Валя выходила с посудой, она слышала слово «ягодка».

— Водка нужна? — глядя в сторону, спросила она у младшего лейтенанта.

— Нужна, — сказал он и стал разглядывать её внимательно.

А потом солдаты плясали на дощатом перроне, а она стояла рядом с ним и смотрела.

А потом Клара влезла на выступ станционного здания, чтобы смотреть через головы на пляску и на аккордеониста, и не удержалась, и, чтобы не упасть, ухватилась за Валину голову да так и стояла, а пухлая ладонь с обручальным кольцом всё скользила по голове Вали, и пальцы норовили вцепиться в нос. Тогда Жигулин сказал:

— Мадам, а не пошла бы ты… — И нехорошо выругался. И за подмышки снял Клару с выступа на землю.

— Ой-ой-ой, — сказала Клара, отступая, — такой красивый офицер, а ругается…

— Так ведь самогон был плохой, — сказал Жигулин, придерживая Валю. — В голову ударило…

— Не знаю никакого самогона, — сказала Клара. — Валька, домой!

— А ну брысь, — сказал Жигулин, — я за ней ухаживаю… Жигулин Александр Александрович. Валя, а как вас по отчеству?

— Валя, а по отчеству Михайловна. Я тоже из Москвы.

Солдаты оттеснили Клару, и она издали таращила глаза. Может и избить. Уже два раза проделывала этот номер. Вот стоит Валя, восемнадцати лет, без роду без племени, школу почти кончила, на белом свете нет никого, и каждый при ней выругаться может, потому что она самогонкой торгует, и Клара может её избить, а эшелоны идут и идут, мир потому что уже два года, и надо что-то делать, а если не случилось ещё чего, то, слава богу, Клара — заступница: «Отойди, не по тебе товар. На неё из Оренбурга заглядываются».

Ударил колокол. Команда: «По вагонам!»

— Ну, прощай, курносая! — сказал младший лейтенант Жигулин. — Приедешь в Москву — заходи. Жигулин А., угловой дом у Страстного бульвара. Спросишь Саньку Жигулина — всякий скажет… Слушай, да ты красавица… Только сейчас разглядел.

А поезд тук-тук… Колёса тук-тук… А корзина тяжёлая, а щебёнка босые ноги режет…

— Проща-ай! — кричит паровоз.

Как она бросила корзину, как побежала за последней подножкой, как навстречу стрелка летела, как уцепилась двумя руками и одна сорвалась, как втащили её на подножку, а стрелка промахнула мимо, и белые глаза, и тяжёлое дыхание…

— А ну, чешите все отсюда! — сказал старшина.

И они остались на площадке с Жигулиным, мальчиком совсем, младшим лейтенантом.

— А паспорт у тебя есть? — басом спросил он.

— Есть, — сказала она и полезла за пазуху.

— Не надо, — сказал он и отвернулся.

В общем так. Он последние два года служил на Дальнем Востоке сапёром, кончил минное училище. В общем так. Москвич коренной, в третьем колене. Мама жива, отец погиб под Новороссийском, квартира коммунальная, сосед Мызин — с отцом воевал в десанте, сейчас повар. В общем так. Сейчас его, Жигулина, переводят на новое место назначения, проездом через Москву. Разминировать Европу, ясно? В общем так. Правильно, что от этой бабы удрала, раз москвичка — должна жить и Москве, родня в Москве есть?

— Полно, — сказала Валя. — Одних тёток три штуки. Брат двоюродный, родной скоро демобилизуется.

И стала реветь. А знаете, когда молодые ревут, это очень трогательно, а тебе ещё всего двадцать два, ты на войне жив остался и едешь Европу разминировать, а тут тебе красивая сирота на шею бросается, тут и у совсем умного голова кругом пойдёт, а не только у такого дурака и гуся, каким тогда был Жигулин Санька, лёгкий человек, отличник боевой и политической подготовки, а до этого — в школе отличник, да не зубрила-мученик, а просто всё легко давалось: и дружба, и учёба; а до этого — отличник детского сада: хороший мальчик, и маму слушает, ну просто напоказ ребёнок, и ест всё, что дают, и посуду за собой убирает; а до этого — какая красивая молодая пара в наш дом въехала, он — преподаватель бронетанкового училища, а она — там же, в медпункте, работает, сейчас в положении, наверное, ребёнок будет красивый…

Ребёнок родился красивый…


…Жигулин очнулся и посмотрел на часы. Что-то затянул Толя своё выступление. Такой трус, зубы боится вставить! Шамкает, шамкает, прошамкается, что придётся всю челюсть вставлять. Стыдно, молодой парень, сорок четыре года, сколько же было Жигулину, когда он в Москву приехал после войны? Двадцать два — вдвое меньше… Ну что эта дама меня разглядывает? Лысину, наверное, заметила… Гляди — ты б на меня тогда посмотрела, когда я перед Москвой брился и в зеркале золотой погон видел со звёздочкой, ха, ничего мальчик был, мальчик был как надо, женщины в эшелон кидались, умоляли взять их с собой. Москвички.

Жигулин поднял голову и глядел вслед этой женщине, которая пробиралась к выходу, интересная женщина, между прочим, конечно, не выдержала шамканья Толи, ах, нет, это уже профессор Гудков выступает, просто душно ей стало или, наоборот, холодно. Холодно и душно… Вот так. Слава богу, что ещё курить не запретили.

Жигулину стало холодно и душно, но он её не узнал. Нет. И стал думать о тех древних временах, не понимая, что неспроста он об этом думает, а что она рядом прошла, та чудачка, и смотрела на него сбоку, тоже стараясь его вспомнить и всё больше забывая, так как перед ней был не тот Жигулин, а этот. А может, и прежний казался ярким только на полустанке. Как узнать, когда полжизни прошло, а спросить некого.

А дальше что было? А дальше было вот что…


…Они прибыли в Москву ранним утром и на вокзале распрощались. Вообще-то не на вокзале, а на Страстном бульваре. Когда они на вокзале прощались, Санька спросил её, а где она-то в Москве будет жить? И выяснилось, что у брата своего, который живёт недалеко от Страстного бульвара. Опять совпадение — прямо чудеса. Ну, они распрощались на вокзале в третий раз, а потом Санька говорит:

— Господи, глупости какие, давай я тебя подвезу хотя бы до Страстного бульвара?

А она говорит:

— Хорошо, подвезите меня до Страстного бульвара.

— Ты, наверное, и забыла, как туда ехать?

— Ага. Я забыла, как туда ехать.

Ну, взял, конечно, такси, подвёз, и глупо как-то расставаться, всё-таки сутки вместе в поезде ехали, в тамбуре стояли, а ребята им еду носили, а потом она спала на третьей полке, откуда барахло скинули, и опять они в тамбуре стояли. Все думали, что всё, закрутились!.. А у них ничего не было, только такой страх был у него за неё, даже неизвестно, почему он так за неё испугался. Что вы! Даже не поцеловались ни разу. Просто пейзажи смотрели в опущенное окно: жёлтые одуванчики и пёстрые коровы. Проводнику денег дали, чтобы не вякал, ну а в Москве родня должна заступиться, что без вызова приехала — тогда сложно было с вызовом эвакуированных, но ведь она дочь фронтовика, не так ли?

Высадил её у Страстного бульвара — где теперь кинотеатр «Россия» построен давно уже, а тогда его и в помине не было, и Пушкин на другой стороне стоял — на Тверском бульваре.

— Ну, до свидания.

— До свидания. Спасибо за всё.

— А за что?

— Ну так, за всё.

— А хочешь, я тебя с матерью познакомлю?

— Нет, зачем же.

— А что такого?

— Она нехорошо подумает.

— Дура ты.

— Сами вы…

— Ну извини… Ну до свидания. Адрес-то дашь свой?

— Я не помню, я глазами помню, как пройти…

— Тебя проводить?

— Нет, спасибо. За всё.

— Ну до свидания.

— До свидания.

— Младший лейтенант, поехали, некогда! — крикнул шофёр.

В машине Санька всё оглядывался и смотрел, как она усаживается на скамью. Плотно усаживается, с ногами.

— Ну-ка останови машину! — сказал Жигулин. — Вылезу.


Конечно, он правильно догадался. Никого у неё в Москве не было, всё она наврала. А кто был — все умерли: мама, отец. Ему стало душно и холодно, когда представил себе, что было бы, если бы не догадался, а она одна здесь сидит и ждёт, что будет дальше.

— Совести у тебя нет, — сказал он.

— Есть, — сказала она.

Она хлюпала носом и отставала от него на полшага.

— Мать у меня отличная женщина! — сказал он. — Будешь у неё пока жить.

— Домработницей?

— А я почём знаю, как сговоритесь, так и будете. А потом на работу поступишь, и всё утрясётся, я думаю, университет будут строить новый, вообще много будут строить, работа найдётся… Нос вытри. Сейчас придём.

— А что вы матери скажете?

— Правду.

…Вот так всё было. А дальше и вспоминать не стоит. Ах, Валя-Валентина, зачем я только на это совещание ездила, кого я там хотела увидеть? Толю беззубого? Господи, помереть со смеху: взрывник, а бормашины боится. А Жигулин? Где он, Жигулин? Сидит облезлый дядечка и тупо смотрит на оратора. Один раз я его взгляд перехватила, он обернулся да и то поглядел не в глаза, а на коленки. Всё Мызин, старый чёрт; иди, иди, поглядишь на него там и решишь, может, заново познакомишься.

Она и не заметила, как подошла к своему подъезду. Она теперь вообще жила немножко как бы во сне. Только чудной это был сон.

В подъезде её перехватила женщина со второго этажа и старуха из другого дома.

— Валентина Михайловна, что делать? С дочкой хуже… Депрессия, Валентина Михайловна…

Ну ясно, вот и дом родной.

— Лечить надо.

— Все лекарства перепробовали… У мужа друг едет в Японию, в командировку, может, там что есть? Вы скажите, за любые деньги достанем…

— Деньги ни при чём.

— Как ни при чём? Гибнет девчонка, мы уж думали, поправилась, и на вот — депрессия…

— Есть одно лекарство, — сказала Валентина Михайловна, — да вы не согласитесь.

— Господи, что угодно!

— Ну смотрите!

— Валентина Михайловна! — воскликнула женщина и осеклась. — А что, очень опасное лекарство?

— Совершенно безвредное. Сейчас принесу.

Она стала подниматься к себе.

Господи, погода какая! Прямо июнь, а не май. И зеленью пахнет до одурения. Вот поэтому и пошла на семинар, что зелень до одурения. А так никакой бы Мызин не убедил.

— Ты слушай её, слушай! — сказала старуха. — Если она дочь не подымет, никто не подымет.

— Это почему? — спросила женщина.

В ней снова проснулось недоверие. Но это естественно. Пока доктор стоит рядом, кажется, что он один такой на свете, а как отошёл, думаешь: а вдруг есть совсем хороший доктор? Дочка-то одна, а докторов вон сколько. Как узнать, который спаситель?


…Валя и Санька шли по утреннему, весеннему московскому послевоенному Страстному бульвару. Тишина. Одуряющий запах листвы, одуряющий запах весны, крик воробьёв, и только их шаги — он в сапогах начищенных топает, она в туфлях с перемычкой и в жакете — на станции у тётки купили, перед самой Москвой, больше Валя не взяла — хотели ещё чемодан и плащ.

А листва, листва! Так бы навеки, правда?

— Надоест, — сказал он.

— А? — спросила она.

— Нет, это я так, сам с собой, — ответил он. — Стоп… Подъезд.

Тёмный подъезд. Московский.

— Вы очень волнуетесь? — спросила она.

— Ещё бы! — заорал он и побежал вверх по лестнице.

Ни черта он не волновался так, как ему надо было бы волноваться.

— Иди скорей, — шепотом прокричал он с площадки второго этажа.

Она поднялась.

— Слушай… Зарядка…

За дверью заливалось радио… Рояль, «вдох», «выдох» и прочее.

— Валя, вот теперь волнуюсь… Честно… — сказал Жигулин и спрятал ключ. — Лучше позвоним, а то ещё напугаются. Физзарядка, с ума сойти! Мызин делает, сосед наш. Лежит в постели и мысленно делает физзарядку. Последний раз я дома был два года назад, когда с запада на восток ехал.

И повернул старый звонок, неэлектрический ещё, с надписью: «Прошу повернуть»…


— …Тише, — сказала женщина.

Открылась дверь, и Валентина Михайловна внесла щенка.

— Вот… — сказала она, слегка запыхавшись.

Она поставила щенка на пол, ноги у него расползались.

Женщина и старуха обалдело смотрели на щенка.

— Ну иди… Иди… — сказала Валентина Михайловна и стала его подталкивать в комнату больной и прикрывать за ним дверь.

— Что это? — спросила женщина.

— Его зовут Тяпа… — сказала Валентина Михайловна. — Минуточку… — Она прислушалась.

— Ой… — тихо раздалось из-за двери.

Мать кинулась к двери. Валентина Михайловна загородила ей дорогу.

— Спокойно, — сказала она.

— Ой! Что это? — раздалось из-за двери.

— Его зовут Тяпа, — сказала Валентина Михайловна.

— Валентина Михайловна… — растерянно сказала женщина.

— Вы согласились на любое лекарство…

— Какая порода? — деловито спросила старуха.

— Чистокровная дворняга, — сказала Валентина Михайловна. — Блох нет, глистов нет. Проверено. Будет лить на пол — подстилайте газеты… Тс‑с‑с…

А из-за двери:

— Тя-а-па… Тя-апонька…

Мать приникла к щели, смотрит, оглядывается:

— Молоком его поит… Из своего стакана…

Валентина Михайловна снова прикрыла дверь.

— Дайте им побыть вдвоём, — сказала она. — Книжку по уходу за псом я вам достану. Пусть дочка читает… Тяпа её вылечит…

Женщина заплакала.

— Спокойно, спокойно, — сказала Валентина Михайловна. — Как вы не понимаете, не её надо кормить, а ей надо кормить кого-нибудь… Теперь выздоровеет.

И вышла.

— Эх, серая ты… — сказала старуха. — Лекарство, лекарство…

И помчалась вслед:

— Валентина Михайловна! Вот ты скажи, у меня в спину вступает. Это что?!. А?.. А?!

Но Вале не до этого было уже.

У неё дома Мызин сидел, и балетная Татьяна вышагивала по комнатам в материнских туфлях, и Мызин её ругал.

— Татьяна… — угрожающе говорил Мызин.

— Да? — ледяным тоном спрашивала Татьяна.

— Татьяна… — угрожающе говорил Мызин.

— Что? — ледяным тоном спрашивала Татьяна.

Они могли долго так, но вошла Валя.

— Сегодня вечеринка у меня, гости, — сказал Мызин.

— У меня тоже, — сказала она.

— Всё равно у меня гости… Зайдёшь, — сказал Мызин. — Не дури, Валентина… Всё можно выправить в жизни, кроме недоразумения.

— Какое уж тут недоразумение, — сказала она.


…Ну, позвонили они с Санькой в дверь, ждут, а за дверью:

— Выпрямите спину… вдох, выдох…

Дверь открыла низенькая толстушка.

— Здрасьте, Алевтина Иванна! — сказал Жигулин.

— Ой…

— Тс-с-с-с… Валя, входи… Это Валя… Маму не разбудите…

— Ой, Сашенька…

И пошёл Санька на цыпочках через прихожую. Приоткрыл дверь в солнечную комнату, улыбался, смотрел в щель. Потом перестал улыбаться, вошёл.

— Мама… — сказал он.


— …Ты помнишь, Мызин, какая у нас светлая комната была? — спросил Жигулин. — Первое солнце из-за домов прямо в окно лупит, сразу лупит.

— Как же не помню?

Гостей набралось порядочно. Жигулин своих привёл с семинара, приезжих. Уговорились — про дела ни слова, а всё равно взрывные работы, Гидрострой, траншеи.

— Откуда вы мне знакомы? — спросил Жигулин Валентину Михайловну.

— Не знаю… — улыбается она.


…Когда Жигулин испуганно сказал «мама!» и вошёл в пустую комнату, зарядка стала ещё громче. Потом туда вошли Алевтина Ивановна, потом огромный мужчина в майке, Мызин, который ухватил Жигулина за плечи, и прижал ктабуретке, и не давал ему вырваться, а в репродукторе что-то сломалось, и раздался вой, как будто бомба падала, потом тихий треск, и опять всё починилось, и снова — «вдох, выдох… вдох, выдох»…

Мама его умерла полмесяца назад, как раз когда он из части ехал с Дальнего Востока в Москву…


— Вы в Нуреке не бывали? — спросил её Жигулин.

— Нет, — улыбается она.


…Валя тихонько вышла из подъезда и вернулась на Страстной бульвар. Было тепло, сидеть можно было сколько угодно, а есть почти не хотелось. Валя заплакала. Она свою маму вспомнила, и как та перед смертью просила родниковой воды, а ведь была горожанка и родниковой воды никогда не видела, но, может быть, поэтому и просила перед смертью. А как это перед смертью? А как это вообще может быть — перед смертью? Солнце ушло за дома, наступил майский холод, и есть хочется. Это значит, и Жигулин умрёт, Саня? И я? Но ведь война уже кончилась! Она встала со скамьи и увидела, что Жигулин сидит рядом, а у ног его — чемодан. Потом подошёл Мызин и взял чемодан.

— Сутки отдохнёшь, — сказал он. — Идите есть. Потом к матери на кладбище съездим, попрощаешься.

И унёс чемодан.


— …А в Вилюе не бывали? Там завотделом кадров на вас похожа.

— Нет… Я врач.

— Врач? — обрадовался Жигулин. — Может быть, я вас в госпитале видел?

— Где?

— В Польше… Вы были в Польше?

— Нет… А вы там в госпитале лежали? — спросила она. Ей показалось, что он как-то даже засуетился.

— Немножко… — сказал он и увёл разговор в сторону.

И опять трёп. Расхорохорился совсем, развеселился. Выступает и выступает. И последний раз за вечер:

— Может быть, я вас в Гидрострое видел?

— А что это такое? — спросила она.

Ей всё было про него интересно.

— Это такая организация… Ну, не знаю, ужасно знакомое лицо… А почему вы так рано уходите?

— У меня у самой гости. Я вот Мызину помогла, а у меня у самой гости.

И ушла. Застолье стало громче и скучней.


…Они сидели рядом у пустого обеденного стола, и она боялась дышать. И он курил папиросы «Северная Пальмира», которые купил, ещё подъезжая к Москве. «Мама не знает, что я курю, шиковать так шиковать».

— Пойдём в загс, — сказал он. — Жениться.

Он ей объяснил. Завтра он уезжает. Ей жить негде — будет жить в его комнате. Иначе комната пропадёт. В Москву он вернётся неизвестно когда, а может, и никогда. Да и вообще теперь…

— Нет, — сказала она. — Ничего не нужно.

— А ничего и не нужно… Будет у тебя прописка. Это же фиктивный брак… Называется — фиктивный. Год пройдёт — от меня ни слуха ни духа — можешь разводиться… Слушай, выручи меня, живи… А то страшно как-то, что… в нашей комнате… чужие… где мама…

— Не стесняйтесь вы плакать… Не стесняйтесь… хуже так, — сказала она.

А он, хоть и стеснялся, теперь всё же заплакал. Ну, знаете, как мужики плачут? Кряхтят и скрипят, как будто шкаф перетаскивают…


— …Чего ты припёрся? — спросил Жигулин у Мызина, сидящего на краю дивана.

— Ты во сне рыдал как дитё, — сказал Мызин. — Вот я и проснулся.

— Это спьяну.

— Да ты и не пил ничего, я заметил.

— А кто эта женщина, которая тебе помогала?

— Доктор. Напротив живёт.

— Знаешь, на кого похожа?

— На кого?

— Помнишь, в сорок седьмом, когда мама умерла, я приехал с девчонкой?

— Ты обалдел? Я ж на твоей свадьбе гулял, забыл?

Молчание.

— Пять лет тебя ждала, идиота…

Жигулин поднялся и сказал:

— Врёшь… Почему же ты мне не написал?

— А куда?! — закричал Мызин. — Ты разве адрес прислал? С собаками тебя искать надо было?

— А потом? — спросил Жигулин.

— Потом наш дом сломали, она переехала.

— Куда?

— Не знаю! — закричал Мызин. — У неё своя жизнь, у тебя — своя… Жена, дети… Семья у тебя есть?

— Кто? — спросил Жигулин. — Ага… Когда взрывные работы заканчиваем, то все вместе фотографируемся… Я в центре при галстуке… У меня этих фотографий штук двадцать.

— Ты холостой, что ли?

— Ну.

— Тогда совсем дурак.

— Другой бы спорил… Я думаю, на кого она похожа, эта женщина, Валентина Михайловна. На ту девчонку она похожа, на жену мою однодневную.

— Опять ты дурак, — сказал Мызин.

— Почему?

— Это она и есть.

Жигулин засмеялся.

— Ладно, Мызин… Я уж как-нибудь себе сам жену найду… Не старайся…

— Смотри, а ведь не поверил.

— Не поверил.

— Ну ладно, — сказал Мызин. — Ты во всём прав.

И тоже засмеялся. Вот и поговорили.

Потом Жигулин услышал музыку из дома напротив и включил приёмник. Ему показалось, что это музыка из её окон. Он поискал волну и нашёл, и два приёмника заиграли в унисон. Потом там переменили волну, и Жигулин понял, что его испытывают. Он нашёл и эту волну. Сердце его бухало, как ему не полагается бухать. Там снова переменили волну, и теперь Утёсов пел старую песню о сердце, которому не хочется покоя. Жигулин заметался по шкале, потом догадался и кинулся из комнаты. Дверь в её квартире открыл мужчина в очках, с пластинкой в руках, с той самой…

— Валентина Михайловна скоро будет. Вы её гость?

— Я её гость.

— Входите.

— Я ошибся, — сказал Жигулин.

Он вернулся домой и запустил пластинку в угол. Потом собрал осколки и сунул под тахту.

Как он жил? Он не помнит, как жил. Как он работал? Он помнит, как он работал. Раньше работать и называлось — жить. Что-то перестал понимать Жигулин, сапёр-минёр, Жигулин Сан Саныч. И в таких тонких делах, как душевные, он оказался совершенно беспомощным. Если тебе оторвало ногу и вместо неё у тебя протез, имеешь ли ты право приехать к девушке, которую ты приобрёл на полустанке и на которой фиктивно женился, чтобы было ей где жить в Москве, потому что она москвичка? А почему ты не живёшь там же? Профессия такая, периферийная. А надо жить там, где для профессии лучше. А не из-за ноги ты не ехал? Из-за ноги. Из-за того, что хотел доказать себе и другим, что для такого орла, как Сан Саныч Жигулин, это ничего не меняет, не хотел приползать к женщине, перед которой появился спасителем-принцем немыслимым.


— …Кто принц-то, господи? Мальчика увидела, у которого в дом бомба попала, — сказала Валентина Михайловна. — Ладно, не хочет узнавать, не надо. Пусть едет с богом. В конце концов, мы и знакомы-то были сутки… Случай у нас редкий, а всё же случай. Сейчас мы раздумываем, а тогда лихие были очень. Отличный он, видимо, парень, всю страну объездил. Люблю, когда человек энтузиаст.

— Все не могут быть, — сказал женатый гость-сослуживец. — Кому-то надо и дома жить.

— А по-вашему, энтузиасты — это которые из дома удирают? — спросила Татьяна. — Тогда энтузиаст — это я. Правда, мама?

— Он же испугался, вот в чём правда-то. Взрывать не боится, а бормашины боится, вот и ходит беззубый. Что я, не знаю?

— Почему беззубый? — обалдело спросил женатый гость-сослуживец. — Он беззубый?

А ведь опять она права была, Валя Сорокина. А что особенного? За девятнадцать лет было время стать мудрой.


…А потом пошли в загс. Жигулин всех там уговорил. Ему уезжать завтра, мать умерла, жена в положении.

— Вы в положении? — спросила регистраторша Валю.

— Пятый месяц пошёл, — соврал Жигулин.

— Надо расписывать, — сказал зав.

— Молоденькие… — сказала регистраторша.

Потом Мызин ахал, и Алевтина его ахала и плакала, когда вечером свадьба состоялась — тихая, не то свадьба, не то поминки — вчетвером справили. Тортик маленький, коммерческий, водка пайковая и еда, которую Мызин из ресторана принёс.

— Я теперь ворую, — сказал Мызин. — Я теперь шеф-повар.

— А не воровать нельзя? — спросил Жигулин.

— Не пробовал, — сказал Мызин. — После работы мне заворачивают что осталось.

— А от чего осталось? — спросил Жигулин.

— Не знаю.

— Врёшь. Знаешь, — сказал Жигулин.

— Знаю.

— Больше не будешь воровать?

— Не буду!

— Никогда?

— Никогда!

— Не плачь.

— Я не плачу… А ты никогда не будешь воровать?

— Никогда!

— А пить?

— И пить!

— И курить?

— И курить!

— И будешь верным до гроба своей Алевтине?

— Навеки, до гробовой доски… А ты своей Вале… Спой песню отцову!

— Я забыл.

— Отцову песню забыл?!

— Нет!

— Тогда пой… Валентина, слушай, как твой муж песню отцову будет петь… Я его учил, а муж твой, Сан Саныч Жигулин, её не знал, не слыхал её от отца, муж твой, Сан Саныч Жигулин, потому что дружок мой, Санькин отец, на руках у меня помер в госпитале под Шяуляем. Вон куда нас занесло из-под Новороссийска.

— Не надо больше пить, — сказала Валя первые слова.

— Понимаю, — сказал Мызин. — Намёк ясен. Санька споёт, и мы уйдём. Весенние ночки короткие.

Валя опустила голову и стала думать о своём, и стала бояться предстоящего. Она не знала, что ничего из того, о чём она думала, ей не предстоит. А предстоит ей разлука со своим мужем, которая длится вот уже девятнадцать лет, а теперь он приехал не то больной, не то признаться не хочет, и надо ему про Татьяну рассказать, что она приёмыш из детского дома, и что был у Вали муж, но не сразу после отъезда Жигулина, а ровно через пять лет, и нерасписанный был, чтоб в комнату не прописывать, пять лет был, потом Валя сказала ему:

— А теперь уходи. Больше без любви не могу.

Это десять лет. А ещё девять лет лечила, лечила, лечила и Татьяну воспитывала. Ещё несколько мужчин было, но это так, это не помнится, это — когда уж очень невмоготу. А потом — всё, стоп. Опять почему-то стала думать о Саньке Жигулине, своём законном фиктивном муже, и стала ждать его почему-то, и почему-то во сне видеть, и томиться по нему душой и плотью. Тридцать семь лет бабе. Самая пора любви. Всё, что до этого, — детский лепет. А теперь он приехал — как вызванный. Облезлый и совсем не тот.


…И наступила она, их брачная ночь. Мызины ушли, Алевтина всплакнула на плече у молодой жены, заглянула ей в глаза восторженным взглядом и вышла торжественно. А они сидели на стульях на противоположных концах обеденного стола н ждали, когда у Мызиных замок щёлкнет. Потом они услышали мерное буханье и испуганно подняли глаза, и мысленно поговорили друг с другом.

— У вас здесь поезда близко проходят? — спросила она. — Стук-стук, стук-стук…

— Нет, а что… Нет, это не поезд… Это похоже на часовой механизм, как на мине… Ну да, факт… Мы идиоты, это…

— Я знаю… — сказала она.

Это кровь у них стучала в висках.

— Если я к тебе сейчас пристану, меня никто к ответственности не привлечёт. Я муж, — сказал он.

— Я знаю, — ответила она.

— Может быть, пристать?

— Как хочешь.

— А ты?

— Не знаю… Наверное, да…

Они бы ещё долго так молчали, но тут она скрипнула стулом, и он очнулся.

— Спать хочешь? — спросил он.

— Нет, — испуганно сказала она.

— Я тоже, — быстро сказал он. — Ну, что делать будем?

— Не знаю.

— Я утром уеду, — сказал Жигулин. — А ты здесь живи.

— Ладно.

— А ты строй университет, ладно?

— Ладно. Я в медсёстры пойду.

— За Мызиных держись. Они хорошие. Они с нами дружили… С Жигулиными… Теперь я один из всех Жигулиных остался.

— Нет, — сказала она. — Не один.

— Этот брак фиктивный.

— Нет, — сказала она. — Не фиктивный.

И тут с ними что-то случилось. Они вдруг кинулись друг к другу и стали целоваться как сумасшедшие.

— Ты меня любишь? — спросила она.

— Не пойму, — ответил он.

— Ты правдивый, — сказала она. — Это ужасно.

— Что же мне, врать?

— Это ещё хуже.

— Я тебе напишу, — сказал он.

— Конечно… Ты чего-то боишься?

— Сядь, — сказал он.

Они сели на свои стулья. Между ними стол. Как ринг.

— Раунд третий, — сказал он.

— Что? — спросила она.

— Ты хочешь, чтобы был дом?

— Да.

— Мама от этого умерла.

— Не понимаю, — сказала она.

— Мама меня ждала, — сказал он. — Сердце не выдержало.

— В войну все ждали.

— Война два года как кончилась.

— Я понимаю…

— Ну вот… А я всю жизнь буду взрывать. Это моя профессия. Я другого не могу и не буду. Всю жизнь, понимаешь?

— Нет.

— Сапёр ошибается один раз — слышала?

— Слышала.

— А мать и жена — тысячу раз. Как письмо задерживается — так им чудится взрыв. Понимаешь?

— Понимаю.

— Это нельзя вынести, нельзя выдержать.

— Можно.

— Ты дурашка, — сказал он. — Я тебе писать не буду. Я приеду, ладно?

— Ладно.

— И ещё — отец и мать купили две пластинки патефонные, одинаковые. Утёсов поёт. Представляешь, они умудрились их сохранить. Отцову пластинку Мызин из госпиталя привёз, представляешь? Города дыбом, а две пластинки сохранились… «Как много девушек хороших, как много ласковых имён, но лишь одна из них…» Давай возьмём по пластинке?

— Давай, — сказала она.


Господи, какая она была дура! Господи! Она ж ничего не понимала тогда! Он же мальчик был, он семьи боялся, он любви боялся, он её боялся, он себя боялся — он боялся, что всё навалится на него — домашнее, тёплое, скучное, а он живой остался, и перед ним мир огромный, где его встречают как короля и спасителя, сапёра-минера. Он, когда на проклятое своё поле идёт, должен про дом забыть, иначе страх, а страх — это смерть. А если он про дом забудет — дома смерть. Ведь это и в любой работе так, где работает энтузиаст, человек, который заполнен делом не для себя, а тут то же самое, только очень сильно выражено, чересчур сильно выражено — будь оно проклято, это чересчур! Всё плохо, что чересчур, бабушка говорила: «Чур меня, чур», — заклятье от беды, а чересчур — это и есть беда.


— Терпел, терпел, но всё же скажу: разочарован я, понял, — сказал Мызин. — Молчи… Всё я, конечно, понимаю. Жизнь для взрослых — мечтания для малолеток. А всё же на донышке было, а вдруг выгорит у них? А вдруг я тогда недаром на твоей свадьбе стаканы бил?.. Ведь чудо какое — двое встретились на земле.

— Не встретились, — сказал Жигулин.

— Врёшь! Встретились! Вот мы с твоим отцом больше не встретимся. Я с Алевтиной не встречусь… Отец твой с мамой тоже не встретились… А вы тогда встретились, да мимо проскочили с разгону… Я думал, может, у вас выгорит — возвернётся и моя молодость… «А молодость, — запел Мызин, — не вернётся, не вернётся вона…» Пришиб ты меня, Жигулин… Ладно, давай пой… которую я тебя учил.

— Я забыл, — сказал Жигулин.

— Забыл?! Отцову песню забыл?! Пой!

Жигулин запел. Остановился и сказал:

— Жизнь только начинается. — И закрыл глаза. А потом открыл глаза, заговорил, заплясал, запел — выступать начал. А потом замолчал на полуслове.

— Сапожники! — крикнула Татьяна. — Звук пропал.

Ну, запел Жигулин песню и спел её до конца. А когда кончил петь, сомлел, а потом и вовсе отключаться начал.

Жигулин любил, когда человек старше его. Он тогда… Ах, да мы про это уже писали…

— Ах, не надо было пить…

— Петь не надо было… — сказал Мызин.


Гости у Валентины Михайловны. Чистенько всё так и негромко. Музыку слушают вполслуха, обыкновенную, без воспоминаний и ассоциаций, складно так, и никакого надрыва.

— Картошки ещё подложить?.. Ешьте, пока горячая.

— Рассыпчатая. И селёдочки, пожалуйста. Что это вы весь вечер будто волнуетесь? Или это у меня такое впечатление?

— Нет, я действительно волнуюсь неизвестно почему, — отвечает Валентина Михайловна.

— Примите полтаблеточки седуксена, у вас есть?

— А грибочки вам не понравились?

— Чудные грибочки… Ну, ваше здоровье.

— Мама, у Мызиных свет погасили.

— Татьяна, иголка шипит на проигрывателе, не слышишь?

— Ну, по последней, да будем двигаться.

— Приходите ещё.

— Разрешите, Валентина Михайловна, я вас завтра навещу?

— Идём, идём, навещу… Пить надо меньше. Валя, вытри щеку, я тебя краской вымазала.

— Мама, а к ним «неотложка» подъехала.

— Ну почему непременно к ним? Подъехала к их подъезду, и всё. Всего доброго… Счастливо… Татьяна, сними трубку. Телефон звонит, не слышишь?

— Мама, тебя… Скорей…

— Алло, кто? Мызин, что с ним? Не петь, пить не надо было. Сейчас иду.

И трубку тихонько кладёт.

— Ну вот… наконец и понятно, почему я весь вечер сама не своя… Таня, спать. У меня вызов.

— Мам, я с тобой…

— Спать!

— Мам, а кто этот дядька?

— Если бы я сама это знала… — говорит Валентина Михайловна.


И бегом, вниз по лестнице, по гулкой, потом через пустой ночной плац между двумя корпусами, а они — как два парохода на реке, потом в подъезд — и квартира первого этажа, где Мызин беснуется неподвижно, и доктор укол делает, и Жигулин без сознания.

— Допрыгался Сан Саныч… — говорит Мызин.

— Он кто вам? — спрашивает её доктор. — Муж?

— Что вы… Он приезжий… Что вы прописали? У меня всё есть, я врач…

Вот эта песня:

Ты послушай, братишка,

Легенду одну.

Про Великий десант,

Про Большую войну.

Было двести друзей

У отца твоего.

А из них не осталось

Почти никого.

(Это медленно, мажорно-запевно, похоже на старые казацкие песни. А дальше ритм и темп песни меняются и становятся быстрыми и грозными.)

Были — ночь штормовая

И двести ребят.

Были — рёв дальнобойных

И разрывы гранат.

Были лютые ветры

И крики во мгле,

Двадцать два километра

По Малой земле.

Двадцать два километра

В тылу у врага,

Только волны кровавые

Бьют в берега.

Только смерть и металл,

Только кровь и песок,

Только потом просоленный

Хлеба кусок.

Сотня вымпелов с ходу

Врывается в порт.

Парни в чёрную воду

Шагают за борт.

Только залпов раскаты,

Да крики «ура!»,

Да хрипят на закате

Мои катера.

Это пламени вой

И осколочный визг.

Это новой России

Новороссийск.

Это в скалы Мысхако

Пришла тишина.

И запела морзянка,

Как в песне струна.

Восемь месяцев смертью

Хлестала война.

На кровавых тельняшках

Цветут ордена.

Подхватила их

Воинской славы река —

Рядового матроса

И члена ЦК.

Запевают ребята

Про крейсер «Варяг».

Бой уходит на запад.

Заплакал моряк.

Станет дочка невестой,

Мальчишка — бойцом,

Вспомнят песню они,

Что пропета отцом.

Шли дорогой рассвета,

Всё старое — прочь:

На кровавой планете

Кончается ночь.

Шли, не зная покоя,

От земли к небесам.

Вот сынок, что такое

Великий десант.

Тут Жигулин кончил неслышно петь песню, и открыл глаза, и увидел вдруг два женских лица на фоне матовой лампы.

— Татьяна, кто тебя пустил сюда?

— Там двери были открыты… Ну, мам, я же не маленькая…

Жигулину так хорошо стало, что он притворился, что спит, пусть ещё поговорят и побудут. А потом Мызин вошёл.

— На Татьяну не шуми, — сказал он. — Она лекарства притащила.

— Вот он подтвердит, — сказала Татьяна про Мызина.

— Спит. Пусть спит, — сказала Валя Сорокина и стала всех выталкивать, и оглядываться, и сама ушла.


Опять было утро. Потом вечер. Вечер отъезда. Зашли Толя и Чугунов из группы Жигулина, которые ехали с ним куда-то в очередные тартарары не то насыпать что-то, не то прокладывать. А какая нам с вами разница — что именно, не так ли?


— Всё-таки зашёл бы к ней, — сказал Мызин.

— Зачем? — спросил Жигулин.

— Ладно, замнём… — сказал Мызин и разговор поддержал. — Что строить будете?

— Мы не строим, — сказал Толя. — Строят после нас. Мы взрываем… Чугунов, книги на дно клади, на дно… Чугунов, ты книги от консервов можешь отличить?

— Могу, — сказал Чугунов.

— А сегодня обязательно уезжать? — спросил Мызин. — Санька ещё не оправился.

— В дороге оправлюсь.

— А то, может, на экскурсию сходим по Москве.

— Сань, а?

— Не пойду на экскурсию… Нога болит.

Жигулин вышел.

— А что у него с ногой? — спросил Мызин.

— Да так, — сказал Толя. — Боязливый он очень.

— Санька?

— Ну да. Такой трус, что своей собаки боится.

— Шутник ты, — сказал Мызин. — Я думал, ты всерьёз… А всё же, что с ногой у него?

— Да ничего особенного… Увидел по телевизору, как ансамбль пляшет, — прыгнул, хотел, как они, об стол ударился, ногу сломал.

— Скажи ты… А не хромает, — сказал Мызин.

— Протез хороший, вот и не хромает, — поднял голову Чугунов.

— Вот, стало быть, почему в баню не идёт, — сказал Мызин. — А я звал. Давно у него ноги нет?

— Не знали? Давно. В Польше, ещё году в сорок восьмом…


Был вечер.

Мызин позвонил Сорокиным:

— Татьяна, где мать? Звонил в поликлинику, говорят, ушла… Татьяна, давай к нам быстро, к Жигулину… Занимай его разговором как можешь долго… А я к вам бегу, мать дожидаться… Нужно, нужно. Быстрей иди, не задерживайся.

Пришла балетная Татьяна.

— Вы сегодня уезжаете? — спросила она Жигулина.

— Да.

— А зачем?

Как на это ответить! Жигулин прибирал комнату, собирался помаленьку.


…Любопытство, весёлая птица…

А без этого люди… жить не могут на свете…

— …Вы слушаете программу радиостанции «Юность». Отвечаем на письма школьников, которые спрашивают у нас совета, куда пойти учиться…

Это балетная Татьяна пришла к Жигулину и включила радио.

— …Мы сидели за обедом, и вдруг вошёл Пушкин с большой толстой папкой в руках… — по радио передавали воспоминания Керн.

— Вот так… — сказала Татьяна. — Я бы хотела сидеть за столом и чтобы вдруг вошёл Пушкин… Ничего себе?

— А что бы ты делала?

— Да уж не то, что эта Анна Керн!

— А всё же?

— Я бы всех вокруг него раскидала. А эта Керн даже не понимала, что в дверь вошёл Пушкин. Пушкин же?

— А ты бы поняла?

— Конечно!

— Враз?

— Ага.

— А как?

— Так ведь это же Пушкин! Мы по нему сочинения пишем!

— Ну-у, красотка, — сказал Жигулин. — Это тебе в школе растолковали, кто такой есть Пушкин. А кого ты сама открыла? Никого.

— Так ведь Пушкина нет.

Тоже правильно.

— А вдруг я Пушкин?

— Нет, — сказала Татьяна. — Вы не Пушкин. Пушкин не стал бы раздумывать, вернуться или нет, если бы любил.

Опять же правильно.

— Маме привет передавай.

— От кого?

— От мужа.

— Я так и знала… А почему вы уезжаете?

— Фирн… Знаешь такое слово? Это такой снег со льдом, — сказал Жигулин. — Я когда слышу это слово, сразу воображаю — вездеходы хрипят на поворотах… И снова работа как драка… Понимаешь? У меня такая профессия… Мне дома делать нечего.

— Понимаю.

— Ничего не понимаешь!.. Подрастёшь — приезжай с мамой в гости.

— А куда?

— А я напишу… Слушай, я тут пластинку раскокал, случайно. Выбрось куда-нибудь. А то Мызин рассердится… Ну, прощай.

— Надо присесть на дорогу.

— Некогда. Где-нибудь в скверике посижу.


Валя огляделась. Куда это она зашла? Это явно был переулок, где ещё не ступала нога человека. Никем ещё неоткрытый сегодняшний переулок.

Она остановилась посреди переулка. Полная женщина. Со спины её освещал луч солнца. Тень, улёгшаяся у её ног, говорила — закат.

— Нет!

Закат бил ей в спину, и переулок как щель и как труба, и на асфальте лежал учебник арифметики. Как после бомбёжки.

— Нет!

И она обернулась в сторону заката.

Теперь солнце било ей в глаза. Жакет она сняла и держала его, и белая кофточка её, розовая от заката, бившего ей в лицо, казалась совсем молодой, совсем юной кофточкой, кофточкой-подростком.

Когда она вернулась домой, Мызин, дождавшийся её, рассказал ей всё о Жигулине.

— Слушай… Я всё же узнал, что с Санькой.

— Не имеет значения.

— Имеет… Ногу ему оторвало… Ещё в сорок восьмом… В Польше…


Совсем в сумерки она разыскала его на Страстном.

— Видишь ли, какая штука… — сказал он нерешительно.

— Какая штука?.. Господи, достался мне слюнтяй… Бродит где-то, бродит, а я его разыскивай…

— Валя…

— Голову тебе оторвало, а не ногу… Пошли домой, у тебя есть дом… Хватит, набегался. Всю жизнь мою сломал… Идём, дочка ревёт дома. Имей в виду — ещё раз удерёшь, подам в суд на алименты, а на суде скажу, что ты меня лупил деревянной ногой… Сашенька, не могу больше… идём. Дочка нам не простит, если мы придём не вместе. Она должна верить, что хорошие концы всё-таки иногда бывают… Сашенька, идём.

Она взяла его чемодан, но он отнял.

— Ты с ума сошла, — сказал он. — Я сам.

Они встретились, граждане, они встретились. История в общем-то горькая, и мы могли бы остановиться именно здесь. Но мы имеем право заглянуть чуть дальше, туда, где, как сказано, история, смеясь, расстаётся со своим прошлым. Может быть, это и есть настоящий финал всего, что нас мучит.


Темно уже, но свет не зажигали.

В подъезде стоит Татьяна и некое долговязое существо, видимо, всё-таки мужского пола. Оно смотрит куда-то в сторону.

— Я никогда не выйду замуж, — говорит Татьяна, прерывая его размышления.

— Тихо, — сказал он.

— Я буду как мама…

— Целуются… — сказал он.

Таня оглянулась и увидела мать, которую целовал приезжий фиктивный муж, Жигулин Александр Александрович, явно выздоровевший от всех болезней.

Татьяна ойкнула и отступила за дверь.

Валя и Сан Саныч стали подниматься по лестнице.

— Вот здесь ты будешь жить, — сказала Валя. — Там, куда ты едешь, трамваи есть?

— Не знаю, а зачем тебе?

— Я, когда буду беременная, к тебе приеду и буду с передней площадки входить.

— Молчи… я с ума сойду…


…А то вот люди говорят: любовь, любовь, а сами женятся, как будто хотят от неё отделаться поживей. А дальше — чтоб в ногах не путалась и не отвлекала от деловых дел. А у этих двоих она была только впереди и освещала дорогу, хотя и казалось, что они её пропустили. Странные дела, верно? Подумайте сами: они успели в жизни почти всё, что было положено, потому что поменяли местами начало повести и финал, и там, где у одних только хоккей по телевизору и вопли: «Гол! Гол!», у них всё только начинается. История любви, нелепая по нынешним временам, но отлично сказано кем-то: «Они счастливы, а не мы». А теперь, кому не лень, может перечитать начало. Там не о Жигулине, там об энтузиастах, они не только надрываются, работаючи, они людей любят. Вот про что эта история, если по правде говорить. Конечно, читатель теперь сознательный и сам догадается, что к чему, но лучше уж сказать на всякий случай, верно? Благодарю за внимание.

Загрузка...