Огонь умирающей свечи внезапно бросает яркий отблеск…
Я вспоминаю ясно, ясно эту минуту…
Вокруг прогалины красные стволы в пятнах коричневой коры были как колонны храма, расписанные пурпурною охрой. Зонтичная сосна, более высокая, чем морские сосны, раскинула над нами свой тенистый купол. Служивший нам постелью песок был не белый, а желтый, и местами казался вызолоченным. Кое-где его усыпала смолистая хвоя. Когда Мадлена поднялась, я остановил ее на минуту, чтобы стряхнуть с ее юбки и спины корсажа приставшие к ним иглы.
Роща окружала нас зеленеющим кругом. Тишину нарушал только звон уздечек наших лошадей, которые жевали листья неподалеку, да пение невидимого моря.
Чтобы снова подняться на седло, Мадлена поставила ногу на мою ладонь. Я был внимателен: на этот раз я снова почувствовал, совершенно определенно, что она весила меньше, чем прежде.
И в то время, как наши лошади пролагали себе дорогу сквозь заросль, я почти невольно задал вопрос:
— Дорогая, вы не были нездоровы эти дни?
Она удивилась.
— Я?
— Да, вы… Я нахожу, что у вас утомленный вид.
Она инстинктивно открыла пудреницу и посмотрелась в зеркало ее крышки. Потом залилась смехом.
— Полноте, дорогой! Что вы выдумываете? У меня щеки, как у крестьянки!
Прогулка и остановка разгорячили ее молодую, пылкую кровь. Ее раскрасневшиеся щеки действительно блестели как полированный коралл.
Она поспешила погасить этот блеск кончиками пальцев в пудре. Она продолжала весело смеяться.
— Хорошо, что вы заставили меня подумать об этом. Ведь это было написано под моими глазами… ваше усердие сейчас, сударь… под моими глазами и на моих щеках тоже… Но только не так, как вы говорите… Совсем наоборот!..
Тогда я подумал, что, быть может, это действительно было объяснением. Молодая женщина, горячо любимая слишком пылким любовником, может устать и быть обессиленной не без того, чтобы это отразилось на цвете ее лица или губ: тайная лихорадка страсти скорее ярко окрашивает их, чем делает бледными.
Но мне пришло в голову: за целую неделю я принял у себя мою любовницу только один раз. За шесть дней отдыха можно восстановить свои силы после самого изнурительного дня работы… Шесть дней, да: в то утро был седьмой день со времени нашего последнего свидания в Тулоне.
— Радость моя, что вы делали со вторника?
— Со вторника?
— О, рассеянность! Со вторника, да.
— Вот еще, есть о чем вспоминать… Ничего не делала. Я вернулась в город в четверг…
— И не дали мне знать, бессовестная?
Она повернулась на седле и посмотрела на меня с удивлением, как смотрят, неожиданно напав в глубине души на заснувшую мысль, о существовании которой не подозревали. Она повторила тоном вопроса:
— Не дала знать вам?
Потом, глядя на шею лошади, прошептала про себя:
— Действительно, это правда… я вам не дала знать…
Она казалась смущенной каким-то странным смущением. Сначала это меня забавляло.
— Наверно, — сказал я, — в этот день у вас было какое-нибудь свидание, более интересное, чем наши.
Она провела рукой два раза по лбу. Я увидел четыре розовых отблеска на ее ногтях против солнца.
— Свидание? Какое свидание?
Она говорила точно во сне. Я немного повысил голос, как делают, призывая к вниманию рассеянного ребенка.
— Нет, это я вас об этом спрашиваю!
Она вздрогнула и внезапно переменила тон.
— О, простите… Я нигде не была… В четверг? Я вернулась в город… села на поезд… поехала в Болье…
— Вы ездили повидаться с матерью? Она там теперь?
— Мама? Нет. Мама теперь в Э. Ведь у нас сентябрь…
— Зачем же было ездить тогда в Болье?
— Зачем?
Казалось, она снова впала в состояние рассеянности.
— Потому что… мне надо было кое-что сделать… отправилась в Болье… Вот видите…
Она опустила поводья, чтобы порыться в маленькой сумочке, которую носила на руке.
— Видите… вот мой билет…
Изумленный, я взял кусочек картона, пробитый одним только отверстием.
— Ваш билет? Разве вы его не отдали при выходе с вокзала? Как же так?
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами.
— Я не знаю… Нет, очевидно, я его не отдала… у меня его не требовали.
Складка между ее сдвинутыми бровями указывала на усиленную работу мысли. Внезапно, как будто исчерпав до конца свою память, она заговорила:
— Слушайте. Я лучше вам скажу… В самом деле, это нелепо… и мне почти совестно… но я хочу, чтоб вы знали… да, так вот: я решительно не знаю, зачем я была в Болье во вторник… Никто меня туда не звал, или, по крайней мере, я не помню, чтобы меня звали… Я не помню также, что я там делала. Я поехала во вторник утром и вернулась в пятницу вечером… очень усталая. Вот и все.
Вне себя от изумления, я натянул поводья своей лошади, которая сразу остановилась.
— Как «вот и все»? Но позвольте!.. А ваш супруг? Вы, конечно, объяснили ему свое отсутствие в течение сорока восьми часов? Вы мне двадцать раз говорили, что он вам не позволяет даже съездить в Марсель без уважительной причины?
И действительно: нужны были бесконечные разговоры для того, чтобы отвоевать несчастные две ночи, которые мы провели вдвоем за шесть или семь недель.
Но она нервно ударила стеком обеих лошадей, которые поскакали вперед.
— Ну, да! Это забавнее всего. Я объяснила мужу, прежде чем уехать… но я не помню ни одного слова из того, что я ему объясняла.
— Но когда вы вернулись? Я полагаю, он вас расспрашивал о вашем путешествии?
— Да, он мне сказал, слово в слово, — каким-то чудом я это помню, — «Довольна ли ты? Все устроилось, как ты хотела?» Я инстинктивно ответила: «Я очень довольна». И он не настаивал больше.
— Но самое путешествие? Ваш приезд в Болье? Где вы были, когда сошли с поезда?
— Где? В городе, разумеется…
— «Разумеется»! Непохоже что-то, чтоб вы были в этом уверены!
— Да… и все-таки… Но я так смутно вижу все это… Как будто огромный, черный провал в моей памяти… И даже хуже: когда я пытаюсь заглянуть в этот провал, у меня болит здесь… и здесь…
Она прикоснулась пальцем к своему виску, потом к нижней части лба, между бровями. И когда я снова начал допытываться, пристально глядя в ее глаза, она вдруг расплакалась, крупными, тяжелыми слезами.
И я позабыл обо всем, осушая эти слезы своими поцелуями.