Подкаст: Эффективные расстройства

— Твой нос, — повторил Леви, он протянул руку, коснулся пальцами моей переносицы, такое быстрое, почти неощутимое прикосновение. — Он точно его не сломал?

— Не точно, — сказал я. — Я ничего не знаю про нашу медсестру, она вполне может лгать мне, потому что не любит евреев. Но экспресс ринопластики вроде как не произошло. Просто кровил.

— Синяк будет, Макси, — Леви цокнул языком, словно в мире не было других поводов для скорби, кроме сгустка гниющей крови под моей кожей. Эли сказал:

— И Гершель обещал, что ты — труп!

— Я сказал, что трупы — Шимон и Давид, или нет? Я не помню, потому что меня мутило немножко.

Леви пожал плечами, а Эли засмеялся.

— Ты ничего не сказал! Держался достойно!

— Как боксер на ринге?

— Скорее как парень, которого кинули к боксеру на ринг!

Я заметил, что Эли оглядывается, будто Калев мог идти за нами. Он вправду обычно ходил позади, вчетвером мы на дороге не помещались. Я обернулся. Теперь за нами шел прыщавый студент (по крайней мере на нем была куртка с эмблемой какого-то братства), пожевывающий сигарету. Эли спросил:

— А с вами нельзя? У меня же та-а-акая травма!

— Цинично, — сказал я. — Вернее было бы цинично, если бы это сказал я. А из твоих уст даже очаровательно.

— Нет, я серьезно!

У Эли была забавная черта: он всегда говорил, как персонаж мультфильма, слишком эмоциональными и короткими фразами, чтобы их можно было воспринимать всерьез.

— Слушай, — сказал Леви. — Это для избранных, понимаешь? У тебя же нет психических расстройств.

— Моя мама говорит, что у меня синдром дефицита внимания.

— Твоя мама просто хочет тебя оскорбить, — ответил я. Эли протянул:

— Может быть, но все-таки!

Он пнул камушек, тот взмыл вверх, но его полет был прерван красным пожарным гидрантом. Камушек изъял из него жалобный стук, а затем рухнул обратно на асфальт. Эли хотел пнуть его еще раз, но мы прошли мимо слишком быстро.

— Там же написано «Центр психологической помощи».

— Это филиал дурдома, только там есть кофе и удобные диваны, а медсестрам можно далеко не все.

— Макси!

Леви повернулся к Эли, сказал с дребезжащим, как стекло, терпением:

— Это для детей, которым сложно справляться со своими диагнозами. Мы работаем с принятием себя, и все такое прочее. Принятие своего диагноза — работа, длиною в жизнь. Очень важная.

— Ты принял даже те диагнозы, которых тебе не ставили, твоя работа здесь закончена.

— Заткнись, Макси! Так вот, Эли, это не игрушки.

— Но мне хочется посмотреть, что у вас там?

Я разглядывал витрины магазинов. Кое-кто уже начал украшать их к Рождеству, и улица выглядела, как девица, которая только начала собираться на вечеринку. Не полностью одетая, но уже примерившая сережки и браслеты, которые непременно забудет снять ночью. Был весь пакет визуальных радостей: широкие дуги гирлянд, блестящие снежинки, которыми обклеивали стекло, красноносые оленята и плакаты в обязательной зелено-алой гамме, завлекающие праздничными скидками. Я, конечно, сразу сказал себе, что это лишь маркетинговый ход, искусственное создание аффекта вокруг однообразных подарков и открыток, но, надо признать, у меня не получалось быть врагом счастливых воспоминаний собственного детства. Мы никогда не праздновали Рождество, если не считать того раза, когда папу откачали незадолго до него, однако Леви звал меня к себе. У него дома была высоченная елка с синими и серебряными шариками, и огромной, сияющей звездой на верхушке, и множество светящихся огоньков в гирляндах, как паутинки, затягивавших окна, и индейка в яблочном соусе, не знающая себе равных, и коробки с подарками, как на рождественских заставках для рабочего стола. Все это было так красиво, так дивно, так слезливо сентиментально, что вызывало у меня с одной стороны легкое презрение к себе, а с другой — бешеную нежность к праздникам. Когда я снова вдохнул морозный воздух, мне почудился едва уловимый аромат корицы.

Хотя Рождество, если уж перестать трусливо отворачиваться от реальности, должно пахнуть пожарами из-за некачественных гирлянд (гарь, мертвый дедуля, который не вовремя уснул в кресле-качалке и кофе в стаканчиках поддатых полицейских), пьяными автомобильными авариями (алкоголь, металл и кровь, конечно), и, разумеется, трагическими увольнениями отцов семейств (слезы, счета и полуфабрикаты).

Я рассматривал товары на витринах: новенькую технику, смешные свитера с оленями, самодельные мыльца, романтическую и переоцененную бижутерию, дорогущие сувениры вроде золотых портсигаров — подарки любой ценовой категории и любой степени осмысленности. Но все было так славно оформлено, что мне даже захотелось поискать в карманах мелочь, чтобы купить хотя бы мятную тросточку в конфетном магазине. Я подумал, что скоро папа Леви наймет людей, чтобы затянули его дом в сеть оранжевых огней. В культурном смысле все эти елки, тросточки и звезды были мне чужды, и я чувствовал себя Гитлером, заглядывающимся на Польшу или, скажем, парнем, которому тайно нравится женская одежда.

— Вам пахнет сладостями?

— Нет, — ответил Леви.

— Да! — сказал Эли.

— Что? Я теряю обоняние! Это может быть симптомом опухоли в мозгу!

Я протянул руку и попытался стянуть с Леви шапку, но он остановил меня.

— Не волнуйся, я позабочусь о горе твоей бедной матери. Доктор Шикарски знает, что прописать ей от долгой скорби.

— Есть у тебя совесть вообще, а? Я, может быть, умираю!

— А может быть и нет. С тобой никогда точно не знаешь!

Я остановился у витрины магазина бытовой техники, на меня смотрел десяток глаз разнообразных по размеру и толщине телевизоров, яркость на всех экранах была разной, картинка страдала от небольшой рассинхронизации, а отражения бились о стекло, так что, сосредоточившись, я тут же почувствовал легкое головокружение. На каждом экране творилась с отставанием или опережением на пару секунд одна и та же жизненная драма. Я сосредоточился на плазменном телевизоре посередине, тонком и широком, Аполлоне среди своих собратьев, вокруг которого стояли жалкие прихлебатели.

Это очень забавно, как смотря на экран, мы очень скоро перестаем его замечать и погружаемся в события, от которых нас отделяет как время так и пространство, словно они происходят перед нами. Полицейские выводили людей, многие из них были в крови, кричали или плакали, кто-то смеялся. То есть, звука, конечно, не было, но гримасы характерные. Люди выглядели испуганно и очень человечно, то есть, я так легко мог представить себя на их месте — в ожогах и в крови, в слезах, дрожащим в чьих-то незнакомых руках.

— Макси, пойдем. Мы и так опаздываем!

— Нет, подожди.

Я прислонился к стеклу, как ребенок, решивший построить рожицы покупателям.

— Хочешь пойду с тобой вместо Макси? — спросил Эли. Я увидел на экране торговый центр, дверь была снесена взрывом. Около здания уже успокоилась пожарная машина, от очага возгорания осталась только чернота да сгоревшие плакаты новеньких фильмов, стекло над которыми было разбито взрывной волной. Я видел остатки новогодних украшений, порванные нити потухших гирлянд, сгоревшие статуи оленей в разомкнутой пасти холла — остались только остовы, на них бы какого-нибудь черного рыцаря посадить. Странное дело, в репортажах о терактах всегда такая суета, но время будто замедляется. Я проследил взглядом за бегущей строкой: «Теракт в торговом центре Дильмуна: число пострадавших уточняется, число погибших растет». И, конечно, телефон для связи, нужный тем, кому не повезло проводить родственника, любимого или друга в торговый центр. Мне сразу представилась собственная реакция. А если бы это был не Дильмун? Городок поменьше, и без торгового центра, но, скажем, с морем маленьких магазинчиков. И пусть взорвут, к примеру, наш единственный «Макдональдс» во славу антиглобализма и еще чего-нибудь такого же сомнительного. А я, значит, буду думать, пошел ли туда мой отец, или моя мама, или Эли.

Про Леви, конечно, сразу пойму, что он туда не пошел и возблагодарю Господа за данную ему фобию трансгенных жиров, и за все истории про фарш из костей, которые я успел Леви рассказать.

И я буду думать, мертвы те, кого я люблю, или сегодня им повезло. Возьму в руку телефон, но не успею набрать номер, и буду ждать, когда его прогонят снова — для таких нервных ребят, как я.

Я смотрел на людей, ошалевших от страха и боли, и сердце мое странным образом сжималось. Оранжевые огоньки настоящей гирлянды казались мне маленькими взрывами по ту сторону экрана.

— Бам! — сказал я и хлопнул в ладоши, а потом обернулся к Эли. — Почему Калев сделал это? Он же не араб, и не левацкий наркоман, и даже не почтальон на антидепрессантах. Хотя он школьник, да. Это группа риска.

Эли не перестал улыбаться, однако улыбка его стала несколько пустой и тревожной. Такое же ощущение вызывает, к примеру, включенный чайник, о котором вспоминаешь, когда уже закрыл дверь. Эли вот словно тоже на пару секунд покинул самого себя, а затем вернулся, заволновавшись.

Я достал из кармана телефон, включил вспышку и направил ее в сторону Эли.

— Мне нужна правда, только правда. Это немного. Но и не мало, — голос копа, кажется, получился отличным, я был сам собой впечатлен.

Леви стукнул меня по руке, я выронил телефон.

— Блин, Леви!

— Что? Не смей вести себя так жестоко!

Я взглянул на Эли. Он снова обезоруживающе улыбался.

— Прости, — прошептал я. — Сам не знаю, что на меня нашло.

— То же, что и всегда, — Эли пожал плечами. — Но я не знаю, Макси.

— Что? Не знаешь? Если бы Леви пришел в школу с пушкой и начал бы стрелять в людей, я бы сто пудов имел парочку версий на этот счет.

— У тебя на любой счет есть парочка версий, — сказал Леви. — И я бы не стал так делать. Может быть, у меня когда-нибудь случится эпилептоидная ярость, но максимум, что я смогу сделать — проломить кому-нибудь башку стулом.

Я снова отвернулся к витрине. Корреспондент с неприлично серьезным лицом что-то втирал телезрителям, но бегущей строкой шел только заветный телефон. Я увидел отражение Эли, он переступал с ноги на ногу, чуть подпрыгивал, словно бы играл в невидимую резиночку с невидимыми девчонками. Эли натянул капюшон куртки, скрывшись, затем скинул его и дернул на себя. У его куртки была желтая, жгущая глаза подкладка.

Эли сказал:

— Он правда вел себя странно. Я должен был знать.

— Нет, не должен был, — сказал я. — Я же обманщик.

Я проводил взглядом черный, развороченный холл торгового центра и решил, что пришло время двигаться дальше. Задумались о вечном, и будет.

— Он правда вел себя странно. Замкнулся в себе, и вот это все.

— Такое бывает с массовыми убийцами.

— Может он правда чокнулся? Похоже, что у него были императивные голоса в голове, — сказал Леви. — Ну, помните, про «этого достаточно?».

— Стоило мне только оставить вас на месяц, и вот.

Эли вдруг отстал, покрутился на месте, посмотрел назад.

— Не надейся, — сказал Леви. — Ты не выглядишь чокнутым.

— Хотя Калев тоже не выглядел. В свете открывшихся нам фактов, не будем злить Эли.

— Он все время был голоден, — сказал Эли. — Говорил об этом снова и снова, и опять, и опять, и опять.

Леви кивнул.

— Да. Я даже почти поставил ему булимию. Это было странно. Но не настолько странно, чтобы мы решили, что он правда… сходит с ума.

Эли обогнал нас, теперь он задумчиво шел впереди, рассматривая небо, как картину в музее.

— Мы, к примеру, говорили двадцать минут. И он, значит, за это время раз пятнадцать сказал бы о том, что хочет есть. Но, как бы, ну вы же понимаете. Это ни на что не намекало.

Леви сказал:

— Правда, в столовой он ел не больше обычного, может, даже меньше — без аппетита.

Мы дошли до перекрестка, где Эли обычно сворачивал домой. Но он вдруг сказал:

— Я вас сегодня подожду. Схожу в закусочную, посижу в телефоне. Вот, короче. Зайдите за мной. Ладно?

Мы кивнули. Когда Эли свернул совсем в другую сторону, чем обычно, я вдруг почувствовал себя словно наэлектризованным.

— И ты думаешь эта штука про голод связана с тем, что он сделал? — спросил я. Леви пожал плечами.

— Этого уже никто знать не может. И я правда не уверен, что хотел бы.

Мы замерли на светофоре, затем перешли дорогу и оказались у здания бывшего кинотеатра. Его закрыли лет пять назад, и с тех пор там случались вот какие замечательные вещи: два пожара, собрания сектантов, подпольный киноклуб какого-то студенческого братства из Дуата, четыре корпоратива, салон-парикмахерская и, наконец, вершина карьеры этого странного места — «Центр психологической помощи Ахет-Атона». Название ему дали без фантазии и без энтузиазма. Люди там работали, ну, примерно такие же. Наш психотерапевт, к примеру, давным-давно разочаровался в профессии, в людях и в самом себе. Это было в какой-то мере поучительно, но в то же время говорило о любви Ахет-Атона к своим детям в каком-то разочаровывающем тоне. Имя у нашего психотерапевта, конечно, было, однако мы называли ли его Козлом. Козел работал с нами, как он сам признался, не из каких-либо добрых побуждений, а потому, что мог воровать печенье. Я лично оценил его честность.

Вообще-то мы легко могли избавиться от Козла — достаточно было одной жалобы. Может быть, все можно было устроить шумно — с постами в интернете и священными войнами в комментариях. Но мы Козла отчего-то жалели, кроме того, он смешил нас.

Правда, таким образом мы получили не слишком здоровые представления о том, что такое взрослая жизнь. Согласно Козлу жизнь после двадцати похожа на попеременное разочарование в собственных способностях, теле, душе и социальных контактах.

Ну, знаете, сучья жизнь, а потом вы умираете.

Козел, конечно, имел какое-то образование, но оно давным-давно оказалось погребено под алкоголизмом и развивающейся депрессией. В этом плюс маленького городка: иногда можно встретить человека вовсе непрофессионального, даже, можно сказать, антипрофессионального, зато личность — преинтересную.

Наверное, я по-своему его даже любил.

Леви спросил:

— Соскучился по чокнутым?

— Невероятно.

Мы зашли внутрь, и я увидел удобные новенькие диванчики и плакаты старых фильмов, оставленные для красоты, и кулеры с водой, и загруженных, мрачных людей, мечтающих, чтобы кто-то решил их проблемы.

— Голоден, значит, — сказал я. — Он все время был голоден.

— Что?

— Меня тоже пробивает на хавчик после чего-нибудь аморального.

Я достал телефон. Леви сказал:

— Не вздумай, мы же опаздываем, только не это.

— Да-да-да, твоя мама тоже так сказала в среду.

— В среду ты был в дурке.

— Она навещала меня, у нас было совсем немного времени.

Я включил камеру, улыбнулся шире.

— Привет-привет-привет, надеюсь вы соскучились по самой некачественной рубрике моего видеоблога. Добро пожаловать в мир эффективных расстройств. Аффективных, конечно, зануды из комментариев, это игра слов. Поверьте, ребятки, теперь я буду снимать много видео, так много, чтобы заглушить свою внутреннюю пустоту и побочные эффекты лекарств.

Мы шли по коридору, и Леви недовольно молчал, посматривая на меня, однако ему явно не хотелось выдавать свое здесь присутствие.

— Это видео будет коротким и мучительным, примерно как прогнозы, которые дают мне врачи. Шучу, психиатры стараются вообще не давать никаких прогнозов, потому что психика штука сами знаете какая. Или не знаете. Большинство людей даже никогда не задумывалось о том, что у них есть психика. Господь Всемогущий, мне кажется, я наконец-то чувствую готовность рассказать вам о том, как съехал с катушек в первый раз. Это смешная история, которую я не поведаю своим детям, потому что ни одна девушка не согласится их со мной иметь. Так вот, ребятки, мне было двенадцать, когда я чокнулся. Сейчас я думаю, что мои мамка и папка ожидали чего-нибудь такого. Может быть, я с детства был странненьким, а, может, дело в генах. Короче, мамка не очень удивилась, а мой отец просто принципиально не испытывает никаких эмоций слишком далеких от отчаяния. Господь Бог наделил меня способностью не только поглощать вчерашнюю пиццу с энтузиазмом, но и хорошей памятью. Думаю, это две моих единственных способности. Значит так, я сидел перед телевизором и смотрел новости, мама приготовила мне свое коронное блюдо — недостаточно размороженный готовый обед. Я ковырял пластиковой вилкой в пластиковой миске. У меня было страшно хорошее настроение. Понимаете, именно страшно хорошее. Это такая особая штука, доступная только тем, кто правда поехал. В моем прекрасном настроении было нечто угрожающее, неправильное, я был слишком взвинчен и не мог успокоиться, я вскакивал, забывал о еде, ходил по комнате.

— Успокойся, — говорила мама. — А то сейчас пойдешь к себе, лягушонок.

Мама говорила это уже, наверное, раз пять за вечер, так что я знал, что свою угрозу выгнать меня она в жизнь не воплотит. Мама попыталась меня обнять, она ведь по мне соскучилась, и все такое прочее. Но я вывернулся и продолжил свой вечерний моцион. Мне хотелось делать что-то, но я не знал, что именно. Словом, я уже чокнулся, ребятки, только я этого не понимал. Тогда, два года назад, я еще не знал, что новости — это прикольно, а личное — это политическое. Мне было мучительно скучно, и я даже думал, что сейчас буду на них, то бишь на новости, ругаться. А затем вдруг случилось нечто удивительное. Какой-то скучный репортаж о допинге и спортсменах был прерван буквально на полуслове заинтересованного корреспондента, и мне показали взрывы Башен Солнца в Дуате. Я видел, как что-то превращается в полное ничто, я видел, как они рушатся, как превращаются из штук из стекла и металла просто в стекло и металл. И я подумал: сколько людей умерло в этот момент. И сердце мое разрывалось от жалости, хотя вы и не поверите. Мне было так больно, чуваки, так мучительно больно, и я вдруг засмеялся. Блин, я реально смеялся весь вечер, и родители не знали, что со мной делать. Они так и не выключили телевизор, и в новостях все рассказывали о Башнях Солнца, о тысячах погибших, о трагедии, о взрывчатке, о терроризме, о чрезвычайном положении, а я смеялся и не мог понять, почему мне смешно. Мне было странно и жутко от себя самого. Я всегда любил шутить, и мне казалось, что только что со мной случилась, именно случилась, лучшая шутка, вершина моей, так сказать, вербальной карьеры, хотя я ничего, вовсе ничего, не сказал. Мама почему-то плакала, папа ходил по комнате, они решали, что лучше сделать, а я все не мог успокоиться, и даже голос немножко сорвал. Я никак не мог понять, пока одна из десятка серьезных девушек, говоривших по всем каналам о произошедшем, вдруг не сказала, что история повторяется. И я вспомнил, ребята, что таким был конец старой-доброй А. Понимаете, у меня в мозгу будто молния пронеслась, и я понял, почему я смеюсь, и почему это вообще может быть смешно, когда столько людей погибло. И, в общем, затем я сделал нечто действительно странное. Я вышел в окно. То есть, это было в гостиной, на первом этаже, и произошло не так странно, как прозвучало. Я вышел в окно и пошел босиком по траве, было холодно от росы, и очень темно. Мама закричала, вылезла за мной, поймала меня и прижала к себе. В руке у нее был мобильный. Из динамика доносился голос диспетчера. Он просил уточнить адрес. Вот так я попал в дурдом. Но меня там полюбили, а больше меня, друзья мои, нигде не любили. Счастливый конец (моей социальной жизни). Пока-пока-пока-пока. Не забываем подписываться и ставить лайки, и называть меня долбанутым в комментариях!

Я выключил камеру, и Леви сказал:

— Ты простоял тут почти десять минут.

— А я остановился? Прости, я увлекся.

— А я нет, я знаю эту историю.

Я посмотрел на симпатичную кудрявенькую девушку, теребившую юбку, сидя на пухлом диванчике. Глаза у нее были заплаканные, а лицо внимательное. Она явно ко мне прислушивалась. Я подмигнул ей.

— У вас все точно не так плохо!

Она улыбнулась уголком губ и принялась рыться в сумке. Наверное, одна из тех невротичек, которые бояться поехать окончательно.

— Видишь, если я хоть кому-то помог, все было не зря! Вот как выглядят чокнутые, леди!

Леви потащил меня дальше, и мы замерли напротив нашего кабинета под номером девятнадцать. Девятнадцать — мое счастливое число. Девятнадцатого я родился, может быть, девятнадцатого я даже умру, а это, как известно, два самых важных дня в жизни человека.

Кабинетом нашу комнату назвать было сложно. Вероятнее всего, она существовала до перестройки кинотеатра под психологический центр и содержала в себе усталых работников, делящихся размышлениями о зарплате и погоде. Иными словами, это была комната отдыха. Она была тесной, так что пространства едва хватало для наших стульев. Козел обычно сидел в кресле у окна и наблюдал. На полу лежал симпатичный ковер, на стенах висели картины с успокаивающими морскими мотивами, и чайничек с подсветкой стоял в углу, лежали вазочки с печеньями, на небольшом столике были карандаши и краски, и много бумаги для выражения тайной агрессии и застарелых страхов. Мы, правда, давным-давно не рисовали, может потому, что Козел ничего не понимал в искусстве.

Так вот, все уже собрались, а мне нравилось приходить позже других, потому что тогда я чувствовал себя главным героем.

— А вот и я!

— А вот и он, — мрачно подтвердил Леви. Козел отвел взгляд от окна, сказал:

— О, а я думал, что кого-то не хватает.

— Не врите, вы обо мне не думали.

Козел задумчиво кивнул. У него были глаза завязавшего алкоголика, с желтоватыми белками, но не припухшие, а потухшие. Он носил усы щеточкой, намекавшие на возможность установление им тоталитаризма в нашем уютном обществе, однако безвольный подбородок даже этот намек на внушительность несколько сглаживал. Никто не знал, сколько Козлу лет, но мы все сходились на мысли, что его лучшие годы уже позади.

Я занял свое место, с удовольствием вытянул ноги, заулыбался чокнутым, а потом понял: что-то не так.

— Серьезно? — спросил я. — У нас новенький?

Я подумал, может быть, я ошибаюсь, может быть, Господь решил подшутить надо мной и помешал своей большой всемогущей ложкой мой мозг, и все как-то замутилось. Значит так: нас всегда было пятеро. Группа существовала уже четыре года, и я был последним новеньким. Леви привел меня в эту группу, сказав, что тут весело. Сам он в ней торчал с первого дня ее основания и держал всеобщую омерту о том, что Козел профнепригоден и эмоционально выгорел лет десять назад. В общем, в успешном и сытом Новом Мировом Порядке, открытом для тоталитаризма нового исторического типа, было здорово участвовать в чем-то таком простом и отстойном, как неудачная групповая терапия. Это давало некоторую свободу. В общем, да, пятеро. Кроме меня и Леви — Рафаэль, классический интроверт в худи с капюшоном, с мечтами о творческой профессии и интересом к контркультуре семидесятых. Рафаэль был примечателен своим лицом мерзавца. У него были большие, светлые глаза, всегда холодный взгляд, впалые щеки подростка, стесняющегося съесть свой ланч при одноклассниках, и высокий аристократический лоб. Если бы я снимал с чокнутыми фильм, то Рафаэль получил бы роль избалованного, богатенького мальчика, благодаря фактуре. Однако суть его была совершенно противоположной. Он был чрезмерно тревожный, мрачный, нелюдимый подросток с обостренным территориальным чувством, или как это называется, когда тебе могут вмазать за то, что ты сел на его стул.

В общем, над Рафаэлем я много смеялся, но он мне нравился, в особенности этой своей хрупкостью перед обстоятельствами ежедневной социализации.

Еще одна чокнутая тоже провалила тест на пригодность для жизни в обществе, правда, совсем иным способом. Ее звали Лия. Когда мы впервые встретились, напомню, мне было двенадцать, Лия сказала вот что:

— Мне нравится твое лицо. Трахну тебя, пожалуй.

То были крайне, даже по моим меркам, необычные слова для двенадцатилетней девочки. Лия не училась в нашей школе, в отличие от других чокнутых, распределенных по двум параллельным нашему классам. И это была, пожалуй, самая лучшая услуга, оказанная когда-либо институтом надомного образования нашему обществу.

Лия сидела, закинув ногу на ногу, как та дамочка из «Основного инстинкта», и я был уверен, что если она решит переменить позу, то я увижу больше, чем хотел бы. У Лии было аккуратное, гибкое, худенькое тело, она была похожа скорее на статуэтку, ну, знаете, сувенирные балерины, выполняющие противоестественные па. Изящество ее маленького тела несколько сглаживала косуха с чужого плеча, в которой было, кажется, пулевое отверстие. Леви говорил, что Лия сняла ее с трупа своего парня, когда убила его. Я говорил, что не стоит лжесвидетельствовать, девчуле, наверное, неприятно, что мы считаем ее менеджером дьявола по злу в среде подростков Ахет-Атона. И, знаете что? Я спросил у нее про курточку.

И Лия сказала, небрежно так:

— О, с трупа сняла.

— Вот прям шла, а тут бац, и труп, а тебе как раз курточка глянулась. Та, ведь, самая, которую ты так просила у Санты на Рождество вместе с хорошенькими тетрадками и лазерной эпиляцией, или что там еще любят девчонки.

— Нет. Я убила его ради курточки. Шокирован? Отсосу за пятерку, чтобы ты пришел в порядок.

К Лии никакого подхода не существовало. Гадость, которой Лия еще не сказала и не сделала, вероятнее всего просто не выбралась пока из бесконечной паутины вероятного. Лия пугала меня почти так же сильно, как пугала Леви, однако я относился к ней даже с некоторым восхищением. Не каждый решится превратить свою жизнь в перфоманс только из отвращения к себе. Многим достаточно бухать водку с Ред Буллом в баре, тайно надеясь, что сердце остановится.

Еще была Вирсавия, тощая девчонка с горящими глазами, собиравшая длинные, светлые волосы в два неряшливых пучка по бокам. Во рту у нее все время была клубничная жвачка, а больше, собственно говоря, ничего. Поэтому Вирсавия и оказалась здесь. У нее была анорексия, иногда Вирсавия боролась с ней, а иногда с теми, кто пытался Вирсавию вразумить. Борьба шла жестокая, погибших измеряли в килограммах, а Вирсавия выплакивала литры слез, сидя на подоконнике и фотографируя свой слабо освещенный двор, чтобы написать в инстаграмме пост про невероятную легкость, ощущение внутреннего полета и сладость во рту, которую дает ей Ан. Вирсавия говорила о своей болезни, как о подружке. Леви утверждал, что у нее какая-то шиза, но это было совершенно неважно, потому что все мы заглядывались на ее ноги и губы, тронутые прозрачным блеском. Вирсавия, судя по всему, хотела исчезнуть — она голодала, красила губы прозрачным блеском, носила минимум одежды, выпускала из себя кровь при расстройствах, собирала волосы в крохотные, тугие пучки. Словом, все ее манипуляции с телом так или иначе вполне сводились к уменьшению доли себя в этом огромном мире. Казалось бы, у такой хрустально-прозрачной девушки должен быть тихий голос феи из мультика. Но к этой внешности Тинкербелл Господь решил добавить волю Иосифа Сталина и характер Саддама Хусейна. Вирсавия, без сомнения, всегда получала то, что хотела. А хотела она не масс-маркетовский косметос, не завести парня, не стать моделью и даже не новый айфон. Вирсавия хотела спасать мир. Пусть даже в очень маленьких масштабах.

Бывают такие люди, которым не все равно. Из них правда потом получаются обычно люди вроде моего отца, ждущие, когда подействует «Золофт», однако в ранней молодости у них бывает иллюзия, что в мире все будет так, как они хотят.

Вирсавия, пожалуй, вообще сбросила мир со счетов, и оттого ему было Вирсавию никак не достать. Вирсавия боролась за открытие детской площадки рядом со школой, это она добилась увольнения поварихи, которая подала нам просроченную лазанью быстрого приготовления, Вирсавия выгнала из школы самого директора, потому что какая-то малышка пожаловалось Вирсавии, что он ее трогал. Вирсавия была защитницей слабых и угнетенных, не боящейся конфронтаций с кем бы то ни было. Когда мы говорили о том, чего бы хотели в своем будущем, Вирсавия сказала, что мечтает поймать настоящего маньяка. Или встретиться с очень мстительным призраком.

Мы с Леви смеялись над ней, но втайне восхищались ее способностью действовать. Я, может, тоже хотел все права на всей земле защитить, спасти тысячу пуштунов, вернуть проституткам чувство самоуважения, границы собственного тела и паспорта, достойно проводить в последний путь всех умирающих и дать инвалидам шанс прожить жизнь так, как заслуживает того каждый человек. Я бы тоже хотел разобрать Новый Мировой Порядок на кусочки и равно разделить наши богатства между всеми земными народами.

Но я-то в интернете рот открывал, а Вирсавия правда делала мир чуточку лучше. И заставляла других участвовать в этом. Однажды мы с Леви обнаружили себя сажающими деревья около детского сада. Это было откровением в семь утра в воскресенье.

Словом, всегда было так: парень с эпилепсией, боящийся постепенного угасания своего сознания, парень с биполярным расстройством, такой эффективный в своей аффективности, девчушка с анорексией, выплескивающая внутренние конфликты в общественную деятельность, парень с социофобией, которому зря досталось лицо мерзавца, и самая жуткая психопатка в Новом Мировом Порядке по версии «Макси Дайджест».

Я привык к чокнутым, они были мне как семья, в том смысле, что иногда я их почти ненавидел, но сердце мое все же могло замереть от нежности во время душевного разговора.

Но теперь в нашей компании появился он. В принципе, больше я пока что ничем не располагал, но был заранее уверен, что все последующее мне не понравится. От него пахло тяжелыми сигаретами, он был кудрявый, почти как я, а может даже чуть больше, что меня уже разозлило, русый, под глазами у него были не синяки, так, тонкие полоски. Лицо его сложно было назвать красивым, однако в его не слишком пропорциональных и не слишком выразительных чертах было что-то по-настоящему привлекательное. Это была загадка почище присуждения Генри Киссинджеру Нобелевской Премии Мира. Одет наш новый чокнутый был вполне обычно, и я долго думал, почему меня его прикид так меня удивил. На новеньком были бежевые бриджи с тонким черным поясом и белая рубашка с синими горизонтальными полосками по бокам. Ему бы еще перчатки для яхтинга, и можно обхватывать тросы и любоваться со знанием дела на какое-нибудь синее, южное море.

В этом-то и была загвоздка. Я посмотрел в окно и увидел, как в магазине напротив загорелась Рождественская гирлянда.

На коленях у странного новенького был горшок с большой, зубастой венериной мухоловкой. Ее цветы (головы) были похожи на крабики для волос, или на тайное местечко Лии. В одной из пастей сидела оса, ее голова торчала между прутьями зубов. Выглядело даже комично, особенно если забыть, что ферменты растения переваривают эту осу заживо. Оса была похожа на заключенного, который собирается поорать на надзирателей, используя своеобразный тюремный сленг. Так-то, в тюрьме тоже есть ферменты, которые переваривают в людях остатки эмпатии и всякие надежды на лучшую жизнь. И где долбаный новенький взял долбаную осу долбаной зимой?

Новенький улыбался, расслабленно, мечтательно и самоуверенно, будто у него был план, и в нем просто ничего не могло пойти не так. Словно этот план уже работал.

Учителя таких просто обожают, такие парни иллюстрируют сомнительную мудрость «полюбите себя сами, и вас полюбят другие», такие парни получают права и катаются в кинотеатры под открытым небом вместе с девочками, о которых ты мечтаешь.

Я спросил:

— Шизотипическое расстройство?

Психиатр рассказала мне один маленький секрет: этот диагноз ставят особо загадочным личностям, которым ни один другой диагноз не подходит, но полноценных психозов они не выдают.

— О, — сказал Козел. — Ну точно, этот, как его…

Козел пощелкал пальцами, покачал головой, словно звук ему не понравился.

— Саул, — ответил новенький. — Я — Саул. А ты — Макс. Ириска-из-Треблинки.

— Ты смотрел мой видеоблог?

— Я на него подписан.

— И тебе нравится?

— Вообще нет. Ты прям безнравственный чувак.

— Спасибо.

— Не благодари меня. У меня психотравма. Могу кинуться на тебя.

— Ты меня заинтриговал. И выбесил. Это я должен вызывать у людей такие чувства!

Леви засмеялся, и я посмотрел на него.

— Саул правда классный. Смешной очень.

— Смешной?

Я сполз со стула и встал на колени.

— Это я, я, я смешной! Смешной и жалкий в своих истероидных попытках заработать хоть капельку вашего внимания! Это меня, меня, меня недостаточно любила мама! Это я хочу, чтобы все на меня смотрели! Эй, Козел, я делаю это ради вас, теперь в наших посиделках есть хоть что-то от психотерапии.

— Твои травмы детства никому не интересны, Макси.

— А вам стоило выбрать другую профессию!

Вирсавия засмеялась, Лия сделала то, чего я от нее и ожидал, сменила позицию, продемонстрировав мне свою дельту Венеры, Рафаэль скучающе смотрел в окно, пытаясь скрыть неловкость, похожую на раскаленную иглу в его мозге. Я подполз к Леви, положил голову на его колени.

— Ты просто не можешь так со мной поступить!

— Нет, я имею в виду Саул просто прикольный. Абсурдный такой.

— Как японские сериалы восьмидесятых? Да, кого я обманываю, он станет твоим лучшим другом, ведь он похож на японские сериалы восьмидесятых даже больше, чем японские сериалы девяностых похожи на японские сериалы восьмидесятых.

— Успокойся, Макси, ты же не на хорошей групповой терапии, где все принимают чувства друг друга и гоняются за гештальтами.

Одну руку Леви держал у меня на голове, другой рисовал в блокноте разноцветные грибы с желтыми глазами, яркие-яркие и совершенно бессмысленные. Леви часто рисовал маленькие картинки, чтобы очистить голову. По выражению глаз у психоделических героев его рисунков на полях всегда можно было определить его настроение, хотя Леви и не знал этого. Я ему просто не говорил. Оранжево-синие, желтоглазые грибы были грустными из-за Калева.

Вирсавия сказала:

— Саул из приюта. Это та-а-ак трагично и загадочно.

Глаза Вирсавии загорелись, словно Саул вызвал в ней какой-то энтузиазм, какую-то жажду деятельности. Вирсавии нравились многие мальчики, в основном, из-за их внешности. Душевные качества мужчин, впрочем, как и их тачки, деньги, статус в школе, ее не интересовали. Запасть она могла на любого, если вдруг Вирсавию возбудила родинка на его пальце или, к примеру, изгиб его губ. Про родинку даже не совсем шутка. Так попал Леви, причем объектом любви Вирсавии, два раза с ним погулявшей, была та же родинка, которая, как клялся Леви, станет меланомой, если он не будет избегать попадания солнечных лучей на нее. Верно говорят: никогда не знаешь, что к добру, а что к худу. Ну, или не так говорят. Да и в принципе какая разница, кто там и как говорит, Фуко как-то утвердил в качестве общего места, что дискурсов так много, что они наскакивают друг на друга, делая мир таким противоречивым.

А может, он такого и не говорил, и тогда все еще сложнее, потому что мир-то остался противоречивым, но общего места в таком случае уже нет.

— Да, давай, — сказал Козел. — Расскажи-ка тут о себе, Саул. Будет немного похоже, как будто я правда работаю, если кто зайдет.

Я вернулся на свой стул в настроении мрачном, завистливом. Даже, на секунду, сам себе разонравился. Потом решил, что я, вообще-то, умудряюсь любить себя таким, какой я есть, то есть совершать невозможное. А приуныть немножко от новенького в твоей уютной компании намного более достойно, чем все те моменты, когда я открываю рот не для того, чтобы положить туда литий или ириску.

— Я из приюта, ну да. Так и сказала Вирсавия. Я не буду с ней спорить. Я жил в приюте в Дуате. А затем меня усыновила мама Рафаэля.

Я посмотрел на Рафаэля и понял, что в его глазах куда больше безысходности, чем обычно. Ну да, как же, как теперь жить виртуальной жизнью, когда к тебе подселили нового брата.

— Интересно, — сказал я. — Если родители усыновляют нового ребенка, значит ли это, что старый — некомпетентен?

Рафаэль показал мне средний палец. Какая небанальная аргументация. Вирсавия сказала:

— Заткнись, Макси.

— Ты любила мои семитские глаза! Мои кудри! Тебе даже мой неправильный прикус был мил! Вот как ты теперь со мной, а?

— Кудри у Саула очень пружинистые, — мечтательно сказала Вирсавия.

— Мы вообще не о нем! Мы сейчас о Рафаэле!

Рафаэль вздрогнул.

— Что?

— Живешь теперь с Саулом?

— Ну, живу. Вернее нет, это он живет в моей комнате, в моем доме, в моем городе, в моей стране, в моей…

— Галактике! — сказал Леви.

— Да, в моей Галактике!

— Кашу твою еще не съел? — спросил я. Но Рафаэль ответил с неожиданной яростью:

— Съел! Ненавижу его!

— Знаешь, тебе в детстве стоило больше сказок читать. Во-первых, они учат делиться, а во-вторых понял бы шутку сейчас.

Рафаэль сильнее натянул капюшон, пробормотал что-то невразумительное. Саул сказал:

— А это — мой любимый цветок.

— Да, — сказал Леви. — Я тебе хотел об этом рассказать, он обожает эту мухоловку.

— Это не мухоловка, — обиженно сказал Саул. — Продавец сказал мне, что он — инопланетный. Он — цветок с Венеры.

— У нас есть еще кое-что с Венеры, да, Лия? — спросил я.

— Да! Мои гонококки!

— Ненавижу эту женщину, она испортит любую шутку преждевременным панчлайном!

Саул задумчиво гладил цветок, и я подумал, может ли венерина мухоловка переварить подушечку пальца. Вопрос был интересный, жаль не нашлось пока таких чокнутых ученых, которые бы все прояснили. В это я верил твердо: если есть тупой вопрос, однажды, пусть не сейчас, найдется магистр, одержимый этим вопросом, готовый написать труд о венериных мухоловках в сто страниц, потратить тысячу часов в библиотеке, а потом скормить растеньицу свой гребучий палец.

— Так, — сказал Козел. — У нас тут все-таки не балаган.

— Тогда уберите Макси, — засмеялась Вирсавия, но Козел продолжил, не обращая на нее внимания. С этим педагогическим методом у него проблем не было, а других он не знал. — Вот у нас Макси вернулся из больницы. Макси, расскажи нам, что ты чувствуешь?

— Вы опять спрашиваете меня, что я чувствую, чтобы удостовериться, что вы сами чувствуете хоть что-нибудь?

— Нет, просто надеюсь отвлечь вас и выпить виски, у меня фляга под пиджаком.

Я устроился на стуле поудобнее, принялся отряхивать колени, хотя пол был чистым.

— Чувствую ли я хоть что-нибудь? Пока я был в больничке, мой друг тут застрелил двоих школьных хулиганов, и у меня по этому поводу амбивалентные чувства. Тех бычар я терпеть не мог, но друга любил. Так что вроде бы круто, но в целом отстой. Плюс, неужели не мог этот мой дружочек дождаться меня, я бы ославил его на весь мир, а у меня мгновенно прибавился бы миллион подписчиков. Как вы знаете, я делаю все ради славы.

Саул гладил пальцем свой любимый цветок, осторожно, как женщину после секса, по крайней мере другого сравнения на ум почему-то не приходило. Многовато чувственности и любви для растения. Я встал, принялся ходить по кругу: Леви, Саул, Вирсавия, Рафаэль, Лия, и опять Леви, и так далее.

— Вот не знаю, Саул из приюта, а Лия начинает знакомство со слов «отсасываю за пятерку», и как бы все мы разные, а это так непросто. Калев вот вообще умер. И я задаюсь вопросом, важным жизненным вопросом: если политика сведена до функция администрирования идеального общества, и в Новом Мировом Порядке все так хорошо, левиафан либеральной идеологии поглотил все попытки к сопротивлению, объявив их просто образом жизни, и нам остается лишь сохранять диспропорцию нашего богатства и бедности стран Третьего Мира, то, какого, скажите-ка, мне вместо карамельного сиропа налили в коктейль шоколадный?! Раз все проблемы уже решены, можно заняться и Максом Шикарски, но что-то никого не волнует, что я давлюсь шоколадным сиропом в школьной столовой!

Теперь я больше не ходил по кругу, я прочерчивал линии от одного чокнутого к другому.

— Нет, серьезно, Лия, у тебя сегодня были неудачи?

Лия вытянула руку так резко, что я не успел среагировать, она схватила меня за член и сказала тягучее «нет», пустив язык между зубов.

— Сделаю с тобой развратную гифку, Лия!

— Сделай со мной что-нибудь еще.

— Если продолжишь сжимать руку, малышка, я не смогу ни с кем ничего сделать и придется сублимировать, устроив диктатуру правого типа в какой-нибудь банановой республике, а?

Лия разжала руку, и я тут же отскочил от нее. Вирсавия сказала:

— Теперь понимаешь, что чувствуют девчонки от приставаний?

Я кивнул на Козла.

— Девочки, теперь я понимаю, что значит негласный общественный договор о безразличии и культура насилия. Слава чокнутой Валери Соланас, озабоченной диабетичке Андреа Дворкин, и дважды чокнутой Суламифь Файерстоун. Я обратился в новую веру, восславим Богиню и откажемся от…

Рафаэль сказал:

— Ты сбился с темы.

— Да, точно. Что я чувствую? Блин, ребятки, вам когда-нибудь приходило в голову, что в нашем поколении все на свете уж точно — зрители. Я вот, к примеру, в собственную жизнь совсем не вовлечен, в гипомании я даже слышал закадровый смех, как будто я, это не только я, но и парень, который смотрит на меня, сидя на диване. Странное чувство? А вот у меня есть сюрприз для вас! Все чувства странные!

Я щелкнул пальцами:

— Эй, Леви, мне стоит записать эту речь на видео?

— Нет, — сказал Леви. — Никому не понятно, что ты говоришь.

— Это тебе непонятно, потому что ты ушел во внутреннюю эмиграцию.

— А по-моему ты просто сбиваешься с мысли.

Леви достал из кармана таблетницу, сунул таблетку под язык и закрыл глаза, проглатывая ее. О, эта одержимость собственным телом и фильмами с дурными спецэффектами.

— Мы родились в мире, где каждый из нас может быть странным. Вот в чем дело. Мы можем быть какими угодно, но это ничего не меняет.

Лия сказала:

— Я уже потекла, лягушонок.

— Заразись-ка сифилисом слегка, Лия.

Я достал из кармана пачку сигарет и закурил, Козел отхлебнул из своей фляжки, а Леви пошел и открыл окно.

— Здесь, в Ахет-Атоне, нет никаких проблем, все так скучно, так уныло, что один паренек берет пушку и вышибает двух других, как в компьютерной игрушке. Таков его образ жизни. У психиатров появился повод прописывать детишкам больше «Рисполепта», фармацевтические компании получат сверхприбыль вместе с медиахолдингами, а бедняжка Макс Шикарски будет задаваться вопросом «почему», но у него нет ответа!

Рафаэль сказал:

— Мне тоже очень жаль…

— Тебе не жаль. Ты видел Калева в школе, и самое близкое твое с ним знакомство состоялось, когда тебя стошнило на его ботинки перед школьным спектаклем, — тут я постарался изобразить интонацию Хамфри Богарта. — Луи, думаю, что это начало прекрасной дружбы.

Вирсавия пожала плечами:

— Ну, ужасно, что так происходит. Но я не понимаю, как это связано с обществом.

— А я все связываю с обществом, потому что мне скучно жить, и я развит не по годам, и больше ничего другого не умею.

Я затянулся, мне тут же захотелось выбросить сигарету и закурить другую. Я понял, что меня трясет. Мне самому казалась необъяснимой столь бурная реакция, желание всех научить жить как следует у меня, конечно, было с детства, желание поговорить и погромче, тоже, но я чувствовал себя на сцене, словно у моих губ был микрофон, и я говорил прямо в него, и мне хотелось протянуть руку и взять стеклянную бутылку с холодной водой, оставленную заботливой ассистенткой, сделать пару больших глотков, а потом разбить ее себе об голову.

Даже в глазах потемнело. У меня, как у хорошего еврея, было в жизни два пути: стать комиком или получить Нобелевскую премию. А в тот момент я вдруг понял: это все совершенно не смешно, я совершенно не смешной. Леви волновался за меня, он протянул руку, но не успел схватить меня, я отскочил, затянулся и, запрокинув голову, выпустил дым в потолок.

— Это и есть наше время, я не знаю, что сказать, поэтому говорю все, что угодно. Я могу приплести сюда любую тему, сделав свою речь ну совершенно бессмысленной.

— Ты уже это сделал, — сказал Рафаэль.

— Ах, какая вы поддерживающая группа, что бы я без вас делал.

И Козел вдруг спросил:

— Нет, Макси, я имею в виду, тебе больно? Это очень простой вопрос. На него есть простой ответ.

Лицо у него неожиданно стало внимательным, если бы не фляжка в его руке, сошел бы за человека, у которого пока не стоит отбирать диплом.

Я склонил голову низко-низко, так что шея заболела. Леви как-то сказал мне, что с этого ракурса я еще сильнее похож на лягушку. Мне тогда стало так обидно.

— Пока меня не было, — сказал я. — Умер мой друг. А мы даже не попрощались. И я не помню, что сказал ему в последний раз. Наверняка какую-нибудь дрянь.

И Козел, которого мне вдруг перехотелось так называть, сказал:

— Терять человека — это очень больно, Макс. Особенно, если он уходит таким путем. Сложно понять, как что-то исчезло из твоей жизни навсегда. Мы все учимся жить с этим.

— Я умею жить со всем, с чем угодно. Я живу под одной крышей с женщиной, которая по ошибке добавила в мой деньрожденный торт хайлайтер.

— Макс, — сказал Козел, закрыв флягу. — Иногда случается что-то плохое, а сказать об этом нельзя ничего. Иногда случается что-то, совершенно не связанное с политикой, и с войной. И в мировом масштабе это событие не имеет никакого значения. Но оно важно для тебя лично, и ты имеешь право на свою собственную, личную боль. Бывает, что-то случается, а пошутить про это тоже нельзя.

— Он уже пошутил утром, — сказал Леви.

— Надо сказать, удачно, — добавил я и понял, что все смотрят на меня странно. Кроме Лии, ее взгляд совершенно не изменился, остался таким же острым, отстраненным и темным, как всегда. Остальные были обеспокоены. И тогда я понял, что меня трясет до кончиков пальцев, что я ощущаю странные спазмы, как будто я плачу.

Плакать я умел только от усталости, после приступов гипомании, ошалев без сна и еды, в которых, как мне казалось, я совершенно не нуждался.

Меня встряхивало, словно я захлебывался рыданиями, просто совершенно сухими. Это, наверное, тоже было смешно, только никто не смеялся. Губы Лии растянулись в тонкой улыбке, а Леви подался ко мне, остальные смотрели с волнением.

И я сказал:

— Прошу прощения, пацаны и дамы. Эмоции зашкаливают.

— Ты потерял друга, Макс, — сказал Козел. — Мне жаль. И всем здесь. Мы уже говорили об этом с Леви. А теперь говорим об этом с тобой. Эта боль не пройдет сразу.

А я подумал: врешь ты все, поэтому-то ты и Козел.

Эта боль никогда не пройдет.

Я сказал:

— Вас что ли из колледжа не выгнали?

Получилось не слишком внятно, и я вдруг добавил:

— Я просто не знаю, почему. И это меня убивает. Вдруг я в чем-то перед ним виноват, вдруг я мог что-то сделать. Почему? Ну почему?

Я понимал, что больше я не поговорю с Калевом, никогда. Раньше все было проще. Я часто обижал его, а потом всегда мог извиниться. И я медлил, потому что у меня было время.

А теперь они похоронили Калева, они опустили его в землю в одной ужасной, мрачной, деревянной коробке специально для этих дел. И я не услышу его голос. Никогда. Он не скажет:

— Не парься, все оукей.

Ничего больше не оукей, потому что Калев убийца и лежит под землей. Мне показалось, что меня сейчас стошнит.

Саул сказал:

— У меня когда-то тоже умер друг. Это был несчастный случай. Его сбила машина. Мы с группой тогда были на экскурсии, он ее так ждал.

Я посмотрел на Саула, вид у него был совершенно спокойный, странновато-обаятельный. Он почесывал свой любимый цветок, поставив горшок на колени.

— Ты это видел? — спросил я.

— Да. Я видел, как это случилось, и не поверил. Но он умер не сразу. Он провел целую ночь в больнице, и я до самого конца думал, что все будет хорошо, что все не может быть плохо. Но все вот так и кончилось. И потом один чувак сказал: из тьмы мы вышли, и во тьму уходим, или что-то типа того. А был такой летний день, и я подумал: ужасно страшно быть одному в темноте, там, внизу.

Я задрожал сильнее. Саул пожал плечами:

— Но я купил инопланетный цветок, тот парень, продавец, сказал, что в нем может жить человеческая душа, если взять землю с могилы и в нее цветок посадить.

— Развели тебя, как лоха, — сказал я. — И всех нас вообще, как лохов, развели.

Сухие спазмы, заменяющие мне слезы, не прекращались. Почему это вообще случается с маленькими мальчиками и девочками? Почему, если нужно умирать и лежать на кладбище целую вечность, не видеть неба над головой и ток-шоу на экране телевизора, ни буквы в книжке, ни единого родного лица, это нужно делать так рано.

И как можно выбрать именно это? Вопросов было так много, и я все представлял Калева, совсем одного в каком-то очень страшном месте, толком не умея представить самого этого места. Мне казалось, что я стою голый перед всеми чокнутыми, или даже больше, чем голый — без кожи.

Я был отвратителен сам себе, и я вышел, несмотря на то, что кто-то кричал мне вслед. Козел молчал. Наверное, он думал, что помог мне. Я не знал, стоило ли ему похвалить себя. Я не выбежал, как девочка-подросток, узнавшая, что папа запретил ей идти на концерт любимой группы, я вышел быстрым шагом, потому что мне было так стыдно, и я хлопнул дверью, потому был так зол.

Я прошелся очень решительно, а у автомата с газировкой вдруг понял, что не знаю, куда направляюсь. Каков мой пункт назначения? Смерть, наверное. Всем нам суждено исчезнуть однажды, и все, что мы любили, уйдет вместе с нами.

Но что остается?

Ушел Калев Джонс, остался Макс Шикарски, остался Леви Гласс, остался Эли Филдинг. Мы знаем что-то о Калеве, мы что-то можем о нем сказать, но началась игра в испорченный телефон, и вот уже наши, скажем, знакомые из колледжа, никогда не узнают настоящего Калева. Он был живым человеком, а стал пунктом в моей биографии.

Мертвый дружок, ему было всего четырнадцать, какая трагедия, это сложило меня, как личность. Я прислонился к стене и закрыл глаза, зажмурился так крепко, надеясь, что в уголках глаз появятся слезы, и станет чуточку легче.

Я услышал, как монетки падают в жадную прорезь автомата с неприятным металлическим шумом, он проглотил их, затем выплюнул что-то тяжелое. Через некоторое время в моей руке оказалась банка, я открыл глаза. Кола лайт. В этом был весь Леви, он пытался позаботиться о моем здоровье или заставить отупеть от аспартама. Надо сказать, был в этом смысл. Тупорылым людям живется легче. Да и тупорылым животным — тоже, они становятся звездами ютуба, и их печатают на кружках.

Я сказал:

— Ага. Спасибо.

Леви кивнул, он встал рядом, и я почувствовал тепло его руки. Мы молчали. Я открыл банку и делал неторопливые глотки. От сладкого и вправду становилось чуточку, но легче.

— Хочешь сходить к нему? — спросил Леви.

Я покачал головой. А потом вдруг подался к Леви и выпалил:

— Я хочу сходить в его старый дом!

Глаза Леви расширились, он медленно кивнул, но потом все равно спросил:

— Зачем? Поддержать его родителей?

— Нет.

Я подумал, что для меня ответ слишком короткий, но слова будто закончились, я вытряхнул последнюю крошку из пачки, которая досталась мне при рождении, и теперь казалась, что я все израсходовал. Некоторое время мы молчали, Леви меня не торопил. Он с ужасом рассматривал пятно грязи прямо перед собой и выглядел загнанным в ловушку. Наконец, я хорошенько встряхнул новую пачку слов и с хлопком открыл ее:

— Его больше нет, понимаешь ты это? Он исчез навсегда. Все, что он когда-либо знал, говорил и помнил — растворилось. Можно верить в рай и ад, в перерождения, в любимый цветок, но все это бесполезно. Калева теперь не существует, не существует его привычек, его чувств и мыслей. И кое-чего от него не осталось даже в нас. Ты, к примеру, когда-нибудь интересовался, какой была его первая пижама, любил ли он замороженные вафли, и сколько у него пломб? Все это ушло навсегда. Или нет. Его родители ведь знали. Но Леви, все, что мы можем сделать для него — вытащить из небытия хоть кусочек. Мы должны узнать, почему Калев сделал это. Никто не знает этого, Леви, никто не узнает, и еще одна важная часть Калева уйдет навсегда. Мы не должны этого допустить. Это значит убить его, понимаешь?

Я говорил лихорадочно, и взгляд Леви пытался зацепиться за мой, я понял, что стою слишком близко к нему, но Леви не отстранял меня.

— И что ты предлагаешь? Дедукция? Индукция?

Я пощелкал пальцами, повторил его слова, а затем сказал:

— Леви, что обожал Калев?

— Теперь уже не знаю. Убивать людей, наверное.

— Шутка в стиле меня. Хвалю. Он обожал «Шерлока».

— И? А мне нравится «Игра Престолов».

— Странно, что умер он, а не ты. Так вот, Калев знал, что уходит. И если так, он хотел бы поговорить с нами.

— Он мог поговорить со мной в любой момент.

— Может, Калев хотел поговорить со мной. Или просто не мог сделать этого напрямую. Мы пойдем к нему домой, и мы узнаем, почему все так. У всего ведь есть причина, Леви?

Я спросил так отчаянно, что Леви вынужден был согласиться.

Загрузка...