…В феврале, 13 апреля 1977 года я перестал летать.
…Сказочки придумывают от обиды на жизнь. Я реалист.
Медсестра мне рассказала:
…Посреди площади нашего городка возник огненный столб, и голос, грому подобный, произнёс: “Идёмте все в консерваторию. Кто заколеблется – идти или нет, выбор один – идите вперёд”.
…Дальше тема о человеке, который понял, что не нужна его работа.
Якушев мне сказал:
– Нужен – это тонкая вещь… Если ты ей нужен для каких-то его планов – это отталкивает. Ты должен быть нужен ей самой.
То есть речь идёт об идеалах. По её идеалу хорошей жизни искусство почти не нужно. И она его не планирует.
А другие без него задыхаются.
…Люди перенесут всё, если знают, что нужны они лично, а не их тело, скелет и мясо и как они выглядят или их положение, деньги и даже плоды, а нужна их душа, стремящаяся быть умелой.
…В феврале, 13 апреля 1977 года я разучился летать.
Я выполз из своего дома и увидел то, чего не видел летаючи…
Медсестра мне рассказала:
– …И ещё у меня сон был: будто летят по небу две пирамиды и – хлоп! – вершинами стыкуются, и из них рядами выходят медведи…
…Я бы хотел, чтобы у меня был знаменитый отец. Но этого не было. И в жизни я был аутсайдером. Но у меня есть друг, Илларион, с редкой профессией. Он работает на автокране с балдой. Этой балдой он разбивает дома, которые назначили считать старыми и “непредставляющими”. А для кого? Интересуюсь, для кого они не представляют ценности. Интересуюсь, что значит ценность.
…Если бы у меня был знаменитый отец, мне бы старались оказать льготу, а я бы скромно отказывался и этим был бы прославлен…
…Салют, фестиваль!
Через единство к миру. Через мир – к счастью!
Потому что круглая земля.
…За Ириной Дерюгиной, что ли, начать ухаживать или за Ириной Моисеевой? А Миненкова куда же? Нет, так не годится.
Ещё хорошо бы утопить режиссёра, который сейчас показывает трио “Ромэн” по телевизору. Гитаристов показывает сплошь, а солистку-цыганочку то покажет, то истребит спецприёмом.
Потом рано утром Петя открыл калитку и вышел, я забыл куда, кажется, на большую дорогу.
Потом из лесу вышел огромный серый волк. Но Петя взмахнул пионерским галстуком, и разом исчадие сгинуло. В жизни бывает наоборот. Серые волки пионеров едят.
Конец фильма.
Дальше мультфильм “Марица” зелёного цвета с красными крышами.
…В финале будет написано, что человек не аутсайдер. Для тех, кто считает, что главное в произведении – тема и проблема и что оно этим исчерпывается…
Якушев мне сказал:
…Взрослый не умнее ребёнка. Взрослый практичней, или, как теперь говорят, прагматичней. Что выгодно, то и слава богу. Но время бежит, и взрослому всё труднее оттягивать момент, когда уже ничего не чувствуешь. Поэтому у него выходы:
либо устремиться в детство, либо драться за то, чтобы остаться взрослым как можно дольше, то есть оттянуть момент, когда уже ничего не чувствуешь, и так делает большинство – старается вырасти и жить взрослыми как можно дольше;
либо научиться летать.
Ребенок живёт ожиданием полёта. Он выдумщик.
Взрослый ходит. Он умный.
Мудрый – летает.
…Ошибочно думают, что летают мухи, птицы, аэропланы или ракеты.
Вот рыбы плавают. А мухи, птицы, аэропланы и ракеты только нечеловеческим усилием поддерживают себя в воздухе, чтобы не упасть на землю. Иногда долго планируют, парят, но не больше.
Но это не мудрые. Это чаще всего хищники. Они передвигаются в верхних слоях атмосферы и склёвывают ползающих.
А рыба плавает, даже не двигая плавниками. У неё в животе воздушный пузырь. Рыба плавает даже дохлая.
Мудрый плавает в воздухе, потому что в нём живёт нечто, что делает его легче воздуха, и ему надо прилагать нечеловеческие усилия, чтобы удержаться за землю.
А когда он перестаёт что-нибудь чувствовать, он всплывает вверх навсегда.
Но я не знал, что мудрый может разучиться летать.
…Я выполз из своего дома и увидел то, чего не увидишь в полёте.
…У призвания должно быть признание. А признания я не получил. Всё началось так.
Приходит однажды Илларион и говорит:
– Давай оторвёмся от жизни?
– Давай, – говорю. – А как?
А жена говорит:
– Опять нарежетесь?.. Имейте в виду…
А работал я тогда уже на телевизорном заводе.
– Нет, Княгиня, – говорит Илларион. – В культуру потянемся… Говорят: надо. Мне в конторе выдали билет на два лица. В музей.
– В музей? На два лица? Это в какие же музеи билеты распределяют?
– В музей Пушкина. Поляки какую-то картину привезли. Очередь – не прорвёшься.
– Занимались бы своим делом, – сказала жена.
Она у меня Княгиня. У неё такое прозвище с самого детства. Если б не это прозвище, я, может, и не заметил бы её. А так во всех компаниях – Княгиня, Княгиня. Молва – великая вещь. Так что, когда я её увидел, я уж готов был лезть на голый крючок без приманки. Завёлся с пол-оборота…
Я тогда по молодости всё к чему-то стремился. А к чему, и сам не знал.
Кончил школу, отслужил в Вооружённых Силах, поступил на завод автотракторного оборудования и на заочный.
Работать близко – от Большой Семёновской два шага. На Журавлёвской площади Театр Моссовета отменили и сделали телевизионный театр. Кинотеатр “Родина” на Семёновской площади. Гастрономы есть, парикмахерские есть, друзья есть, девок – навалом и все замуж хотят. Так что в центр – разве что в музей скатать, да лень. Я в стенной газете первый человек, и рисунки остроумные делал под названием “Без подписи”, и красками владел на уровне художника-любителя. Мог и пейзаж написать по фотографии, и голую женщину из чешского журнала. Гитара – это само собой. Магнитофон купил.
И так я жил – не тужил и имел льготы для отдыха и тринадцатую зарплату, и работал не хуже других, и даже фотографировался для доски Почёта.
Чего ещё мне было надо – сам не знаю. В компаниях нарасхват. Первый парень на деревне. Пил – не пьянел. Но всё тянуло куда-то.
А потом слышу – Княгиня, Княгиня. И до меня дошло. Любви не хватало. Говорят – есть она. Посмотреть бы – какая?
Так что к тому времени, как её встретить, я дозрел. Княгиня – прозвище-то какое!
– Ладно, – говорю. – Познакомьте.
– Нет, – говорят. – Не про тебя. Не нашего поля ягода.
– Кто такая?
– Директорская дочка, да директор-то помер.
– Ну и что?
– А она забыть не может.
– Отца?
– Нет, что не нашего поля ягода.
– А чего ж она в наших компаниях-то делает, чужая ягодка?
– Прижилась. Парень у ней был, тоже её поля фрукт, из Плехановского. Всё с нами сшивался, жизнь изучал. Потом отец её помер – стал изучать жизнь ещё где-то. А она у нас за Княгиню идёт. Привыкла.
– Значит, не любила, – постановил я.
Ладно, думаю, где-нибудь встретимся.
И встретились. Да так, как мне тогда нужно было по моему ожиданию.
Все толпились у входа в зал, на лестнице и в вестибюле. Только мне нужно было совсем не туда, и я опаздывал как будто. Я оглянулся на часы под потолком и увидел, что Княгиня сидит на тумбе, от которой начиналась лестница вверх, в зал. Народу было невпроворот, и кто-то посадил её на тумбу, чтоб не затолкали. И часы под потолком приходились как раз у неё над головой.
Я её сразу узнал – и по описаниям и так…
Волосы у неё были светлые и длинные. Только мне тогда надо было не к ней и не в зал на лекцию. Сговорился я тогда с двумя из обмоточного, что сделаю им по фотографиям масляные портреты. Я уже насобачился, но пока всё честно, бесплатно. А там как выйдет.
Я должен был протолкаться в кружок фотолюбителя, где на стене девиз: “Прекрасное – рядом с тобою”.
…Я оглянулся и увидел Княгиню… И часы у неё над головой. Я нацелился на часы пальцем и сказал: “Пиф-паф”. Потому что часы стояли, а свои я разбил на чужой свадьбе.
…И непонятно было – рано мне идти в фотокружок или уже поздно…
И вышло так…
И вышло так, что я нацелился ей в голову.
– Часы-то стоят, – говорю я.
А потом беру её за руку, и гляжу на её ручные часики, и ощущаю, какое тонкое у неё запястье.
– Можно ещё успеть, – говорю я.
– Лекция сейчас начнётся, – говорит толстая такая коротышка, стоявшая внизу.
– Мне не на лекцию, – говорю. – Мне в фотостудию к моим моделькам.
Вроде бы я фотолюбитель.
– А-а, – говорит коротышка.
Тут открыли дверь в зал, и все начали подниматься и входить, и справа – сцена. Под ярким светом.
Когда я снова оглянулся, Княгиня уже спрыгнула со своей тумбы и двигалась вместе с толпой вверх по лестнице.
Тёмная лестница помаленьку пустела, а за синими огромными окнами был город и крыши в снегу. И над моей головой висели остановившиеся часы.
Не знаю, зачем я это сделал: я тоже вошёл в зал.
Он был почти полный. Места были только в последнем ряду у прохода, который шёл от двери, где я стоял, до другой двери напротив.
И тут я увидел, что из первых рядов поднялась Княгиня. Подойдя с обратной стороны к этому полупустому ряду, она стала пробираться в мою сторону – туда, где сидела эта толстенькая.
…И я полез пробираться ей навстречу. Она замешкалась, а толстая девушка поглядела на меня обиженно и поднялась так, что уступила ей место рядом со мной.
Я так подробно всё рассказываю, потому что я так подробно всё помню.
…Княгиня пробиралась, глядя под ноги, а больше ни на кого не глядя. А потом она подняла голову, увидела меня и хотела уступить подруге прежнее место. Но та уже села, и тогда она опустилась рядом со мной.
Она посмотрела на меня в замешательстве и улыбнулась.
– Ну как там насчёт международного положения? – спрашиваю.
– Ещё не знаю, – отвечает она.
А толстая девушка строго смотрит вперёд.
И тут меня заносит.
– Хотите чаю? – спрашиваю.
– Нет.
– Нет, хотите чаю? – спрашиваю.
А сам думаю: “Где я достану чаю? Буфет, наверное, уже закрыт”.
– Хотите чаю?.. Я вам принесу прямо сюда.
На нас смотрели с любопытством. Княгиня чуть нахмурилась и смотрела в пол. А потом вдруг кивнула.
Я с замиранием ждал этого кивка. Всё точно, всё правильно.
– Да, хочу, – говорит она.
– Сейчас, – говорю я, – ждите.
– Хорошо. Я буду ждать.
Я встал и начал пробираться назад. На меня шипели.
Всё вышло гораздо лучше, чем я ожидал.
…Когда я уговорил буфетчицу открыть мне дверь в её полуподвал, вошёл и стал закрывать за собой, я услышал, как кто-то дёргает дверь с той стороны. Я отпустил руку, открылась дверь, и вошла она…
Я ничего не сказал. Она тоже.
Я запер дверь на палку. Буфетчица принесла два стакана чаю и песочные пирожные с запахом столовой.
Мы сели за стол друг против друга, я, придвинул к ней пирожные. И когда она брала своё песочное, я взял её за руку и посмотрел на часы – было ровно семь ноль-ноль, и к моделькам идти было уже поздно.
Я перевернул её руку, отнял пирожное и, наклонившись, поцеловал её в ладонь.
После этого мы поженились и стали жить плохо.
И прожили плохо пять лет. Такая печаль.
А потом пришёл Илларион и сказал:
– Давай оторвёмся от жизни.
– Давай. А зачем?
– Опять нарежетесь? – спросила Княгиня.
Но мы пошли в музей.
Медсестра мне рассказывала:
– …Мы тогда уезжали из бараков в новую квартиру, всю мебель оставили в нашей комнате. Диван с валиками, мама их обшивала полотном, шкаф, стол круглый, кровать железную, ещё комод стоял – и всё помещалось в комнате одиннадцать метров. Я спала в кровати сестрёнки младшей, в детской кровати до двенадцати лет спала. А сестрёнка когда со мной, а когда мама её к себе брала. А отец на диване. И ещё кот Тарасик. Умный. А когда переезжали, отец не велел Тарасика брать. Отец тогда болел и был жестокий. Сейчас он другой совсем, не узнаешь. Не пойму, почему его мама тогда не лечила. Очень трудно ей было. Я помню, она сестрёнке дала три копейки на квас, а я её уговорила купить тридцать граммов леденцов. Очень сладкого хотелось. Выбила чек, а продавщица не разобрала и взвесила нам не тридцать, а триста граммов. Мы так и ушли, ничего не поняли. Целый пакет. А поняли, когда съели. Очень сладкого хотелось. Совестно? А? Или нет? Двадцать семь копеек ей недодали. Или кассирше? А потом соседка рассказала, что у кассирши и продавщицы замечательные дачи по Ярославской дороге. А кот Тарасик меня в школу провожал. Я дойду до школы, скажу: “Тарасик… домой…” Он хвост трубой и обратно домой идёт. Мама сидит после работы с соседками, разговаривает у крыльца, скажет не глядя: “Тарас! Домой!” И Тарасик из кустов – прыг и домой идёт. Мы его оставили и в грузовик не взяли. Но он такой хороший был, тигровый, пушистый… его кто-нибудь подобрал, может быть… Я не плачу, вы не обращайте внимания, Николай Демьянович. Это у меня настроение минорное, Николай Демьянович, мне старшая сестра сказала: вас через два дня из больницы выписывают. Николай Демьянович, если у вас боли в коленке будут повторяться… Не болит?.. Ну ладно… Я старшей сестре скажу, что не болит…
…Каждый человек должен знать что-нибудь обо всём и всё о чём-нибудь, – сказал кто-то, кажется, Лагранж.
…Крепкое здоровье, интересное дело в жизни, много друзей – всё очень просто. Почему же это так трудно достижимо?
Я всю жизнь мечтал, чтобы у меня была куча детей. Только неясно было, кто их должен был рожать. Летающий муж, который легче воздуха, его окружающего, которому, чтобы удержаться за землю, нужно было проявлять нечеловеческое усилие, надо было носить свинцовые башмаки, как водолазы у Жюля Верна, и чтобы их можно было скинуть по желанию.
Но я так и не встретил летающую женщину. Ко времени мудрости они из детей становились взрослыми и проявляли нечеловеческие усилия, чтобы махать крыльями и подняться выше других. И никогда не пытались научиться летать. Но для этого надо стать мудрой. А им казалось, что мудрость – это детство, только под другим соусом. И они боялись.
…Поженились мы с Княгиней и стали жить плохо.
Мать у неё была чокнутая на воспитанности, на благородстве и тактичности. А сама злобная, как скорпион. И дочь сделала тихушницей, весь лоск только снаружи. Дочь – та потемпераментней была, но мать – образец. “Мама сказала, мама так считает”.
– Зачем же ты за меня замуж вышла?
– Я думала, ты энергичный и пробивной.
– Я энергичный, но не пробивной.
– Почему ты не пробивной? Надо пробиваться.
– Мне скучно.
– В таком случае мама считает, что нам надо поду мать о наших отношениях.
– Мама считает. А ты?
– Я не знаю.
– А куда пробиваться? В директора?
– Папу не трогай. Это святое. Знаешь, какой он был?
– Не знаю.
– Лучше всех в преферанс играл. А анекдоты как рассказывал – все лежали!
– Что же ты из отца дурачка делаешь?
– Его все любили.
– Меня раньше тоже все любили, да я их на тебя променял.
– Кроме Иллариона.
– Иллариона не трогай. Это – святое, – говорю я.
– У меня до тебя знаешь какие варианты были, а у тебя одни модельки… И мою маму в кино снимали.
– Не видел. Когда?
– В эпоху немого кино. У неё лицо значительное. Она даже ходить меня научила. Женщина должна ходить носки чуть-чуть в стороны. Это воспитание. Тебе не понять.
– Скажи, а почему твоя мама домработнице “ты” говорит. Они ведь одного возраста?
Так и жили.
В постели она была ничего. Вот и вся любовь.
Тоска.
Пять лет отношения выясняли. А вся любовь была, когда она дверь в столовую пыталась открыть. Я ей потом ладонь поцеловал и говорю:
– Я хочу умереть.
– Зачем?
– Я боюсь, что лучше ничего не будет.
У её матери была конфетная коробка и связи.
Ну связи – это понятно. Секретарь-машинистка, ясное дело. А на конфетной коробке была картинка – девушка розу нюхает. Коробка древняя, ещё из эпохи немого кино. Мать рассказала – эта коробка у неё с девичества, от её матери, от бабки моей жены то есть. А когда тёща сама беременная была, бабка эта велела ей на картинку глядеть и мечтать, чтоб такая дочка родилась. Такая и родилась.
А потом стали по телевизору “Клуб джентльменов” показывать – мелькнула на один момент такая передача. Человек пять в отглаженных костюмах, все как на подбор воспитанные и один смешной – для порядка. А двести миллионов невоспитанных в своих квартирах смотрели, как их презирают.
– Вот это люди, – сказала мама дочке. – А вам надо подумать о своих взаимоотношениях.
И я подумал.
Доехать до Таганки, что ли? Там театр, а рядом ресторан “Кама”. И за столиком я разговорился с одним Геной. После этого мне полегчало.
Гена рассказал:
– Мне жена говорит: “Я интеллигентная женщина, а ты Квазимодо, давай разводиться, пианино я оставляю себе”. Я её безумно любил. Три года в армии был, любил, три года после армии ухаживал, год как поженились. Квартиру сменил королевскую – тридцать метров, на улице Степана Халтурина.
Я говорю – давай разводиться. Я её безумно в смысле любил. Она учёная. Кандидатом наук будет. Думаю, в смысле надо ей окончить институт – она из интеллигентной семьи. А я до армии техникум кончил. Вернулся из армии, год работал главным инженером. На кроватной фабрике. Полтора куска в месяц имел; а она рыбками занималась, макроподусами. Вношу рацпредложение – разводить рыбок на продажу. Зоомагазин берёт как из пушки. В смысле мальков. Жена молодая, из интеллигентной семьи, кончит институт, кандидатом наук будет – кормить надо каждый день.
Бросаю заочный с первого курса. Ставлю аквариум на весь подоконник – полтора на шестьдесят. Гоню мальков в зоомагазин. Рацпредложения гоню – премию имею каждый месяц. Одеваю как королеву. Покупаю пианино. Делаю таблицы срезов мышц ей в институт. Раскрашиваю амёб, в смысле – к каждому зачёту. Учёный мир её хвалит. Профессор говорит – может кандидатом наук стать.
Кончает институт, получает диплом, ромб на кофточку, оставляют в аспирантуре. Идём на Невский, делаем завивку, несём профессору макроподусов, идём в театр на Райкина, идём в ресторан в гостинице “Московская”, идём домой, дома она говорит: “Я интеллигентная женщина, а ты Квазимодо, мне с тобой стыдно, давай разводиться, пианино я оставляю себе”.
Ладно, говорю. Кладу четыре десятки – подаю на развод, уезжаю в Куйбышев с начальником цеха на конференцию по фрезерованию. Аквариум разбил, макроподусов – мальчишкам, водоросли на помойку. В Лисках пересадка – билетов нет, плебеи в очереди стоят. Говорю начальнику цеха – надувайте щёки. Говорю кассиру – я ассистент профессора Филиппова, еду в Куйбышев на конференцию по атомной энергии. Показываю пригласительный билет для фрезеровщиков, не смотрит, даёт два билета в мягкий. Говорю начальнику цеха – хватит надувать щёки.
Приезжаю в Куйбышев, слушаю шестьдесят четыре доклада по резанию металла. Десять процентов учёных, сорок процентов нашего брата практиков, в смысле народных умельцев, пятьдесят процентов специалистов по контактам между учёными и практиками – и все кандидаты наук. Один впаял наконечник для резца на Т-образном замке – кандидат наук, другой исследует каплю эмульсии, капля лежачая – кандидат наук. Посылаю записку – какая разница между наукой и сухоедением. Кричат – хулиганство!
Пишу три рецензии на своё изобретение, несу их на подпись к трём светилам, как из пушки подписывают – моё изобретение уже на трёх ихних заводах внедрено, план секут как из пушки, каждый месяц премию. Говорят мне – сейчас не время изобретателей-одиночек, организуем авторский коллектив. Организуем. Сейчас не такое время, чтобы авторы-одиночки пользовались плодами своего изобретения. Получаем патент на всех. Люди интеллигентные. Надо оставить им пианино и разойтись по-доброму. Всё-таки кандидаты наук.
Конференция кончается. В сердце трагедия. Получаю письмо от Лили: “Безумно люблю молодого ракетчика. Уже целуемся”. Хотя обещала до суда – без физиологии. Но я понимаю – инстинкты, подкорка. Начальник цеха говорит: “Тебе надо размагнититься. Ищи бабу”. Ищу бабу. Знакомлюсь. Студентка педагогического института, Куйбышев – город студентов. Мой вкус в смысле на худеньких, а эта пышная, зовут Неля. Блондинка. Иду на танцы второй раз. Танцует только со мной. Насчёт Квазимодо ни слова. Ах так, думаю. Приглашаю в ресторан. Приводит подругу. Кладу на стол полкуска. Провожаю домой. Прощаюсь. На следующий день говорит: “Не пойдём на танцы. Ты уедешь, я скучать буду”, – говорит она. Насчёт Квазимодо ни слова. Ах так, думаю. “Нелечка, – говорю. – Люди расстаются как корабли – это трагедия”. Смотрю – плачет. Насчёт Квазимодо ни слова. Ах так, думаю. “Нелечка, вы были замужем?” – “Нет, но я не девушка”. Я ей говорю: “Нелечка, ты пойми, счастье твоё в твоих руках. Люди встречаются как корабли, ты в смысле уже не девушка, для любимой женщины я усеку любую проблему”. Она говорит: “Ко мне нельзя, у меня бабушка”. – “Ну, это другой разговор. Такси!” – “Вас куда везти?” – “За городскую черту”.
Вылезаем за городской чертой. Ночь. “Нелечка, посиди”. Сажаю её на скамейку. Ловлю бабусю. “Бабуся, мы поженились, спаси, ночевать негде. Вот пять рублей, помоги провести медовый месяц”. – “Месяц не могу, – говорит бабуся. – Что вы? Сын завтра из армии приезжает”. – “Ну, тогда на одну ночь в смысле медовый месяц. Бабуся, целую”. Постелила она нам в избе. Даже чистые простыни дала.
Ты знаешь у меня вкус, я худеньких люблю, а она пышная такая. Всё наоборот. Мы с ней восьмой год живём. Четыре года как расписались. Трёх рахитов народили, в смысле детей – Людмилу, Сашку и Виктора. Дети здоровые как из пушки, каждый день жрать просят. Работаю как зверь. Рацпредложения. Каждый месяц верный кусок. Высшего образования у меня нет. Директор, свой мужик, говорит: “Гена, был бы у тебя ромб на пиджаке, был бы ты кандидатом наук”.
– Папаша, ещё полкило коньяку. Три звёздочки. И килечек. Пряного посола.
Ну, после “Камы” мне полегчало. Пришёл домой и веселюсь.
Княгиня говорит:
– Как ты мог? Как ты мог? В какое ты положение меня поставил! Мама спрашивала, куда ты пропал, а я даже ответить не могла.
– Я не пропал, – говорю. – Я нашёлся…
А сам думаю – что делать? “Кама” не выход. Пропаду. Говорю:
– Ты бы работать пошла.
– Настоящий мужчина так бы не сказал. Когда папа был жив, мама не работала.
– Тогда давай с тобой не просто так, давай детей делать. Я их любить буду.
– Какие дети? Ты институт бросил.
А утром приходит Илларион и говорит:
– Давай от жизни отрываться.
– Опять нарежетесь? – спрашивает Княгиня.
И мы пошли в музей.
Сели в метро – и до “Кропоткинской”.
– Что за картина, Илларион?
– Не знаю. Люди смотрят, и мы поглядим.
– Ты в музее бывал, где картины?
– А ты?
– В Третьяковской галерее был до армии. Ивана Грозного смотрел.
– У меня открытка есть, – сказал Илларион.
– Ну как, Илларион, продвигается работа?
– Ещё пол-улицы сломал.
– Граждане, не сходите – не загораживайте прохода.
– Илларион, а что будет на месте старой улицы? Новые дома?
– Нет.
– Понятно. Сквер будет. Деревья и скамейки.
– Нет.
– Извини, не сообразил. Улица шире будет, проезжая часть, трасса.
– Нет.
– А что же тогда будет?
– Вид будет.
– Да отойдите вы с прохода, господи!
– Илларион, а ведь раньше тоже был вид?
– Старый.
– А теперь?
– Новый будет.
– Молодой человек, уступите женщине место… Садись, Вовик. Мама постоит.
– Илларион, значит, ты считаешь, что, если сломать старый вид, получится новый вид?
– Нет.
– А как?
– Сначала надо построить новые дома.
– Понятно. Тогда старые дома покажутся убогими.
– Да, жалкими.
– И их надо сломать?
– Я ломаю.
Ну, вышли на “Кропоткинской”.
…Если откинуть громкие слова, то многие думают, что мудрый – это усталый. Трепыхался, трепыхался, а жизнь-то крылышки и пообломала. А разве крылья для воздухоплавания? Крылья для трепыхания. Для воздухоплавания нужен пузырь как у рыбы, воздушный шар, монгольфьер, нужно, чтобы сама вода или воздух от дна отрывали и вверх выталкивали, сама среда вверх выталкивала. Нужно в верхних слоях атмосферы передвигаться как по земле ходишь – в любую сторону и не боишься свалиться. Мудрый – это который летает потому, что у него душа как у ребёнка. Только ребёнок летает во сне, а мудрый наяву.
Сначала на улице стояли в очереди, а в железные ворота партиями пускали, как в ГУМ за индийскими занавесками. Кого пустят, те бегом по дорожке к каменным ступеням – а там колонны как в храме и вход.
– Разве в храм бегают? – спросил Илларион.
Хотите верьте, хотите нет, но я этого здания ни разу в жизни не видел, хотя родился в Москве. Ни к чему было. В Третьяковке был. До армии. Это я уже говорил. А после был в Василии Блаженном, в Историческом, на Новодевичье кладбище ездил памятники смотреть знаменитых покойников, в Кремле был – шапку Мономаха видел и тарантасы золотые. А этого дома не помню с колоннами, хотя на улице этой был. В кино ходил, в клуб напротив. Темно было.
– Илларион, я опять стих написал. Хочешь, прочту?
– В стенгазету?
– Нет, из жизни.
– Валяй.
Ко сну супругу клонит.
Мамаша варит суп.
А я сижу как слоник
И водочку сосу.
А я сижу как ослик,
Ушами шевеля.
И всё, что будет после,
Известно до нуля.
– Продвигайтесь, продвигайтесь. Сейчас пускать будут…
– Неужели сам написал?
– Да ладно вам толкаться-то. Все пройдём.
Пропустили в ворота нашу группу, и все помчались по дорожке к ступеням.
– Не бежи, – сказал Илларион. – Что мы, жлобы? Культура всё-таки. А ещё есть стихи из жизни?
– Есть.
– Пропустим жлобов. Мадама, зонтик-то убери. Закрой зонтик-то.
Мадама оборачивается и говорит:
– Чёрт-те кого пускают на выставку!..
А другая:
– Демократия…
Илларион говорит:
– Вали, вали, мочалки… Занавески разберут. – И мне: – Давай, Коля, пошли. Бабы есть бабы. А тут духовные ценности. Нельзя! Ты против духовных ценностей?
– Не знаю, – сказал я.
И мы вошли в дверь. Здоровенную. Этажа на полтора.
…Война кончилась, когда мне было два года.
Жил я без потрясения на пятом этаже. Так, разве что занудство одно. Да ну их, потрясения. Насмотришься в кино, как люди жили, и хватит. Сейчас по-другому живут. Всё я к тому времени перепробовал; и модельки были, и барахло приличное, не хуже, чем у людей, и на Княгиню глаза пялят, мне завидуют, и даже любовь встретил. Только она короткая оказалась, эта любовь, – до загса.
Наутро после ресторана и первой нашей с ней постели Княгиня сказала:
– Больше я ни о чём не мечтаю. А то, что ты рабочий, это ничего. Не век же ты будешь рабочим, правда? Поцелуй меня сюда.
И показала на грудь.
На этом наша любовь кончилась.
– Ладно, слезай с тумбы. На лекцию опоздаем, – сказал я.
– С какой тумбы?
– Это поговорка такая.
– Ты какой-то странный.
– Это потому, что мне тоже больше мечтать не о чем.
– Я тебя разочаровала?
– Нет, что ты.
– Это потому, что я ещё ничего не умею. Ты подожди, я научусь.
– Чему?
– Всему. А детей нам не нужно пока, – а вдруг ты институт не кончишь?
– Чтобы детей делать, высшее образование не требуется. Годится моё среднее. Может быть, после этой ночи забеременеешь.
– Не бойся. Я таблетки приняла. Маме жена начальника отдела привезла из ФРГ.
– Мама твоя любит юмор, – говорю.
– Нет, мама юмор не любит. Она считает, что юмор – это вульгарно.
– Скажи, почему тебя Княгиней прозвали?
– Я в школе в драмкружке играла княгиню Волконскую. Мы ставили поэму Некрасова “Русские женщины”. Читал?.. Я на неё лицом похожа.
Я говорю:
– Читал… Только там про русских женщин, а не про лицо. Хотя это давно было.
– Верно? – Она поднялась с постели. – Сейчас главное – лицо. Такое время. У кого лицо, тот пробивается.
А я думал, что она молчаливая.
– Ты знаешь, за эту ночь я стала совсем другая. Ты знаешь, мне про тебя говорили ещё до того, как ты меня увидел. Все говорили “художник, художник”. Я тебя сразу по описаниям узнала, когда ты мне там, в буфете, руку поцеловал. Я подумала: “Ну, точно. Совсем такой. Молва – великая вещь”. Не притворяйся – у тебя же слёзы на глазах. Это от счастья?
– От счастья, – говорю я.
Толпа в музее – не протолкнёшься. Куда идти – не поймёшь.
– Вы на выставку?
– Нам польскую картину.
– Не понимаю вас. У нас много картин… Проходите, пожалуйста.
Илларион говорит:
– Давай сначала коней посмотрим?
– Каких коней?
– Выставка наверху, а справа кони. Я разглядел.
– Коней потом, –говорю. – Кони не привозные.
Стали пробиваться на выставку. Сначала пошли в залы, где меньше людей, потом – где побольше. Картин много, и все разные.
Странно, но я тогда впервые заметил этот разнобой.
Я думал, что картина от натуры зависит. Какая натура – такая картина. А тут заметил – два портрета рядом висят, а друг на дружку непохожи. Не лицами непохожи, а картины непохожи. А как выбрать, которая лучше и какую смотреть?
– Илларион, – говорю. – Так дале не пойдёт. Давай искать ту знаменитую. Иначе очумеем.
Илларион спрашивает у женщины во фраке – как стюардесса, только старая:
– Мамаша, какая самая лучшая польская картина?
– Польская? Здесь все из польских музеев.
Мы пошли.
– Мальчики, стойте! Вам, наверно, “Девушку с горностаем”?
– С каким горностаем?
– Картина Леонардо да Винчи “Девушка с горностаем”. Во-он в том зале, в центре, видите? Только там очередь большая.
– Опять очередь? – спрашиваю. – Не пойдём.
– Нельзя, – говорит Илларион. – Не обижай. Меня в конторе спросят.
Сейчас вспоминаю то время – таких двух идиотов на всей планете только двое было.
Боже мой! Даже страшно подумать, что было бы, если бы я её не встретил. Так бы слепым и жил.
Она всех ошарашивала, кто к ней постепенно подходил. Я по лицам видел. Но и я, видимо, дозрел к тому году.
Поверите ли, как только стюардесса сказала – Леонардо да Винчи, у меня в сердце – щёлк! – тот самый? А я думал, что он где-то в незапамятных временах, а он под боком. А как сказала – “Девушка с горностаем”, я прямо завыл молча – только бы судьба не подвела.
Не подвела.
– Молодой человек, нельзя задерживаться. Люди посмотреть хотят.
Илларион меня за рукав тянет.
– Дурачок, можно снова в очередь стать.
Разве расскажешь?
Разве расскажешь? Надо увидеть. На то она и “Девушка с горностаем” Леонардо да Винчи.
Я только теперь знаю, если картину можно рассказать – она не нужна. Но про девушку эту – можно.
Сидит. Умница. Всё.
Если бы я такую встретил, я бы за ней на четвереньках пополз бы через пол-Москвы, да она бы не позволила.
Эта не подведёт. Она нарисованная.
На земле таких не бывает. Только в космосе. В космосе Леонардо да Винчи, и ни в чём другом. А никто другой так далеко не залетал. Это я теперь знаю.
Сцена перед занавесом. Вечер. Ворота Флоренции. Выходит высокий человек.
Леонардо
(негромко)
Уходит день. На башнях облаков
Певучий след оставил тихий вечер.
Уходит день… Как горестно, как жалко.
Ещё один поклон календаря.
Семнадцать лет из жизни укатилось
И унесло пылающий Милан.
Минуты завиваются в часы,
Часы в года, и стрелки кажут вечер.
Садится солнце, холодеет небо,
А там гляди, уж золото волос
Луна засеребрила сединою.
Старик… Старик… Морщинистое имя…
Ограбленная молодость моя!..
Пауза.
Как пахнут эти розы!.. Этот запах
Так ярок, что почти звенит как песня,
Как будто юность и как будто я
Не флорентийский мастер Леонардо,
А снова жизнерадостный юнец,
Которому рассказывал учитель
Историю занятную о том,
Как некий человек всю жизнь старался
Систему мирозданья угадать…
Всё зыбко, мир дал трещину, синьоры,
В которую, свернувшись как папирус
Со стёртыми, забытыми значками,
Летит вся современная культура…
Деянья наши – просто письмена,
Начертанные слабою рукою
Кусочком мела на слепой стене,
Рад человек, себя увековечив,
И вся стоит исписана стена…
Но вот из бездны возникает вечер
И рукавом стирает письмена…
Пауза.
Как страшно возвращаться стариком
Туда, откуда уходил щенком…
Никто не ждёт… Не нужен никому…
Вернулся я к началу своему…
Привет тебе, Флоренция!..
(Входит в городские ворота.)
Занавес открывается.
…Раньше говорили – найти своё место в жизни, и это означало буквально место в пространстве, территорию, место работы. Так и говорили: у него есть место, он получил хорошее место. Или поместье, или город, который по-польски тоже “място” – город, огороженное пространство вроде огорода. А теперь?
Теперь известно, что жизнь – в движении и место в жизни – это место в процессе. И человек понял, что он часть процесса. И затосковал.
Потому что ему объяснили – он не сам едет куда хочет, а его везут как запчасти процесса.
…Небо бесконечно.
…Всё казалось, что можно что-то сделать.
…Якушев мне сказал:
– Что такое ремесло? Это “не хуже, чем у людей”.
Уровни могут быть разные, но изготовленная вещь имеет предварительный эталон, иногда – шаблон, штамп. И есть с чем сравнивать.
А искусство – это новинка.
…У искусства тоже есть эталон, но внутренний и движущийся. И он отыскивается в самом процессе работы, и называется – идеал.
У ремесла – эталон, у искусства – идеал.
Все неприличия в искусстве возникают от путаницы – эталон и идеал.
…Это не разница в определениях, это разница в сути.
Эталон – это то, с чем можно сравнить изготовленную вещь. А идеал сравнивать не с чем, разве что с другим идеалом. Запомним это.
К эталону мы можем предварительно стремиться, а идеал должен быть отыскан в самой работе.
Эталон стоит на месте, и мы к нему движемся, а идеал уходит от нас как горизонт.
Ремесло останавливается, когда эталон достигнут. Искусство останавливается, когда продолжение ухудшает вещь.
Отсюда совершенно разная оценка законченности.
Ремесленная вещь закончена, когда достигнут эталон. Произведение искусства должно быть закончено в любой момент изготовления.
…Если найдут руки от Венеры Милосской – будет хорошо. Но это будет другое художественное произведение. Потому что если бы не нашли саму Венеру Милосскую, а нашли бы только руки, то было бы произведение – руки богини.
Ремесленное же произведение существует только в целом виде.
И потому огромна разница между обломком и фрагментом.
…Потому что ремесленное произведение – это правило, состоящее из правил, а произведение искусства – это правило, состоящее из исключений.
…Искусство такая вещь – как только в него прорвёшься – конец. Назад дороги нет.
Если только не собьют, конечно, умники, которым нравится не искусство, а болтовня о нём. Они знают точно, как делать детей, но сами не делают почему-то – инструктируют тех, у кого это и так выходит.
А как прорвёшься в искусство – так конец. Назад пути нет.
Не в том смысле, что сам в профессионалы пойдёшь, а в том, что без него уже нельзя.
Другая жизнь начинается.
…У меня так получилось, что я сначала разум увидел в полёте, а потом сердце. Но это неважно, с чего началось. Важно, чтобы не житейское в тебе ходуном заходило, а полёт.
Я, когда девушку эту увидел с горностаем, – очумел. Потому что подумал – нет. Ну это же ясно, кто такой этот человек, который её нарисовал, – вот к чему душа тянулась. Стою и трясусь.
Илларион говорит:
– Ты только не чокнись.
– Подожди, – говорю, – Илларион, милый ты мой, подожди.
– Ну вот.
– Всё, Илларион, теперь всё.
– Что всё?
– Теперь всё, совсем всё. Назад пути нет.
– Идём на воздух. На нас стюардесса смотрит.
– Пусть смотрит.
– Идём, Коля. Идём, Коля.
– Как же я уйду?
Ушли.
Погоду не помню. Столько лет прошло. Вроде снег должен быть или, наоборот, жара, а у меня в памяти одно серебро. Должно быть, дождь моросил, а небо и асфальт – серебряные. Хотя зонтиков не помню.
Пришли домой ко мне – Илларион проводил. А я разговариваю всю дорогу, даже язык стал сухой.
Дома Княгиня говорит:
– Ну? Насмотрелись на голых женщин?
Я молчу. Илларион спрашивает Княгиню:
– У вас нет чего-нибудь? Ему поправиться надо.
– Хватит с него. Вчера поправлялся.
– Зря ты это. Кольке поправиться надо. Дай рюмку. Не видишь, что ли?
А я смеюсь.
– Жаль… – говорю я, – …что сейчас не гражданская война.
– Совсем обалдел, – говорит Княгиня. – Больше в музей не пойдёшь.
– Жаль, – говорю, – что сейчас не гражданская война… Я б тебя в Чёрное море сбросил. Таких надо в Чёрное море сбрасывать. Ты свет застишь.
– Я сейчас маме позвоню!
Тут я крикнул:
– Усохни!
Первый раз на неё крикнул.
Она стала тихая. Илларион меня за руки держал.
…Я ещё раз пытался пробиться в музей, десятки совал, без билета не пустили.
А потом картину увезли.
Нет. Так дело не пойдёт. Надо про Леонардо где-нибудь узнать.
В заводской библиотеке про Леонардо брошюра “Леонардо – великий художник Возрождения, один из плеяды тех, кто…”.
Отставить.
Пошёл к парторгу.
– Анатолий Борисович, у меня персональная просьба.
– Персональное дело?
– Анатолий Борисович, просьба… Просьба, Анатолий Борисович.
Объяснил ему, что мне надо в Ленинскую библиотеку, а институт я бросил.
– Заниматься хочешь? Дело. Письмо от парткома я организую. Но и у меня к тебе просьба. Из ГАИ просили усилить пропаганду. Нарисуешь мне плакаты насчёт соблюдения правил уличного движения… Ты что такой зелёный?
– Нет, Анатолий Борисович, не могу рисовать. Сейчас не могу. Потом.
Обиделся. Очки снял.
– Стыдно, – говорит.
– Нет… Сейчас не стыдно… Не могу… Тошнит.
Он стал на меня смотреть.
– Объясни.
– Ну ладно, – говорю. – Можете не писать письмо. Я понимаю.
– Что с тобой творится?.. Говори быстрей… Мне некогда. У меня летучка.
– Я в музее был.
– Ну и что?
– Леонардо видел… Леонардо да Винчи. “Девушку с горностаем”.
– “Дама с горностаем”… Знаю.
– Разве она дама?
– Ну-ка зайди ко мне… Копылова, некогда, некогда. Подойди через двадцать минут.
Думаю – чем чёрт не шутит? Рискну. Расскажу как есть.
Просидели мы не двадцать минут, а полтора часа. На телефоны он не отвечал. Трезвонили – сил нет.
– Ладно, один раз потерпят, – сказал он. – Продолжай. Запустили мы это дело. Письмо я тебе, конечно, организую. От плакатов тебя освобождаю. Дима нарисует, культорг.
– Я от жизни отрываюсь… Я понимаю, Анатолий Борисович… Но не могу…
– Нет, – говорит. – Не отрываешься… Запустили мы это дело. Подготовься, а месяца через два сделаешь нам сообщение.
– Ну месяца за два я управлюсь.
Так я думал тогда.
– …А знаешь, почему ты перестал летать?
– Почему, Илларион?
– Потому что тебе понадобилось, чтобы летали все.
– Так я ведь не скрывал этого, Илларион.
– А кто будет по земле ходить?
– Ходить по земле должны все, и летать тоже все.
– Опоздал ты с этим делом, – сказал Илларион. – Все и так летают. Я этим летом летал в Сочи.
– Это не вы летали. Это аэроплан летал, а вы в нём спали.
– Ну самолёт летал, какая разница?
– И аэроплан не летал, а изо всех сил старался не упасть. Разве это полёт? Полёт – это когда ты легче воздуха, как рыба легче воды.
– Рыба не легче воды.
– Но у неё пузырь, который легче воды.
– А что у человека легче воздуха? – спросил Илларион.
– Желания.
– Любые?
– Нет… Направленные вверх… В небо…
Якушев мне сказал:
…У Тициана есть картина – “Любовь земная и любовь небесная”. По обе стороны какой-то чаши сидят две женщины – одна в парчовом платье, а другая голая. Какая из них любовь земная, а какая небесная – сам чёрт не разберёт.
…Княгиня поначалу обрадовалась, что я в Ленинку стал ходить.
– Правильно. Пора готовиться к новой жизни. Ты по каким предметам готовишься?
А потом забастовала. Меня целыми днями дома нет. После работы я туда – и до закрытия.
Парторг говорит:
– Мне твоя тёща звонила. Жаловалась, дома не бываешь. Как идёт подготовка?
– Пошлите её подальше.
– Подготовку?
– Тёщу.
– Нет, так тоже нельзя.
– Анатолий Борисович, мне поговорить не с кем. В читальном зале не поговоришь, а в курилке только про баб и про “Жигули”.
– Я тебя с одним мужиком познакомлю. В школе с ним учился. Якушев Костя. Он про Леонардо всё знает.
– Познакомьте, Анатолий Борисович. Я вам сто плакатов нарисую.
– У него и прозвище было Да Винчи.
– А он кто?
– Художник.
– Дело!
– И у тебя быстрей пойдёт.
…У меня после этого так дело быстро пошло, что не успел я оглянуться – жена говорит:
– Я интеллигентная женщина…
А я говорю:
– Знаю… Ты интеллигентная женщина, а я Квазимодо. Пианино ты оставляешь себе.
– Какое пианино?
– Шутка.
– Юмор – это вульгарно.
– Мама говорит. Всё знаю. Это мама твоя вульгарная.
– Маму не тронь.
– Это святое. Я знаю.
– Я твоего Якушева ненавижу. Между прочим, он мне всё время на грудь смотрит.
– Так, может, больше смотреть не на что?
– Коля… Что ты делаешь?.. Где наша любовь?
– У мамы спроси.
– Она мне всю жизнь отдала.
– Отняла, – говорю. – Пойдём в музей.
– Голых женщин смотреть? Да?
– Одетых. В Третьяковку пойдём. Якушев велел к Сурикову приглядеться.
– То Леонардо, то Суриков, то Илларион. Я твоего Иллариона ненавижу.
– Пойдем в музей.
– Нет.
– Пойдём в музей!
– Не пойду.
– Пойдём в музей…
– Пойдём.
Я в то время занимался как бешеный. То времени девать некуда, а то сутки мигают как светофор…
Два месяца промигало, я сообщение в клубе сделал. По энциклопедии. А то, что я про Леонардо в Ленинке вычитал – этого не расскажешь. Слов таких у меня тогда не было. Закружило меня. Сплю и вижу ту эпоху итальянского Возрождения. Пока Якушев не сказал:
– Затормози. А то специалистом станешь.
– Дядя Костя, а разве плохо?
– Художник в тебе пропадёт. Засохнет.
– Почему?
– Материал задушит. Полюбишь болтать про Леонардо, а его разлюбишь.
– А что делать?
– Тебе надо цветом захлебнуться. Пора тебе Сурикова поглядеть. Иди. Придёшь – расскажешь. Только не ври. Не понравится, так и говори – не понравилось. Иди. Да жену возьми.
– Зачем?
– Возьми. Знаю, что говорю.
А это у нас не первый разговор с ним про Сурикова.
Ну, потопали мы. Я такси взял. Согласилась всё же ехать моя Княгиня.
Не спугнуть бы. Только бы глядеть не мешала.
Подъезжаем к Третьяковской галерее – опять очередь. В полпереулка.
– Всюду у нас очереди, – говорит Княгиня.
– Не срамись, – говорю. – Не за гарнитурами очередь.
– Давай займём, – говорит. – А пока погуляем.
Заняли мы очередь за одним из Челябинска, а позади нас из Бурятской автономной пять человек. Говорят – ничего не поймёшь.
Стали неподалёку ходить. Выпили кофе с бутербродами – напротив Третьяковской галереи палатка. Рядом школа художественная. По двору шмокадявки с этюдниками бродят, и лапы перемазанные. Автобусы стоят. “Интурист” машины гоняет.
– Смотри, какая решётка богатая, – говорит Княгиня. – Войдём, поглядим.
– Библиотека, – говорю.
– Вот люди жили… – говорит Княгиня.
– Которые решётку делали?
– Это меня не касается.
– Зря я тебя позвал.
– Я могу уехать.
И всё такое в этом роде.
– Ну скоро там?.. А то я устала ждать.
– Пускают… Бежим.
Пошли мы по Третьяковке. Картин бесчисленно. Княгиня:
– Смотри, какая картина красивая. Вот бы нам такую над тахтой. Дорогая, наверно. А раньше, наверно, дешёвая была. Сейчас все предметы роскоши дорожают. Коля, а это кто? У него лицо незначительное. Я бы за него не пошла. Коля, а это, смотри, Пушкин. Как живой. Кипренского. Я знаю.
Экскурсоводы орут. Княгиня ахает.
А тут звук выключили. Вижу только, Княгиня рот разевает, как рыба, а слов не слышно. Это значит я картину увидал и опять про Леонардо вспомнил. Александр Иванов. “Явление Христа народу”. Тихая картина. А вокруг тихие люди. А по стенам тихие этюды к этой картине. И тут я почему-то снова вспомнил Леонардо.
Нет, подумал я, мало я ещё про Леонардо знаю. Продолжим. Не нахлебался я ещё этого варева. Надо разобраться. Я докопаюсь. Самому мне художником не быть, это я понял. Но я докопаюсь до сути. А до какой сути – сам не знаю.
Смотрю на картину – Александр Иванов, русский человек, а картину написал из чужой жизни. Значит, надо ему это было для чего-то, значит, можно проникнуть. Во всё.
Иоанн Креститель – лицо мощное. А вдалеке тихая фигура. Слева – ветки, а справа мой предок сидит, улыбается сквозь слёзы – раб несчастный. Понять старается, что к чему.
– Коля, идём. Не надо… Это религиозная картина? – шёпотом спрашивает Княгиня.
– При чём тут религия?! – шёпотом ору я. – При чём? Человека не понимают, вот про что. Это про гражданскую войну картина. Александр Иванов до семнадцатого года не дожил и до Отечественной не дожил. Но это всё одна и та же революция. Она ещё при Леонардо да Винчи начиналась. И ещё раньше, при Спартаке. Рабы подымались, к ней с разных концов подходили, кто как мог в те годы. Она же вырасти должна была.
– Коля, я не знала, что ты идейный, – говорит Княгиня.
– Я сам не знал.
Но тут заорал экскурсовод, и нас оттёли.
– Давай, – говорю, – больше нигде не останавливаться. Забежим, только Сурикова поглядим. А то перед Якушевым неудобно.
И двинулись мы через все залы.
– Быстрей, быстрей, – говорю. – Некогда. А то Якушеву рассказать будет нечего. А он спросит.
А сам расплескать боюсь. Есть Леонардо, есть. Живёт зёрнышко.
Один только раз остановились.
– Красивая какая, –говорит Княгиня. – Незнакомка. Я знаю. Она моего типа или нет? А какого я типа? А глаза я тоже так могу делать. Гляди – так?
– Ещё лучше, –говорю. – Идём.
Ну прошли мы “передвижников”, прошли “Трёх богатырей”. Входим к Верещагину – черепа, антивоенные картины, узорная дверь в Средней Азии. И в зал Сурикова. Картины тоже огромные – “Боярыня Морозова” как раз напротив двери.
Страшная какая-то. Нищий на снегу сидит. Ноги грубые. Поп хохочет. Чёрная женщина руку подняла, а в руке кандалы. Лицо красивое, только голодное.
На репродукциях всё понятно было. Раскол, старая вера, новая вера. Слева противники, справа – союзники. Это я уже знал. Экскурсовод рассказывал ещё до армии. А на картине всё стало по-другому. Краски, краски. И страшная какая-то. В общем, понимаю – большая вещь. Но в общем не понравилось. Так Якушеву и доложу. Ничего не поделаешь. Каждому своё. О вкусах не спорят. В следующем зале “Иван Грозный”. Это я уже видел. А дальше вниз по лестнице ещё тыща залов.
– Пойдём, – говорю, – обратно. А вперёд идти – запутаемся.
Пошли обратно через верещагинский. Смотрю, а его картины какие-то рыжие стали. Как будто через жёлтый светофильтр. Смотрю – Княгиня моя отстала и назад глядит.
– Идём…
– Подожди… – говорит.
Оглянулся и я – куда это она смотрит? И вдруг сквозь просвет двери опять Морозову увидел. Не всю. Дверь мешала. И вдруг вижу – серебро.
На картине – зима, но серебряная и что-то напоминает. А что? Не могу вспомнить. И вдруг вспомнил – погоду напоминает, которая была, когда я от “Девушки с горностаем” уходил.
– Коля, я ещё хочу посмотреть…
Я так удивился, что говорю:
– Ну давай.
Двинулись обратно.
– Коля, помедленней…
Пошли помедленней, а навстречу нам надвигалась великая картина. Чем ближе, тем более великая. Фигуры те же, а картина всё лучше, всё больше. Великая. Пока я не понял – цветом захлёбываюсь. Как это можно – не знаю, только чувствую – печаль и стойкость, и как будто я мимо картины смотрю, а как-то всё печаль и стойкость.
Подошли. Смотрели. То проходило, то снова подхватывало. Другие картины Сурикова смотрели, “Меншикова”, “Стрельцов”, портреты, и снова – на неё.
– Я посидеть хочу, – говорит Княгиня.
– Посиди.
И сам присел рядом. Экскурсия подошла и загородила.
– Коля… что же это мы со своей любовью сделали? – говорит Княгиня.
– Маму спроси.
– Перестань…
А на меня такая духота напала, такая лень.
– Наверно, надо долго мучиться, чтобы искусство понять, – говорит Княгиня.
– Наверно, – говорю я.
– Хочешь, “Ивана Грозного” посмотрим?
– Давай.
Заглянули.
– Нет, – говорю. – Не могу. Может, он и великий ху дожник, а сейчас не могу.
– Идём, ещё посидим.
Сели. Экскурсии то закрывали картину, то открывали.
– Коля, – говорит Княгиня. – Оказывается, я русская женщина…
– Значит, и у нас Возрождение… А между прочим, у Сурикова жена была француженка.
– Ну да?
– А у Пушкина дед был из Эфиопии, а Александр Иванов в Италии картину писал, а ученик Леонардо Московский Кремль строил…
– Поехали к Якушеву… Я ему спасибо скажу.
– А я тебе.
– За что?
– За Сурикова.
– А я при чём?
– Если бы ты не оглянулась, я бы ушёл.
– Посмотри… У девушки руки замёрзли… красиво как. Нет… не то… Коля, ты меня любишь?
– Похоже, что так.
– Коля, мне кажется, что я летаю. Дай руку, прислони. Слышишь? Как сердце стучит?
– Не надо. Смотрят.
– Коля, наплевать.
– Наплевать.
Сидели, пока не стемнело. Нас никто не гнал. А когда стемнело – картина даже вблизи стала серебряная.
Потом свет зажгли, и мы ушли.
– Дядя Костя, откуда вы узнали, что она цвет лучше меня видит?
– Не цвет. Колорит. Цвет в жизни, колорит в картине. Колорит – это музыка цвета. Её сочинять надо. До женщины музыка быстрей доходит. Зато мы крепче усваиваем.
Это он как в воду смотрел.
…В небе всё просто.
С другой стороны, если не знать, что ты часть процесса, то тоже озвереешь. А знание даёт, нет, не даёт, а придаёт мужества.
Якушев мне сказал:
…Если описать повара или доктора не в героическом виде, а в каком-нибудь ином, то все повара и врачи обидятся.
Из-за путаницы. Из-за путаницы с понятием “типичное”, которая восходит к путанице между искусством и жизнью.
У жизни в целом нет задачи воздействовать на нас, а у искусства есть. Потому типичное в жизни и в искусстве– это разные вещи. Как цвет и колорит.
Типичное в жизни тяготеет к абстракции, а в искусстве к конкретности.
Казалось бы, дело очевидное – в жизни и в искусстве типичное – это обобщение на разных уровнях. Казалось бы. Но и это не так.
В жизни мы типизируем для удобства, для экономии мозгов, для понятности, для познания – “дерево”, и точка, а какое? Пока неважно, важно, что не “камень”. А в искусстве мы типизируем для впечатления.
Если изучать быт помещиков по “Евгению Онегину”, то поэма умирает, потому что пропадает впечатление, что её сочинил Пушкин.
Типизация в искусстве – это сочинение. А что такое сочинение, не знает никто. Сочинение для того, чтобы произвести впечатление, а впечатление не даёт крови прокиснуть и апеллирует к душе.
Вот почему мудрец говорит, что очень легко представить себе, в каких обстоятельствах зародился какой-нибудь образ, но почти невозможно объяснить, почему он воздействует, когда эти обстоятельства пропали.
А что уходит вместе с обстоятельствами, то и не искусство.
А бывает, кажется, это уходит, ан нет, вдруг снова возвратилось.
Флоренция. Сад около дома. Вечер. Половодье цветов и листьев. Две женщины – молодая и старая. Старая вяжет. Молодая поёт, подыгрывая на лютне.
Мона Лиза
Уезжал или нет ты,
Об этом не знаю,
Но когда я ложусь
И когда я встаю,
Ты со мною всегда.
И когда я мечтаю,
Входишь ты в мою душу
И в песню мою.
В сновиденьях моих
Мы друг к другу прильнули.
Мы с тобою вдвоём,
Мы с тобою вдвоём.
Если серьги мои,
Звеня, шевельнулись,
Значит, ты шевельнулся
В сердце моём.
Как вечер этот ласков! Он такой
Сиреневый и тихий, этот вечер,
Как будто он из вечеров последний,
Как будто завтра грянет ураган.
Анита
Ох, не люблю я эту песню, Лиза.
Который год ты замужем, синьора,
А всё ещё как девочка поёшь.
Мона Лиза
Когда ещё я девочкой была…
Ты помнишь ли, Анита? Помнишь, помнишь?!
Ещё до разорения отца?
Я столько пела…
Анита
Как не помнить, Лиза!
Мона Лиза
Однажды, помню, вот в такой же вечер
Отец велел мне петь перед гостями.
Я раскапризничалась и не стала петь,
Хоть гости все о том меня просили.
Вдруг незнакомец подошёл ко мне.
Его я прежде в доме не видала.
“Ведь мы с тобою вместе будем петь”, –
Сказал он мне, потом обнял за плечи
И посмотрел в глаза мне так глубоко,
Как будто заглянул на дно души.
И он весь вечер пел, играл на лютне,
И я весь вечер вторила ему.
Его я долго помнила, Анита.
И всё отца просила, чтоб позвали.
Но он сказал, что мастер Леонардо
Уехал далеко и не приедет.
Как много пролетело лет, как много…
И мой отец давно уже в могиле,
А он опять приехал и сейчас
Сидит в гостях у мужа моего.
Как странно всё, Анита!
Анита
Что ж такого? Приехал и опять уедет.
Мона Лиза
Не знаю… Может быть, и нет…
Постой, Анита, кажется, идут…
Анита
И впрямь выходят. Надо их встречать.
Куда ж ты, глупая? То повидать хотела,
А то бежишь?
Мона Лиза
Я не хочу, Анита.
Анита
Ну вот, опять всё детские затеи.
Порядка ты не знаешь, Мона Лиза.
Ведь муж твой, как всегда, перед прощаньем
Захочет показать тебя гостям.
Мона Лиза
Захочет – позовёт…
На лестницу выходят Леонардо и Аталанте, Зороастро, Мельци. Джокондо их провожает.
Джокондо
Итак, синьор маэстро, все дела
Успешно привели мы к окончанью.
Имущество немногое, синьор,
В порядке всё. И пени и доходы
Положены сполна на ваше имя.
Леонардо
Благодарю, Джокондо, от души,
За хлопоты твои о нашем деле,
Которое вы сделали своим.
Я напишу для вас мадонну с сыном.
Как только встречу нужную натуру.
Джокондо
Увы, твою картину, о маэстро,
Приобрести сумеет только князь.
Аталанте сбегает по лестнице, срывает цветок. Замечает Мону Лизу и молча кланяется ей.
Хочу я вам представить, Леонардо,
Супругу драгоценную мою.
Идите-ка сюда, моя синьора.
Мона Лиза
Я видела вас в доме у отца.
Давным-давно… Я девочкой была.
Пауза. Аталанте, прислонившись к стене, мурлыкает песенку, позванивая на лютие. Леонардо и Мона Лиза смотрят друг на друга.
Аталанте
(поёт)
Вот утро встало –
Голубые горы.
Вот утро встало –
Голубые воды.
А почему
Грустишь ты, Аталанте,
И трусишь ты,
Бродяга-пилигрим?
Вот ты летел
Тропою соколиной.
Вот ты пришёл
В Тосканскую долину.
Увы, Мадонна,
Бедный Аталанте
Не сам пришёл,
Он жаждою гоним…
Леонардо
Вы девочкой остались, Мона Лиза.
Я помню вас… Вы Лиза Джерардини,
Дочь неаполитанского купца.
Ну вот вам и натура, Джокондо.
Я напишу для вас эту картину.
Джокондо
Но нужен ведь младенец для Христа,
А я, синьор, увы, пока бездетен.
Мона Лиза
О, можно написать меня одну…
Джокондо
Но так никто не делает, синьора.
Мона Лиза
А разве не приятно будет вам
Иметь изображение супруги?
Джокондо
Ведь я своей живой жены владелец,
Зачем мне покупать изображенье?
Леонардо
Я напишу портрет её, Джокондо.
Вам это ничего не будет стоить.
Джокондо
Ну, это положение меняет.
Хоть я польщён, маэстро Леонардо.
Однако это странно для меня.
Я понимаю, написать картину,
В которой, скажем, что-то происходит,
Христа с апостолами… А, синьора?
А то отдельно женщину…
Леонардо
Джокондо,
Изображение Мадонны выше
Любых апостолов.
Аталанте
Аминь.
Леонардо
Прощайте, Мона Лиза дель Джокондо.
Хочу уйти и вспомнить всё, что было,
Что удалось и что не совершилось.
(Уходят.)
Мона Лиза
Как хорошо… Ты слышишь, о Анита?
Он не уедет!.. Нет, он не уедет…
Анита
С ума сошла?..
Мона Лиза
Оставь меня, Анита.
Анита
(после паузы)
Ах, вот что вы задумали, синьора!
Молчание.
О господи, а мне и невдомёк!
Ну нет, змея, меня не проведёшь!..
Тебя ещё ребёнком я узнала!
Не допущу, чтоб ты себя сгубила.
Мона Лиза
Ты ничего не можешь изменить.
Анита
Что ты сказала, дрянь? Да я сейчас
Пойду и кликну твоего супруга!
Мона Лиза
Нет, не пойдёшь…
Анита
Иду сию минуту!
Мона Лиза
Пойдёшь – я отравлю тебя, Анита!
Анита
Ты это мне сказала, Мона Лиза?..
Иль мне послышалось?..
Мона Лиза
Или себя… Мне всё равно… Как хочешь…
Анита
Ох, девочка моя! Цветочек ясный!
Да кто же он такой, он дьявол?!
Да ведь ему уже за пятьдесят!
Твой муж его на десять лет моложе!
Мона Лиза
Оставь меня, Анита… Голова горит…
Прости меня, Мадонна! Это он!..
…После той картины Василия Ивановича Сурикова и того долгого возле неё сидения на стульях мы сблизились с Княгиней.
Мы накинулись друг на друга как голодные. А тут смотрю – изменилась моя Княгиня, другая женщина стала. Какое там воспитание! Всё полетело куда-то.
Сначала я обрадовался, а потом смотрю – дело не в ту сторону полетело. Полёт, видно, тоже разный бывает. Душа у неё от той музыки цвета раскрылась, но душа неумелая, и чем занять себя – не знала, всё в тёмные ночки ушло. Была она спящая, а теперь проснулась.
– Что это мы делаем? – иногда спрашивала она меня.
А мама её, дура, говорит:
– Наконец-то ты женщиной стала, наконец-то… У меня билеты есть на фестивальный просмотр. Прелестный современный фильм.
А в прелестном современном фильме – бордель.
– Ты знаешь, Коля, во всём мире сексуальная революция. Наверно, так надо.
– А как же любовь?
– А я только сейчас поняла, какая бывает любовь. Не знаю, что ты чувствуешь, а я чувствую что-то неописуемое.
И я начал чувствовать что-то неописуемое.
Юбки пошли короткие, ноги стали открытые до самого “ура!”, до “боже мой”. Одна фирменная девчонка лозунг бросила: “У кого ноги мини – те носят макси, а у кого ноги макси – те носят мини”. В газетах писали – шофёры в столбы врезались, когда мини проходили по тротуару. Потом примелькалось. Теперь в моде макси и сапоги солдатские, и стало жаль тех вытаращенных коленок. Как на человека угодить?
А я тогда вспомнил “Девушку с горностаем”, умницу, и думаю – где же я? Куда я девался?
А я уже тогда влез в эту эпоху Возрождения и книги читал пудами. И чем больше читаю и по музеям хожу, тем больше, мне кажется, Леонардо понимаю. Хаос у них там был в эпоху Возрождения, а Леонардо пытался жизнь человека осмыслить и найти главную линию, линию красоты. Но житья ему не было. Все точно взбесились.
Особенно из книжек про Леонардо мне запомнилось – Габриэль Сеайль, “Флорентийские чтения”. Волынский не понравился – одни стоны. Всего Леонардо прочёл от корки до корки, издание “Академия”. На Гуковском – плевался. Гуковский Леонардо дилетантом считал, а сам доказывал, что эрмитажную “Флору” не Мельци написал, ученик Леонардо, а сам Леонардо, и что это и есть “Джоконда”, а не та, что в Лувре висит, – так у него получалось по его вычислениям. Я в Ленинград смотался, смотрел. Слабо. Складки на рукавах как бельё на верёвке – макаронами, а у Леонардо в складках ритм… А “Мадонна Лита” эрмитажная – под вопросом. Наверно, вопрос профессор Гуковский поставил. А уже мне было ясно, что, кроме Леонардо, её просто написать было некому. Я уж тогда все картины Возрождения мог на репродукциях вниз головой узнавать. Зрительная память у меня развилась как у фотоаппарата – щёлк, и намертво. А тут я ещё достал книги – “Быт и нравы Италии эпохи Возрождения”, кажется, Бургхарта какого-то, и совсем ополоумел. Кондотьеры грызутся как пауки в банке, резня идёт, отравляют друг друга, колдовство, ведьмы, Содом и Гоморра, Макиавелли советует, как в князья пробираться, Цезарь Борджа родственников приканчивает, художники крепости строят, Савонарола картины жжёт, призывает очиститься от скверны роскоши.
Днём работа – это дело чёткое. Вечер и полночи – постель, где Княгиня помаленьку ведьмой становится. Под утро – выписки сортирую – зачем? – ещё сам не знаю. Тут её мать в отпуск с собой увезла в санаторий. Я один в пустой квартире как с цепи сорвался – почти спать перестал. Два часа перед работой спал, а после работы – домой. Всё хотел жизнь того человека себе представить и как он столько мог успеть.
Но тут всё кончилось, как и надо было ожидать.
Съел я всухомятку кусок сыра плавленого и кильку, и у меня рвота и понос.
А годом раньше холера была. Все тряслись.
Наутро встать не могу. Вызвал доктора. Тот расспросил меня брезгливо. Приехала машина, и меня – в поносную больницу.
Холеры не оказалось. Говорят – дизентерия, будем ждать анализов.
Поносники в домино режутся, а я им про Леонардо рассказываю дохлым голесом.
Спрашивают:
– Ты интеллигент?
– Нет, – говорю, – работяга.
– Так какого тебе хрена до этого Леонардо? Садись, козла забьём. Или ослабел?
– Ослабел.
А потом на электроректоскопии не выдержал и заплакал. Я такого унижения ни разу в жизни не испытывал. А докторша, молодая, красивая, говорит:
– Ну что вы так волнуетесь? Это же обычное дело.
– Не могу, – говорю. – Или отпускайте, или удавлюсь к чёртовой матери.
– Не могу. Ждите анализов.
А ночью пришли строчки. И я даже не сразу понял, что это стихи, но без рифмы.
До утра просыпался раз десять и проверял, не забыл ли.
Утром записал.
И тем же утром анализ пришёл – нет дизентерии, острый нервный колит. Доконал себя.
– Отпустите, – говорю. – Буду долечиваться дома. Я погибну здесь.
– Очень вы чувствительный.
Однако отпустили.
Приехал домой. Лежу, в потолок смотрю. Рискнуть, думаю, или нет?
Я стихи писал, пьес никогда не писал, да ещё в стихах. Я же не Шекспир, я просто девушку с горностаем полюбил; и Леонардо, и Александра Иванова, и Василия Ивановича Сурикова. Мне ж пьесу не осилить, а не осилю – брошу. А если осилю, что с ней делать, с этой пьесой, а? А у самого трепет, и, чувствую, лечу, влечёт меня куда-то угрюмая чужая сила, и уходит день… на башнях облаков… певучий след… оставил тихий вечер… – неужели началось, думаю, – уходит день… как горестно… как жалко… ещё один поклон календаря…
Ну а дальше – начал эту пьесу писать.
Якушев мне сказал:
…Искусство, конечно, произрастает на почве. Но забывают, что злак хотя и произрастает на почве, однако не порождается ею.
Это раньше думали, что мухи родятся от гнилого мяса. Теперь знают, что мухи родятся от мух.
Поэтому хотя художник и родится в среде, он родится не от среды, а от художества, в нём заключённого, как настоящий учёный родится не от образования, а от ума.
Образование и среда могут только либо помочь, либо помешать развернуться тому, что положено.
Поэтому так часто искусство контрастно к среде, в которой оно возникло, но которой не порождено. Пришла пора ему родиться, и оно родится, когда благодаря, а когда и несмотря на почву. Хотя находятся умники, которые думают, что это не так.
По их логике выходит, что Пушкин-поэт родился потому, что его прогрессивные идеи оттачивались на николаевском булыжнике. А ведь дети понимают, что его поэзия – это цветок, который ломает даже асфальт. Дети-то знают.
А занимательная эстетика, эта странная наука, единственная, которая не требует проверки на практике, вместо того чтобы изучать условия наилучшие для произрастания штучного цветка, даёт рекомендации всем цветам скопом, как им ломать асфальты.
А цветок смотрит – его в пустыне угораздило родиться или в цветочном магазине, ломать ничего не надо, и главное – не сгинуть от голода или перекорма.
Занимательная эстетика хочет быть наукой, а наука ищет правила. А у искусства одно правило: каждое произведение– это исключение. Как любовь.
И тут кончается сходство произведения искусства даже с цветком.
У цветов есть сорта. Но розы одного сорта прекрасны даже одинаковые, а один стих, написанный дважды, – это всего один стих, а не два.
В природе и ремесле стандарт может быть прекрасен, в искусстве – нет.
И выходит, что искусство даже и не природа?
Природа. Только другая. Невидимая и неуловимая.
Так какого же чёрта? Как может эстетика изучать неуловимое, если она хочет быть наукой?
Между поэзией и искусством такая же разница, как между поэзией и стихами. Стихи – форма, поэзия – суть. Стихи могут быть и без поэзии, их может насобачиться делать машина. Но уловить неуловимое, чтобы передать его потом в виде стиха, может только поэт. Стих имеет традицию – ритм, рифму и прочее – в каждом языке свою. Поэзия каждый раз родится заново.
Наука занимается отделением кажущегося от действительности. И наука, изучающая науку, хочет понять, как впечатления сменяются знанием.
Искусство же занимается созданием впечатлений, которые влияют на человека, то есть на его желания.
На человеческие желания влияют и знания. Но вовсе не так крупно, как принято считать. Я знаю, что курить вредно, но курю. Я должен или испугаться, или почувствовать отвращение, тогда брошу. А если я применю волю, то это тоже желание, желание победить себя.
Искусство же может вызвать само желание бросить курить.
Оно только этим не очень хочет заниматься, хотя занимательная эстетика часто призывает его заниматься именно этим и считает это его главной задачей.
Искусство своими впечатлениями пробуждает поэта, художника или композитора в другом человеке. То есть делает этого человека на короткий момент творцом.
Творцом чего?
Многие думают, творцом стиха – если он предчувствует рифму, или композитором, если он предчувствует гармонию. Это ошибка.
Искусство делает его на короткий миг творцом самого себя.
Он догадывается о своих возможностях летать.
А иногда, если впечатление сильное и вовремя, он начинает думать, как с ними поступить, с этими возможностями.
Для учёного чужая душа – потёмки и туман, и он пытается, не понимая своей души, понять чужую. А для художника – натянута струна и тихо звенит в тумане, и он умеет сделать так, что она вдруг зазвенит отчётливо и в лад с мирозданием.
Я не знаю, может ли эстетика стать наукой или искусством – чем-то она должна стать, если она хочет существовать. Иначе от неё рано или поздно отплюются, как от схоластики. Если она хочет стать наукой об искусстве, она должна изучать впечатления.
Если она хочет стать искусством – она должна их порождать.
Третьего не дано.
Третье – это новый способ мышления, которым человечество ещё не владеет и о котором отдельные люди только догадываются.
– …Илларион, а что ты будешь делать, когда сломаешь все старые дома?
– Их ещё много в нашем городе.
– А потом?
– Есть другие города.
– А когда и их прикончишь?
– Начну ломать новые дома.
– То есть как? Зачем новые?
– Они тогда станут старыми.
– …Илларион, говорят, ты что-то изобретаешь?
– Да. Машину для разрушения железобетонных домов.
– Надо готовиться к будущему?
– Да.
– А зачем машина? Взрывай – и всё.
– Взрывы опасны, а балдой железобетон не возьмёшь.
– А что за машина?
– Вроде огромных челюстей. Будут отламывать целые блоки.
– Послушай, Илларион, ведь это страшно дорогая машина.
– Ну и что? А сколько домов ломать придётся? Окупится.
– И страшно сложная машина, и громоздкая, и как ты будешь её громоздить на двадцатый этаж?
– Окупится. Зато автоматика – престиж.
– Слушай, а зачем челюсти и автоматика? Можно просто забросить крюк на последний этаж и лебёдкой за трос тянуть – будет отламывать целые этажи.
– Нельзя.
– Почему?
– Чересчур просто.
– Ну и что плохого?
– Никто мне это не утвердит как изобретение и платить не будет. А у меня всё на лазерах.
Остерия близ Флоренции. Пасмурный вечер. За каменной стеной ветер сгибает кроны деревьев. Поваленные скамьи и столы.
Фанфоя
Проклятые настали времена…
Батиста, эй, Батиста! Испугался?
Не бойся, дурачок. Ушли они.
Батиста
Ушли?
(Вылезает из подпола.)
Фанфоя
Да вылезай же, надо всё прибрать.
На то мы и хозяева трактира,
Чтоб наблюдать все драки по округе.
Ты вылез? Молодец, Батиста.
Ну а теперь обратно полезай.
Опять идут солдаты.
Батиста
Ох!
(Скрывается.)
Фанфоя
Э, погоди… Солдаты – это мелочь.
Здесь едут поважнее господа.
Постой, постой… Да кто ж это такой?
О господи! Ведь это Леонардо…
С солдатами… Батиста, чёрт проклятый!
Ты вылезешь из ямы наконец?!
Батиста
Иду, иду…
Фанфоя
Да не иди – лети!
Беги в деревню мужиков скликать,
Ведут сюда солдаты Леонардо.
Батиста
Маэстро Леонардо в плен попал?!
Проклятые! Хозяин, задержи их!
Сейчас мы все придём, мы им покажем…
А бочку ту вина, что ты мне должен,
Ты выкати солдатам – пусть напьются,
Не упусти!
Фанфоя
Да знаю я.
Батиста
Бегу…
С шумом входит группа людей, окружая Леонардо. Он очень возбуждён. С ним ученики, солдаты, незнакомец.
Леонардо
Зачем меня в пути остановили,
Я шёл один… Оставьте одного…
Незнакомец
Спокойнее, маэстро Леонардо.
Леонардо
Пока я был спокойным, злые ветры
Деянья уничтожили мои.
Спокойнее?! Да кто ты, человек?
И почему вокруг меня солдаты?
Незнакомец
Мои солдаты охраняют вас,
Чтоб попугать немного мародёров.
Леонардо
О! Попугать! Перепугать до колик!
Одни боятся тех, другие этих,
Все вместе же всевышнего боятся.
Уменье человека испугать –
Воистину великая заслуга.
Незнакомец
Но преимущество великое!
Леонардо
Да, да!
Спасаться от набега мародёров
Удобнее за спинами бандитов.
Незнакомец
Спокойнее, маэстро. Так не надо.
Вина, хозяин! Живо! Получай…
Фанфоя
Приветствую вас, мастер Леонардо!
Давненько не заглядывали к нам.
А мужики добром вас поминают,
И вас самих, и ваши чудеса.
(Усиленно кланяется.)
Леонардо
А… Фанфоя… Столько лет прошло, а ты всё кланяешься… Не ходи на четвереньках – ты же человек, Фанфоя. Стой прямо даже перед самим Папой.
Фанфоя
Что вы, синьор Леонардо, перед самим Папой!.. Чуть увижу кого в хорошей одежде, спина сама гнётся, как у выдры.
Леонардо
А ты всё тот же, что и был, Фанфоя,
Неграмотен, как францисканец-минорит,
Но весел.
Фанфоя
Потому и весел,
Что я неграмотен.
Леонардо
Не притворяйся, друг,
Что ты глупей, чем есть на самом деле.
Фанфоя
Вы сильно постарели, мой синьор,
Зато успели много, слышал я.
Леонардо
Деньгами нищ. Разлуками богат.
Фанфоя
Я не о том, синьор. Я о картине вашей,
О памятнике конном говорю.
Леонардо
Картина бесконечная моя,
Что “Тайною вечерей” называлась,
Тихонько гибнет в трапезной миланской.
Картина осыпается… Через неё
Монахи прорубили дверь на кухню…
Чтоб ближе путь был с кухни до желудка…
Они сломали фреску в месте том,
Где ноги нарисованы Христа…
Они в который раз его казнили.
А конная громада князя Сфорца…
Гасконские весёлые стрелки
Её из арбалетов расстреляли,
Такие же весёлые, как ты…
Такие же неграмотные…
…Милан пылает…
Незнакомец
Все вон отсюда! Леонардо плачет,
Я, Цезарь Борджа, это говорю!
Все в страхе уходят.
Вот видите, маэстро, сеять страх
Необходимо иногда. Не так ли?
Леонардо
А-а… Это вы тот самый Цезарь Борджа,
Вокруг которого в большом числе
Внезапно умирают люди… Даже братья…
Цезарь Борджа
Последнего б не надо говорить.
Да, я тот самый Цезарь Борджа,
Которому вы будете служить.
Леонардо
Я вам… служить?! О, пресвятая дева!
Весёлый человек вы, Цезарь Борджа!
Служить вам?! Чем? Ведь я художник, сударь,
А вам необходимы мясники.
Цезарь
(вежливо)
Вы первый человек на этом свете,
Который оскорбил меня два раза
И всё ещё живой.
Леонардо
(равнодушно)
Возможно.
Цезарь
Вы будете служить мне, Леонардо.
Леонардо
Служить? За что? За страх или за совесть?
За страх? Так я единственно боюсь,
Что в вашей свалке потеряю совесть.
Служить за совесть? Так с какой же стати
Служить своекорыстию князей?
Прекрасный князь, гляди, по всей планете
Идёт объединение земель.
Кастилия сомкнулась с Арагоном.
Во Франции Людовик, старый коршун,
Давно закончил сбор коронных ленов,
В Британии ещё Эдвард Четвёртый
Остановил войну кровавых роз.
А на востоке исполин Москва
С весёлым хрустом расправляет плечи.
И только нам, Италии одной,
Невмоготу сложиться в государство!
Глупее мы? Бездарнее? Несчастней?
Цезарь
…Постой…
Воин
(вбегая)
Засада, Цезарь!
Вбегает Зороастро и хватает воина. Вбегает Батиста. Толпа крестьян.
Батиста
(с кистенем)
Назад от Леонардо! Берегись!
Пауза.
Крестьянин
Да нет… Здесь вроде всё в порядке.
Леонардо
В чём дело, молодец?
Батиста
Да нет… я что ж…
Крестьянин
Уж больно долгий разговор у вас.
Как бы чего не вышло, мы того…
Цезарь
Солдаты где? Ко мне!..
Крестьянин
Так мужики
Их повязали, вишь, на всякий случай,
Как бы чего не вышло, говорю…
Цезарь
Так, значит, западня…
Леонардо
Нет… тут ошибка.
Фанфоя
Вы нас простите, мастер Леонардо,
Народ обеспокоился. Был слух,
Что вас солдаты захватили силой.
Ну, поднялись. Кричат, мол, отобьём.
Я говорил им, что синьор красивый
Первейший друг маэстро Леонардо.
Неграмотные. Серая скотина.
Вино его пропало…
Леонардо
Чьё вино?
Фанфоя
Да он вина бочонок небольшой,
Что заработал в нынешнее лето,
Пораздавал солдатам.
Леонардо
Так, значит, ты вина лишился, парень?
Ну, это поправимо. На, держи.
Батиста
Не надо денег, мастер Леонардо.
Ведь я из тех мальчишек, вы забыли,
С которых вы писали херувимов.
(Падает на колени.)
Возьмите меня, мастер Леонардо.
Вы не смотрите, что худой. Я сильный.
Леонардо
Куда, чудак? Куда? Ведь я и сам,
Увы, не знаю своего пути.
Фанфоя
Мальчишка бредит вами день и ночь.
Сам он ничей. Подкидыш.
Леонардо
А… подкидыш.
Но я и сам подкидыш в этом мире.
Идём, подкидыш. Ты меня пронзил.
Милан горит. Я думал, уезжая,
Что позади всё созданное мной,
Что я ограблен и что впереди
Ждёт темнота лохматая меня.
Я неожиданно разбогател. Вперёд!
Цезарь
(властно)
Все вон отсюда!.. Разговор не кончен.
Все уходят, кроме Леонардо, который стоит, заложив руки за пояс.
Так слушай же, художник, речь мою.
Пусть тайна свяжет нас сильнее клятвы.
Судьба даёт единственнейший случай
Тебе для совершения мечты.
Отец мой, Папа Александр шестой,
Не будет мне помехою…. Поедем!
Поедем вместе… Слышишь, Леонардо?
Послужишь ты Италии единой.
Молчание.
Леонардо
Ты произнёс единственное слово,
Которое меня заставить может
Игру затеять даже с чёртом.
Ты это знаешь, Цезарь?
Цезарь
Знаю.
Леонардо
Нет… Не поеду… Я словам не верю.
Останусь во Флоренции. Прощай…
Цезарь
(страстно)
Но это будет! Будет! Я клянусь,
Что встанет вся страна под мою руку!
Пускай испанец родом, но страну
Один лишь я объединить сумею!
Ведь я и есть тот самый государь,
Которого ты ищешь столько лет,
Скитаясь по стране, как бледный призрак!
Тот государь, что сам осуществит
Безумные фантазии твои,
Что сеют только смуту среди черни!
Пойду на всё, лишь ты бы мне служил!
Леонардо
Не знаю… я подумаю… не верю…
Цезарь
О, Леонардо!
Леонардо
Нет! Когда увижу я,
Что ты всерьёз за это дело взялся,
Приду к тебе тогда служить на совесть.
Построю тебе дамбы и каналы,
Украшу города твои, как в сказке.
Разбогатеют люди и в довольстве
Не станут убивать себе подобных.
И расцветут науки, и тогда
Останется подняться лишь на воздух
На крыльях тех, что я построю людям.
Пока прощай!
Цезарь
(зачарованно)
Прощай… И жди гонцов.
Леонардо уходит. Остаётся Цезарь. Тихий, одинокий, жёсткий восторг.
Да, крепкий был орешек. Никогда
Не уставал я так от разговора.
Победа! А? Но какова победа?!
Нежданное свалилось мне богатство…
Медичи, толстопятые купцы,
Такого великана проглядели!
И Сфорца не сумели разгадать,
Не дали развернуться Леонардо!
О, господи, спасибо за удачу!
Благодарю за то, что надоумил
Ты песню об Италии пропеть.
Ну, я тебя не выпущу, маэстро.
Ты мне дороже княжества иного.
Сначала ты послужишь мне за совесть.
Потом служить начнёшь мне из-за страха,
Что я тебе не дам служить за совесть.
Ну а потом послужишь и за деньги.
Меня недаром Цезарем зовут.
Так и маэстро говорит – вперёд!
(Уходит.)
…Жизнь раздвоилась. И стал я жить двумя жизнями.
Не мог я больше думать, о чём прежде думал. Стало мне жалко людей, и восхищаться я стал людьми. И чем больше я жалел людей и восхищался ими, тем больше катилась моя жизнь в непонятную сторону.
– Запретить бы это искусство к чёртовой матери, – сказал Илларион.
– Нельзя. Что останется? Водку жрать?
– Ты посмотри,что с собою сделал!
Умный я стал до противности, а всё дурак дураком. И не могу понять, отрываюсь я от жизни или приближаюсь к ней. А в чём она, жизнь?
Якушев говорит:
– В том и жизнь.
– Так ведь у меня несчастья начались, дядя Костя. Княгиня моя от меня уходит куда-то вниз под гору. А я её только теперь любить начал.
– Изменяет?
– Нет ещё.
– А раньше ты счастлив был?
– Спокойный был.
– До конца?
– Нет. Всё тянуло куда-то.
– Куда тянуло, туда и пришёл, – говорит Якушев. – Значит, ты такой, а не какой-нибудь другой. И ничего с этим не поделаешь.
– А кому это нужно, то, что я делаю?
– Кроме тебя?
– Да. Кроме меня.
– Это будет видно только в конце работы. Вначале – неизвестно. Тебе людей жаль?
– Жаль.
– Значит, есть надежда, что твоя вещь будет им нужна. Живи с надеждой.
Княгиня говорит:
– Что ты делаешь, Коля? Что делаешь?
А что я делаю? Я и сам хочу понять. А пьеса движется.
Мать ей говорит:
– Бросай его. Немедленно.
– Не могу.
– Ты несчастлива. Годы идут. Ты же красавица. Хочешь, я тебя устрою в кино сниматься? У меня связи. Бросай его.
– Мама, я им гордиться начала, мама…
– Кем гордиться? Этим… этим… Вам надо срочно выяснить отношения.
А для нас это уже пройденный этап. Навыяснялись.
– Я боюсь за тебя…
– А я за тебя…
– Тебе надо срочно менять жизнь…
– И тебе…
Дальше этого не шло. Укатались.
И тут я стал замечать, что мне перестали нравиться пьесы, артисты, стихи, фильмы, картины, книжки. Не все, конечно, а большинство. Не потому, что я стал замечательно писать, нет, куда там, а потому, что они незамечательно написаны. Стали нравиться несколько человек из каждой художественной профессии. Я даже списки себе составил из наших и иностранцев.
Из наших – Пушкин и Герцен, художники – Александр Иванов и Суриков и ещё почему-то – Рокотов, из драматургов – опять же Пушкин, а если до конца честно, то сцены из рыцарских времён. Из непонятных произведений – “Слово о полку Игореве”. Из “Божественной комедии” – “Ад”. Из иностранных пьес, если до конца, то “Король Лир” – твёрдая какая-то пьеса и горькая до сухоты. Вебстер понравился – это я для себя открыл, а его почти никто не знает. Ещё открыл для себя “Лорензаччо” Мюссе. Из кино – “Чапаев” и “Аэроград”, “Ночи Кабирии”, “Новые времена”. Из Рембрандта – больше всего – последний автопортрет с полотенцем на голове, из Веласкеза – последний портрет короля Филиппа – будто одним росчерком вылеплен опойный человек, разученный художником наизусть. Из “Фауста” мне вторая часть нравится больше первой, потому что в ней есть тайна, а в первой всё понятно.
И выше всех художников для меня Леонардо да Винчи, и сам он – как он смотрит, старый, с последнего автопортрета – орлиные пронзительные очи… глядят на нас с Виндзорского портрета… и стянут рот неутолимой жаждой… у Леонардо… старческие кудри… спадают вниз… скрывая под собою… размах надменный плеч богатыря…
Прости, Княгиня. Видно, ничего поделать нельзя.
Якушев мне сказал:
…Откуда взялась эстетика? Очень хочется научиться писать хорошо. Но как научиться делать то, чего до тебя никто не делал?
…Великое не ошеломляет. Ошеломляет громкое и виртуозное.
В музее Пушкина висит портрет брата Рембрандта и небольшая картинка – Ассур, Эсфирь и ещё кто-то, кажется, Аман. Ну, брат это брат, родственник. А кто такие Ассур, Аман и Эсфирь – не помню. Что-то из Библии. Знал, но забыл. Но всегда помнил, что Рембрандт – великий художник. А почему великий, было неясно, хотя экскурсоводы так настаивали. Лучше других человека изображал? Чемпион по изображению человеков?
…Если пройти все залы до Рембрандта, то когда выйдешь на Рембрандта, то будто из тёмного леса вышел на свежий простор.
Одна женщина всё спрашивала – почему люди не летают? Это кто как. Кто летает, а кто и нет.
Рембрандт летал.
Потому что освободился. Больше всех освободился из окружавших его людей и художников. Больше всех освободился. От единого для всех гладкого приёма, от богатой жены и богатства, которое приносили ему его первые виртуозные картины, от себя прежнего освободился. И стал он не чемпионом по изображению человеков, а чемпионом писания картин, в которых видно, что не надо цепляться и пыжиться, а надо освободиться.
И тогда кисть его стала летающей, как сердце в храме вселенной, и неслыханно просты стали его картины.
Он освободился.
Как Пушкин, как Моцарт, как Рабле, как Шекспир, как Веласкез, как Гойя, как Григорий Сковорода, как беспризорный гений, который написал выше всех, потому что залетел выше всех, куда залетать нельзя:
Позабыт, позаброшен, с молодых юных лет
Я остался сиротою. Счастья-доли мне нет.
Ох, умру я, умру, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя.
И никто не узнает, и никто не придёт,
Только раннею весною соловей пропоёт.
Потому что искусство – это свобода, а что не свобода, то не искусство. А что свобода, то полёт. Сам ли ты взлетел или ещё взял с собою того, кто не летает, – это от силы твоей.
И самый могучий здесь Леонардо, незаконный сын своей эпохи и нотариуса из города Винчи.
Потому что он взлетел, подняв за собой Землю, и там, в высоте, жил, и умер, и похоронен в будущем.
Сад в доме Джокондо. Анита расставляет кресла. Открывает калитку – видны горы. Входит Мона Лиза. Нервничает.
Анита
Глаза бы не глядели на тебя.
Ты вся горишь.
Мона Лиза
Иди, иди, Анита.
Я счастлива, Анита… Вот и он.
Входит Леонардо. Поклон. Мона Лиза садится в кресло. Леонардо устанавливает мольберт с портретом.
Леонардо
(печально)
Начнём сначала. Мона Лиза… шаль…
Мона Лиза
Что? Ах, простите…
(Накидывает шаль.)
Леонардо
Мона Лиза, я…
Не вижу помощи от вас в работе,
Так дальше бесполезно… Что?
Минуточку… Так… Хорошо…
Джокондо
(входя)
Маэстро!
Вас спрашивают некие синьоры. Они…
Леонардо
Пусть подождут! Потом… мы продолжаем.
Нет, нет, совсем не то! О, Мона Лиза!
У вас в лице тревога. Так нельзя!
По дорожке пятится Джокондо. Не обращая на него внимания, движутся трое.
Джокондо
Синьоры, я прошу вас обождать.
Маэстро обождать велел, синьоры.
Его оттесняют.
Леонардо
(раздражённо)
В чём дело?
Джокондо
Я прошу вас!
Леонардо
Стоп, ягнятки!
Такконе
(надменно)
Мы люди Борджа…
Леонардо
Это видно сразу.
Такконе
Мы здесь закончили свои дела,
Теперь обратно к Цезарю мы едем.
Леонардо
Да мне какое дело? Дальше! Дальше!
Такконе
Он нам велел забрать тебя с собой.
Леонардо
Ты Уголино. Я тебя узнал.
Такконе
Цезарь сказал нам всем троим:
“Пойдите, привезите Леонардо”.
Что он сказал, мы то и совершим.
Леонардо
Бездарный как художник, стал
Бандитом ты. Причём бездарным также.
Однако же бездарнее всего
Ты в роли дипломата, Уголино.
Такконе
Ну… осторожнее…
Леонардо
Достолюбезный Уго,
Давай-ка отношенья уточним:
Из двух одно. Я еду либо нет.
Когда не еду – мне плевать на вас,
А если еду – наплевать вдвойне.
Ведь сразу после моего приезда
Ты попадаешь под мою команду.
Микелотто
Ты прав, художник. Уходи, Такконе.
Бамбуччо, выводи коней. Ступай!
Двое уходят.
Меня зовут дон Микеле Кордова,
Прозванье Микелотто. Слушай, мастер.
Борджа торопит. Я его помощник.
Леонардо
Его условия?
Микелотто
Вот это разговор!
Условья те же. Делать всё, что хочешь,
Награду же, какую сам назначишь.
Леонардо
(пишет)
Ступай, подумаю.
Микелотто
Цезарь торопит, мастер.
Леонардо
Сказал, подумаю.
Микелотто
…Ох, Леонардо,
Мне можно посмотреть на то, что пишешь?
Леонардо
Зачем?
Микелотто
Хочу уразуметь, из-за чего
Ты отказался от таких условий…
О господи! Портрет совсем готов!
Он больше чем живой!
Леонардо
Живой! Живой!
Одно твердят, как будто сговорились!
Вы что, слепые все?! Не понимаю.
Смотри, глаза похожи, рот и нос.
А где душа, что смотрит в окна глаз?
Где уголки трепещущего рта,
Души примета, пламенной и страстной,
Которая себя не понимает?
Джокондо
Что? Ха-ха-ха-ха… Вы извините меня, маэстро. Мне вдруг смешно стало… Мона Лиза – страстная натура?.. Да я не знаю холоднее женщины, чем она!..
Леонардо
Возможно… вполне возможно…
Мона Лиза прерывисто вздыхает.
Джокондо
Я понимаю… Воображение художника… И тому подобное.
Леонардо
Вы правы, Джокондо… и тому подобное… и тому подобное…
Джокондо
Ха-ха-ха-ха… Виноват, виноват… Ухожу…
Пауза. Леонардо поворачивается спиной к Микелотто и начинает писать.
Микелотто
Что передать мне Борджа?
Леонардо
Передай,
Что Леонардо ищет выраженья.
Микелотто уходит.
Ушёл? Нет сил. Такая тишина.
Живу и сплю, и снятся мне кошмары.
Мне видятся расколотые скалы,
На них растут кусты корнями вверх…
И будто я повис на валунах…
Я мчусь, и я стою на месте.
Не понимаю, что со мной творится?
Вы очень терпеливы, Мона Лиза,
Вы терпеливо сносите всё это:
Причуды пожилого человека,
Которому давно пора уехать,
Но он всё ищет повода остаться.
Вот и сейчас подобной отговоркой
Я вызвал смех у вашего супруга.
Противны стариковские капризы!..
Мона Лиза
Но у него нетрудно вызвать смех!
Пауза.
Зачем произнесли вы слово “старость”
В тот миг, когда вы мальчиком казались?
Казалось мне, я вдвое старше вас…
Леонардо
(неожиданно)
Вы б не могли припомнить, Мона Лиза,
Что чувствовали вы в тот вечер,
Когда впервые вас я увидал… в саду…
Мона Лиза
Зачем вам это… Я не помню… Нет…
Леонардо
Ах, если б вам припомнить удалось,
Что вызвало в вас это выраженье,
Которое ищу я. Ну, оставим.
Начнём сначала.
Мона Лиза
…Я припоминаю,
Пел песню Аталанте в этот вечер…
Вот, может быть, она?..
Леонардо
О! Аталанте!
Аталанте
Я здесь, мой Леонардо! Вот он я.
Леонардо
Послушай, мальчик, постарайся вспомнить,
Какую песню пел тогда в саду
Ты в первый вечер нашего приезда.
Ну, Аталанте! Вспомни, я прошу!
Аталанте
(смеясь)
Да что вы, мастер! Ну конечно, помню!
Ведь это же любимая моя!
(Поет.)
Вот утро встало –
Голубые горы.
Вот утро встало –
Голубые воды.
А почему
Грустишь ты, Аталанте,
И трусишь ты,
Бродяга-пилигрим?
Вот ты летел
Тропою соколиной.
Вот ты пришёл
В Тосканскую долину.
Увы, Мадонна,
Бедный Аталанте
Не сам пришёл,
Он жаждою гоним.
(К Леонардо.)
Ну что? Она?
Леонардо смотрит на Мону Лизу почти гневно.
Леонардо
Она… Нашёл… Работать…
О, дай, природа, силы исполина,
Чтоб удержать дрожащий кончик кисти.
Я вижу, расцветает на холсте
Невиданною прелестью улыбка…
(Пишет.)
Аталанте
Вы знаете, маэстро Леонардо,
Что я вам пел, увы, в последний раз!
Леонардо
(не сразу)
О чём ты, Аталанте? Не пойму.
Аталанте
Я ухожу от вас… Надолго, может быть…
Леонардо
(гневно)
Ты разве друг?.. Ты враг мне, Аталанте!
Приходишь и уходишь, словно тень,
И душу мне тревожишь понапрасну.
Что ты задумал? Говори сейчас!
Зороастро
(входя)
Скажи ему… Скажи, так будет лучше…
Аталанте
Я ухожу недалеко, маэстро…
Там бедняки решили восставать…
Смешной народ… Не терпят тирании…
Ну, в общем и так далее…
Леонардо
Нелепость.
Мона Лиза
Но вам зачем?! Вы музыкант!
Аталанте
Синьора,
Я сочинил им песню. И теперь
Они зовут послушать исполненье.
Леонардо
Резню нельзя резнёю уничтожить,
Необходимы знанья.
Аталанте
Что ж, вы правы.
Но не могу им в песне отказать.
Ведь от моей пропетой к месту песни
У вас нежданно двинулась работа.
Что ж… Может быть, начнётся и у них.
Прощайте и простите, Мона Лиза.
Леонардо
Ну вот и всё… Остановить нельзя.
Прощай, певун.
Аталанте
Прощай, мой Леонардо.
Аталанте всматривается в лицо Леонардо.
Остановить нельзя… Вы знаете.
Леонардо
Иди.
Жизнь – это смерть. Живёшь – теряешь.
Нашёл улыбку – друга потерял.
Я провожу тебя. Прощайте, Мона Лиза.
Уходят.
Анита
Да что с тобой?
Мона Лиза
Устала я, Анита.
Анита
Сидела в кресле и устала?
Мона Лиза
Устала я, Анита.
Ты помоги добраться до постели.
Анита
Какая же постель в такую рань?
Мона Лиза
Мне надо выспаться. Ведь завтра снова он.
Анита
Ох, будь он проклят, тот портрет!
Мона Лиза
Анита!
Анита
Иду, иду!
Уходят. Занавес. Перед занавесом – Леонардо, Аталанте и Зороастро.
Леонардо
Когда со мной прощался Тосканелли,
Он говорил, что нет порядка в мире,
Что этой жизнью управляет хаос,
И наши все великие деянья –
Царапины на черепе земли.
Ты прав был, Тосканелли, а не я,
Когда в щенячьем молодом зазнайстве
Считал тебя я слабым, а не мудрым.
Страдает горемыка человек,
Плотины прорываются морями,
Ломают ядра крепостные стены,
И хрупки стены дома твоего,
И бьётся сердца жалобный комочек,
И нет того, кто бы достиг покоя,
Страдает горемыка человек.
Надежды нет!
Аталанте
Спасение в познанье.
Леонардо
На дне познанья горечь пораженья.
Когда ты молод, непременно ждёшь,
Что за углом разгадка всех загадок.
Когда ж зайдёшь за вожделенный угол,
То видишь не дорогу через хаос,
А спину любопытного юнца,
Что там стоит, откуда вышел ты.
Вот так мы ходим, как слепые мулы,
И вертим чью-то мельницу по кругу.
А кто-то сверху смотрит и смеётся.
Аталанте
Ты сдался, Леонардо?
Леонардо
Замолчи.
Взгляни наверх – ты видишь очи неба.
Я веровал, что стройный этот мир
Играет вековечные мотивы,
Скрывает ослепительные тайны.
И станет жизнь как песня и как розы.
Что бедствия от глупости людей.
Но мысль о той гармонии – лишь сказка
Вся эта жизнь – взбесившийся скакун.
Аталанте
Ты сдался, Леонардо?
Зороастро
Нет… он струсил…
Но это поправимо.
Леонардо
Да… Уйди…
Зороастро и Аталанте уходят.
Леонардо
(один)
Тогда она звалася Моной Лизой.
Зачем ты мне принилась, жизнь моя?..
…Вы заметили – я не рассказываю о своей жизни с момента рождения, о родителях, о пейзажах городов и селений, о своей трудовой деятельности.
Потому что для этой вещи всё это не имеет значения. Почему так – не знаю. Но это так.
Я пишу только то, что имеет значение, и боюсь отвлечься.
Пьесу “Дорога через хаос” про Леонардо да Винчи я писал в отпуске. Потом взял отпуск за свой счёт. Потом уволился с завода. Это был уже другой завод, не АТЭ-1, а маленький и слегка халтурный.
Потом мы проели всё, что у нас было, и жрать стало нечего. Потом Княгиня ушла к администратору театра. Я видел его. Быстрый и ласковый, ласковый и быстрый. Настоящий пробивной мужчина. Княгиня поступила на работу и стала курить. По вечерам они играют в домино и лото. Княгиня забеременела. Я бросил пьесу и вернулся на завод. Жизнь наладилась. Я перестал летать.
– …Слетаем? – сказал Илларион.
– Куда? – испугался я.
– За бутылкой.
– Я разучился.
– Пить?
– Летать.
– Нет, всё-таки нельзя, – говорит Илларион. – Ползи домой.
– А ты?
– Я тебе из компании позвоню.
Я приполз домой. Солнце закатывалось над Адриатическим морем.
Почему над Адриатическим? Не знаю. Вспомнил – Якушев мне рассказал.
Якушев мне рассказал:
…Общество живописи “Ослиный хвост” возникло так. Может быть, не все знают. Привязали ослу к хвосту кисть. Подставили палитру. Осёл помахал хвостом по палитре, потом по холсту. Получилась пёстрая мазня. Картину назвали “И солнце закатилось над Адриатическим морем”. Выставили. Картина имела успех. Потом долго смеялись. Но это уже ничего не могло изменить.
Оказалось, что, подчёркиваю, любое случайное сочетание красок на человека с воображением может произвести впечатление. Оказалось, что любой элемент живописи – линия, пятно, цвет и прочее могут производить впечатление независимо от предметов, которые они должны воспроизводить.
Я не знаю, как вам, но мне почему-то кажется, что Леонардо, который советовал отыскивать сюжеты картин, вглядываясь в пятна плесени на старых стенах, и Эйзенштейн, который после своих теорий монтажа понял, что монтируется всё, – мне кажется, что они не глупей тех эстетиков, которые велят так не думать.
…Если картину можно рассказать, значит, она не до конца картина. Потому что колорит не расскажешь. Колорит – это музыка приёмов. А как расскажешь музыку? Можно только подогреть интерес к встрече с ней.
…Иван Грозный убил сына. Репин написал об этом картину. Умирающий сын одет в розовый кафтан и зелёные сапоги. Если бы он был одет в зелёный кафтан и розовые сапоги – ничего бы не изменилось. Просто в этот день он был бы одет по-другому. А какая разница?
А если боярыню Морозову переодеть в оранжевое платье, то будет другая картина. Потому что у картины будет другая музыка. Потому что Репин не до конца музыкант, а Суриков – до конца.
…Музыкой приёмов мы изображаем видимый мир, но видимый мир можно изобразить и без музыки приёмов. Это может сделать фото. Но такое фото не искусство. Потому что у него один приём – выбор факта. Но сам факт изображён не музыкой приёмов.
А для чего она нужна, музыка приёмов?
Чтобы научиться летать.
Сами приёмы – ничто. Они просто следы полёта или имитация его.
Если художник летал, то это передаётся рано или поздно. Если имитировал полёт, то и это передаётся.
А как же осёл, который намахал картину хвостом? Ведь в ней были одни лишь приёмы, сваленные в кучу. Ведь это противоречит тому, что приёмы – это следы полёта.
Не противоречит.
Осёл намахал не картину, а плесень на стене. У плесени на стене тоже нет задачи взлететь, но она может породить полёт, если в тебе есть нечто от Леонардо.
Плесень – это хаос приёмов. Но хаос в музыке тоже приём, если он помогает полёту.
– …Теперь тебе пора прикоснуться к Рембрандту, – сказал Якушев. – И не спорь с эстетиками. Гений всегда что-нибудь добывает, а эстетика потом учит добывать то же самое.
– Значит, эстетика не нужна? – спрашиваю я.
А я к тому времени прочёл эстетику – шесть томов отрывков избранных эстетиков. Мне Илларион подписку устроил. Как раз начался книжный бум. Книжный бум – это когда книги не покупают, а вкладывают в них деньги в надежде на то, что бумаги всегда будет мало и их не переиздадут. И ещё покупают престиж. Но не престиж культурного человека, а тоже престиж богатого. Старые картины не укупишь, да и как узнаешь, кто из нынешних художников станет классиком, а издательство знает, кого издавать. В барахле, коврах и хрустале наступило разочарование. О мебели и автомобиле и говорить нечего – каждый год новый образец. А книги чем старше, тем дороже. Даже захудалые.
– Илларион, как же тебе удалось подписку достать на эстетику?
– Шофёр у меня есть знакомый, в театре работает. Сестра его жены в Будапеште живёт, за венгра вышла, а его дядя здесь в торгпредстве работает, и у него в книжном магазине завотделом знакомая.
Ну, получил я эстетику. Читаю.
Якушев сказал:
– Если эстетика хочет быть наукой, она должна не картины изучать или книги, а создавать теорию творчества и теорию впечатлений. То есть изучать художника и зрителя. А картина – это посредник. Как можно деньги изучать, если не знаешь, как их зарабатывают и как тратят? И к художнику уже начали подступаться, даже наука появилась “эвристика”, от слова “эврика”–“нашёл”.
– Это Архимед в ванной крикнул, – говорю я.
– Да, в ванной, – говорит Якушев. – А зритель – это ещё терра инкогнита.
– Неизвестная земля, – говорю я.
– Затормози, – говорит Якушев. – Хватит книжки читать. Приглядись к Рембрандту, а потом иди на улицу.
– А чего я там потерял?
– Себя, – сказал Якушев. – Себя.
…Потому что как слёзы вызывают слёзы, а смех – смех, следы полёта одного человека помогают взлететь другому.
Потому что только для этого и нужно искусство. Всё остальное можно получить в других местах.
Пасмурный вечер. Сад в доме Джокондо. Мона Лиза одна.
Мона Лиза
(у картины)
Идёт по свету слух о Джиоконде,
О чуде, что творит здесь Леонардо.
Друг друга перекрывшие эмали
Здесь сохранят мгновенья на века.
Плохие чудеса… Здесь злою кистью
В картину перелита жизнь моя.
Что смотришь на меня, проклятый образ,
Ведь ты – не я… Смотри, ведь я живая,
Я тёплая… Смотри на эти руки…
А ты всё та ж холодная доска.
О боже!
(Тяжко плачет.)
Ну будет… Ну довольно… Ф-фу… что плакать.
(Берёт лютню, поёт.)
Встала и задула свою лампу,
А луна высокая светла.
Знаю, знаю, что не нужно плакать.
Вот опять слезинка потекла.
(Выходит из калитки на пустую площадь.)
Ох, ты в беду попала, Джиоконда,
Цена твоей картины – жизнь твоя.
(Поёт.)
Почему тоскливее всего мне
Эта мысль о том, что вдалеке
Обо мне ты никогда не вспомнишь,
Не узнаешь о моей тоске.
(Перестаёт петь.)
Наверно, Джиоконде неприлично
Петь песни на пустынных площадях,
Да и знобит… И в сердце словно ветер.
Нет, не дожить мне до конца картины!
Как тихо… Город словно вымер.
Пой или плачь – никто не отзовётся.
Как радостно считаться Джиокондой.
Входит Анита.
Как тягостна мне жизнь моя, Анита.
Анита
Конечно, девочка моя! Конечно!
Портрет проклятый всех нас поедает!
Мона Лиза
Съедает и любовь мою… О боже!
Нет, больше не могу…
Джокондо
(входя)
Что с ней, Анита?
Анита
А то, что нету жалости у вас.
Синьора ваша извелась совсем:
Да, у неё сил больше не хватает
Сидеть для бесконечного портрета!
Джокондо
Ну, ну, капризы, Мона Лиза,
Бесплатно пишут, музыка бесплатно,
Живая остроумная беседа…
Мона Лиза
Он говорит с портретом… не со мной.
Джокондо
Ну перестань. Какие пустяки!
Мона Лиза
Жена страдает – это пустяки?
Пускай страдает. Только бы бесплатно!
Джокондо
Вы вспомнили, что я ваш муж, синьора?
(Уходит.)
Входят Леонардо, Зороастро и Франческо Мельци. Мона Лиза садится. Леонардо пишет. Мельци поёт.
Мельци
(поет)
Вот утро встало.
Голубые горы.
Вот утро встало.
Голубые воды.
А почему грустишь ты, Аталанте…
Леонардо
Что ты пропел мне?
Мельци
Песню Аталанте…
Леонардо
Ох, Аталанте! Где-то он теперь?
Увы, Мадонна,
Бедный Аталанте
Не сам пришёл,
Он жаждою гоним.
Франческо, нет известий?
Франческо убегает.
Что такое?
Томазо, говори скорей… Ну, живо!
Зороастро
Восстание разгромлено в Ареццо…
Леонардо
Ну не тяни… Убит?.. Убит, я знаю…
Быть может, нет? (Кричит.) Да не тяни!
Зороастро
Убит.
Леонардо
Убит… Убит. Я это раньше знал…
Как он недолго пробыл у меня!
Но как я мог пустить его уехать?
Проклятая рассудочность моя…
Пустить мальчишку в чёртову затею!
Тогда зачем нужны мы, старики?
Кто разгромил восстание в Ареццо?
Зороастро
Флоренция…
Леонардо
Воюет со своею слободой…
Довольно. Хватит… Я преступно медлил.
Скоты! Убийцы! О, мой Аталанте!
Скорей! Скорей! На помощь тем живым,
Кого ещё зарезать не успели!
Остановилось время… Я пишу портрет!
Презренный!.. Зороастро!
Зороастро
Да, синьор.
Леонардо
Где люди Борджа?
Зороастро
На подворье ждут.
Леонардо
Пусть ждут. Сегодня едем.
Мона Лиза
Нет… не уезжайте…
Нет, этого не может быть… Так вдруг?..
А как же мой портрет?.. А как же…
Нет, нет, я не хочу!.. Я не пущу вас!
У вас искусство!.. Нет, я не хочу!
Леонардо
Искусство в том, чтоб счастье приносить,
А я свернул со своего пути…
Скорей! Скорей! Коней влечёт дорога!
Мона Лиза
Не уезжай, любимый…
Молчание. Все останавливаются.
Леонардо
Вы сказали…
Мона Лиза
Любимый мой… Как сладко говорить.
Леонардо
(задыхаясь)
Не верю я тому, что слышат уши.
Мона Лиза
Ну вот теперь ты знаешь… Всё равно.
Пускай… Я столько времени молчала…
Да, я люблю тебя!.. Люблю тебя. Ты мой.
Ты никуда отсюда не уедешь.
Анита
Что делает она! Что говорит!
Опомнись! Ты ведь замужем!..
Мона Лиза
(с презреньем)
“Мой муж”!
Когда отец мой умер в разоренье,
Меня ему отдали за долги,
Но душу за долги не получают.
Ты отказаться не посмеешь!
Леонардо
Я?
Мне отказаться от такого дара?!
Когда я сам люблю тебя всю жизнь!
Зачем тогда я мучился напрасно?
Что мне мешало попросить любви?!
О, боже, неужели этот мул,
Тебя купивший, как мешок овса?!
Всю жизнь я ждал, что встречу я тебя.
Не угадал лишь, как это случится.
Мона Лиза
Ты не уедешь?!
Леонардо
Сердце моё, рвись!
Мона Лиза
Ты не уедешь!
Леонардо
Люди, что мне делать?!
О Мона Лиза, неужели нам,
Как тем собакам, ухватившим кость,
Вползать обратно в конуру свою.
То, что в груди трепещет и поёт,
Мне не позволит, чтоб, закрыв глаза,
Любил тебя, спокойно ел и пил,
Когда девчонок продают, как мясо,
И нищие детишки просят хлеба.
Их тонкие немытые ручонки
За сердце меня держат, Мона Лиза.
Молчание.
Италия разбита на куски.
А этот Цезарь хочет их связать…
Мона Лиза
Из-за своей корысти…
Леонардо
Да, я знаю. Но он зовёт меня, я буду строить.
Молчание.
Мона Лиза
Да… Ты уедешь… Я не угадала.
Уносит вдаль тебя чужая сила,
В чужую даль уносит от меня…
Я знаю, ты ошибся, Леонардо,
И знаю, что остановить нельзя.
Ты разобьёшься, если не погибнешь,
Но ты найдёшь дорогу через хаос.
Леонардо
Молчи! Молчи!.. Не говори ни слова!
Когда не можешь яркость глаз умерить
И изменить свои черты лица,
То притворись ничтожною бабёнкой,
Болтающей о модах и соседях.
Скажи: “Кто не герой, тот не мужчина”,
Или: “Любовь есть женская стихия”,
Или ещё какую-нибудь пошлость!..
Мона Лиза
Боже!
Леонардо
Молчи! Меня ты обессилишь!
И не гляди так на меня. Я тоже
Глядеть не стану больше на тебя.
Давай с тобой посмотрим на портрет.
(Кладёт руки на спинку кресла, стоящего перед портретом.)
Прощай… Прощай… Здесь всё, что я умел.
Здесь ты и я в портрете этом слиты.
Смотри в глаза, ведь это я смотрю.
Глянь на уста – твоя улыбка, видишь?
Я сделал удивительную вещь. Я знаю.
Здесь всё живёт и всё поёт, как песня.
Здесь руки разговаривать умеют,
Одна рука зовёт – “Не уходи”,
“Прощай, прощай!..” – другая отвечает.
А голоса их в складках рукавов
Печальным отдаются эхом…
(Опускает голову на руки.)
Мона Лиза
(тяжело сглотнув, ровно)
Возьми с собой портрет мой, Леонардо.
Я так хочу… И эту шаль…
(Накидывает кружевную шаль на портрет.)
Прощай…
Франческо Мельци по знаку Зороастро снимает накрытый чёрной шалью портрет и выносит. Анита подходит к Леонардо, поднимает голову и крестит его. Потом ведёт к дверям. Зороастро его выводит. Мона Лиза, зажав руками рот и широко раскрыв глаза, молча рыдает. Входит Джокондо.
Джокондо
В чём дело, Мона Лиза? Что случилось?
Анита
(в замешательстве)
Расстроилась синьора потому…
Что прекратят писать её портрет…
(Выводит Мону Лизу.)
Джокондо
Н-да… Странные особы эти бабы.
Всё невпопад… и плачут и хохочут,
То не хотела продолжать портрет,
А то рыдает оттого, что хочет.
(Хлопает в ладоши.)
Входит мальчик.
Ты подмети да окна закрывай.
Свежо на улице…
Якушев мне сказал:
…Ужасающая бедность представлений об искусстве и полное неумение отличить ремесло от искусства у этой занимательной эстетики.
Чаще всего она спотыкается на двух порогах. Первый – законченность, второй – обучение.
Ремесло в жизни – великая вещь, ремесло в искусстве – это ремеслуха.
Ремеслуха любит, чтобы всё было надраено – и сюжет и характеры. Ремеслуха – новенький кубок, желательно – сервиз на двенадцать одинаковых персон, а искусство любит кубок с отбитым краем и чтоб каждая штучная персона получила кубок по себе.
Ремеслуха любит букет из тридцати георгинов с гарниром из травы, а искусство любит икебану – один цветок, веточка сосны, кусочек мха и старый горшок.
Ремеслуха любит в рассказе завязки, развязки и прочие кульминации. Найдёт, как она выражается, элементы композиции – и счастлива. Все ружья стреляют, линии завершены, загадки раскрыты, и симметрия полная, как в детской игрушке “калейдоскоп” – пяток случайных стёклышек зеркалами отражается в узор.
А искусство любит фрагмент, размытые края, считает, что в конце работы надо зачёркивать экспозицию и финал и что рассказ – это всё, что рассказано.
Ремеслуха любит классицизм, искусство – классику,
Ремеслуха любит предварительный план, а искусство – эскиз.
Ремеслуха любит Казанский собор не потому, что он искусство, а потому, что у него план понятный, искусство любит Василия Блаженного.
Искусство любит свой стиль, ремеслуха – ворованный.
Искусство любит позднего Рембрандта, ремеслуха раннего.
Искусство любит “Новые времена” Чаплина, ремеслуха – “Огни большого города” того же Чаплина.
Ремеслуха любит интригу, анекдот и стакан воды, искусство – композицию впечатлений и сцены – можно из рыцарских времён.
Ремеслуха любит, чтобы первая сцена была причиной второй сцены, а искусство любит, чтобы причиной сцен было время, их породившее.
Ремеслуха любит школу, искусство – художника.
Искусство любит Чайковского, Сурикова, Горького, Станиславского, а ремеслуха – училища их имени, куда бы они сами не прошли по конкурсу.
Искусство любит песню, которая словом жива, а ремеслуха – подтекстовку под голосистые рулады, которая называется “рыбой” и её можно научиться ловить.
Когда эпоха Возрождения начиналась, мальчик, желавший стать художником, выбирал себе мастера по душе и просился к нему в ученики. Растирал краски, бегал за водкой, постигал тайны мастерства чужого полёта и готовился к своему. А когда эпоха Возрождения кончалась и полёт эпохи иссякал, пришли рационализаторы, братья Каррачи – Анибале, Агостино и третий, забыл, как зовут, – и решили упростить проблему. Из чего состоит живопись? Из формы и цвета. Кто чемпион по форме? Микеланджело. Кто чемпион по цвету? Тициан.
Надо взять форму у Микеланджело, а цвет у Тициана, и всем станет очень хорошо. И появилась первая академия живописи, а из неё “Болонская школа” – великий Гверчино, великий Дольчино, великий Джордано и другие великие отличники производственного обучения, которых в музеях друг от друга не отличишь и которые всем хороши – только не летают.
А дело в том, что живопись состоит не из формы и цвета, а из рисунка и колорита. И их надо сочинять, а сочинять можно только летаючи. Потому что форма и цвет принадлежат предметам в жизни, а рисунок и колорит – картине, которая есть след полёта художника и есть не причина полёта, а средство для его выражения. И потому каждому художнику нужно своё. А чужое его полёт прекращает.
А если насобачиться брать рисунок у Микеланджело, а колорит у Тициана, то получится муляж. Колбаса на витрине из папье-маше, которая и по цвету и по форме точь-в-точь колбаса, только несъедобная.
…Ремесло – великая вещь, и ему надо учиться. И половина наших невзгод оттого, что пироги печёт сапожник, а сапоги тачает пирожник. А вторая половина бед оттого, что путаем искусство и ремесло.
Человеку нужны будни и нужны праздники. Чтобы будни стали праздниками, нужна песня души, нужно искусство.
Нужно сеять хлеб, и нужно летать. Но нельзя сеять хлеб в воздухе и приплясывать за плугом: не будет ни хлеба, ни полёта.
…Но, может быть, самое интересное и потрясающее, что полёт и само искусство – это не одно и то же. Не только в том смысле, что полёт – дело души, а искусство – это материальные следы. Это мы уже поняли. Но полёт души может совсем не выражаться в искусстве и может выражаться не только в искусстве.
Самое потрясающее в искусстве, может быть, то, что оно всегда полёт не для себя одного, а всегда приглашение к полёту других и многих.
Но как обучить полёту, не умея летать?
Занимательная эстетика приглашает к полёту, ползая по произведениям с восклицаниями. Художник же – как ветер…
…Первую европейскую эстетику написал Аристотель, и из неё выучили три единства и четыре формулы трагедии. И забыли, что главным для поэта Аристотель считал его натуру, способную на “священное безумие”, и забыли, что она была написана эллинской осенью, когда отцвели уже Эсхил, Софокл и Еврипид. И потому она никого из выучивших правила не подняла в полёт, а поднялись в полёт другие – Марло, Шекспир и Вебстер, пренебрегшие всеми правилами, кроме одного, – быть драматическими поэтами.
Но как часто голос песни заглушают комментарии к ней и книги почтенной памяти профессора Гуковского, который считал Леонардо дилетантом, а сам всю жизнь кормился исследованием его полёта, хотя и не мог отличить ученическую “Флору” от мощной “Джоконды”, у которой даже рукава платья выдают гения.
…Повествование о Леонардо, незаконном сыне нотариуса Пьетро да Винчи, зародилось у меня в дизентерийной палате среди грохота домино, звереющих от скуки поносников и вони анализов.
Зародилась не идея написать о Леонардо или о дороге через хаос. Это пришло позднее.
Просто возникли стихи о Возрождении, и я даже помню какие:
Надменные крутые подбородки…
Лбы низкие прикрыты волосами…
Все отпрыски фамилий знаменитых…
Медичи, Сфорца, Борджа, Малатеста!..
Проламывают головы друг другу,
За два дуката отравить готовы,
И каждый норовит в государи…
…А потом из компании мне позвонил Илларион.
Якушев мне сказал:
…Имитаторы думают, что приёмы – это средства полёта, а это всего лишь его следы.
Полетишь – будут следы, а используешь следы – не полетишь.
А сальери пытаются обучать моцартов приёмам и удивляются, почему те после этого не летают.
…А потом мне позвонил весёлый Илларион и сказал:
– Ну чего ты? Приезжай. Мы тут сидим.
– Что-то расхотелось.
– Бери такси.
– Денег нет.
– Мы тебя тут “выкупим”.
– А куда ехать?
– Близко.
– Близко шофёр не повезёт.
– Скажи ему – Петровка, 38 – поедет.
– А вы уже там?
– Нет. Дом рядом. Мы тебя встретим и проводим.
Я выполз из дому. Помахал. Поехал.
Приехал. Ждут. Трое на тротуаре. По росту – огромный – друг хозяйки дома, пониже – её сын. Ещё пониже – Илларион.
Я открыл дверцу. Меня вытащили и отдали сыну. Илларион и друг нырнули в машину. Она укатила.
Якушев мне сказал:
…Актёры любят играть Я в предлагаемых обстоятельствах. Приходит этот Я, и ему велят играть Корделию. А он не Корделия, и в её обстоятельствах повёл бы себя иначе. И он начинает изучать психологию Корделии и не может её понять. Потому что он не Корделия и лепечет что-то о своей жизни чужими словами, и стихи Шекспира ему мешают, и нам стыдно.
И выходит, что Я в предлагаемых обстоятельствах Корделии может получиться, если это Я равно Корделии, и тогда обстоятельства Корделии могут выявить его собственное Я. И тогда видно, кто ты – ананас или картошка, посаженная в тропиках и имитирующая ананас.
Про картошку тоже написаны стихи: “Тот не знает наслажденья-денья-денья-денья… кто картошку не едал-дал-дал”. Но наслажденье-денье от картошки, согласитесь, другое, чем от ананаса. Картошка для повседневной жизни, ананас – для праздника. Забывают, что театр – это ананас.
Что это за артист, если он не поднимает меня в полёт потому, что сам ползает по настилу в одёжке не по росту?
…Повествование о Леонардо, незаконном сыне нотариуса, родилось у меня в дизентерийном бараке, среди грохота домино, скучающих поносников и вони анализов. Значит, там ему было суждено зародиться, а не в райских кущах занимательной эстетики.
Якушев мне сказал:
…Если вещь закончена, значит, какая-то суть выражена, и художнику даже кажется, что он её исчерпал. А на самом деле это он исчерпался и налетался всласть, и на сегодня его полёт закончен. И вот эту кажущуюся исчерпанность сути занимательная эстетика объявляет законом этой вещи. И изучает приёмы этой законченности.
Микеланджело, глядя, как художники копируют его “Страшный суд”, и пытаются изучить закон, по которому он построен, и принимают следы полёта за правила, по которым они сами полетят, сказал:
– Многих это моё искусство сделает дураками.
…Мы все наследники эпохи Возрождения, а эпоха Возрождения – противоречивая эпоха, как, впрочем, и всякая другая.
С одной стороны – попытка вычислить полёт и создать ему канон, с другой стороны – вспышки полёта, этот канон сокрушающие.
Потом снова эпоха оккупации церковью полёта.
Потом снова эпоха Просвещения и попытка полёт вычислить и сотворить классицизм.
Потом снова эпоха романтизма и попытка слетать в духовное средневековье.
Потом снова науки на новом уровне хотят взлететь на вычислениях.
И снова гороскопы, буддийские календари и прочие зодиаки.
Идёт смена трезвых и нетрезвых эпох, и почему-то никто не сделал простого наблюдения, что полёт не зависит от мнений на его счёт. Летают во все эпохи, и эпоха только среда, в которой родится летающий. Среда может направить полёт или заглушить его, но не породить. И, значит, природа полёта – в человеке, а не в квартире, где он живёт, и не в соседях. Томмазо Кампанелла летал в каземате, когда сочинял “Город Солнца”, а те, кто туда его запрятал, ползали по чисту полю, хотя и глазели на небо.
…Вернулся Илларион с огромным другом хозяйки.
Сын хозяйки дома стал играть на Илларионовой гитаре незнакомые песни, огромный друг то спорил с Илларионом насчёт генетики, то рассказывал, как он освобождал Будапешт, то порывался сбегать на другой конец Москвы за магнитофоном, а мы с хозяйкой дома, милой женщиной, ели рыбу в томате и пили далеко не лимонад.
Потом мы с Илларионом выползли из дома и пошли по Страстному бульвару, где на каждой скамейке сидели парочки в разнообразных ночных объятиях, и у каждой скамьи Илларион гитарой брал на караул по-ефрейторски – рука с гитарой и подбородок резко в сторону, а я говорил слова “приветствую вас”. На последней скамейке парочка приняла нас за патруль и испуганно сказала: “Мы завтра расписываемся” – и мы вышли к кинотеатру “Россия”, и стали махать руками таксисту с зелёным огоньком, зазывая его отвезти нас куда нам надо.
В такси обнаружился ещё один седок, которому оказалось ехать в нашу сторону. Мы с Илларионом начали вспоминать стихи классических и популярных поэтов, а ездок сказал:
– Ребята, а вы не боитесь, что я бандит?
Я ему сказал:
– Раз ты бандит, ты обязан грабить. Вот тебе куртка и вот тебе гитара.
Он испугался и стал отказываться, а я сказал:
– Раз ты бандит, ты обязан грабить. Вот тебе куртка и вот тебе гитара.
А он испугался, и мы приехали к новому Илларионову дому.
– Жалко с вами расставаться, – сказал ездок.
– Пошли с нами, – сказал Илларион ездоку.
И он испугался совсем.
– Милый, главное – не нервничай, – сказал я.
Мы вползли в лифт и взлетели на двенадцатый этаж. Илларион стал читать стихи, а потом запел песню про ландыши, а ездок сказал:
– Какой сарказм.
И мы поняли, что нам попался инопланетянин.
– Ты вообще-то кто такой?
– Я артист театра ЦТСА на незначительные роли, – сказал пришелец. – И мне надо идти, потому что утром я еду в город Тулу читать басни Крылова.
Это был уже полный бред.
Илларион на этикетке от “Выборовой” написал ему рекомендательное письмо в Тульскую филармонию, и мы его отпустили.
Уже светало, и солнце поднималось над Адриатическим морем.
Якушев мне сказал:
…Можно знать о необходимости завязки, кульминации и развязки и не взлететь.
Надо взлететь, и тогда появятся и завязка, и кульминация, и развязка. Именно этого полёта. Но они будут не те и окажутся не там, где их ожидали перед полётом.
…Другой профессор, не моргнув, обучал, что Ван Гог и Гоген – дилетанты, потому что не знали анатомии.
Хотя ещё Леонардо, создатель анатомии, говорил:
– О живописец-анатомист, бойся показать знание мускулов.
…Когда инопланетянин на незначительные роли уехал в Тулу читать басни Крылова, Илларион сказал:
– Почему ты перестал писать?
– Потому что я перестал летать, – ответил я.
– А ведь ты говорил, что Аристотель велел поэту впадать в священное безумие?
– Священное, Илларион, священное…
– А что тебе мешает?
– Я теперь знаю все штучки, которые вызывают растроганную слезу или пугают, но не хочу их применять.
– А разве Аристотель не велел вызывать страх и сострадание?
– Он велел летать над страхом и состраданием. А ремеслуха велит ими торговать. Она велит написать, как дети играют на тикающей бомбе замедленного действия, и велит написать, как один герой подарил другому триста рублей. Автору это не будет стоить ни копейки, а зритель будет содрогаться и плакать. Ремеслуха велит брать конфликт, проблему, её преодоление, интригу, характеры, идею, сюжет, композицию – варить до готовности; любовь, соль, перец и красоты слога – по вкусу.
– А искусство что велит?
– Искусство велит искать свои темы в глубинах потрясённой души нации.
– А как их искать?
– Жить.
– Живи. Чего же тебе не хватает?
– Священного трепета.
– Безумия?
– Трепета, Илларион, священного трепета. Аристотель трагедий не писал. Он их изучал. И трепет казался ему безумием.
– Я этот трепет каждый день испытываю, – сказал Илларион.
– Когда?
– Когда своей балдой старые дома ломаю.
– Как странно, – сказал я. – Странно… Раньше я и сам так думал… Только сейчас понял, что ты не прав. Это другой трепет.
– А какой нужен?
– Который бывает, когда предчувствуешь весну.
– …А как же Пушкин? – спросил Илларион.
– Что Пушкин?
– А Болдинская осень?
– Он сам был весна.
– У меня всегда по сочинению было “пять”, – сказал Илларион.
– …Все от трапа! – орал Илларион. – Отдать концы! Как провожают пароходы?! Совсем не так, как поезда!
Ну нас, конечно, на речной трамвай не пустили.
Оставалось одно – взяться за ум, то есть с юмором – ни-ни.
Поэтому мы пошли в театр.
И ещё потому, что пора было снова прививать друг другу любовь к искусству.
…И в театре мы с Илларионом несколько часов смотрели, как артисты общаются друг с другом и обсуждают какие-то свои дела.
Иногда они вспоминали про нас и по-соседски обращались в зал.
Но мы с Илларионом ленивы и нелюбопытны и в чужие склоки не лезем.
Мы всё ждали, когда выйдет Мочалов. Но Мочалов не вышел.
Артисты все были дрессированы постановкой и старались не взлететь. А Мочалов взлетает – когда вслед за авторами, а когда и самостоятельно – и тогда постановка про то, как вслед за ним взлетаем и мы.
– …Мать честная, – сказал Илларион, – почему мы должны на них смотреть?
– Чтоб не смотреть друг на друга.
– Я знаю, чему они нас учат, – сказал Илларион.
– Чему?
– Жить напоказ.
Якушев мне сказал:
…Все так привыкли жить в театре без Мочалова, что уже не понимают, что он даст, если придёт.
Поэтому его и не ждут.
Остались смутные легенды да воспоминания людей, которых он брал в полёт.
И в легендах и памяти остались не овации и сколько ему венков подносили, или как студенты его на колеснице везли (как про других знаменитых артистов), а осталось, что по десять раз на одну постановку ходили, чтобы услышать, как он в третьем акте одну фразу говорил.
Остались слухи не о постановке, или режиссуре, или ансамбле, а о том, как люди плакали на этой фразе. Ну, не на одной, конечно.
И не потому, что фраза трогательная или страшная – её автор написал, а потому и оттого, как её Мочалов говорил.
Фразы остались, Мочалова нет.
Сейчас плачут, когда пьеса делает жалобный поворот, а у Мочалова – от восторга полёта и понимания высоты – не так живём, братцы-люди.
Ну, потом зрителям головы задурили, и Мочаловы ушли в чтецы, в Яхонтовы, но и там их настигли профессионалы и любители ансамблей и спортивных команд. Это всё дела прекрасные, но уж один человек зал в полёт не поднимет. Нечем. Не жжёт глаголом сердца людей.
Голоса есть, рояли настроены и выкрашены, от электроусилителей в рядах качает, титул у артиста длинней императорского, а номер, с которым он выступает, – коротышка, крылья надраены, аппарат налажен, бензин есть, а не летает – муляж, реквизит. В искусство на аппарате не полетишь. На аппарате можно скатать в Сочи, и то на гастроли.
Сейчас либо дилетанты, либо профессионалы. Дилетанты – это которые иногда боятся выступать, а иногда нет. У профессионалов каждый раз одно и то же – не боятся.
А чего им бояться? Защищены пьесой, профсоюзом, режиссурой, аппаратурой, анализом за столом и занимательной эстетикой. Попробуй не стать после этого культурным и даже где-то воспитанным, артистом. А что он впечатления не оставляет – это вина зрителя. Не дорос. А Шекспир писал для грузчиков из лондонского порта, и для них играл Мочалов, виноват–Бербедж, и ничего – понимали летаючи. Потому что эта парочка – автор и актёр – сами летали так, что прихватывали с собой и глобус.
– А что такое полёт? Толком можешь объяснить? – спросил Илларион.
– Отрыв от действительности, – сказал я.
– Вот это номер! А зачем отрываться? Нельзя. Ничего, кроме действительности, нет.
– Есть, – сказал я.
– Что?
– Перспективы.
– Значит, из-за ремеслухи искусство становится без полёта?
– Ага, – сказал я. – Она сама без перспективы… Она сама без перспективы и перед зрителем её закрывает… Гоголь не потому силён, что описал с натуры чиновника и как у него шинель спёрли, а потому, что выходило – людей жалеть надо, и нет маленьких людей, а есть затюканные. А до Гоголя в основном жалели графьёв, а над затюканными смеялись. Полёт для того, чтобы затюканный перестал чувствовать себя маленьким. Из этого потом получаются революции.
– Отрываться от действительности нельзя, – сказал Илларион. – Хрен с ними, с перспективами. Родился, отработал положенное, помер – вот и вся перспектива.
– Да ты только тем и занимаешься, что отрываешься от действительности!
– Я?
– “Выборову” пили?
– Пили.
– А зачем?
– Летали, скажешь?
– Нет. Ныряли. Отрываться можно и вверх и вниз, и вперёд и назад, и в прошлое и в будущее. Не всякий отрыв – полёт, а только вверх, вперёд и в будущее.
– А чего ж летать перестал?
– Ушибся… Встретил Княгиню. Принял прошлое за будущее.
– Не ушибся. Это тебя твоя баба пристукнула.
– При чём тут баба?
– Рожа как у мадонны, а сама – вывеска.
– Не надо, Илларион.
– С ней только в преферанс играть. Это же все видели, кроме тебя. Показуха.
– Нет. Не она меня пристукнула.
– А кто?
– То, что за ней открылось: хитрость и тупость.
– Глупая она была?
– Нет. Глупая понять не может, а тупость – это когда на полёт посягают: я не летаю – и ты не летай.
Якушев мне сказал:
…Ремеслу надо учиться.
Ремесло полёту не помеха. Наоборот. Когда ремесло и полёт совпадают, тогда появляется мастерство.
Мастерство – это индивидуальное ремесло, твоё ремесло, собственное и ничьё другое. Мастерство – это твоё умение не только полёту не мешать, а замечать тот момент, когда он начинается, и даже иногда вызывать его, и даже делать путевые заметки.
Хотя путевые заметки – неточное слово, их можно делать и по памяти, и понаслышке. А следы полёта – это каждый удар твоей кисти в тот самый момент, когда происходит полёт. Потому что полёт происходит толчками, он – пульсация, и у него есть ритм, и следы его скорее похожи на энцефалограмму или кардиограмму. А как их делать по памяти?
…Занимательная эстетика путает ремесло и полет, и возникает не мастерство, а ремеслуха, то есть попытка научиться имитировать чужие кардиограммы.
…Ремесло – великая вещь – это освоение найденного. Даже в жизни надо не только придумать телегу, надо научиться её делать и пользоваться.
В искусстве ещё сложнее. Надо уметь снимать с себя самого кардиограмму полёта в самый момент его возникновения.
Конечно, первичное умение нужно. Музыканту – виртуозные пальцы, литератору – свободная речь, художнику – поющая кисть. Но всё это чтобы не стеснять свободу полёта.
Беглость пальцев, свободная речь и гибкость кисти – это ремесло. Ему надо учиться. Но если забудешь, что это не мастерство, а ремесло, то есть чужой опыт, то в момент полёта он тебя свяжет.
Ремесло – общее для всех умение, а мастерство – твоё собственное. Ремесло нужно, чтобы освоить найденное, а мастерство – чтобы не упустить мелькнувшее.
…Искусство – оно как любовь – каждый раз исключение.
Откуда человек может знать, как он будет любить, если он ещё не знает, кого он будет любить? Встретишь – узнаешь. А до этого живи и не гаси сердца.
И потому мастерство – это не продолжение ремесла, а отрыв от него.
…Мы чересчур долго были неграмотны. Нас тысячелетиями хитрые и тупые держали в чёрном теле и потому называли чернью, и способ выжить у нас был один – ремесло, выучка, копилка драгоценного опыта. И всегда выше нас была хитрая и тупая элита, отборное стадо производителей себе подобных. А неподобных себе они убивали, даже если они из своей среды – Пушкина, Лермонтова – “а не летай, не летай, не соблазняй чернь мечтою о полёте, не показывай, что человеку дано летать, а не только кормить элиту, чтобы у неё шкурка была гладкая и блестящая. Потому что полёт всегда для других как любовь. Мы летать неспособны, потому что мы – шкуры. Так кто же полетит? Чернь?”
Но вот в семнадцатом году народ передумал быть чернью и стал учиться грамоте. А в грамоте чёрным по белому написано очевидное невероятное:
О, сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух!
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг.
А парадокс – это новинка, это отрыв от опыта, сына ошибок трудных.
А занимательная эстетика обучает всего лишь опыту и слабонервным закрывает перспективу.
– …Шкура она была, – сказал Илларион. – А ты чего скис?
– Потому что не пойму, откуда она взялась.
…Если хотите знать, то самое странное ощущение, которое я испытал, когда сочинял пьесу про Леонардо, было ощущение, что это не я пишу, а мной пишут, используя меня как авторучку, а моё дело – не мешать и подчиняться. Какая-то угрюмая сила подсказывала мне, какие слова писать, и самое трудное было избегать рифм, которые услужливо подсказывало мне собственное воображение. Хотите верьте, хотите нет, но лучшие места в этой пьесе получились именно так.
…Если вам будет не лень – вы дочитаете этот странный роман.
Странный он потому, что в нём нарушена традиция рассказывать про одно и то же. Я не знаю, почему так получилось, может быть, это я сам такой переменчивый и привык; может быть, мы все такие; а может быть, двадцатый век торопится получить назидание, но мне всегда было противно читать, когда у персонажа заканчивался один цикл его жизни и не начинался другой. Значит, не писать вовсе?
Наверное, всё-таки писать. Во-первых, потому, что наступает момент, когда не удержишься; а во-вторых, я лично, как и вы, дорогой читатель, мы оба не выносим жмотов, которые не поделятся куском хлеба, это относится и к хлебу духовному; а в-третьих – у каждого человека, каким бы маленьким он себя ни чувствовал, наступает момент, когда он становится незаменимым в том деле, которое он затеял.
Якушев мне сказал:
…Почему я так ополчился на бедную ремеслуху, которая умеет создавать напряжёнку и выбивать слезу? Разве это не главная задача искусства? Ведь говорят же, что наука – это ум, а искусство – эмоции? Говорят-то говорят, но говорят те, кто не понимает ни науки, ни искусства.
Наука пробуждается не умом, а талантом, искусство тоже пробуждается не эмоциями, а талантом. И ум и эмоции наукой и искусством только используются, но и наука и искусство возникают от таланта.
Про учёного в другой раз, а талант художника в том, чтобы вызывать эстетическое чувство, то есть чувство полёта, а вовсе не обычные напряжёнку и слезу, какие бывают в жизни. Их можно добыть и не летаючи, а всего лишь изображая подходящие происшествия. Но вот зато полёт можно вызвать и без напряжёнки и слезы.
Надо ли приводить примеры? Почитайте “Степь” Чехова или поглядите на “Портрет Жаннет Самари”.
Эстетическому чувству принято делать реверансы и давать утешительные премии. Но в глубине души многие люди и занимательная эстетика подозревают, что и без него можно прожить. И видимо, не понимают, что эстетическое чувство не гарнир для художества, а самая его суть. Специфика.
Хотите кощунственный эксперимент?
“Дядя мой, самых честных правил, когда занемог не в шутку, он заставил себя уважать и лучше не мог выдумать…”
Пропало искусство, пропал Пушкин, пропал полёт – а всего-то отказались лишь от рифмы и ритма.
А есть ещё и словарь.
Какой-то деятель прочёл немецкий стих и не сообразил, что это перевод отрывка из пушкинской “Полтавы”, вот этого:
Богат и славен Кочубей.
Его поля необозримы.
Там табуны его коней
Пасутся вольны, нехранимы.
И много у него добра:
Мехов, атласа, серебра.
Деятель перевёл с немецкого на русский этот отрывок и сохранил рифмы и ритм, только словарь пушкинский потерял, и вышло:
Был Кочубей богат и горд.
Его поля обширны были.
И очень много конских морд,
Мехов, сатина первый сорт
Его потребностям служили.
Случай невероятный, взят из книги Чуковского и скорее всего придуман для наглядности самим Чуковским в его “Искусстве перевода”.
Давайте скорее восстановим подлинник.
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример – другим наука.
Информация та же, только прибавился хмель, и жемчуг, и полёт пушкинской раскованной души. И хотя его пример – другим наука, она почему-то впрок нейдёт занимательной эстетике, которая считает, что в “Онегине” суть – это быт помещиков, изложенные автором мысли и то, что Онегин Ленского застрелил, а Татьяну отверг, то есть психология и эмоции. А если б не застрелил и не отверг? Была бы поэма с другими происшествиями, но всё равно пушкинская.
Занимательная эстетика путает не содержание и форму, которые в искусстве неразделимы, а содержание и материал. Она считает, что если взять материал с напряжёнкой и слезой, то он будет вызывать колотун у зрителя и читателя, и, стало быть, возникнет факт искусства. Потому что – эмоции.
Искусство может изображать страшные вещи, а может и не изображать. Искусство может изображать страдания, а может и не изображать. Искусство может изображать красоту, а может и не изображать.
Материалом искусства может быть всё.
Важно, чтобы оно поднимало в полёт. А какие при этом возникнут эмоции – дело десятое. Какие нужно, такие и возникнут.
Содержание искусства есть не то, что оно изображает, а то, что оно вызывает. И потому эмоции для искусства всего лишь материал.
Искусство не для себя, а для других. Содержание искусства не эмоции, не ум, а их полёт. Есть полёт – есть содержание, нет полёта – нет содержания, а есть всего лишь материал.
Но для того чтобы поднять в полёт, нужно взлететь самому.
То, что я сейчас пишу, – не искусство, хотя эмоций у меня полно, клянусь вам, чересчур дорого мне досталось понимание, они могут даже появиться у читающего – не удивлюсь. И наверное, я даже сейчас для себя и – чем чёрт не шутит – для других умный.
Но ничто не заменит полёта.
…Потому что в феврале, 13 апреля 1977 года я перестал летать.
…И когда я написал эту первую фразу, почувствовал – дрогнуло. Начался разбег для этого внезапного романа. А высоко ли взлечу или только чуть над самой землёй и шлёпнусь обратно, и кого с собой подниму – дело покажет. И время.
…Предчувствие весны.
Якушев мне сказал:
…В напряжёнке персонаж борется с чёткими обстоятельствами и ясным противником, а мы следим – вывернется или нет. Он их преодолевает. И мы следим за преодолением. Преодолеет – ура, не преодолеет – смерть. Слёзы в обоих случаях. Смерть можно брать с самого начала. Тогда поведение персонажа называется мужество и пример.
Мужество в ремеслухе – это восторг подчинения обстоятельствам. Мужественный у ремеслухи – это жертва. Для автора ремеслухи персонаж – пешка, и он сразу решает ею пожертвовать в блицтурнире с занимательной эстетикой.
Зритель добрый, и ему жалко персонажа, и некогда задумываться – а так ли уж безвыходны обстоятельства, которые надо преодолеть? А может, герой дурак, и сам их выдумал, и поступать надо как раз наоборот.
…Предчувствие весны.
Якушев мне сказал:
…Разве Ромео борется с Капулетти, и Отелло с Яго, и Гамлет с Клавдием, и Лир с дочерьми, и Макбет с баронами, и Башмачников с бандитами, которые у него шинель сперли?
Они с судьбой борются, которая сделала их и их противников такими, а не другими, и не замечают в пылу борьбы, что – или не борись, или начинай с другого конца.
С какого? Неизвестно.
И потому нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте. А все остальные ужасные повести хотя и трагедии, но не самые печальные.
…Предчувствие весны.
Якушев мне сказал:
…Напряжёнка – это бой с известными герою обстоятельствами, а трагедия – с неизвестными.
Но автор о них догадывается.
Трагедия у Сурикова в картине про стрельцов и Петра не в том, что каждый из них имеет чёткого противника, а в том, что обоим противникам и зрителю Суриков говорит: опомнитесь, утро-то какое наступает, а вы друг друга казните. И во всех его картинах главное не схватка, а вопль о погибающей красоте полёта. И потому лучшую его картину, где песня про Степана Разина, который на утреннем челне не знает, куда плыть, но где нет чёткого противника, занимательная эстетика объявила худшей. Вот как бывает. И Суриков умер.
…Предчувствие весны. Плывём.
Куда ж нам плыть…
– Илларион, бросим пить. Не могу больше.
– Давай бросим.
– Не может хорошая жизнь состоять из драчки за кусок пирожного и пиво.
– Не может.
– Тогда лучше не родиться.
– Нас об этом не спрашивают. Ладно, давай отрываться от жизни, – сказал Илларион.
– Давай, –сказал я.
– …Значит, для полёта нужны рифмы, и ритм, и словарь? – спросил Илларион.
– Нет. Пушкин.
– А остальным что делать?
– Летать. На разных высотах. А словарь, рифмы, и ритм, и прочее – это способы записать кардиограмму.
…В феврале, 13 апреля 1977 года я разучился летать.
Эта фраза родилась от случайной описки, но дрогнуло что-то во мне, и я подумал: такая ли уж случайная эта описка и разве могу я с уверенностью сказать, когда это началось?
Я начал прикидывать так и эдак, и выходило, что я, как себя помню, только и делал, что разучивался летать.
Я ещё маленьким был, когда услышал песню: “Позабыт-позаброшен… с молодых юных лет… Я остался сиротою… Счастья-доли мне нет… Ох умру я, умру… Похоронят меня… И никто не узнает… Где могилка моя… И никто не узнает… И никто не придёт… Только раннею весною… Соловей пропоёт…”
Я встречал многих людей, которые, как и я, считают до сих пор, что это лучшие строки, которые написаны на русском языке. Это та неслыханная простота, в которую, как в ересь, мечтал впасть под конец жизни один поэт.
У меня были отец, мать и своя семья, и я не был сиротою с молодых юных лет, и я не понимал, почему я позабыт-позаброшен и почему счастья-доли мне нет, но что это так и есть, я знал всегда.
Какой же доли я себе хотел и какого счастья?
Я хотел вырасти и вырваться из дома, и это случилось без моей воли, когда пришла большая война и разрушила мой дом, и милей его нет на свете.
И наступила мирная жизнь, и была разруха – день первый, и я захотел домой. Но того дома, куда я летел, я не нашёл. Потому что, когда кончилась разруха и дом был построен, в него пришла жадность.
И я увидел, что богатство так же бесцельно, как и нищета, потому что цели у них конечные, и я по-прежнему тосковал о цели, которая бы удалялась от меня, открывая горизонты.
И я понял, что хочу того, чего нет на земле.
Сначала я думал, что тянусь в космос, и летал в космос вместе со всеми спутниками и кораблями, достигшими к тому времени Луны, и Марса, и Венеры.
И я понял, что тоске моей нет предела, потому что она по бесконечной любви.
И я понял, что растить эту любовь надо здесь, на Земле, из семян, затоптанных войнами, нищетой и жадностью, а не ждать из космоса.
И я понял, что опытом её вырастить невозможно, потому что тогда она будет конечна, а для бесконечной нужен полёт, и без него уже никуда.
Но полёт в любви труднее всего, хотя считается, что это не так. Считается, что сама любовь – это полёт. Но как часто это полёт в клетке.
…Предчувствие весны.
Медсестра рассказывает:
…Когда мы из барака переехали в новую квартиру, я поступила в школу. И была отличницей до восьмого класса. А девятый и десятый кончила так себе. Надоело.
До восьмого класса старалась, училась играть на аккордеоне, выиграла районную олимпиаду по математике, по художественной гимнастике и по бегу занимала хорошие места, в баскетбол меня в любую команду брали, я с любого места площадки в сетку попадала. По сочинению всегда “пять”. Учительница любила. Задали нам сочинение по Чернышевскому – люди будущего. Все написали по учебнику, а я про то, как не могу понять этих людей будущего, и как за сосисками и апельсинами в очереди ругаются, и от пьяных проходу нет в наших местах. И в конце приписала: “Кончаю. Страшно перечесть. Стыдом и страхом замираю. Но мне порукой ваша честь. И смело ей себя вверяю”. Мне Анна Михайловна поставила “пять с плюсом” и полюбила меня. А потом говорит:
– Ты этих людей, которые в магазинах ругаются, на работе не видела. Там они другие. А после работы не знают, куда себя деть. Нужна культура. А культура – дело медленное.
У всех моих подруг мальчики, а мне скучно. За десятый класс только один раз целовалась. На крыше. Залезли мы с одним парнем на школьную крышу. Он мне говорит:
– Ты не как все. Давай целоваться научу?
– Научи.
Он меня поцеловал. Мне не понравилось. Одни слюни.
– Ты какая-то холодная. Приходи вечером. У Аллы собираемся – и из медицинского, и из клуба весёлых и находчивых.
Вечером собрались. Все пьют. Я попробовала.
Не понравилось. Начали песни петь – сначала туристские, а потом матерные частушки. Мне не понравилось.
Алла мне говорит:
– Что ты из себя строишь? Ребята обижаются.
Я говорю:
– Я домой пойду.
И стала я после этого учиться кое-как. Анна Михайловна мне говорит:
– Ты даже сочинения стала плохо писать.
– Анна Михайловна, я ведь на работу пойду, и замуж. Зачем мне сочинения? Никому это не нужно.
– Жалко мне тебя. Ты талантливая девочка.
– А в чём мой талант, Анна Михайловна?
– Этого я ещё не знаю.
Но тут школа кончилась. Сняла я белое платье, и повесила в шкаф, и говорю маме:
– Мама, я работать пойду.
– Дело твоё. Жаль. Ты отличницей была. Могла бы студенткой стать.
– Студентов я уже видела. Мне не понравилось. Я на авиационный завод пойду.
Подали мы с Аллой заявления. В кадрах сказали:
– Приходите через месяц.
Мама говорит:
– Месяц болтаться по городу я тебе не дам. Устраивайся временно.
И начали мы с Аллой по работам скакать.
Пошли в хлебопекарню. Выдали спецодежду: куртка и белые штаны до колен.
Запах вкусный – это первый день. А к концу недели – вытерпеть нельзя. И ещё – на третий день подходит женщина и говорит:
– Держи сумку и неси через проходную. Я на улице подожду.
– А что здесь?
– Яйца и масло сливочное. Пронесёшь – половина тебе.
Я испугалась и говорю:
– Не надо… Не возьму.
– Ну смотри…
Я Алле говорю:
– Давай уйдём?
– Давай.
В конце недели ушли.
Поступили в типографию. Поставили нас со станка принимать пачки листов и складывать под пресс и завязывать. Показали, как это делать. Надо так. На голую руку до локтя набрать стопку листов и выравнивать. Рукав опускать нельзя, мешает. Листы не выравниваются. К концу дня вся рука красная. На третий день рука вся бумагой изрезана. Болит. Вздулась. Обещают, что привыкнем. Алла плачет:
– Я не могу. Уйдём.
Ушли.
Может, сейчас что-нибудь в типографии придумали? Было так.
Ещё куда-то поступили. А последняя работа была такая. Идём по улице, видим вывеску – “Деревообделочная фабрика. Комбинат бытового назначения”. И объявление– требуются. Мы приходим. Деревом пахнет. Дядька вежливый говорит:
– Вы нашу продукцию знаете?
– Знаем. Только мы на временную работу.
– Вам понравится. У нас сдельная. Люди до трёхсот рублей зарабатывают. Сейчас проведу вас в цех, а завтра приступите. Наша фабрика план всегда выполняет, так что премия всегда.
Пришли в цех, а там молодые люди в очках оборочки прибивают. Дядька говорит:
– Идёмте, я готовую продукцию покажу.
Пошли к складу. Он дверь открыл, а мы с Аллой чуть в обморок не опрокинулись. Весь склад, до потолка – гробы. Закрытые. Как с покойниками.
Мы как чесанули оттуда, только через две улицы шагом пошли.
Алка ревёт:
– Зря мы в ПТУ не пошли. Зря мы эту школу кончили: образ Ольги, образ Татьяны…
Месяц кончается. Пойдём на авиационный. Не реви.
– Нет уж, – говорит Алла. – Опять в цеху будем стружки выносить. Не пойду.
– А что делать?
– Выхода нет, – говорит Алла. – Или замуж, или в институт.
Пришли мы на авиационный завод. В кадрах говорят:
– Вас приняли. Завтра на работу.
Мы говорим:
– Мы передумали. Просим расчёт.
Нас уволили. В трудовую книжку – приём на работу и увольнение – всё в один день.
* * *
Дело не в этом.
А в том, что куда идти – неизвестно.
С Аллой мы расстались.
Она потом в театр костюмером пошла.
А у меня жизнь перевернулась в другую сторону.
Встретила я человека.
Это когда я уже в больнице работала медсестрой и готовилась в медицинский. Правда, я его чуть раньше встретила.
В больницу я тоже случайно попала.
Иду по улице днём, вижу, дядечка к стене привалился. Думала, пьяный. А он говорит:
– Деушка, деушка… давайте с вами дружить?
– Гуляй, гуляй, – отвечаю.
– Ну тогда мои дела плохи, – говорит. – Мне надо до больницы доползти. У меня колено отваливается. Сорок минут такси ловлю. Больница недалеко, может, отведёшь меня?
– Ага… – говорю. – Может, вам ещё шнурки погладить?
– Нет… – говорит. – Ты меня не бросишь… По глазам вижу. Меня Николаем зовут, а вас?
Ну, вижу, делать нечего. Потащила я его. Тяжёлый. Люди оглядываются, как мы в обнимку идём.
– А ты представь, что ты меня с поля боя тащишь.
– Сейчас не война… Да замолчите вы, и так тяжело.
Ну, дотащила его. Дальше он всё сам говорил насчёт коленного сустава, а меня он попросил на его работу позвонить, сообщить, что он в больнице. Пока я звонила, его оформили. А потом старуха кричит:
– Сестра! Где же вы?!
А в коридоре, кроме меня, нет никого.
– Это вы мне? – спрашиваю.
– Ну что вы сидите? Отведите больного до лифта.
– Да… – говорит Николай. – Отведите больного до лифта.
Ну, опять я его потащила куда-то.
– Да вы не наша? – разглядела меня старушка. – Я вас с нашей Ксенией перепутала. У неё сегодня отгул. Вижу, без халата, думала, Ксения.
– Я не Ксения, – говорю я.
– А вы довольно ловко справляетесь.
– Я в школе на медсестру сдавала.
– Вы работаете где-нибудь?
– Нет ещё. Только школу кончила.
–У нас Ксения замуж выходит. Два дня отгула. Вы бы не хотели вместо неё два дня подежурить?
– Хотели бы, хотели бы, – говорит Николай.
– Больной, ведите себя спокойно.
Так и решилась моя судьба. Да только не совсем. Осталась я в больнице. Николаю ногу починили и выписали, а он потом приходит и говорит:
– Ты после дежурства не уходи. Со мной поедешь. Я тебя с друзьями познакомлю.
– Ну вот ещё!
– Сестрёнка, не буянь! – говорит он. – Не буянь. Дело говорю. Ты мне добро сделала, и я тебе добро сделаю. Не дрейфь. Люди там все приличные, а тебе этого недостаёт. Я же вижу.
– Чего недостает? Я не дрейфлю.
Так я познакомилась с их компанией. Странная была компания. Илларион на автокране работал, двое с трансформаторного, холостые, двое с авиационного, с жёнами. Дина из клуба, совсем старая старуха Христофоровна с внуком, доктор наук один, Аносов с женой и художник Якушев. Женатый, но жена его в этой компании никогда не бывала. И ещё Николай. Он мне совершенно тогда не нравился. Говорили, работает на каком-то заводе, пишет стихи и пьесу про Леонардо да Винчи. На меня там все обратили внимание. Я складненькая. Но мне это было ни к чему. Только два человека на меня внимания не обратили: этот Якушев и Николай. У Николая девушка была, красивая, но ему не пара. Почему не пара – сказать не могу, но не пара. Ладно, его дело.
А тут мне Якушев говорит:
– Я ваш портрет хочу написать. На пленэре.
– Где?
– На открытом воздухе.
А девушка Николая говорит:
– Вы же хотели меня написать?
– Я передумал.
Так и сказал. Я заметила – он всем всё говорил. Прямо в лоб скажет, и возражать ему не возражали.
Но девушка обиделась, конечно.
Поехали вскоре за город. Там были садовые участки у Христофоровых, у Валерии Гавриловны. Народу собралось много. И с других садовых участков подошли. Как ни странно, пили мало. Спорили, песни пели, и ни одной матерной.
А тут я возьми да и спроси Якушева:
– Дядя Костя, а зачем оно нужно, искусство?
Они все – искусство, искусство – слушать надоело. А он отвечает:
– Никакого искусства не нужно. Полёт нужен. Был бы полёт, а искусство само объявится.
Все стали к нам оборачиваться.
– Опять дядя Костя за парадоксы взялся…
– Дядя Костя, а что такое парадоксы? – спрашиваю я.
– Это когда от привычного отрываются.
– От земли?
– Если к земле привыкла – от земли, если в облаках витаешь – от облаков. Каждому времени свои песни.
– А теперь какие нужны?
– Этого не запланируешь.
– Ну почему же?.. – говорит один с соседнего участка, маленький такой, вёрткий.
– С вами спорить не стану, – говорит Якушев. – Одолейте сначала моего меньшого брата. Ну, сестрёнка, пошли твой портрет писать.
Маленький и вёрткий был умный и понял, что его бесом нечистым обозвали, а остальные про работника Балду читали давно и уже позабыли.
– Николай, Якушев велел мне с тобой сразиться.
– Некогда, – отвечает Николай. – Я больше по бабам.
А его девушка берёт под руку.
– Идём, Николай, идём.
– А куда? – спрашивает Николай. – Куда идти? Я уже дошёл.
– Жить надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка. – Ничего, кроме этого, нам не дано.
– Слушай, друг, – говорит Илларион. – Откуда ты взялся?
– С соседнего участка.
И тут я поняла, что не всё гладко в этой компании.
– Как бы хорошо можно было жить, если бы не было таких, как ваш брат, – сказал вёрткому Илларион.
– Наш брат то же самое думает о вашем брате, – говорит с соседнего участка.
– Ну нет, – говорит Илларион. – Вам без нас не прожить. Вы и есть только потому, что есть мы. Это из-за вас Николай не знает, куда с девушкой идти, а он с ней в загс собирался.
– Лечиться надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка, – если не знаете, куда идти.
Все засмеялись.
А этот, с другого участка, пошёл прочь и с ним ещё несколько человек.
А я посмотрела на Николая и вдруг почувствовала, что хочу кого-то убить.
…Когда этот подонок сострил, все засмеялись, а я вдруг потерял чувство юмора. Никто не понял, что это обидно, а я вдруг потерял чувство юмора.
Вдруг какая-то иголка вошла прямо в горло и обломилась. Это всё очень быстро произошло. Может быть, потому, что женщина, которую я тогда считал невестой, стояла рядом.
Все наши пошли к Христофоровым копать ихний огород, а она стояла рядом. Я покосился на неё и увидел её как-то смутно. Она ничего не заметила. Занималась своим основным делом. Причёсывалась. У неё были хорошие волосы. И никто не заметил этой иголки, воткнувшейся мне в горло.
Просто я вдруг обнаружил, что ко мне не так хорошо относятся, как мне представлялось. Может быть, они тоже этого не осознавали, но засмеялись дружно и облегчённо и пошли копать огород.
И тут я сорвался с места и помчался догонять тех, с соседнего участка, и этого маленького и быстрого.
Я мчался что есть духу, сердце у меня колотилось, в ушах стоял гул, и мне казалось, что я не один мчусь что есть духу, что ещё некто летит со мной что есть духу. Это летело моё собственное эхо.
Я догнал их, когда они переходили через вскопанные борозды под цветущими яблонями, и был вечер.
Я догнал этого, с чужого участка, и рванул его за рукав. Тот сразу остановился и улыбнулся добродушно. Он очень хорошо выглядел.
– Отойдём, – сказал я.
– Ну чего ты, чего ты, – добродушно сказал он.
Остальные остановились вдалеке. Вероятно, они видели, как я его тронул за рукав.
– Ты что сказал? – спросил я.
– А что? –тот заулыбался.
У него была толстая шея.
– Что ты сказал о лечении?
– О каком лечении?
Он уже забыл.
– Признаёшься, что неудачно сострил?
– А-а… Конечно, – сказал он.
И продолжал улыбаться:
И всё.
Но почему такая лютая тоскливая ярость охватила меня? Лучше бы уж не признавался.
Я довольно часто спорил насчёт того, как зарождается искусство в душе того, кто хочет отправиться в полёт, и, не скрывая, рассказывал, как у меня в дизентерийном бараке возникли строчки, из-за которых вся моя жизнь пошла наперекосяк. И сам смеялся, и все смеялись насчёт того, в каких обстоятельствах иногда может возникнуть стишок, и вспоминали подобные обстоятельства, когда лучшие идеи приходили во время туалетного чтения и прочее, в таком же роде. И никто не обижал меня, и я не обижался. А тут ещё начал выступать Сапожников со своей третьей сигнальной системой, и по телевизору стали высказываться учёные о способах запустить в ход механизмы творчества, и все сходились на том, что начальный его момент может быть совершенно контрастен к тем обстоятельствам, в которых он возник, и все признавали, что этот момент освобождения и взлёта может быть чрезвычайно болезненным. Но никто не предлагал от него лечиться.
А этот мне предложил лечиться и пошёл на свой участок. Остальные не поняли и засмеялись. А почему они должны были понять – что для меня его шутка? Они ведь не знали, что я уже на пределе! Могли бы и знать.
Мне вдруг показалось, что и их жмёт, что я ниоткуда и потому как бы не имею морального права писать об эпохе Возрождения. Писал бы о них – они бы не смущались. Нет, нет, только не это. Только не поддаваться этой мысли.
Я схватил его за горло, и пальцы сами стиснули его кадык. Он не сопротивлялся, и стало противно сжимать его мягкую сильную шею. Ведь не задушить же я его собирался? То есть, может быть, именно собирался, но как-то не до смерти, хотя и такое мелькнуло. Я бы, может быть, и задушил его, если бы для этого не нужно было стискивать его шею, а иначе он бы не помер от удушья. Он потому и не сопротивлялся и улыбался, потому что понимал, что я его, конечно, не задушу. Хочешь пожать мою шею? Ну пожми.
Я отпустил его.
– Сволочь, – жалко сказал я.
И это была слабость. Доводов не было. Он ведь думал всерьёз, что задел меня по постельной части. Он ведь знал, что я согласен в монахи пойти, если бы от этого у меня получилось то искусство, о котором я мечтал. Это все знали и считали меня чокнутым. Но верили, что у меня всё же кое-что получится в этом деле. Но уже теряли надежду. Он своей остротой объявлял меня аутсайдером и отталкивал от меня тех нескольких, которые ещё верили.
– Извини, пожалуйста, – сказал он.
– Твою остроту слышали все, а извинение только я один, – сказал я.
И повернулся уходить.
И тут я, как в тумане, увидел мою медсестрёнку.
Солнце отсвечивало в её коротко остриженных прямых волосах.
– Хочешь, извинюсь перед всеми? – услышал я за спиной его испуганный голос.
Не оборачиваясь, я сказал, идя к ней:
– Нет… Хочу, чтобы ты остался в долгу передо мной… Люблю должников…
Я подошёл к ней.
– Ты как сюда попала?
Она смотрела на меня спокойно.
Так вот почему мне казалось, что кто-то мчится за мной что есть духу!
Я пошёл обратно.
Она пошла рядом со мной.
Она прибежала сюда, а невеста, моя бывшая будущая жена, – нет, не прибежала.
– Нас же увидят вместе, – сказал я. – И опять кто-нибудь скажет гадость.
– Пускай, – сказала она. – Пускай скажет гадость.
Мы дошли до садика и пошли вдоль ограды.
Она шла рядом и чуть впереди, и я всё смотрел на короткие остриженные прямые волосы, на чуть широкую скулу и курносый нос. Ей-богу, ничего особенно красивого. Элементарная современная девушка, каких тысячи. Никакой тонкости, породы и прочего, никакой особой одухотворённости. Короткие светлые прямые волосы – даже не блондинка, а просто светлые волосы. Синяя, чуть линялой ткани мужская какая-то рубашка с открытым воротом и короткими рукавами, синяя юбка, плоские белые босоножки. Элементарно до предела.
Христофоровы, возившиеся в саду слева от дороги, подняли головы и смотрели на нас добродушно.
Я, как бы помогая ей свернуть направо, положил руку на её плечо, и мой большой палец коснулся её шеи. Отношения простые, как гвозди.
Да, но она бежала за мной что есть духу.
И тут я понял, на кого она была похожа. Она была похожа на пионерку со старых фотографий. Вот на кого она была похожа. “Не может быть! – подумал я. – Не может быть…”
Она повернула ко мне лицо и чуть-чуть улыбнулась, а глаза были строгие и озабоченные.
– Ерунда, – сказала она. – Наплюньте…
И тут я понял, что щека у меня мокрая.
– Я наплюнул, – сказал я. – Теперь наплюнул.
Мы шли вдоль изгороди, и играющие в домино оглядывались на нас, и я не снимал руку с её плеча.
– Смотрят на нас… – сказал я.
– Ну и что? Доминошники… Подумаешь…
И так мы шли.
– Знаешь что? – сказал я. – Я когда смотрю на твои короткие волосы, не боюсь ничего.
– А бессмыслицы?
– Тоже.
Она хорошо усвоила наши споры на этот счёт. А на нас смотрели. На нас смотрели играющие в ту игру, которая, слава богу, ещё не входит ни в какие списки соревнований, ни в какие спортивные меню, ни в какие чемпионаты.
– Ты всегда стригись коротко… Ладно?
– Ладно, – согласилась она. – Я сейчас переоденусь, и мы уйдём. И вы мне прочитаете свою пьесу.
– Чушь… Какая там пьеса. Ты чересчур самоотверженная.
На нас смотрели, а она шла рядом и чуть впереди, и я держал руку у неё на плече, и палец касался её шеи.
Самоотверженность в ней была. Самая элементарная самоотверженность, и ещё она была товарищ. Товарищ!
Боже мой, выше этого слова нет ничего на земле.
– …Чтобы кто-то летал, нужен кто-то, кто хотел бы жить на земле, – сказал Илларион. – Не вынужден был бы, а хотел. Понимаешь разницу?
– Понимаю, Илларион. Ясно.
– Я теперь умный… Нет, без дураков. Я кое-что понял рядом с тобой. Земля остаётся землёй. Я хочу жить на земле, и много нас таких, которые хотят жить на свете, мы называемся народ. Но я хочу, чтобы земля была сад, а не полигон, и для этого нужны летающие, которые подсказывают нам не оскотиниваться. И мы признаём, что они есть, и это нам не обидно, если мы не с чужого участка. Потому что без летающих нас развратят жадные и наглые выскочки с чужого участка, которые выскочили от нас, но так и не взлетели, и потому им обидно, что кто-то летает, а они всего лишь Вавилонская башня, которая всегда разрушает самое себя, потому что разделяет народы, чтобы властвовать, и люди перестают понимать друг друга, теряя общий язык. И потому мы с тобой долгими вечерами не отрывались от жизни, а приближались к ней, и протягивали друг другу руки, и летали вместе…
– Ты всё же догадался, Илларион, а я нет, – сказал я.
– Ты мне рассказывал про Рембрандта и Сурикова, которые летали, потому что любили Землю и нас, землян, и всякую тварь на земле, и не хотели взгромоздиться на нас, чтобы возвышаться над нами, оскорбляя нас своей жадностью… И я не буду менять свою профессию на какую-нибудь другую. Я буду своей балдой разбивать целые улицы, если они памятники жадности, а не памятники полёта. И я буду ненавидеть тех, кто считает нас быдлом, и что с нас хватит ремеслухи. Не плачь, дурачок, ты мне товарищ на земле, и я тебе товарищ в полёте. Начни-ка снова писать свою пьесу и не бойся того, что твоя медсестричка не поймёт и осудит. Потому что она понимает тебя, и это ей зачтётся.
Она кивнула.
Пустая комната во дворце. Входит Леонардо. Зороастро и Мельци несут за ним свитки и альбомы.
Леонардо
Никого.
Зороастро
Дворец пустой. Брат Цезаря – не в счёт.
Мельци
Пьян, как всегда, гандийский герцог.
Леонардо
Я буду здесь работать… Уходите.
Зороастро
Макиавелли говорит, что Цезарь в гневе.
Мельци
Он ждёт твоих рассказов о поездке.
Леонардо
Я ездил по разрушенной стране.
В селениях бесчинствуют солдаты.
Голодный вой стоит по всей земле,
Я думал строить дамбы и плотины,
На горных реках мельницы поставить,
А он из многочисленных проектов
Мне утвердил лишь планы крепостей.
Привёл в страну французскую орду
И бражничать сзывает кондотьеров.
Когда-нибудь зачтут за преступленье
Помеху, причинённую работе…
Зороастро и Мельци уходят. В дверях рывком показывается странная фигура и застывает, согнувшись, как перед прыжком. Выпрямляется и толчками движется вдоль стены. Человек бледен и смертельно пьян. Неожиданные паузы в разговоре. Хаос интонации.
Герцог Гандии
А вот и я, мой Леонардо… Видишь,
Сам герцог Гандии к тебе пришёл.
Леонардо
Я это глубоко ценю, синьор.
Герцог
А я ценю твою оценку, мастер.
Во столько же, во сколько ценишь ты
Моё желанье навестить тебя.
Однако одному тебе я верю,
А впрочем, можешь ты не верить,
Что верю я тебе…
А ты всё смотришь на пустую стену
И увидать стремишься на стене
Того, что в жизни увидать не можешь,
Всё ищешь способа красивее солгать
И всё не можешь… Бедный Леонардо!
Что за рисунок у тебя?
Леонардо
Портрет монаха.
Герцог
А выражение лица – твоё.
Леонардо
По памяти рисуя, дарим часто
Чужим чертам мы наше выраженье.
Герцог
Скажи, ну а зачем тебе всё это?!
Ах да, конечно, я же понимаю,
Ты хочешь написать картину…
Зачем тебе она?.. И это ясно.
Её ты делаешь за деньги…
Так? Но много ли тебе заплатят
В самом деле?
За эти деньги…
Ты не вернёшь ту жизнь, что ты истратил
На то, чтоб эти деньги получить.
А значит, ты работаешь бесплатно…
Так стоит ли работать вообще?
Бери пример с меня…
Я не работаю, но пью.
Леонардо
И это радует вас, государь?
Герцог
Бесстыдник ты. Скажи, ну разве можно
Так спрашивать? Кого? Государя!
Конечно, можно…
Итак, вопрос поставлен в форме “ли”…
Не радует ли? Тс-с, скажу тебе я по секрету,
Да… радует меня… Пока я пьян,
Не видно мне, как радуется Цезарь
Тому, что пьян я каждый божий день…
Какая логика! Ты не находишь?
Мне, видимо, науки впрок пошли.
И кроме этого, пока я пьян,
Я не пытаюсь сделаться героем.
Люблю тебя за то я, Леонардо,
Что вовсе не похож ты на героя…
Их столько расплодилось, что теперь
В Италии повымирали люди.
Шныряют всюду лишь одни герои…
Героям стало тесно на земле.
Один другого рубит пополам
И этим делает двоих… уродов.
И так они друг друга умножают.
Герои тщатся истребить себе подобных,
Но только размножаются деленьем.
(Печально и тихо.)
А человек к другим стремится людям,
Но так и погибает одиноким.
И вот в Италии осталось всего два человека. Один из них безумец по специальности – это ты. Другой, специалист по безумию – это я. Один из них делает неподвижных красавцев – это ты. Другой плодит подвижных уродов – это я. Но мои-то хоть подвижны, а твои нет.
Леонардо
Но заставляют двигаться твоих.
Герцог
Что? Да, ты прав. Но стоит ли тебе
Стараться двигать их тупое стадо?
Их даже силой с подлости не стронешь.
Тогда не лучше ль прыгать самому?
Да, Леонардо, мы с тобой похожи,
Мы лишь стоим на разных полюсах,
Ты хочешь управлять судьбы весами,
А я, увы, болтаюсь на весах.
Ты – это я… Но только наизнанку.
А впрочем, нет… Скорей наоборот.
Что это за рисунок у тебя?
Леонардо
Это портрет безвестного монаха.
Герцог
Но у него ведь выражение твоё.
Леонардо
Я говорил, мой герцог. Ты забыл.
Когда по памяти лицо рисуешь,
Невольно придаёшь ему своё.
…Сюда идёт твой брат…
Герцог
Да, да, я понял,
Ты, как и я, мечтаешь, Леонардо,
Из двух субъектов сделать одного.
Пиши тогда правителя портрет.
Возьми черты у брата, а затем
Придай им выражение моё.
Входят Цезарь и толстый монах.
Цезарь
Привет тебе, о мой венчанный братец!
Герцог
Привет мой, разведённый с троном, братец.
Цезарь
Ты, братец, разговорчив стал не в меру.
Ты слишком много пьёшь. Напрасно.
Герцог
Я развиваюсь. Я теперь решил
Убить вторую половину жизни
На изученье первой половины.
Меня отягощает груз науки,
Которую в меня вливали силой,
Я пью, чтоб логикой меня рвало
И чистило мне мозг. Он бесполезен.
Цезарь
Но при таком аллюре может не случиться
Тебе прожить вторую половину…
Послушай, Леонардо, я сердит:
Вернулся из поездки, глаз не кажешь!
Увлёкся бесполезною работой!
Ко мне дошли чудовищные вести,
Что будто бы ты головы рисуешь
Для фрески, погибающей в Милане,
Для “Тайной вечери”…
Леонардо
Да… Это так.
Герцог
Нет! Это правда?
Леонардо
Я хочу закончить.
Герцог
Картину, что разрушили французы?!
Леонардо
Во мне картина. Я хочу закончить.
Цезарь
Разрушенную?!
Герцог
Я схожу с ума!
Среди кровавой и зловонной грязи…
В спокойствии сидит великий мастер…
Упорно пишет голову Иисуса…
Для фрески, что разрушили французы…
Которых ввёл в страну сам Цезарь Борджа.
Чей пьяный брат смеётся над рисунком…
Ты шут? Урод?! А может быть, ты бог?
Леонардо
Священна бескорыстная работа!
Цезарь
Презренна бесполезная работа!
Толстый монах
Маэстро любит средь вонючей черни
В трактирах у воров и нечестивцев
Выспрашивать о мельничьих запрудах
И для сего выкраивает время.
Пауза.
Леонардо
Я бы давно уж кончить мог картину,
Задерживает голова Иуды.
Никак его представить не могу…
Ищу его я вот уж сколько дней
По самым отвратительным притонам
И не могу мошенника найти
Такого, чтобы догадался всякий,
Что это лик предавшего Христа.
Но вот сейчас я с радостью увидел,
Что я нашёл то, что давно искал.
Лицо твоё мне будет в самый раз.
Цезарь
Что?!.. Ха-ха-ха… Как ты сказал?!
Его лицо?!.. Ха-а-ха-ха-ха…
Толстый монах
О, господи!
Герцог
Но всё равно не выйдет!
Ха-ха-ха-ха… Не выйдет, Леонардо,
Вот если бы нарисовал сам Борджа
По памяти монашескую рожу
И дал ей выражение своё,
Тогда бы получилось…
Цезарь
Я б сумел!
Ха-ха-ха-ха… Как ты сказал?
Герцог
Ха-ха-ха-ха-ха-ха…
Держась за стену, брат Цезаря уходит прочь. Хохот разносится гулом в пустых коридорах замка.
Цезарь
(спокойно)
Работай, Леонардо. Мы уйдём.
Я нынче угощаю кондотьеров.
Мой бедный брат от пьянства обезумел…
Те тоже пьют, а это не к добру.
Их надобно от пьянства излечить.
(Уходит.)
Хохот затихает, переходя в песню. Поворот круга.
Пустынный коридор в замке. Узкие окна. Дверь. Коридор сворачивает за угол. Тихонько поёт Микелотто, прислонившись к двери, с маленькой чёрной гитарой в руках.
Микелотто
(поёт)
О, дон Санчо! О, дон Санчо!
Как в Кастилье правил он!
Он прошёл по всей Кастилье –
От Бургоса на Леон!
Он прошёл по всей Астурии
И Наварру поборол!
А всего людей имел он
Триста всадников числом!
Взял с собой своих идальго
Этот Сид Компеадор.
Входит Макиавелли.
Макиавелли
Я ждать тебя заставил.
Микелотто
Пустяки,
Вставай за угол да следи. А я
Останусь здесь.
Макиавелли
Неплохо, Микелотто.
Посол Флоренции Макиавелли
Стоит у вас на стреме, точно вор.
Микелотто
Примерно так. Есть новости, Никколо.
Макиавелли
Вернулся Леонардо из поездки?
Опять не дали денег на каналы?
Приехал в гневе? Я и это знаю.
Но эта весть не стоит и боба,
Весть не твоя. За это не плачу.
Микелотто молчит.
Ну что? Ещё есть новости?
Микелотто
Похуже…
Ты видишь эту дверь?
Макиавелли
(тихо)
Что там, за этой дверью?
Микелотто
Там с кондотьерами пирует Борджа.
Сейчас там с ним Вителли Вителонцо,
Оливерото Ферма, брат, Орсини двое…
Макиавелли
Ну знаю…
Микелотто
Вот сейчас их душат…
Пауза.
Макиавелли
Что значит душат?..
Микелотто
Душат – значит, давят…
Макиавелли
Так-так… Ну, я пошёл…
Микелотто
Не смей ходить!
Макиавелли
Как тихо там…
Микелотто
У Цезаря всё тихо…
Как и всегда.
Макиавелли
(с тоской)
А может, ждать не нужно?
И правы те, кто поднялись в Ареццо?
Пока мы рассуждаем так и этак,
Они пытались выковать свободу.
А там, глядишь, средь грязевого моря
Вдруг заиграл бы островок счастливый.
Пылало как…
Микелотто
Восстание в Ареццо
Есть тоже дело Цезаря… его рука!
Макиавелли
(гневно)
Ты лжёшь!
Микелотто
Он сам поднял доверчивое стадо,
Потом он их же выдал флорентийцам.
Макиавелли
(после паузы)
Не тронь меня… Дай дух переведу.
(Сглатывает слезы.)
Микелотто
А ты не крепкий… Я не ожидал.
Макиавелли
Я был не крепкий. Стал я твёрже стали.
Пауза.
Ещё одна иллюзия разбита,
Опять корыстью завоняло там,
Где мне почудилося вдохновенье…
Пауза.
А вот идёт барашек Леонардо,
Который ничего не замечает.
Ты любишь праведников, Микелотто?
Пауза.
Микелотто
Я не выношу… но яростно завидую.
Макиавелли
Идёт!
Микелотто
Невозмутимость с ликом Серафима.
Макиавелли
А толку что? Вот мечется по замку
Беспомощная чёрная комета,
И с жуликами спорит в коридорах,
И ищет Цезаря… А Цезарь занят…
Он душит непокорных кондотьеров…
Ну скоро их прикончат?
Микелотто
Не спеши. Ты задержи, а я проверю двери.
Макиавелли
Но, Микелотто…
Микелотто
Тише. Я пошёл…
(Уходит.)
О, дон Санчо! О, дон Санчо!
Как в Кастилье правил он…
Входит Леонардо.
Макиавелли
Художники, вы ходите спесиво!
Зачем нужны живые зеркала?
Когда-нибудь придумают машину,
Которая сумеет закрепить
Изображенье в зеркале. Тогда
Не будете нужны вы!
Леонардо
Дурачок!
Художник тот, кто видит связи мира,
Художник тот, кто в капле видит море…
Художник тот, кто в миге видит вечность,
Кто в человеке видит человечность.
Художник тот, кто может в вас, Никколо,
Увидеть детство без любви и ласки,
Увидеть юность без любви и денег,
Увидеть зрелость без стыда и чести.
Да что там факт! Всего по тени факта
Художника воображенье видит сущность.
Смотри на стену. Видишь эту тень?
Так для тебя. А для меня примета
Она укрывшегося за углом Такконе.
Такконе, вылезай!
Такконе гордо проходит мимо.
А мысль твоя о некоей машине,
Что закрепит изображенье в зеркале,
Хорошая. О ней подумаю я на досуге.
Теперь пусти.
Макиавелли
Постой, не уходи…
Что есть гармония, эй, мастер?
Леонардо
Она есть то, благодаря чему я зачат.
Тебя же зачинали в отвращенье.
Макиавелли
Врёшь! Ненависть есть двигатель событий.
Твои же гармонические вздохи
Есть лишь одышка бешенства природы!
Леонардо идёт прочь.
Ага!!.. Бежишь?!.. Гармония, куда ты?!
И над тобой смеюсь!
Леонардо хватает его за грудь.
Пусти… Я плачу… плачу.
Леонардо отпускает его.
Я так же обездолен, как и ты…
Твой Цезарь нанимает восстающих,
Чтобы они боролись за свободу!
Пауза.
Леонардо
(глухо)
Ты это про Ареццо говоришь?
Макиавелли
Не говорил я ничего…
Леонардо
Я понял.
Что ж… догадывался я и прежде…
Недаром столько времени мутили
Флоренцию от Цезаря послы.
Макиавелли
Так вот тебе народное восстанье…
Корысть… одна корысть…
Леонардо
Молчи, презренный!
Там люди шли бороться за свободу!
Там кровь невинных пролилась в чистых!
Мой Аталанте… предал я тебя…
Любовь моя… зачем тебя покинул?..
Так, значит, этот хитроумный герцог
Играл в освободителя народа?
Под крылышком святейшего отца
Ползущий к власти изверг человечий?!
Где проползает этот лютый гад,
Повсюду трупы, кровь и нечистоты!
Ну что ж!.. Поищем герцога…
Уходит. Макиавелли ошеломлённо смотрит вслед. Из-за угла появляется Уголино Такконе.
Такконе
(ликующе)
Такие вещи говорить о князе!
Макиавелли
Я вас прошу, Такконе!..
Такконе
Нет! О нет!
Я столько лет ждал этого момента.
Ему конец…
Макиавелли
Я умоляю вас…
Такконе
Нет, нет! Я совершил бы грех
Пред собственной природой! Я бы сдох
От огорченья и от раскаянья,
Когда бы упустил подобный случай!
Что?! Ненависть моя границ не знает!
Проклятие! Я счастлив! Я лечу!
Макиавелли
Так… Адская похлёбка закипает…
Микелотто
Ну что? Сбежал? Ступай перехвати.
А я уж здесь его покараулю.
Макиавелли уходит. Вбегает Такконе.
Микелотто
Назад! Куда? Назад, я говорю!
Такконе
Вы это говорите мне, любезный?
Микелотто
По-вашему, я был любезен, Уго?
Такконе
С дороги, Микелотто!
Микелотто
(выхватывая нож)
Прочь, Такконе!
Такконе
Ну так бы сразу и сказал…
Микелотто
(равнодушно)
Я сразу.
Такконе
Но, Микелотто, дорогой, послушай,
Мне нужен Цезарь!
Микелотто
Он тебе? Иль ты ему?
Такконе
Последнее вернее.
Микелотто
Он разве приказал тебе прийти?
Такконе
Да нет, но, Микелотто…
Микелотто
Подождёшь.
Такконе
Я должен князя видеть до того,
Как он здесь повстречает Леонардо.
Микелотто
Вот и скажи ему.
Такконе
Кому же?
Микелотто
Леонардо.
Идёт сюда… И возбуждён…
Такконе
О, дьявол!
Тяжело входит Леонардо.
Леонардо
Какого чёрта в этой преисподней
Все двери вдруг позакрывали?
И эта дверь закрыта. Цезарь там?
Микелотто
Вот и Такконе тоже ищет князя.
Леонардо
Ага, ты здесь, козявка, паучок?
Такконе
Не подходите близко, Леонардо!
Леонардо
И ты с ножом? Я вижу, здесь резвятся.
Микелотто
Он и меня старался напугать.
От страха чуть дышу.
Леонардо
Ты не ответил… Что, Цезарь там?
Микелотто
И там он и не там.
Леонардо
И есть, и нет. Как всё на этом свете.
Решение приносит только опыт.
Ну, я иду.
Микелотто
Нельзя туда, маэстро.
Леонардо
Кому нельзя? Тебе? Вот ты и стой.
Мне можно, я иду туда.
Микелотто
Маэстро, слышите? Я говорю – нельзя!
Леонардо
Ты говоришь одно, а я другое.
Так где же правда?
Микелотто
Я вас не пущу!
Добром себе ступайте, Леонардо,
Ведь я солдат и грубый человек.
Леонардо
Так ты меня не пустишь, паучок?
А если я пройду? Тогда что скажешь?
Микелотто
Пройдёшь, художник, только через труп мой,
Что совершить, однако, нелегко.
Леонардо
Какая гадость… Раньше делать труп,
Потом ещё шагать через него.
Гораздо проще отшвырнуть с дороги
Вот так…
Отшвыривает Микелотто и направляется к двери. Микелотто, подскочив с земли, молча бросается на Леонардо. Леонардо перехватывает руку с ножом. Микелотто стонет и становится на одно колено. Леонардо отнимает нож.
Микелотто
(вставая)
Иди, иди туда, колдун проклятый!
Только идёшь ты за своею смертью!
Леонардо
Мы все идём за смертью, Микелотто.
Открывается дверь. Сонно улыбаясь, как сытый кот, выходит Цезарь Борджа. Утомлённо и ласково обращается к Леонардо.
Цезарь
Подумайте, в такой хороший вечер
Я слышу громкий разговор о смерти.
Леонардо подходит к нему.
Леонардо
В такой хороший вечер Цезарь Борджа
Отдал приказ убить себе подобных.
Цезарь
(переставая улыбаться)
Ага, ты разузнал?.. Ну, Микелотто?
Я видел, вы здесь обнимались…
Микелотто
Я?!
Пусть будет проклято моё зачатье,
Когда я произнёс хоть слово!
Такконе подтвердит!
Он дьявол!.. Он знает всё!
Леонардо
Не в добрый час мы встретились с тобой…
Не в добрый час пришёл с тобой проститься…
Земля под нами напоилась кровью,
Трава переменила цвет на красный,
Дороги больше не лежат в ложбинах,
Протоптанных ногами пешеходов,
А вспухли от крови, как вены…
Вот видишь, просочилась и под двери!..
Цезарь
Где? Где ты видишь?! Что за чепуха?!
Открываются двери, и показываются люди, несущие трупы кондотьеров.
Леонардо
Что это?! Я схожу с ума…
Цезарь
(яростно)
Я приказал через другие двери!..
Так, значит, он не знал!.. Проклятье!
Всех перевешаю! Скоты! Убрать!
Входит Зороастро.
Зороастро
Живей, живей. Коней влечёт дорога.
Леонардо
(вне себя)
Какие морды… Нет, ты посмотри…
Надменные, крутые подбородки,
Лбы низкие прикрыты волосами,
Все отпрыски фамилий знаменитых!
Медичи, Сфорца, Борджа, Малатеста!
Италия моя! Красавцы! А?
Проламывают головы друг другу,
За два дуката отравить готовы,
И каждый норовит в государи!
Микелотто
С кем говоришь, несчастный?! Остановись!
Цезарь
Ты видишь, Микелотто, не в себе он?!
Я не сержусь, маэстро, ты устал.
Но о какой ты крови говорил,
Когда ещё не знал о совершённом?
Леонардо
Не знал о совершённом? Ну а кровь,
Что пролилась из-за тебя в Ареццо?
Цезарь
Так… Всё понятно, мастер… Тут тебе
При всём твоём уме не разобраться.
Это политика… Это моя наука.
Страна моя – это моя рука.
Сожму в кулак – готова для удара,
Расправил – пятерня послушных пальцев,
Пять щупальцев. Вот видишь… Леонардо,
Погладить могут… Могут задушить.
Но всей страною, как рукой послушной,
От века управляет голова.
А голова страны есть князь.
Леонардо
(неистово)
Князь – голова?!
Князь – это вошь на голове страны!
Князь – это клещ, вцепившийся в затылок,
Что кровь сосёт и иссушает мозг!
Мой мозг!.. (Хрипит.) Воды!..
Зороастро подхватывает его и быстро уводит. Цезарь, сузив глаза, вежливо улыбается. Молчание.
Такконе
(приблизившись)
Пора пришла убрать его, мой герцог…
Цезарь
Запомни-ка, любезный. В тот момент,
Когда решишь покончить счёты с жизнью
И знать не будешь, как себя убить,
Ты руку подними на Леонардо,
Чтоб тотчас же погибнуть от моей…
А у меня рука длинна… Ты знаешь…
Ты у него отнимешь только жизнь,
А у меня отнимешь Леонардо.
Такконе
(в ужасе)
Так говорила Беатричче Сфорца!
Цезарь
Покойница, забыл добавить ты.
Такконе
(в ужасе)
Она… наедине мне говорила!..
Цезарь
Не будь догадлив… Эй, не будь догадлив.
Ступай.
Такконе
Простите…
Цезарь
Я сказал, ступай.
Такконе, сгорбившись, уходит. Цезарь и его люди молча смотрят вслед.
Цезарь
Пусть уезжает мастер… Он вернётся…
Мы встретимся друг с другом под лучами
Моей великой славы и его.
Темнота. Круг поворачивается.
Фиолетовый лес на горах. Копья сосен. Идут два монаха.
Фанфоя
(переодетый)
Ну, вот и Аржантьерский перевал.
Вот крест поваленный. А вот ручей.
От головы креста спускайся вниз,
И ты во Франции.
Доминиканец
Ступай, я отдохну.
Ты заморил меня.
Фанфоя
Что ж заморил?
Зато раз в двадцать сократили путь,
Который мы проехали б на мулах.
А этою дорогой, святый отче,
Всего три дня езды до Монте-Негро.
Счастливый путь!.. Ай!..
Доминиканец
Что с тобой?
Фанфоя
Мираж…
Доминиканец
Перекрестись.
Фанфоя
Нет, не поможет, отче.
Фанфоя спиною движется назад. На него надвигается арбалетчик. Доминиканец выхватывает нож. Сзади появляется второй арбалетчик.
Арбалетчик
Святой отец, брось ножик…
Фанфоя
Французы!..
Офицер
(обернувшись)
Вперёд… Вперёд…
Из-за камней появляются воины.
Фанфоя
Ох, Михаил святой. Да сколько вас…
Все, кроме двух арбалетчиков, уходят. Офицер свистит и тоже уходит.
Фанфоя
Куда же это они? А? Как ты полагаешь,
Святой отец?
Арбалетчик
Молчи.
Фанфоя
А это что? Обвал?.. Нет, топот.
Что же это?
Появляются воины. Начинает двигаться армия французов.
Как же это так?.. А? Как же так?
Фанфоя бежит. Доминиканец вырывает у француза арбалет и стреляет в спину Фанфое. Фанфоя с криком летит в пропасть.
Арбалетчик
Чёртов монах… Ловко стреляет…
Как ветром сдуло.
Доминиканец
Веди к начальнику.
Арбалетчик
Да, как же, поведу…
Доминиканец
Болван!.. Да вот они…
Арбалетчик
Назад! Стреляю!
Входит король Франциск со свитой.
Франциск
(подняв забрало)
Что за монах?
Доминиканец
Посол святого римского престола
С посланьем королю французов.
Франциск
Давай сюда посланье… Поживей.
Доминиканец
Но это несущественно, однако…
Франциск
Вот как? А что существенно, посол?
Доминиканец
Я человек Гастона де Фуа.
Франциск
Гастон… Твой человек?
Гастон де Фуа
Так точно.
Его зовут Сульпиций. Кардинал.
Франциск
Доверия заслуживает?
Гастон де Фуа
Как обычно.
Франциск
Не верю я ему… Ну, отвечай! Да скоро!
Что нового есть нынче в Ватикане?
Доминиканец
(быстро)
После избрания Льва Десятого на папский престол удалось захватить князя Цезаря Борджа и заточить в башню Ангела. А через неделю должен быть схвачен по доносу приехавший в Рим художник Леонардо да Винчи, еретик.
Франциск
Что ты сказал, собака, повтори!
Доминиканец
Художник Леонардо…
Франциск
Прочь!.. Гастон!
Де Фуа
Я здесь, ваше величество.
Франциск
Гастон!
Гастон… спеши… достань мне Леонардо.
Возьмёшь с собою пятьдесят дворян,
По пять коней на каждого из них.
Помчишься в Рим со скоростью стрелы
И Папе Льву ты передашь письмо.
Но ты примчать обязан до того,
Как будет схвачен Леонардо! Понял?
Де Фуа
Когда они не схватят его раньше…
Франциск
А если схватят – ты им объяснишь,
Как только с армией достигну Рима,
Я срою башню Ангела к чертям!
Де Фуа
Карт-бланш. Я понял. Эй, по коням!
Французы проходят. Вылезает Фанфоя. В спине у него стрела.
Фанфоя
Как жив остался, сам не понимаю.
Ах ты предатель! Чувствовал, ей-ей,
Стрела вонзилась… Сшибла в пропасть…
Едва успел схватиться за кусты.
Ох вы, доминиканцы! Псы господни!
Со страху даже голод одолел.
Скорее надо силы подкрепить…
Ох, матерь божья, как всего трясёт!
Достаёт из капюшона окорок. В него воткнута стрела.
Так, так… понятно всё… Вот и стрела,
На волосок от смерти удержался,
Пробила мясо и попала в кость.
Недаром я всегда предполагал,
Что окорок есть лучшая защита
От бедствий всех…
(Жадно ест.)
Стоп… Ах, я идиот!
Пока я ем, ведь армия идёт!
(Подскакивает.)
Ну нет, голубчики! Меня не обогнать.
Вы на конях, а я пешком… пешком,
Вы по дороге, я же по верёвке.
Ещё посмотрим, кто из нас быстрей.
(Торопливо кусает окорок. Запихивает его в капюшон. Туго подпоясывается, торопясь. Вдруг резко останавливается.)
Куда спешить? Нет, погоди, Фанфоя…
Они ж тогда придушат Леонардо.
(Ошеломлённо молчит.)
Ещё б немного, и пошёл. Ну нет…
Тьфу… даже пот прошиб меня от страха.
(Садится.)
Представил, как они его схватили…
Нет, погоди… Но армия идёт?
Так, значит… Чтоб я отдал Леонардо?
Нет, не дождётесь, подлецы такие…
А, провались всё пропадом совсем!
Я не пойду, и всё… Но армия идёт…
Огни пожаров вижу на закате…
Не ветра вой, а плач детей и женщин.
Бежать, бежать… скорей предупредить…
…Чтобы они скорей его схватили?!
Христос!.. Скажи… За что такая мука?!
Зачем велишь, чтобы убил я друга?!
А?! Ты молчишь?! За что!.. За что?! За что?!
(Рыдая, бьёт себя кулаками в грудь и в голову.)
Куда идти?.. Уж лучше вниз со скал…
Конец – и всё… Но армия идёт…
Прости меня, маэстро Леонардо…
Что я, подлец, готовлю смерть твою.
Любимый друг мой… Светоч мой любимый…
Один лишь ты мне светоч в этой мгле!
(С отвращением.)
Иду!
Ночь. Осень. Монастырская стена. Голые сучья деревьев. Могила Моны Лизы. Ветер срывает листья. Топот коней. Входят Леонардо и Зороастро.
Леонардо
Ты оботри коней. Нам дальняя дорога.
Зороастро
Да я уж знаю, мастер мой, я знаю…
Вы там недолго… Ночь нехороша.
Леонардо
Смешной старик. По-прежнему слуга,
И мастером, как прежде, называет,
И говорит, что ночь нехороша.
Что ночь?! Всё ночь. Ночь, ночь кругом…
Да есть ли день на этом белом свете?
Быть может, день всего ублюдок ночи?
А свет лишь искаженье темноты?
Когда ж не так, то почему я ночью,
Как вор, скитаюсь под стенами Рима,
Сношу пощёчины осенних листьев,
И сам, как лист осенний, сорван бурей
И вот прибит к могиле Моны Лизы?!
О, Мона Лиза!..
(Падает на могилу.)
Зороастро
Мастер мой, скорее…
Леонардо
(рыдая)
“Скорее, мастер!.. Леонардо, живо!..”
О, Мона Лиза! Некуда скорее!..
Мне некуда спешить… Ты слышишь?.. Нет…
Теперь ты больше ничего не слышишь…
Нет для тебя ни рая и ни ада,
И это значит, нет их для меня.
Но неужели труп – та девочка, которой
Принадлежало имя Моны Лизы,
Единственная собственность её,
Которую не отняла могила?!
А может быть, и имя только труп
Любви моей, что отняли у нас…
(Рыдает.)
Входит Джокондо.
Джокондо
(входя)
Ага! Ты плачешь, еретик проклятый!
Слуга предателя! Исчадье сатаны!
Леонардо
Кто ты?
Джокондо
Не узнаёшь?
Леонардо
Узнал… Джокондо.
Джокондо
Что… Не помог тебе твой Цезарь Борджа?
Он мнил себя властителем страны,
Но сдунут ветром, словно лист осенний.
Ведь стоило скончаться Александру,
И рухнула его земная власть,
И Рим избрал себе другого Папу,
И Цезарь Борджа заточен в тюрьму…
Леонардо
Молчи… Ступай… Всё кончено теперь.
Неважно всё пред этою могилой. Стой…
Расскажи, как всё произошло?
Джокондо
А хватит сил в твоём огромном теле,
Чтоб выслушать историю мою?
Я всё тебе сейчас же расскажу,
Чтоб лопнуло твоё гнилое сердце,
От ужаса полезла борода!
Леонардо
Рассказывай.
Джокондо
Когда случилось это несчастное восстанье, много было убито народу, и собаки стали жирные. И тогда она послала Аниту искать тебя, потому что был слух, что ты тоже в Ареццо. И когда старуха шла по дороге в Ареццо, она встретила воинов Флоренции, которые бесчинствовали в домах. Она стала их корить… И тогда один воин ударом меча отсёк груди старой Аниты, и она вся в крови пошла умирать в Ареццо.
Леонардо
Она была хорошая женщина…
Джокондо
Она тебя ненавидела…
Леонардо
Она боялась за Мону Лизу… Откуда
Ты всё узнал?
Джокондо
Приходил Фанфоя, переодетый монахом…
Он бежал, и его ищут…
Леонардо
Фанфоя всегда был трусом… Говори
Дальше.
Джокондо
Дальше?.. Ты просишь дальше?!..
Дальше моя жена задумала бежать к тебе.
Леонардо
Дальше…
Джокондо
И я со слугами её поймал,
Она недалеко уйти успела…
Я предложил вернуться ей домой,
Она домой вернуться отказалась…
Тогда церковный суд постановил,
Чтоб я согласье дал…
Леонардо
На что согласье?!..
Джокондо
Чтоб заточить её в монастыре…
Леонардо
(кричит)
Ты согласился?!..
Джокондо
(тоже кричит)
Да! Я согласился!
Из всех не согласилась лишь она!
Яд выпила… И умерла… И, как собака,
Схоронена за стенами кладбища…
Из-за тебя, проклятый живописец…
Из-за тебя, отродье сатаны!..
Леонардо
(тихо)
Молчи, торговец, если хочешь жить,
Моя любовь погибла, как цветок,
Захватанный вонючими руками…
Ведь ты жену свою купил, как вещь,
Взял за долги, как ношеное платье.
Ведь если бы не деньги, ты б ослеп,
Едва взглянувши на её лицо!
Но ты богат, и ты её купил!!
Джокондо
(яростно)
А ты как думал, еретик проклятый?!
А что ж мне делать, если бог не дал
Ни сил, ни красоты и ни таланта?!
Я, значит, не имею прав на счастье!
И быть счастливым можешь только ты?
Леонардо
Я счастлив, Джокондо… Ты несчастен.
Она меня любила… не тебя…
Джокондо
Как плакала она и как просила
Не заточать её в монастыре!
Ты думаешь, душа не содрогнулась?!
Я устоял – ведь я её любил!
Она ведь знала про мою любовь!
И крик её в ушах стоит немолчно!
“Ведь ты меня любил! Я знаю! Знаю!
По-своему, но всё-таки любил!
Я не хочу! Смотри, ведь я живая!
Ведь звери никого не заточают,
А ты не зверь!” Я отвечал:
“Молчи!
Молчи, жена, в тебе бушует плоть…”
Погонщика ослов! Бродягу! Вора!
Кого угодно я бы ей простил,
Но не тебя, бастард, проклятый мастер!
Леонардо
Убью тебя…
Джокондо
Убей… Ведь ты сильнее,
Тебя ведь силой бог не обделил.
Леонардо
Свирепы когти хаоса…
Джокондо
(испуганно)
Идут…
Вбегают латники и окружают их.
Воин
Вы кто такие?
Зороастро
(подбегая)
А вы?
Джокондо
(льстиво)
Что вы, друзья?.. Что вы?.. Да вы знаете, на кого вы руку подняли?.. Ведь это же знаменитый маэстро Леонардо, живописец его святейшества Папы Льва Десятого.
Воин
Верно… Это наш художник… Я видал его…
Здесь никто не проходил?
Джокондо
Нет, никто не проходил… Кого вы ищете?
Воин
Пошли.
Джокондо
Кого вы ищете, друзья?
Воин
(обернувшись)
Цезарь Борджа бежал из тюрьмы…
Воины уходят.
Джокондо
(в страхе)
Простите меня, мастер Леонардо,
Я сам не помню, что я говорил…
Леонардо
Не бойся… Борджа не вернётся.
Входит Цезарь Борджа.
Джокондо
Ах!..
Цезарь
Ушли они?
Пауза.
Леонардо
(хмуро)
Ушли.
Цезарь
Какие встречи…
Какие встречи в эту ночь… Какие встречи…
Я угадать не мог.
Леонардо
Всего не угадаешь,
Цезарь
Я угадал всё на своей дороге.
Леонардо
Ты только смерть отца не угадал.
Цезарь
Ты думаешь, что кончена игра?
Что козырей в колоде больше нету?
Леонардо
Но ты бежишь?!
Цезарь
Бегу! Бегу! Бегу!
Но я вернусь! Клянусь тебе крестом!
Ещё запляшут языки пожаров.
Ещё примчится войско Вельзевула,
Держась за стремена моих коней!
Эй, Зороастро, кони где?
Зороастро
(уклончиво)
Что кони…
Ну-ну, я здесь, хорошие мои…
Цезарь
Старик, скажи… Вернусь ли я назад
Тем же путём, что нынче уезжаю?
Зороастро
Нет, больше не вернёшься…
Цезарь
Ах ты, враг!
Я был для вас плохим государём?
Я плох вам показался? Говори.
Ну что же, поживите при другом.
Тогда вы и припомните меня.
Обратно позовёте – я приду.
Но я тогда в страну прибуду с войском.
Зороастро
Так вот что ты задумал, Цезарь Борджа?
В страну вернуться хочешь, но не прежде,
Чем преступленья нового злодея
Достигнут перевеса над твоими?!
Но слишком долго ждать того придётся.
Борджа бьёт его ножом в грудь.
Простите меня, люди,
Борджа бежит. Топот коня.
За то, что я предателю служил.
Леонардо
Томмазо…
(Кричит.)
Зороастро! Зороастро!
Зороастро
Умираю, мастер…
Мне не хватило выдержки… Не дожил…
До той поры, когда построишь крылья…
Не удержался, как мальчишка… Извини.
Джокондо
Так наказует бог еретика!
Леонардо
Не понимаю… Нет… Не понимаю!
Скажи, зачем живёт такая жаба,
Когда здесь умирает Зороастро?
(Со стоном.)
Не по-ни-маю!!..
Джокондо
Что ж, я пойду… Пора и отдохнуть.
(Уходит.)
Зороастро
Прости меня, что я тебя подвёл…
Но ты не бросишь своего пути.
Леонардо
Я встретился с тобою, с подмастерьем,
А расстаюсь я с другом и отцом…
Прости меня и ты, любимый друг!..
Я опирался на тебя всю жизнь…
Ты загораживал меня в боях,
Ты подставлял усталое плечо,
Когда я падал. Если же хотел
С пути я уклониться – не давал мне.
Ты нёс меня в ладонях, как птенца,
Чем заслужил подобную любовь?!
Зороастро
Как странно мне… А я всегда считал,
Что всё это со мною делал ты…
И я всегда хотел тебя спросить,
Чем заслужил подобную любовь…
Мы никогда о том не говорили.
Ты шёл вперёд, как чёрная комета,
Мы за тобой спешили, задыхаясь.
Всё меньше оставалось за тобой.
Я дольше всех тебя не покидал…
На всех дорогах мы искали счастья,
Но ты учил, что счастье – это взлёт.
Дорога пройдена… Путей здесь нет…
Государей хороших не бывает…
Прыжок ты сделаешь… Вы сможете, маэстро…
Взмахните крыльями… Вперёд… Вперёд…
Прощай, любимый мастер… Я лечу…
Занавес.
Ватикан. Покои во дворце. Папа Лев Десятый. Перед ним кардинал и толстый монах.
Лев X
Чем он ещё у Борджа занимался?
Кардинал
Он рисовал с натуры оборванцев
И с них писал он образы Христа.
Толстый монах
Из всякой швали делал он святых,
А из меня, послушника, Иуду.
В моём лице затронута была
Бессмертная святая сила церкви,
К коей мы все принадлежали. А значит,
Оскорблена святейшая особа
Наместника Иисуса на земле.
Лев X
Ну-ну, преувеличивать не надо.
Изобразить тебя есть далеко не то же,
Что оскорбить меня…
Толстый монах
Но я хотел…
Лев X
О, ты хотел уйти. Пошёл отсюда вон!
Ослица вифлеемская…
Толстый монах уходит.
Он слишком многим нужен, Леонардо…
Но мне он стал не нужен. Вот в чём суть.
А тот, кто бесполезен нашей церкви,
Тот враг святого римского престола.
Распорядись, чтоб вызвали людей.
Я заведу с ним долгий разговор.
Когда произнесу: “Пора кончать!”,
То это означает: “Приготовьтесь”,
Когда кивну – схватить еретика.
Ну что ещё там?
Кардинал
Пьяница какой-то.
Монах поддельный арестован был,
Когда хотел, проникнув на приём,
Добиться личного свиданья с вами.
Он утверждает, что имеет весть,
Которую он сообщит лишь вам.
Неделю целую мы бьёмся с ним.
Боюсь я, как бы он не сдох.
Лев X
Он где, недалеко?
Кардинал
Да, ваша милость.
Мы привели его на всякий случай.
Лев X
Ведите дурака. Да, открывай приём.
И тотчас же с приходом Леонардо
Ты стражу увеличишь у дверей.
Кардинал уходит. Открывается дверь, входят стражники, придворные, чины церкви. Вводят истерзанного Фанфою.
Лев X
(Фанфое)
Кто ты?
Фанфоя
(бормочет)
Привёз я вести страшные…
Но мне ничто не страшно…
Поэтому осмеливаюсь вам сказать…
Что я скажу вам при условии…
Лев X
Что мелет этот пьяница безродный?
Осмелился потребовать условий?
Гоните его в шею, и плетей!
Мне вести не нужны.
Фанфоя
(в страхе)
Как не нужны?
Ах, пропади всё пропадом!
Я без условий!
Лев X
Вон! – я сказал! Ну, живо!
Фанфою тащат к дверям.
Фанфоя
Французы Альпы перешли!
Слуги останавливаются.
Войска французов движутся на Рим!
Общий ужас.
Лев X
Пустите его…Ты откуда знаешь?
Фанфою отпускают.
Фанфоя
Я провожал того доминиканца,
Которого отправил ты послом.
Мы натолкнулись на дозоры их…
Лев X
Проклятье! Они его убили?
Фанфоя
Убьёшь гадюку эту! Он предатель!
Он выстрелил в меня из арбалета,
Отнятого к тому же у француза,
Когда я попытался убежать,
Меня швырнуло в пропасть. Я успел
За куст схватиться. Уцелел случайно.
(Поднимает голову и смотрит на Льва X.)
Я слышал разговор его с французом.
Он человек Гастона де Фуа.
Лев X
Предатель!.. Что же делать?.. М-м-м…
Предатель.
Бежать! Бежать!.. Где генерал Ровера?
Я ставлю вас командовать войсками!
Ступайте живо!
Ровера
Слушаю, синьор!
Лев X
Постойте… Эй…
Ровера
Я слушаю, синьор.
Лев X
Вся гвардия пойдёт в мою охрану.
Ровера уходит.
Кем окружил себя я! О, Иуды!
Вы все предатели… Я вижу по глазам…
(Фанфое)
Один лишь ты мне верным оставался…
Проси награды! Ну, чего ты хочешь?
Поместья? Денег? Может, бенефиций?
Проси что хочешь… Говори скорей.
Фанфоя
Не троньте вы маэстро Леонардо.
Пауза.
Лев X
Ну, это, знаешь, дело не твоё.
Ты позаботься о себе.
Фанфоя
Не троньте
Маэстро Леонардо.
Лев X
Ты забылся!
Фанфоя
Нет… Я не ту Италию спасал…
Один лишь раз и был я человеком,
И в этот раз я друга погубил…
Кого я спас?!. Кого я погубил?!.
Входит Леонардо. Общее замешательство.
Маэстро Леонардо, берегитесь!
Ему зажимают рот и выволакивают.
Лев X
Живее в башню Ангела! Мерзавец!
Идите же, идите, Леонардо,
Что с вами? Испугались?
Леонардо
Не могу
Припомнить я, где слышал этот голос!..
Лев X
Мой бедный мастер, я тебя позвал…
Утешить в горе от потери друга.
Его убил бежавший ночью Борджа.
Я знаю всё… Но вот беда пришла.
Она мне все перемешала карты.
Теперь я сам нуждаюсь в утешенье…
Теперь тебе я говорю другое:
Возьми людей и власть возьми над ними.
Используй тайные свои познанья.
Приказывай везде. И там и тут,
Все твои мысли слуг себе найдут.
Леонардо
Власть над людьми принять я не могу.
Я не умею справиться с собою.
Но что-нибудь случилось, мой синьор?
Лев X
Король французский Альпы перешёл.
Войска французов движутся на Рим.
Пауза.
Леонардо
(с отвращением)
Война… Война… Проклятая война…
Она съедала все мои усилья,
Все лучшие деяния мои…
Опять помчалась конница по низам,
Опять артиллерийский серый дым
Смешала с пылью хриплая пехота…
Я вижу… воздух полон стрел…
И жеребцы грызутся… и щиты
Кровавой грязью залиты и пеной,
А под ногами конницы, в пыли
Зубовный скрежет, лязг и визг ножей,
Вскрывающий, как устрицы, доспехи…
Одни тела другими роют землю…
Нет ровных мест… Зияют ямки,
Следы копыт, наполненные кровью.
Лев X
(бледнея)
Боже!
Леонардо
Опять забилась мать среди дороги,
Оплакивая мёртвое дитя,
Раздавленное рыцарской подковой…
Лев X
(кричит)
О, перестань!.. Ты!.. Ты!.. Колдун
Проклятый!
Нет, ты не патриот! Ты трус!
Леонардо
Я трус?
Лев X
Что толку в том, что ты силён, как бык,
Что ростом чуть не выше Голиафа?
Вдвойне позор, когда в могучем теле
Скрывается дрожащий бабий дух.
Мужчина – воин! Так велел господь,
Создавший нас по своему подобью.
Мужчина от рожденья до надгробья
Войною дух свой пестует и плоть!
Леонардо
Войной за что?.. Ведь если создан я
По образу и божьему подобью,
То не затем, чтоб умножать надгробья,
Ведь это может делать и змея.
Нет, я боец!.. Но кистью и резцом
Я не калечу божии творенья,
Я создаю Вселенной повторенье,
Недаром бога мы зовём творцом.
Лев X
Ты богохульник!
Леонардо
Нет, синьор, художник!
Лев X
Мой капитан, вы здесь?
Микелотто
Так точно.
Лев X
Вы помните приказ?
Микелотто
Так точно, помню.
Леонардо
О, Микелотто? Капитан? Ах, старый друг!..
Я вижу, здесь собрались патриоты…
Микелотто
Точь-в-точь как вы, маэстро.
Леонардо
О, как я!
Вот человек без предрассудков.
Микелотто
Как и вы…
Леонардо
Без родины…
Микелотто
Я человек Вселенной.
Леонардо
Ты человек той части во вселенной,
В которой больше платят!
Микелотто
Как и вы!
Леонардо
Врёшь, Микелотто… Разница большая:
Мне платят, чтобы я работал.
Тебе же – чтоб не изменял.
Я продаю князьям свою работу,
Ты, Микелотто, верность продаёшь.
Есть разница? А?
Лев X
Убирайся, Микелотто!
Микелотто
Работа может быть изменой, мастер.
Леонардо
Да, да, ты прав…
Лев X
Пошёл, пошёл.
Постой за дверью. Ты нас раздражаешь!
Микелотто в бешенстве уходит.
Лев X
(вкрадчиво)
Ты не за деньги трудишься, я знаю.
Ты, как и я, против междоусобиц,
Ты любишь всю Италию, я – тоже,
Но вот теперь ты можешь, Леонардо,
Свою любовь на деле доказать.
Ведь приближается чужое войско,
Чужой правитель и чужой язык,
Но прячешь ты военные секреты,
Что помогли бы выиграть войну.
Леонардо
Но ведь воюют люди, а не тайны.
Кому же мне вручить секреты эти?
Быть может, патриоту Микелотто,
Чтоб он их тотчас передал французам?
Да, выиграть войну… А дальше что?
Работа тоже может быть изменой.
Секреты! Пресловутые секреты!
Да их и нет, секретов, у меня…
Прости меня, народ… Я бесполезен…
Лев X
(яростно)
Ты бесполезен стал, едва родился!
Ученики твои бездарны, мастер!
Картин твоих, увы, ничтожно мало,
А те, что есть, ветшают на глазах.
Машин твоих почти никто не видел,
А те, что есть, не нужны никому!
Секреты?! Но ведь их не оказалось?!
Ты даром прожил жизнь, мой Леонардо!
Великий Леонардо! Горный пик!
Велик, да толку что?! Так… Украшение пейзажа!
Тупой, тяжелокаменный болван,
Ломающий колёса у повозок!
Он, как и ты, велик и бесполезен!
Пауза.
Леонардо
(тихо, почти жалобно)
Пара коней влечёт телегу жизни.
И каждый тянет в сторону свою…
Телега делает зигзаги в поле
И продвигается вперёд едва…
Слепые кони бьются на постромках,
Возничий пьян и вожжи опустил.
Я всё хотел ускорить бег коней,
Направить бег их с поля на дорогу,
Но стрелка равнодействующей силы
Прошла случайно через грудь мою.
Пауза.
Я с юности отправился искать
Весёлые секреты мирозданья,
Чтоб человек, природе подчиняясь,
Построил храм по принципам её.
Чтобы земля, как сад благословенный,
Произвела людей, а не скотов,
Чтоб шар земной помчался по Вселенной,
Пугая звёзды запахом цветов…
Открытье сделано, но время не настало…
Приложены две силы к чаше счастья,
Проходит третья через грудь мою…
Лев X хлопает в ладоши, входит стража.
Лев X
(нежно)
Да, мастер Леонардо, ты упал,
Раздавленный бессмысленной мечтою.
Ты сам разочарован, Леонардо,
Признайся, ведь разочарован?
Леонардо
(с силой)
В чём?..
В движенье? Но ведь это всё равно,
Что разочароваться в лунном свете
Иль в плодовитости болванов, государь!
Движенье – факт, не выдумка моя,
А разочароваться можно только в снах!
Я опрокинут навзничь. Это так.
Но, падая, я двери распахнул!
В мир выскользнуло знание законов,
А это значит, что бессмертен я!
Живой вовеки, я иду вперёд!
Эй, трупы, нечисть, розовые жабы!
(Задыхаясь.)
Дорогу для маэстро Леонардо!..
Мажордом
(машинально)
Дорогу для маэстро Леонардо!
Слуга
(как эхо)
…Дорогу для маэстро Леонардо!
Второй слуга
(торопливо)
…Дорогу для маэстро Леонардо!
Лев X
(опомнившись)
Мерзавцы! Прекратить! Эй, стража!!!
Вы, псы смердящие! Схватить еретика!!!
Де Фуа
(входя)
Дорогу для маэстро Леонардо!
Дорогу живописцу короля,
Его величества Франциска Первого!
Посол французов герцог де Фуа
Имеет честь вам кланяться.
(Кланяется.)
Лев X
(в страхе)
Французы!..
Занавес.
Франция. Замок Клу. Площадка башни. Звёздная ночь. На фоне звёздного неба силуэт Леонардо в мантии, сидящего в кресле.
Леонардо
(один)
Спустилась ночь, и Франция заснула,
Спят короли, заснули поселяне,
Ученики заснули и прислуга,
Храпят во сне любовники и воры,
Планета спит, уставшая за сутки,
Сон всё сковал, и присмирела жизнь.
Не спит солдат на башне в Амбуазе,
Да я не сплю, усталый звездочёт.
В долине поднимается туман,
А здесь, на башне, ветер… только ветер.
Я Леонардо… Эй, ты слышишь, ветер?
Это ведь я, твой друг и недруг старый.
Иди ещё… ещё омой мне ноздри
Пронзительною свежестью ночной.
Дышать, ещё дышать… Ты слышишь?
Напрасно ты смеёшься надо мной,
Что покорить тебя не довелось мне,
Что от меня останется потомкам
Лишь куча праха да листки бумаги.
Пусть так, но в грудах тех листков
Заключено твоё порабощенье.
Ты вихрями свергаешь наземь храмы,
И пыль встаёт… И ты уносишь пыль…
И ты развеешь прах моих деяний…
Но ты же разнесёшь их семена.
Мечи блеснули… Слышишь, ветер, слышишь,
Враг приближается, и трус вопит от страха…
А воин стягивает ремни шлема…
Предатель точит нож… Бьёт в спину воина…
Въезжает с победителями в город,
Но гибнет от народных мятежей…
Мятеж народный разрушает храмы,
Которые могли бы пригодиться,
Но омерзением тревожат память…
Но надо жить… Душа покоя просит…
И снова начинают строить храмы…
И вечно кружит тот проклятый круг…
Но сердце возмущается подобным,
И разум изыскать стремится выход…
Вот все они проходят предо мной:
Медичи, Сфорца, Борджа, Малатеста,
Проходят омерзительные тени,
Проходы пищи, умножители дерьма,
Что, кроме переполненных сортиров,
Не оставляют в мире ничего…
Прочь, эти тени… Прочь! Я не хочу вас!
А это кто? Кто ты, печальный призрак?
Ах это ты, Паоло Тосканелли…
Пришёл ты повидать ученика?
Пришёл продолжить наш великий спор?
Изволь. Наш старый спор ещё не кончен.
Ты скажешь мне, что я в чужой стране,
Не наживя ни денег, ни семьи,
Без родины, без сил и без подмоги,
Найти не смог дороги через хаос
И, как и ты, повергнут перед бездной.
Нет, ты ошибся. Спор ещё не кончен.
Ты помнишь? Я отправился искать
Весёлые секреты мирозданья,
Искать те струны, на которых ветер
Играет песни матери-природы,
Чтоб человек, следя её законы,
Построил храм по принципам её.
Всё позади, и вот теперь, я вижу,
Нам надо повалить гнилую кучу,
Что ложно принимается за храм,
Чтобы упало всё гнилое зданье
И заодно бы раздавило нечисть,
Веками оседавшую в щелях.
Крик петуха.
Крик петуха, и ты бежишь, Паоло,
Как полагается порядочному духу.
Привет тебе, привет, крикун французский,
Певец горластый, словно Аталанте.
Ты прав, а не мой старый Тосканелли.
Ты, как и я, приветствуешь зарю.
Вот и она… Привет тебе, Аврора…
(Хлопает в ладоши три раза.)
Ученики, вставайте! Петухи поют!
Заря уже зарозовила небо!
Проснулись?
Франческо
Мы не спим, учитель.
В замке во всём никто не спит.
Леонардо
А разве что-нибудь случилось, мальчик?
Батиста
Да нет. Франческо разбирал бумаги,
Что вы давно ему велели сделать,
Да так и просидел всю ночь.
Леонардо
А вы? А Матюрена?
Батиста
Мне не спалось… Служанка по хозяйству.
Вы не замёрзли ночью, мой учитель?
Леонардо
Ах, мальчики, всему вас обучил,
Не обучил вас только лгать, а надо б.
Вам это пригодится без меня.
Крик петуха.
Кричит петух! И кликнули в душе
Все петухи, что мне кричали в жизни…
Какое утро! Подойди, Франческо.
Ты спой сейчас мне утреннюю песню,
Которую певал мне Аталанте…
Франческо
(торопливо)
Сейчас, учитель… Я сейчас спою…
(Достаёт лютню. Поёт.)
Вот утро встало –
Голубые горы.
Вот утро встало –
Голубые воды.
А почему
Грустишь ты, Аталанте,
И трусишь ты,
Бродяга-пилигрим?
Вот ты летел
Тропою соколиной.
Вот ты пришёл
В заветную долину.
Увы, Мадонна,
Бедный Аталанте
Не сам пришёл,
Он жаждою гоним.
Леонардо
(говорит)
Увы, Мадонна,
Бедный Аталанте
Не сам пришёл,
Он жаждою гоним…
Вот эта жажда, бедный Аталанте,
Есть главная из сил на этом свете,
Она недаром творчеством зовётся.
Рассыплются короны и гербы,
Не пропадёт машина или песня.
Пускай струна звенит…
Пускай на ней играет ветер…
Вы слушайте тот ветер, трубадуры…
Вы, мастера, художники, творцы…
Узнают люди лет через пятьсот,
Как в тысячах листах картину мира
Хотел изобразить один художник.
Из Винчи родом он. Об этом вспомнят.
Органы кликнут, забряцают лютни
И сотни инструментов неизвестных,
И двинется поток толпы в цветах,
И выйдут все на берег океана,
И перед нами в солнечном сиянье,
В весёлом и тревожном блеске радуг,
Омытая счастливыми дождями,
Откроется последняя картина!
Над горизонтом встаёт шар солнца.
Как хорошо… Я вижу толпы…
Людей свободных, мирных и счастливых.
Они сплетаются, располагаясь в группы
Невиданных аккордов и созвучий…
Вот на скрещении двух мимолётных тем
Они застыли, образуя числа…
Божественных пропорций. О, музыка!
Я вижу композицию… я слышу…
А вон и я иду в толпе… нас много…
Франческо
Ты умираешь, мой учитель?
Леонардо
Нет, Франческо,
Я только начинаю жить.
Теперь читай. Я буду слушать…
Я знать хочу всё, что я совершил.
Мельци начинает читать нескончаемый список изобретений Леонардо. Батиста Виллани тихо выходит, задёргивая за собой прозрачный занавес, отделяющий площадку от лестницы. Занавес освещён солнечным ореолом.
Матюрена
(входит в слезах)
Ну что? Отходная? Как я велела?
Батиста
Да, Матюрена, всё как ты велела.
И дай бог каждому из нас
Такое отпеванье, Матюрена.
Матюрена крестится. За прозрачным занавесом Мельци читает. Тихо собираются люди и смотрят на силуэт Леонардо. Шум на лестнице. Входит король. Все в смущении расступаются.
Франциск
Где мой отец, мой Леонардо милый?!
Ведь я проспал беседу с ним ночную
О звёздах и о прочем… Но за это
Могу теперь порадовать его!
Достал я денег на его каналы!
(Оглядывается на людей.)
Батиста
Ваше величество…
Франциск
Что?! Что?!
Батиста
Маэстро Леонардо…
Франциск
Нет!.. Молчи!..
Выходит Франческо Мельци и не кланяется королю.
Франческо
Окончилась великая дорога…
Свидетели судьбы его суровой,
Поклонимся могучему титану.
Он показал навеки человеку,
Чего достичь способен человек.
Пока не распадется моё тело,
Тебя я буду помнить, мой отец.
Границ такому горю быть не может.
Мальчишки плакать будут по ночам
От имени его, и от его судьбы,
И оттого, что не из-под его крыла
Они в полёт отправились впервые.
Закрылись навсегда глаза орла.
Он долго чересчур глядел на солнце.
Он видел то, чего мы не видали,
О чём только мечталось в тишине.
Он разглядел для нас такие дали,
Которые мы видели во сне.
Потеря подобного человека оплачется всеми.
(Король Франциск плачет.)
Занавес.