Дарья Беляева ДОЛБАНЫЕ ГОРОДА

Подкаст: Бог у телика, а я снова дома

И я сказал:

— Раз.

И я сказал:

— Два.

А потом сказал:

— Три.

Но все равно спросил:

— Готов?

И добавил, не выдержав:

— Угадай, в какой ситуации я говорил то же самое твоей мамке?

Леви поморщился, словно съел что-то кислое, секундная пауза, и я услышал:

— Ты заткнешься, наконец, или нет? Ты разбудил меня в шесть утра ради этой божественной шутки?

— Нет, чтобы посмотреть на твое лицо.

За окном все серое, пыльное, по-утреннему скучное, как слабый кофе без сахара, который сейчас заваривали в тысячах домов. Мир был похож на человека, приходящего в себя после изнурительной болезни: неловкие попытки подняться с кровати, утренние стояки, раскалывающиеся от боли головы, первые сигаретки.

Славное место для того, чтобы родиться, прожить странную, суматошную жизнь и дождаться, пока тебя зароют, как будто ты какой-то клад. Когда я был мелкий и думал еще, что люди имеют какую-никакую ценность, мне казалось, что мертвых зарывают в землю именно поэтому. Как сундуки с золотыми монетками и аляповатыми кубками, украшенными рубинами.

Дальше немножко пожил, и все окончательно понял. Господь Всемогущий создал меня, чтобы я тут немножко поболтал, и на этом, в общем-то, все.

— Хотя бы причешись, если уж ты решил что-то снимать.

— Зачем? Мама сказала, что я самый красивый мальчик во всем Новом Мировом Порядке.

Я замолчал на секунду, но, когда Леви открыл рот, добавил:

— Твоя мама.

— Ты меня достал. Серьезно, ты меня достал, я сейчас пойду домой и еще полчаса посплю. А ты пойдешь к черту со своими видосами.

Леви это такой особый человек, который может говорить о том, что развернется и уйдет, но не уходит все равно. Так мы дружили с самого-самого-самого детства, с золотых времен, когда конфеты еще радовали меня больше, чем порно с ампутантами. Короче, пока я не чокнулся и не повзрослел.

Я повернулся к монитору, на экране которого увидел довольного, как для шести тридцати утра, себя, и недовольного, как всегда, Леви. Мы оба смотрели на свои изображения, это такая важная фишка для поколения, чокнувшегося на нарциссических дополнениях: соцсети, массмедиа, карьерные перспективы и дорогие мобильники.

Леви склонил голову, рассматривая себя, пытаясь, прежде, чем я начну запись, найти выражение лица, которая не выдает в нем невротика. Я сказал:

— Делай что хочешь, Леви, но не выгляди так, словно тебе предлагают отсос, а ты думаешь «только с презервативом, иначе мама меня убьет».

— Надеюсь, толпа тебя линчует, Макси.

— Это же цель моей жизни! И чтобы все были с вилами и факелами, как в старых киношках!

И я такой: Господь Всемогущий, спасибо, все было прекрасно и ничуть не больно.

А Господь такой: Макси, это же растиражированная цитата Воннегута, вот это ты посредственность.

Тут бы я, конечно, обиделся, но дальше факелы, виллы, и окровавленная надпись гейм-овер, как в ретро-играх.

— Ты ведь предупредишь меня, когда начнешь записывать?

— На самом деле — нет. Но давай-ка ты попытаешься расслабиться. Тебя всего-то увидит пара миллионов людей. Большинство из которых тут же возненавидит тебя по неясным причинам и захочет растоптать твою самооценку. Это нормально. Такова жизнь, и таковы ее скромные радости.

— У тебя не выйдет заставить меня волноваться больше обычного.

— Это ни у кого не выйдет. Но я готовлю тебя к реальной жизни, Леви. Однажды мамочка перестанет собирать тебе завтраки в школу, а в магазине отберут рецепт на лекарства, потому что у провизора выдался вот такой вот день.

— Тогда я умру, и проблема исчезнет сама собой.

Леви широко улыбнулся, обнажив белые, самую малость кривоватые зубки. Улыбка у него с детства была обезоруживающая, она приводила в восторг продавщиц в магазинах, стареньких тетушек в парках, неопытных и не утвердившихся в своей ненависти к детям учительниц, пьяных девиц и даже целую одну настоящую, доступную девчонку в детском саду.

— Так, ладно, — сказал я. — Сделаю из тебя звезду. Тебя полюбят по контрасту со мной. Ты — хороший мальчик, а я — очень плохой. Как в порно.

Господь Бог, или то случайное генетическое бинго, делающее нас теми, кто мы есть, подошли к дизайну Леви с ответственностью первокурсника — весь он был исполнен в одной цветовой гамме. Базой был золотистый цвет кожи, будто Леви правда принимал солнечные ванны, а не прятался в тени, опасаясь возмездия от меланомы. Господь сказал: он будет шатен, исключительно приятного цвета, и рассыпьте по его носу темные веснушки, чтобы как крошки от торта, и радужки глаз будут карие, но цветом ближе к пережженной карамели, чтобы старушки приходили в слезный восторг и кормили его сахарной ватой с трясущихся от Паркинсона рук, называя обаяшкой.

У Леви был острый подбородок, смешной нос и, финальным аккордом, красноватые синяки под глазами, чтобы у нервных дамочек губки дрожали от жалости.

Так что я верил: девчонки из комментариев им заинтересуются. Может быть, устрою его личную жизнь, может быть, он кого-нибудь увезет и спрячет за белым штакетником. Особенно когда я скажу, что Леви — сын мэра Ахет-Атона.

А девчонки из Вальгаллы и Эдема будут спрашивать, что такое Ахет-Атон, и есть ли там магазины «MAC» и хотя бы один «Старбакс». А я скажу: девочки, успокойтесь, Ахет-Атон — лучший городок земли с населением менее пяти тысяч. У нас есть один «Макдональдс», одна дурка, одна автозаправка с сэндвичами, в которых вчерашний майонез становится завтрашним, и один Макс Шикарски. Все в единственном экземпляре.

— Все! Все! Я не могу ждать, включай!

— Ты должен настроиться. Помедитируй, попробуй найти собственное «я», сосредоточься на своем теле.

— Кажется, у меня колет в груди.

— Нет, прислушайся к себе. Глубже, Леви, глубже. Никто и никогда не скажет тебе больше этих слов.

— Еще только одно слово, Макси, и я серьезно лучше посмотрю видео про роботов, чем буду зависать с тобой.

Роботов Леви, пожалуй, любил больше, чем Господь любит меня. Леви любил роботов так сильно, что должен был кончать машинным маслом. Однажды, года три назад, он сказал мне самую мудрую вещь, которую я слышал в свой жизни: однажды родители купят мне дом, и я заведу там робота, который будет закидывать мне в рот поп-корн, робота, который будет завязывать мне шнурки, робота, который будет готовить мне еду, робота, который…

Я тогда сказал, что у него уже есть один такой робот — его мамашка, но Леви только продолжил:

— И робота, который будет играть со мной в шахматы, и робота, который будет заправлять мою постель, и робота, который будет покупать еду, и даже робота, который будет ухаживать за другими роботами.

Даже я не мог не признать — во всем этом был некий смысл. Может быть, зря бородатые мужики всех времен и народов бились над удовлетворением этой ненасытной сучки Софии, а надо было просто с самого начала придумывать роботов.

— Все, начинай, через полчаса мне нужно будет пить таблетки. Я не хочу делать этого в интернете.

— Не ты первый, не ты последний. Все, что ты только можешь представить, уже сделано в интернете. Хочешь зайдем на «Порно-хаб» и проверим.

— Хочу, чтобы ты заткнулся!

А я и сам волновался. Я записывал видео, наверное, в сотый раз, а после живых трансляций в мире не должно было остаться вещей, которые пугают меня, даже дантисты должны были опустить свои пыточные инструменты и понуро выйти из моих кошмаров после этого.

Но правда была вот в чем: мои пальцы все еще холодели от перспективы нажать на клавишу и включить запись. Я даже не в долбаном прямом эфире. Я глубоко вдохнул, поправил камеру, затем потянулся к клавиатуре, и вдруг снова повернулся к Леви.

— И как ты меня терпишь?

Он резко вскочил на ноги.

— Я тебя не терплю! Встретимся в школе, Макси!

И тогда я нажал на кнопку, схватил его за руку, усадил на кровать и лучезарно, по крайней мере по моему мнению, улыбнулся.

— Привет-привет-привет, ребятки, разочарование и боль тех, кто был уверен в своих экстрасенсорных способностях, будут велики, проклятья не подействовали, и я вернулся. В реальном мире, оказывается, все еще хипстота и соцсети, и малый бизнес поднимает голову, пока социальные программы сокращаются. Ириска-из-Треблинки снова здесь, чтобы рассказывать вам правду, только правду, и еще кое-что, кроме правды. Где я отсутствовал так долго? Скрывался от правительственных агентов всего лишь потому, что я слишком развит для своих лет? Подрывал основы Нового Мирового Порядка? У меня появилась девушка? Нет, нет, и еще раз нет. Сегодня, детки, нас ждет особый выпуск. Но для начала хочу познакомить вас с моим другом. Имя его слишком неизвестно, чтобы я его называл. Но он, поверьте мне, обладает информацией, которая будет вам интересна. Как и любой свидетель по мало-мальски важному делу, он останется, пока что, безымянным. Надеюсь, вы полюбите его больше, чем меня. Пока, пожалуй, сохраним интригу. Я тут выписал избранные комментарии и отвечу на несколько вопросов. Я взял со стола стопку пустых листочков, принялся отбрасывать один за другим.

— Так, здесь хотят, чтобы я умер, здесь тоже хотят, чтобы я умер, здесь хотят, чтобы меня мучительно убили, здесь контент для взрослых, а вот здесь спрашивают, почему у меня такой педиковатый ник.

Я отбросил листочки, они разлетелись, и их долго тревожил ветер, проникающий из приоткрытого окна.

— На самом деле они пустые. И так — всю мою жизнь. Такая уж я подделка. Но последний вопрос правда существовал, так что, юзер, чьего ника я не помню, насладись-ка ответом слегка. Ириска не потому, что я хочу, чтобы меня взяли в рот. Это — моя любимая сладость, но еще больше ее любят мои друзья, потому что пока я жую ириски, мне удается некоторое время молчать. Треблинка, потому что вы считаете, что мне там самое место, и потому что я — еврей. А Ириска-из-Треблинки, потому что Франкфурт-на-Майне, и потому что Стратфорд-на-Эйвоне, и все ныне поименованные другим образом города, и потому что, ну вы уже поняли, почему. Это история, малыши! Следующий вопрос также многих интригует. Где я был все это время? В дурдоме. В своем первом видео я рассказывал о том, каково нам, людям с биполярным расстройством, живется в обществе. Кратко: в обществе лучше, чем в дурдоме. Вопрос третий: девственник ли я? До сих пор? Всегда. Одна аутистка в дурдоме предлагала мне свою киску, но оказалось, что она имеет в виду не то, что я хотел бы ей ввести. И, наконец, последний вопрос, от меня — мне. Что бы я сделал, если бы был Ли Харви Освальдом? Трахнул бы Джеки Кеннеди. Теперь, когда мы закончили с формальностями, давайте перейдем к сути. В дурдоме я собирал слезки отвергнутых обществом и думал, как расскажу вам о контрас в Никарагуа. Но пока я наслаждался фармацевтической индустрией, нежностью и лаской психотерапевта, и собственной беспомощностью перед самим собой, случилось нечто интересное. Мой друг безвременно покинул нас, прихватив с собой двоих из четырех хулиганов, которые изрядно нас достали. Да, да, да, все вы видели новости. Я и представить себе не мог, что такое случится в моей школе, что мне улыбнется удача, и я расскажу вам не о делах давно минувших дней, или о странах настолько отдаленных, что вы не в силах правильно произнести их названия. Я расскажу вам о чем-то близком мне и родном.

Я прижал руку к сердцу, потом повернулся к Леви. Он, как завороженный, смотрел на экран.

— Во-первых, выглядишь как чокнутый, во-вторых, расскажи-ка нам, как все случилось, ты же это видел, а я, к сожалению, все пропустил!

Леви встрепенулся, будто я разбудил его.

— Что? Серьезно? Рассказать о том, как Калев их всех прикончил?! Ты меня для этого сюда позвал? Ты что, больной?

— Как видите, я приберег эту новость и для него.

— Ты ненормальный, Ма…

Я резко подался к Леви и зажал ему рот.

— Я не палю свое имя! Я же не хочу писем с сибирской язвой. А то мой отец не удержится и добавит порошок в свой утренний кофе. Ладно, вырежем это.

— Тебе четырнадцать, никто не воспринимает тебя всерьез!

— Это тоже вырежем! Ты будешь рассказывать про Калева или нет?

— Нет!

Леви скрестил руки на груди, вид у него был несговорчивый, упрямый, и я подумал: задолбаюсь монтировать видео. Я вздохнул, снял очки и тщательно их протер.

— Послушай, Леви, неужели ты не хочешь, чтобы они узнали правду? То, что не скажут им парни в костюмчиках, думающие о том, как подсидеть начальника. То, что не скажут им девчонки с профессиональным макияжем, стоящие на фоне зеленого экрана. Что-нибудь настоящее. Потому что теперь Калев — чувак из телика, и все о нем болтают без умолку. Я не прошу тебя рассказывать обо всем в издевательской манере и смеяться смерти в лицо. Погибли люди. И ты это видел. И ты можешь рассказать, как все было на самом деле. Потому что никто больше не знает Калева вот так, как мы.

На лице Леви появилось выражение брезгливости, должно быть, он вспомнил кровь, затем Леви опустил взгляд, подергал воротник рубашки поло, словно ему вдруг стало жарко и совершенно нечем дышать. Я сказал:

— Если уж ты что-то и можешь для него сделать, теперь-то, так это объяснить, что он был таким же человеком, как и все. Что он сделал это по понятным причинам.

Леви снова взглянул на меня. Глаза у него будто бы стали темнее, рот был приоткрыт, словно он хотел что-то сказать, но не мог, а зубы его показались мне сейчас синевато-белыми, почти прозрачными — из-за света, падавшего на его лицо.

— Ладно, — сказал Леви. — Надеюсь, это будет правильно.

О, это такое особое слово для Леви, способное запрячь его почти в любое дело. Добро пожаловать в мир драйвов обсессивно-компульсивного человека! Леви сцепил пальцы, и я увидел, что костяшки у него побелели. Мне вдруг стало стыдно, ни с того ни с сего, и я тихо добавил:

— Но если ты не хочешь, все в порядке. Я не буду заставлять тебя.

— У нас умер друг, Макси. Ты правда не понимаешь? Друг. Умер. Калев. Мы не увидим его сегодня в школе.

Слова Леви показались мне какими-то пустыми, я пожал плечами и улыбнулся.

Леви резко развернулся к монитору. Все его движения были такими: чуточку раздраженными, но одновременно и восторженными, словно сама возможность делать что-либо безмерно его увлекала.

— Калев. Да, Калев.

Леви задумался, и я вздохнул — придется монтировать. У Леви была странная манера периодически со свистом вылетать из реальности, вид у него становился такой отрешенный, словно он решал сложные проблемы между ним и мирозданием, на самом же деле в голове не проносилось ни слова. Леви встрепенулся, передернул плечами, словно ему стало зябко.

— Он не был плохим человеком. Не был извращенцем или чокнутым. Он даже менее чокнутый, чем Ириска. Ему нравились те же вещи, что и мне. И теперь от этого какое-то странное ощущение. Когда я захожу в игру или включаю сериал, я думаю о том, что этот человек убил и умер. Это случилось утром. Он опоздал на первый урок, и когда Калев вошел, мы уже сидели за партами. Калев сидел с Эли, еще одним нашим другом. Прямо передо мной и М… Ириской. Но Ириски не было в школе уже две недели, и я очень скучал, и я подался вперед, чтобы сказать Калеву что-то про учительницу биологии. Вернее, не что-то. Я хотел сказать: мне кажется, она болеет, я, пожалуй, отсяду подальше. Но я ничего не сказал, потому что увидел, что Калев достает пистолет. И знаете, как я отреагировал сначала? Я подумал: клевски. Клевски, настоящий пистолет, как в кино. Я думал, он достанет учебник, а Калев достал эту штуку, убивающую людей. И я так удивился. Люди позади зашевелились, я увидел, как Эли вскочил из-за парты. А дальше все кричали, и Калев крутился с этим пистолетом в руках, как бутылка в игре, где, знаете, надо целоваться. Я думал, что совершенно непонятно, в кого же уткнется дуло пистолета. Хотя на самом-то деле у Калева не было причин меня убивать. Мы правда были друзьями. Может быть, не самыми лучшими на свете, но… Может быть, я даже мог его остановить. А может быть никто не мог. Короче, люди рванулись из класса вон, а я залез под парту. Я подумал: такое надежное место, только грязно. Помню, я увидел прямо над своей головой чью-то жеванную жвачку с розоватыми пятнами от помады, и меня чуть не стошнило. Давид, Гершель, Шимон и Ноам сидели позади всех, так что, наверное, Калев знал, что он подстрелит их, когда они попытаются выбраться. Наверное, он даже хотел, чтобы остальные сбежали. Он никого не останавливал. Он не хотел убивать людей просто так, понимаете? В общем, я услышал выстрелы. Сначала один, затем второй, а потом что-то очень странное, вроде просто падение, но как будто человек стал тяжелее, потому что звук вышел гулким. Очень. Я видел только ноги Калева. Его колени так дрожали. А потом я увидел лужу крови, и знаете, о чем я думал? Только бы кровь не добралась до меня. Ведь неизвестно, чем они там заражены. У Шимона была татуировка. Я как раз увидел его руку. Он мог быть спидозным, или вроде того. Мне стало так противно, но будто не от того, от чего должно было быть. И я не думал о Калеве, а это были последние минуты, когда он существовал.

Я хотел сказать: вряд ли у вас получилось бы продуктивно поговорить. Но смолчал. Леви, казалось, становится легче. А это, наверное, было самым важным. Рука Леви метнулась к носу, Леви коснулся его кончика, пытаясь унять нервозность.

— В общем, два выстрела, и рука Шимона с этой татуировкой.

Надо сказать, тот еще был портак. Такой кривомордый тигр, что Шимона должны были посадить за жестокое обращение с животными. Глядишь, и пережил бы тот день.

— Два выстрела, а потом долгое молчание. И я слышал — один из них еще дышит. Наверное, не Шимон. У него рука очень спокойно лежала. Давид, должно быть. Да, он дышал. А Ноам и Гершель молчали, словно, ну, знаете, я хотел сказать, словно учительница спросила, готовил ли кто-нибудь домашнее задание. Но плохо так говорить. Короче, Калев выстрелил — еще раз, и я так дернулся, что едва не впечатал ту мерзкую жвачку себе в волосы. Ну, в общем, Давид больше не дышал. Вот так. Не дышал. После этого выстрела. Не было хрипов, и я даже был ему благодарен. До этого он вдыхал воздух, как… как когда молочный коктейль заканчивается, и остатки тянешь через трубочку. И я подумал: опять пауза, а в фильме непременно были бы реплики. Ма… Ириска показывал мне фильм про стрельбу в школе. Там были реплики. Калев ведь хотел что-то сказать. А потом я услышал, как Ноам плачет. И это было странно, он ведь столько раз меня бил, и вообще он жуткий чувак, этот Ноам. Просто ненормальный. И он плакал. Тогда я понял: все очень серьезно. Я ведь совсем не думал об этом. Ноаму конец, решил я. И тут Калев спросил: этого достаточно? Вопрос был как выстрел, и так же после него последовала пауза. Блин, блин, блин, думал я, а если недостаточно? Я не знал, о чем он, но, когда человек с пушкой так говорит, то сложно не проникнуться. Ну и потом последний выстрел. И я подумал — Ноам, а оказалось — Калев. Я смотрел на его ноги, и колени Калева вдруг перестали трястись. А потом он упал. А потом Ноам и Гершель выбежали из класса, и я услышал крики. Наверняка они и до этого были. Я остался наедине с Шимоном и Давидом, ну и Калевом тоже, трясся от страха, пока меня не вытащила школьная медсестра. Я смотрел в потолок, у меня глаза слезились — лампочки были такие яркие. Я просто не хотел увидеть их трупы. И не увидел. Но мне пришлось переступить через Калева. Наверное, это было самое мерзкое, что я когда-либо испытывал.

Я подался к Леви и с жадностью спросил:

— Да, но почему он сделал это?

Я не понимал, что улыбаюсь, пока не взглянул на экран. Леви сказал:

— Я не знаю, почему. В последнее время он был задумчивым, много сидел дома, но Калев ничего не говорил. Про ненависть или что-то вроде. И я не думал, что все это так закончится. Ну, вроде как подростком быть сложно.

— Но не так сложно, чтобы достать пистолет и стрелять в людей?

— Но не так, — кивнул Леви. Он все еще смотрел в камеру, взгляд у него был какой-то нездешний, а потом он едва заметно улыбнулся, словно его покинула навязчивая головная боль.

— Калев не был плохим человеком. До самого последнего дня.

— Но в последний — все-таки был?

— Не знаю. Не понимаю. В общем, пожалуйста, не думайте, что во всем виноваты родители, или школа, или компьютерные игры. Я знал Калева хорошо, и я не знаю, кто виноват. И никто, наверное, не знает.

Леви вдруг повернулся ко мне и спросил:

— Почему тебе не больно? Обычно это ты объясняешь мне, что я чувствую, а не наоборот.

— Потому что у меня нет чувств, кроме чувства юмора. И вырежем это. Лучше скажи мне, с какого ракурса я похож на лягушку, а с какого — на Иосифа Прекрасного?

Я снова повернулся к камере, заговорил, но на этот раз язык заплетался, и мне приходилось то и дело повторять слова.

— Такая грустная история, в которой всех очень-очень жаль. И незадачливых хулиганов, и беднягу Калева, про которого все теперь гадают: зачем и почему?. Может быть, низачем, может быть даже нипочему. Может быть, он просто решил попробовать. Буду ли я шутить над этим? Да, обязательно, но не при моем друге, чувства которого я уважаю ровно четыре часа в день суммарно. Пришло время его немного поуважать, так что я, пожалуй, ограничусь небольшим комментарием. Жизнь такая штука, ребят, что заставило вас открыть это видео, а? Кто-то из вас, без сомнения, передергивает на эту историю и не скрывает этого, а кому-то не хватает драйва. И тут я не буду решать вопросы о том, насколько это морально. Насколько морально стрелять в людей, насколько морально сидеть по ту сторону экрана и смотреть. Какая разница, ведь все на свете — просто зрители! В дурку мне не привезли комиксов, так что мне пришлось читать книжку одной занудной лесбиянки. Она говорила вот что: ребятки, когда мы делаем фотографию, ну, или, учитывая, в каком веке мы живем — постим в инстаграмм, снимаем видео, пишем посты — мы не вовлекаемся в событие, а наблюдаем за ним. Занудная лесбиянка назвала это вуайеризмом. Мы как бы не присутствуем во всех этих ужасных штуках, которые с нами происходят. Поэтому, если в следующий раз кто-нибудь в вашей школе достанет пистолет — доставайте камеру, лучшее оружие против пистолета после другого пистолета.

Я хлопнул себя по лбу.

— Плохой совет. Лучше попытайтесь укрыться в безопасном месте и звоните в полицию. И, традиционно, размышление над сэндвичем. Ребят, если человеку зачем-то и нужно телевидение, а также видосы в интернете, то это чтобы почувствовать себя Богом. У людей там, по ту сторону экрана, может быть такая драма, ну такая драма, или жизнь сладкая, как сахарная вата, но, в сущности, это неважно. Вы можете наблюдать, а можете выключить их, прервать их жизнь на любом моменте. Даже если перед вами все гребучее правительство Нового Мирового Порядка. Да что там правительство — вы и меня заткнуть можете. Так что включите телевизор и поднимите самооценку, выключив его, а я, пожалуй, пойду в школу и постараюсь все-таки получить образование. Пока-пока-пока-пока. Эй, чувак, хочешь сказать что-нибудь напоследок?

Леви покачал головой.

— Хочу позавтракать и объяснить тебе, что ты не прав.

— В чем?

— Ни в чем не прав.

Я отключил камеру и некоторое время смотрел на скрин из «Апокалипсиса сегодня» на заставке моего рабочего стола, на рыжий огонь и зеленые джунгли.

— Пошли позавтракаем, — сказал я. — А то тебе надо выпить таблетки.

Я сохранил файл на компьютере, назвав его «прощай, Калев», и Леви, заметив это, фыркнул. Я вдруг отчего-то сильно заволновался, мне захотелось утешить Леви, сказать ему что-то, поддержать его. Я развернулся к нему даже слишком резко.

— Знаешь, это проходит. Ну, то есть, я понимаю, что сейчас тебе тяжело, и ты собираешь слезки в наш школьный альбом по вечерам, и все такое прочее, но, Леви, это пройдет. Однажды станет легче. И я твой лучший друг, я хочу помочь тебе.

Вид у Леви стал беззащитный и удивленный. Он сказал:

— Я не понимаю, Макси. Калев был и твоим другом.

Он повторил последнюю фразу с нажимом, словно бы с первого раза ее глубокий смысл от меня ускользнул. Я положил руку Леви на плечо, чуть сжал.

— Все будет в порядке, чувак.

— Я думаю это какая-то странная шутка, Макси. Если да, то она не смешная и заканчивай.

Леви смотрел на меня с полминуты по-особенному внимательно, с таким лицом он обычно решал уравнения. А затем Леви вдруг обнял меня.

— Я так рад, что ты снова здесь.

И я ответил, что скучал. И это было настолько правдой, насколько вообще может быть правдой то, что я говорю — мне даже вдруг стало немного больно.

— Пойдем-ка вниз. Я тебе насыплю хлопьев с красителями, от которых шарахается твоя мамочка. А знаешь от чего еще она шарахается?

— Заткнись, — сказал Леви, и я обнял его сильнее.

На кухне сидел папа. Вид у него был, надо сказать, особенно жалкий. Папа смотрел своими черными, еврейскими глазами, полными невыразимой печали, на развешанные по стене половники и лопаточки. Под глазами у папы залегли совсем уж темные тени, а его бледные губы иногда шевелились, словно он начинал вспоминать слова какой-то песни, но не преуспевал в этом. Плечи его словно свело болезненной судорогой, он сгорбился над плохо прожаренной яичницей.

Кухня у нас была маленькая, аккуратная, но ощущалась в ней некоторая запустелость, случающаяся с местами, где живут люди прахом тела интересующиеся не особенно. В Новом Мировом Порядке даже весьма бедные семейства, вроде нашего, могли позволить себе чуть больше необходимого, так что ремонт у нас был хороший, кафель приличный, без трещин, бытовая техника почти что новая, а над плитой даже висела картина (духовное развитие, так-то!), на которой были изображены мальчишки, путешествующие в лодке через спокойную, синюю реку. Хорошая, в общем, классическая такая, успокаивающая кухонька. Папа был в ней самым угнетающим пятном.

— Доброе утро, папа, — сказал я. — Давай-ка я попробую сделать тебе завтрак, который реально можно съесть. Это не так уж сложно.

Папа посмотрел на меня, взгляд его был как последнее тысячелетие истории еврейского народа. Я даже порадовался, что мы секулярные евреи, а то пришлось бы объявить папу пророком.

— Макс, — сказал он. Я помахал ему рукой, но папа снова отвернулся к тарелке. Мой отец не работал, сколько я себя помню. Основным его родом деятельности было принятие разнообразных таблеток для поддержания какой-никакой воли к жизни. Мама говорила, что папа был жалким зрелищем еще до моего рождения, но она все равно любит его. Или, может быть, она просто не хотела разбивать мое шаткое доверие к миру. Я взял тарелку с колыхавшейся на ней яичницей и отправил попытку папы что-нибудь созидать в мусорное ведро.

— Пап, сколько ты тут сидишь?

Он вытащил из кармана мобильный, глянул на время, тяжело вздохнул, будто час, которого он так ждал, еще не пришел.

— Восемь часов.

— Это много. И что ты делаешь?

— Жду, когда подействует «Золофт».

— Понятно. Давай-ка позавтракаем? Проведем вместе время, как ментально дезорганизованный отец и ментально дезорганизованный сын.

Папа вдруг попытался выдавить из себя улыбку, получилось не слишком убедительно, но лицо его несколько оживилось.

— Макс, ты отличный сын.

— Мы оба знаем, что это неправда, но лесть я люблю.

Папа уставился туда, где минуту назад стояла тарелка.

— Жаль, — сказал он. — Яичница была ничего так.

— Как твоя жизнь.

Я распахнул дверь полки над холодильником, открывая всем присутствующим вид на цветные коробки с кукурузными хлопьями, с которых смотрели мультяшные звери с шальными глазами.

— Ваниль, мед, банан, шоколад, клубника, малина, арахисовое масло, фруктовый микс?

— Фруктовый микс, — сказал Леви, он смотрел в окно, следил взглядом за покачивающимися от ветра цепочными качелями во дворе.

— Мед, — сказал папа и расплакался.

— Я люблю тебя, папа.

— Нет, Макс, — он махнул рукой. — Это прогресс. Это большой прогресс.

Теперь уже я предпочел погрузиться в нехитрый процесс соития хлопьев с молоком. Надо признаться, я тоже ждал, когда на папу подействует «Золофт». Мама говорила, что теперь, со мной и папой, знает о психическим заболеваниях больше, чем ей хотелось бы. Я отвечал ей, что знаю о хайлайтерах больше, чем мне хотелось бы, может быть, даже намного больше. Мама красила кинозвезд и светских львиц, разъезжала по Новому Мировому Порядку и обещала мне, что жизнь — не такая уж безысходная штука. А главным событием в папиной жизни было открытие нового магазина, куда его, возможно, наймут кассиром. Тригонометрия и семейные отношения были для меня примерно одинаковой загадкой.

— Тебе помочь? — папа утер слезы и встал, но я сказал:

— Сиди, пап. Меня еще не лишили дееспособности. А вот тебя лишат, если будешь по восемь часов в день тусоваться на кухне. Надо бы тебе поесть, а потом поспать. Дальше, может быть, «Золофт» решит часть твоих проблем.

Я поставил перед папой тарелку с золотистыми хлопьями, вручил ложку лично ему в руки и сказал:

— Пока ты все не съешь, я не смогу пойти получать образование с чистой совестью.

Леви сел от папы как можно дальше, как будто на него даже дышать было нельзя. На Леви, впрочем, по крайней мере по мнению Леви, тоже. Я передал ему тарелку с радужными звездочками, оставляющими красочные разводы в молоке, а потом обеспечил себя шоколадными хлопьями, и мы все некоторое время сидели с ложками в руках. Мы с Леви не могли поговорить при папе, изредка роняющем слезы в тарелку, хотя нам столько нужно было друг другу рассказать, и это копилось внутри, как напряжение, крохотные искорки электричества. Папа не мог смириться с тем, что жизнь, как ночь, темна и полна ужасов. У всех на этой планете свои проблемы, и Новый Мировой Порядок предлагает нам уважать образ жизни каждого человека. Что, конечно, не совсем согласовывается с войнами, которые Новый Мировой Порядок ведет, с помощью беспилотников и экономических блокад, против самых беззащитных слоев населения.

У папы зазвонил будильник, и я понял, что пора поддержать себя химикатами. Леви пришел к тому же выводу. Мы все вытащили из карманов таблетницы, так что даже щелчки откинувшихся крышечек раздались одновременно, словно жизнь — это такой мюзикл про психические отклонения. Мы выпили по таблетке, и я сказал:

— Ну, восславим транснациональные корпорации, поставляющие нам избавление от страданий.

Мы с Леви подняли стаканы с водой и чокнулись, а папа посмотрел на таблетки в таблетнице с тоской, словно хотел опрокинуть в себя их все.

— Терпение, — сказал я. — Еще немного терпения.

Леви спрятал в карман свою таблетницу со стикерами, на которых Годзилла выражала некоторое недоумение по поводу разрушенного Токио. На обратной ее стороне красовался знак даров смерти из «Гарри Поттера». На свою таблетницу я наклеил лягушонка Кермита и торжественно объявил, что могу предъявлять ее вместо документов. Папа сказал:

— А. Да. Макси. Леви. Ваш друг.

Мы кивнули.

— Очень жаль, что он умер. Да. Жаль, так жаль. Это же тот, который кошек любит?

— Нет, пап, кошек любит Эли. Это другой. Который хотел стать врачом. И спортом занимался.

Папа, конечно, не был приспособлен к жизни в традиционном понимании этого слова, даже к тому, чтобы худо-бедно имитировать жизнь, как все вокруг — тоже не очень. Но я любил своего отца. Еще благодаря папиной рассеянности я познакомился с Леви в возрасте, когда говорить я толком не мог, и это позволило нам с Леви соорудить крепкую дружбу из игрушечного жирафа и невнятных звуков. Мать Леви — одна из трех психотерапевтов Ахет-Атона, и единственная из тех, кто от папы не отказался. Так вот, однажды, за пару недель перед тем, как малявке Макси исполнился ровно год, папа вышел со мной погулять, да и забыл вернуть меня маме. Так он и пришел со мной к своему психотерапевту. А ей в тот день как раз не с кем было оставить своего собственного малыша. Так мы с Леви оказались в детской комнате, где за нами присматривала молоденькая мамина ассистентка. С ней не заладилось, Леви ее даже укусил, но наша долгая дружба с тех пор только крепла.

К тому времени, как в моей тарелке осталось только шоколадное молоко, Леви успел выпить три таблетки. Из официальных диагнозов у него была только эпилепсия, зато все остальное, чем может переболеть мальчик четырнадцати лет в наших широтах, он диагностировал себе сам. Периодически Леви простраивал сложные системы взаимоотношений между своими лекарствами, не менее впечатляющие, чем схемы заговоров у Умберто Эко. Калев как-то сказал, что Леви мог бы попасть сразу на третий курс медицинского университета. А затем Калев взял пушку и убил двоих людей. И, еще чуть погодя, умер сам.

Такова жизнь.

Дома у нас всегда была такая атмосфера, словно некоторая часть воздуха, пригодного для дыхания, покинула нас, и каждый остался наедине с собой где-нибудь на высокой, заснеженной горе, в этой разряженной атмосфере.

Наверное, поэтому я куда больше любил ходить домой к Леви.

Я проследил, чтобы папа получил от жизни некоторое количество углеводов и сказал:

— Мы сейчас пойдем в школу и будем там немножко болтаться туда-сюда, пытаясь получить какие-нибудь полезные сведения. Мама в Эдеме надолго?

— До конца недели, Макс.

— Понятно. Значит, денег нет?

— Нет денег, Макс.

— Я возьму купоны из супермаркета.

Мы с Леви подхватили рюкзаки и куртки, вышли в темный коридор. Верхняя часть входной двери была стеклянной, и свет пасмурного дня, прошедший сквозь выпуклые розы и треугольники, выбеливал пол, но словно бы не распространялся выше, не решался разогнать полумрак. Над нами звякнула мамина музыка ветра — безделушка, привезенная ей из какой-то поездки, почему-то не отправившаяся доживать свой век в подвале. Прямо у меня над ухом раздался ласковый перезвон колокольчиков, и я сказал:

— Надо бы тебя уже снять. Кстати, то же самое я сказал твоей мамашке, Леви.

— Ты заткнешься или нет?

Мы вышли во двор, и стало так холодно, что мне вдруг вспомнилось лето.

Лето в Ахет-Атоне редко бывало жарким и без энтузиазма отличало себя от весны, но в том году все получилось. Мы без конца пили лимонад и катались на велосипедах, словно пытались перегнать солнце и немного отдохнуть. В один из таких вечеров мы, еще вчетвером, сидели у меня во дворе. Мама вынесла нам холодной газировки и стаканы, но они стояли пустыми. Мы пили из банок и смотрели, как заходит солнце. Все вокруг было таким зеленым, а в доме напротив старички играли в карты и громко, дребезжаще смеялись.

Я сказал:

— А вы знаете, что наши корпорации поставляют в Третий Мир продукты, которые опасны для здоровья? Кока-кола там выглядит точно так же, ну банки такие же, вкус тот же. Только она убивает.

— Тут она тоже убивает, — ответил Леви.

— Но медленнее, — сказал Калев, а Эли показал куда-то наверх.

— У тебя на дереве кот!

Я сказал:

— Нет, серьезно, Эли, если ты не гребучий зоофил я, пожалуй, ничего не понимаю в людях.

— Ты ничего не понимаешь в людях, — сказал Калев.

— Если так, то каким образом я завалил мамку Леви в четырнадцать?

Леви резко вскочил с травы, направился к моим качелям.

— Знаешь, какое желание я загадаю в день рожденья?

— Понятия не имею, но знаю, какое загадает твоя мамка.

— Риторические вопросы — не лучший способ с ним справиться, — сказал Калев. А Леви обхватил цепочки, оттолкнулся, подняв облачко душной пыли.

— Ты идиот, — говорил Леви, раскачиваясь. — Такой идиот, просто даже не верится иногда, что человек может быть таким…

Тут он остановился, прислушался.

— Слышите, — сказал он. — Вертолет.

Я посмотрел в небо, выгоревшее до абсолютной, безоблачный синевы. По его мареву неспешно двигался черный вертолет.

— Летит в какой-нибудь Афганистан, — сказал я. — С бомбами. Или с гуманитарной помощью. Никогда точно не знаешь.

— Попробуй, — сказал Калев. — Ну, хотя бы только попытайся наслаждаться детством.

— Я рано повзрослел. К примеру, начал курить в одиннадцать.

Леви приподнял голову, следуя взглядом за движением вертолета.

— Вы никогда не боялись биологических атак? — спросил вдруг он. — Или химических? Вы никогда не боялись, что над нами что-нибудь распылят?

Леви коснулся пальцами шеи, словно ему стало тяжело дышать или, может быть, он просто испугался этого. Война есть война. Одна из самых странных штук о современности состояла вот в чем: войну вели ограниченные контингенты, люди нажимали на кнопочки из безопасных мест, а беспилотники сметали целые города. Но люди в Новом Мировом Порядке погибали все равно, только те, которые никакого отношения к войне не имели, никогда не брали в руки оружия и ни о чем не подозревали. Люди, которым не было интересно, что можно сбросить на крошечную страну в джунглях больше бомб, чем за всю Вторую Мировую на всех участников. Терроризм, война против которого и создала Новый Мировой Порядок, превратился в угрозу вроде автомобильной аварии — слишком реальную, чтобы сбрасывать ее со счетов, но слишком тревожащую, чтобы думать о ней постоянно.

Это просто всегда случалось. С неизбежностью и, может быть, в вашем городке. Один политик как-то сказал: чем больше бомб мы сбросим на них, тем меньше взрывов прогремит здесь, в Эдеме, и во всем Новом Мировом Порядке.

Этот чувак имел смелость не скрывать, что наши жизни стоят дороже, и оттого вызвал у меня такое отвращение, что я решил поскорее вырасти, чтобы проголосовать за кого-нибудь другого.

Так вот, мы были во дворе, а вертолет пролетел мимо. Всегда одинаковые черные вертолеты, в новостях, и в небе. Я сказал:

— Помните ту историю, когда вертолет сбросил бомбу на какой-то маленький, ничем не примечательный городок, и от здания городского совета осталось примерно то, что есть от нашего городского совета, только за минуту?

— Макси!

— Что? Давайте смотреть правде в глаза.

Эли полез на дерево доставать кота.

— Какая разница смотрим мы ей в глаза, или нет? — спросил он, балансируя на ветке. — Кстати, тут вишня.

— О, вишня! — сказал я, и мы с Калевом направились к Эли, а Леви продолжил качаться на качелях.

— Вы умрете, — сказал он.

Но умер только Калев. Прошло лето, и Калев откинулся, а вишню мы всю съели. Да и один из дедов в доме напротив, вроде как, тоже отдал Богу душу. Вот она жизнь, непредсказуемая и прекрасная.

Я подумал, они ведь похоронили его. Калева, не деда. Но деда, я надеялся, тоже. Леви сказал:

— Мне хочется, чтобы ты столько всего узнал! Жаль, что нельзя все закачать тебе прямо в мозг. Хотя в научной фантастике можно.

Я закурил, с удовольствием затянулся, и голова закружилась. Я ощутил покалывание в кончиках пальцев и особую, предобморочную легкость. Первая утренняя сигарета за долгое время, надо же.

— Ладно, — сказал я. — Начнем с малого. О чем ты сейчас думаешь?

— О японских трешовых сериалах из восьмидесятых, — ответил Леви, не задумавшись, ни на секунду. — И о том, что у Рафаэля хронический тонзиллит, а он сидел рядом со мной в столовой вчера.

Ахет-Атон был покрыт тонким, слабым слоем далеко не кристально чистого снега. Я однажды видел фотографию, с помощью которой наш мэр, как провинциальный паук, пытался заманить в Ахет-Атон туристов. Какой-то лицемер сфотографировал нашу главную улицу с рядками одноэтажных магазинчиков, старомодными вывесками над аптеками и бакалеями, так что создавалось впечатление, будто место уютное, пропитанное духом чего-то старого-доброго. Подпись под фотографией гласила: «Ахет-Атон — образчик ностальгической сентиментальности маленького городка. Насладитесь лавками, домиками и улочками старой-доброй А.»

Вместе со старой доброй А. исчезло и важное, жизненное умение наслаждаться крохотными магазинчиками, так что туристов больше не стало. Мы с Леви пошли через наш маленький, сомнительный парк, где в детстве я видел как минимум троих эксгибиционистов.

— Слушай, Леви, вот мы выросли, а где теперь педофилы без штанов?

— Не знаю, — ответил Леви. — Может быть, покончили с собой. Так себе жизнь все-таки.

— Или мы просто больше их не видим. Ну, знаешь, как взрослые Питера Пена.

Леви засмеялся. Мы прошли мимо неработающего фонтана, у которого часто собирались Гершель и его компания. А теперь компании у Гершеля не было.

— Давай сыграем в игру, Леви, — медленно сказал я. — Она сделает из хаоса космос, я обещаю. Я называю слово, и с него ты начинаешь один из фактов, которые поведаешь мне.

— Ладно, договорились. Но это не будет слово «мамка».

— Член.

— Пошел ты.

Я закурил еще одну сигарету и принялся рассматривать трещины в асфальте. Мимо нас пробегали заботящиеся о собственном здоровье горожане: молодые девушки с высоко забранными волосами, толстеющие мужчины возраста «нужно еще пару бокалов, если ты не богат». Тогда как первые, возможно, получали удовольствие от возможности встать рано утром, вставить наушники в уши и уделить внимание собственному телу, то вторых гнал вперед прогноз кардиолога. На сигарету в моих зубах, впрочем, неодобрительно посматривали все категории наших доморощенных спортсменов.

— Русская перестроечная музыка.

— Это даже не слово!

— Это моя любовь!

— Лучше слушай. Ты знаешь, что эпилепсия называлась консульской болезнью? Консулы не прекращали пить и есть, пока одного из них не хватал припадок.

— Хорошая идея для вечеринки.

— Да, вроде как, но нам не с кем устраивать вечеринки.

— А как же чокнутые?

— Ты не хочешь видеть чокнутых у себя дома.

— Но я хочу видеть их у тебя дома.

Я вдруг понял, что вернулся домой. И какая-то неопределенная прелесть появилась в молочно-белом зимнем небе, в ярких обертках, которые носил по грязному снегу ветер, в куртках бегунов с неизменными полосками на локтях, даже в слабом запахе гнилых листьев, доносящемся из-под тонкого наста.

— Такое странное ощущение, — сказал я.

— Наверное, какая-то побочка от твоих лекарств, — ответил Леви.

— Как у тебя все просто.

Но все правда оказалось весьма простым. Мы просто шли, и говорили, и когда я закуривал, Леви отходил в сторону, потому что пассивное курение убивает. За обнаженными ветвями деревьев проглядывали старенькие дома с широкими фронтонами, где-то далеко лаяли собаки, и я был настолько в Ахет-Атоне, насколько это возможно.

— Зайдем в аптеку, — сказал я.

— Очень мудрое решение.

— У меня осталась мелочь, и я хочу аптечных конфет.

— Я думал, ты повзрослел.

Мы засмеялись, а потом Леви замолчал, словно ему стало стыдно.

— Что случилось?

— Калев умер.

— Ну, да.

Узкая мощеная дорожка, как в старом фильме, вывела нас из парка. Теперь мы шли по главной улице, которая вне глянцевого мира фотографии выглядела даже как-то тоскливо, особенно с утра. Закусочные и магазинчики, все эти островки малого бизнеса в мире победившего глобального капитализма, отплясывающего на костях своих врагов, казались последними осколками уюта, оттого уже не очень действенными. Мы с Леви болтали обо всем на свете, и этот месяц, который я провел в дурдоме, вдруг стал проявляться из пустоты, и мне нравилось пытаться ощутить события, о которых рассказывал Леви. Вроде как перебирать фантики от конфет и представлять их вкус. Неоновая вывеска над аптекой в пасмурный день казалась по-особенному яркой, зелено-фиолетовая царапина на скучном, строгом мироздании. Я как-то читал, что раньше в аптеках продавали газировку, можно было налить себе стаканчик колы, причем старой-доброй, с кокаином, а потом купить тот сиропчик для простуженных под названием «героин». Иными словами некогда были времена, на которые могут теперь ссылаться наркоманы, когда ищут Золотой Век своей истории. Я сказал об этом Леви, и Леви ответил:

— Не думай, что наркоманы размышляют об истории.

— Многие великие люди были наркоманами. Твоя мать зависима от секса со мной.

— Эти два предложения вообще не имеют между собой никакой связи.

— Даже не буду притворяться, что это не так.

Я выбросил сигарету в мусорное ведро, где нашли свой предпоследний приют две упаковки с обезболивающим, четыре инструкции и пачка леденцов, купленная на сдачу. В аптеке пахло чем-то пронзительно аспириновым, пробивающим не слезы и мысли о хосписах. Леви сразу же вдохнул поглубже.

— Отлично, мне тоже кое-что нужно.

Мы прошлись по чистому белому кафелю, оставляя за собой следы неблагоприятной погоды, и я понял, что мы здесь первые за день посетители. В некоторых закусочных, так мне рассказывал один парень в дурке, первым посетителям полагается бесплатный завтрак. Однажды тот парень попал на бесплатный завтрак, и получил яичницу с беконом, а затем — дебют шизофрении. Но эти события не точно были связаны между собой, так он сказал.

Мы прошлись между полками с безрецептурными таблетками, порошками и микстурами — плацебо на любой вкус, с разнообразными добавками, делающими жизнь веселее, и длинным списком побочных эффектов, чтобы инструкция выглядела убедительнее.

Я сказал:

— Нравится что-нибудь? Все думаю о подарке тебе на день рожденья.

Леви пожал плечами.

— О, тебе никогда не хватит денег на штуки, которые я по-настоящему хочу.

— Любишь жить роскошно?

— Да, мне нравится, когда противосудорожные не заставляют меня терять координацию. Люблю выпить таблетку и полностью контролировать свое тело в следующие восемь часов.

— Классно. Но это тебе мамочка подарит. Может что-нибудь попроще? Хочешь антидепрессанты, которые не работают? Или леденцы от кашля?

— Да, кстати говоря, леденцы от кашля хочу.

Леви замер перед стойкой, над которой висели серьезные, белые пачки с конфетами. Дизайн заставлял предположить, что перед вами вовсе не то, что можно купить в ближайшем супермаркете.

— О, ты еще не окочурился? А тебя из дурки выпустили? Опять пришли за своими колесами?

— Габи, тебе что больше не делают скидоны на противозачаточные?

Габи сидела за стойкой и листала глянцевый журнал, быстренько переворачивая страницы с красочной рекламой вещей, которые она не может себе позволить. Маленькие колечки на пальцах, заусенцы и домашний маникюр с белыми точками на ярко-синей глазури придавали ее руками совершенно подростковый вид. Габи было чуть за двадцать, в колледж она так и не поступила, ухажеров у нее не было, а на работу ее взяли, потому что ее дядюшка когда-то был у хозяина аптеки нотариусом. Работала Габи из рук вон плохо, так что главной загадкой для меня был срок, в течение которого добрая память ее дядюшки будет действовать на ее нынешнего начальника. Габи неумело завивала волосы (отчего их с каждым разом будто становилось чуточку меньше), жевала жвачку, нарабатывая силу челюстей и постоянно поправляла крупные блестящие кольца сережек. Белый халат ей совершенно не шел, а шло — стоять на коленях за какой-нибудь автозаправкой, но в последний раз, когда я ей это говорил, она кинула мелочь мне в лицо. Я взял пузырек с карамельными конфетами, в каждую из которых производитель вложил все мыслимые блага для моего организма. Но меня, конечно, интересовал ароматизатор. На вкус они были неотличимы от ирисок, а по консистенции были точно как таблетки. Мне всегда нравились абсурдные вещи.

— Что там с вашим другом? — спросила она. — Его вроде как избили, а он отомстил?

— Нет, — ответил Леви. — И не твое дело. Просто пробей товар.

Габи моргнула, ярко накрашенные ресницы оставили пятнышки на ее коже. Затем она широко улыбнулась, вытащила изо рта испачканную помадой жвачку и потянулась к Леви. Он отшатнулся.

— И не прикасайся этой рукой к нашим покупкам!

Габи схватила леденцы и пузырек с витаминами, после двух жалобных писков автомата, она сказала:

— Десятка.

Леви достал купюру, а я запустил руку в карман и принялся искать мелочь. В наушниках запуталась пара монеток, а их друзья обнаружились в подкладке.

— Стану знаменитым, — сказал я. — И, во-первых, куплю себе новую куртку, а во-вторых, найму парня, который тебя, наконец, удовлетворит.

— Можешь попробовать сам, когда дорастешь.

Габи ничем было не пронять. Я ее, по-своему, даже любил. По крайней мере, мне нравилось иметь врагов, и если спорить с правительством я еще однозначно не приготовился, то тренироваться на Габи было истинным удовольствием. Впрочем, вряд ли эти тренировки могли пригодиться мне в будущем. Если только следующий президент Нового Мирового Порядка не будет любить кремовые помады больше, чем экономические блокады.

— Проваливайте отсюда, — сказала Габи. — А то опоздаете на урок. Хотя какая разница, все равно у вас нет будущего.

— У нас, в отличии от тебя, по крайней мере есть иллюзии на этот счет.

Когда мы вышли, Леви задумчиво сказал:

— Как вообще можно быть такой депрессивной и злобной в обществе, где тебе не грозит умереть от голода, остаться бездомной или лишиться медицинской помощи?

— Хочешь вернуться и спросить у нее? Есть версия, что она просто скучает. Надо ж не только существование свое унылое поддерживать, но еще и для вечности что-то делать.

— Я знаю, я просто чувствую, что ты сейчас скажешь.

— Например, разгонять кровь в причинных местах твоей мамашки. Кстати, аутистка сказала мне, что мастурбация облегчает месячные. У твоей мамы все еще есть месячные?

— Фу! Фу! Хватит быть таким мерзким!

— Женская физиология довольно стандартная штука. Телки живут на этой земле уже сорок тысяч лет, пора бы привыкнуть. Мерзко — придавать этой шутке большее значение, чем массовой резне в Сонгми.

— Мерзко упоминать Сонгми в этом контексте.

Я покрутил в руках пузырек, с щелчком открыл крышку и вытряс на ладонь пять таблеток, передал баночку Леви. Где-то далеко на востоке пролетел вертолет, такой крошечный, похожий на черную, жирную птицу. Мы прошли мимо кофейни с качественной фотографией молочного коктейля, покрытого радужными сливками, на витрине. Приманка для девчонок и парней, готовых подпустить диабет чуть ближе ради фотографии в соцсетях. Это было самое, надо сказать, современное место в Ахет-Атоне, оно лишь на пару лет запаздывало относительно Эдема или, к примеру, Дуата.

— Ты когда-нибудь задумывался о тщетности провинциальной жизни?

— Я думаю только о том, от чего могу умереть в ближайшее время. Это мое кредо.

— Отличное кредо на самом деле. Когда не можешь контролировать ничего вокруг, остается перенести фокус внимания на собственное тело. Секс, ипохондрия, наркомания, спорт — все это штуки одного порядка.

— Интересно, только собственное тело я тоже контролировать не могу, так что ты промахнулся.

— С социальными теориями такое бывает. Да и вообще в моей жизни. Только в постели с твоей мамкой еще не случалось.

Леви толкнул меня, и я был готов полететь в снег по давней своей традиции, но неожиданно для себя удержался на ногах.

Кусты у школы покрылись, как сыпью, красными ягодками, которые, по утверждению Леви, были ядовиты. Я не верил, что учителям в Ахет-Атоне настолько плевать на жизнь и здоровье детей, однако и никогда не видел птиц, клюющих эти ягодки. По широкому футбольному полю носилось племя диких младшеклассников, в руках у многих из них были палки.

— По-моему они убивают друг друга.

— Ага, — сказал Леви. — Спустились по лестнице эволюции вниз.

Я смотрел за детьми, носящимися по полю, теряющими свои цветные шапки и истошно визжащими. Учителя тщетно пытались загнать их в корпус, где им надлежало получить свой билет в будущее. На парковке стояли машины старшеклассников с открытыми крышами, в основном вишневые или темно-зеленые, чтобы их хозяева могли провести границу между собой и скучными взрослыми. Из некоторых машин доносилась музыка.

Старшеклассники безудержно потребляли все (от модных трендов до спиртных напитков), младшеклассники регрессировали к первобытности, а нам оставалось только продержаться еще полгода между этими двумя состояниями, а затем с головой нырнуть в превратности жизни в старшей школе.

Школа у нас была старая, длинное кирпичное здание с часами под крышей, отсчитывающими секунды до вожделенной каждым здесь свободы. Новенькие окна в обрамлении кирпичей исторического значения производили странное впечатление. Как глаза молодой девушки у старушки, чьи черты уже смазали морщины. На зеленой пирамидке крыши устанавливали антенну монтеры, снизу за ними наблюдала стайка детишек с мобильными на изготовке.

— Может мне тоже подождать, когда кто-нибудь упадет? Хочу все же увидеть хоть одну смерть в этой школе!

— Макси, пошли!

А мне почему-то не хотелось идти. Может, дело было в том, что я и за месяц не оправился от скуки уроков математики, а может, пришли воспоминания о том, как однажды, в первом классе, я поранил десну грифелем карандаша, это было одновременно мучительно больно и лучшей метафорой жизни в школе.

Или дело в Калеве. Но об этом я думать не хотел. Надо было вспомнить о приятном: подсвеченных изнутри автоматах с газировкой и снэками, обклеенных стикерами шкафчиках, надписях, оставленных моей рукой на партах, моем скромном наследии. Все будет славно, сказал себе я, все равно это лучше, чем отдрачивать дальнобойщикам за наркотики, а ведь так складывается жизнь многих моих ровесников за пределами Нового Мирового Порядка. Если, конечно, сами ровесники умудрились не сложиться от пандемии, голода и бомбардировок.

Мы вошли в здание школы, и я увидел в просторном, пахнущем моющим средством холле фотографии Калева. Они стояли за стеклом в длинном шкафу, который раньше служил обителью для кубков и медалей, вырванных школой Ахет-Атона в разнообразных спортивных соревнованиях. Теперь блестящих, позолоченных фигурок и кружков не было, и я подумал, куда же они их перенесли? У шкафа валялись мягкие игрушки. Кроме фотографий Калева были, конечно, и фотографии Давида и Шимона. Я подумал: они распечатаны на фотобумаге из соцсетей, но вставлены в рамки, словно в старые-добрые времена.

Почему, когда умирают дети, сердобольные люди приносят игрушки? Словно бы в четырнадцать лет кто-то из этих парней все еще спал с плюшевым медвежонком, которого хотел бы забрать с собой в могилу. За стеклом стояли искусственные свечи, их огоньки были неподвижны, зато отражения, от теней и шевелений, колыхались почти как настоящие.

Искусственные свечки для искусственных детей. Я подошел к шкафу.

— Макси?

— М?

Я смотрел на фотографии Калева. Они вырезали Эли и меня с одной из них. Фотографировал тогда Леви. Ну, да, конечно, мы ведь пока держимся. Калев улыбался, и я подумал: странный выбор. Он ведь больше не улыбается, и даже лицо его, с большой вероятностью, уже ничего общего не имеет с этим лицом.

Убийца.

Я склонил голову набок, и мне показалось, что взгляд Калева проскользил за мной.

— Ты выглядишь удивленным.

— Мало что может удивить меня так, как цитаты Джеймса Джойса на коробках с соком, но сегодня миру удалось.

У Калева были серые глаза, такого водянистого цвета, почти прозрачные, они всегда выглядели жутковато. В остальном он был даже слишком типичным провинциальным пареньком — по-деревенски крупный нос на тощем лице, улыбка, придававшая ему самоуверенность вне зависимости от его желания. Про таких мальчишек пишут детские книжки с хорошим концом, они становятся героями поколения и учат маленьких читателей быть добрыми и честными, а не палить и перезаряжать. Я увидел себя в отражении на стекле — я не был бледнее обычного, разве что потому, что быть еще бледнее уже невозможно, и на лице у меня читалось некоторое сомнение, как будто я наткнулся на недостоверную новость и готовился сладко поспорить в интернете. Чтобы отвлечься, я стал цепляться за свой собственный образ. С восприятием своего тела у меня всегда было странно. В детстве я говорил, что тело — это домик для призрака. Пубертат провел в моем доме капитальный ремонт — я сильно вытянулся, сильно отощал. Я часто стоял перед зеркалом и думал, нравлюсь я себе или нет. Мне нравилось, что глаза у меня такие темные, что при определенном освещении грань между зрачком и радужкой почти стиралось, нравился еврейский разрез этих глаз, нравилось, что волосы у меня были черные и кудрявые, совершенно непослушные. В детстве я воображал себя Джеймсом Поттером. Мама любила мои скулы, потому что они были похожи на ее скулы. Это часто бывает с родителями — они влюбляются в своих детей из каких-то нарциссических побуждений, и потом показывают фотографии своим коллегам, без конца, пока не стареют настолько, что их схожести с детьми уже не различить.

Одна классная девчонка в дурдоме сказала мне, что у меня классные губы, но так и не поцеловала. И это было оскорбительно, потому как у нее, как она сама сказала, в карте значилось «расторможенные влечения». Я уже вышел из возраста, когда не мог отличить себя от лягушонка Кермита, но нечто неуловимо лягушачье во мне оставалось, может быть, большие глаза и длинный рот.

— Макси, ты в порядке?

— Я симпатичный?

— Наверное.

Леви сделал шаг вперед, и я увидел его отражение. Мы стояли рядом, и взгляды наши были устремлены на фотографию Калева.

— Что это был за день? — спросил я.

— Вроде бы день рожденья Эли.

— Это что его последняя фотка?

— Не знаю.

Я посмотрел пол в грязных разводах, провел ботинком по мраморным прожилкам на плитке. Леви схватил меня за рукав и потянул к длинным рядам шкафчиков. Они были белыми, как зубы, и черные замки на них — пятнышки кариеса. Мне вдруг стало очень противно от всего: от потолка и пола, от полос люминесцентных ламп на потолке, от заново отштукатуренных за лето стен, от плакатов и объявлений на доске в центре холла, от людей, спешащих на уроки, даже от кругломордых часов, показывающих без десяти девять. Стрелки путешествовали, а я хотел, чтобы они замерли.

Леви тянул меня за собой, пара секунд, и я уже не видел своего отражения на стекле, затем потеряли четкость черты Калева, а потом все это перестало иметь какой-либо смысл. Мы оставили в шкафчиках куртки. На полках в моем шкафчике была всякая всячина: ириски и фантики от них, старенький, блестящий тамагочи, мертвый уже тысячу раз, записки и наклейки, оторванный наушник, буклет о профориентации.

— Выброшу все это дерьмо, — сказал я. В шкафчике Леви все было разложено аккуратно: дополнительные канцелярские принадлежности, просто на всякий случай, пузырьки с таблетками, влажные салфетки. Один только взгляд на эту идиллию успокаивал.

— И ты выброси. Кто обсессивный, тот и компульсивный.

— Кто маниакальный, тот и депрессивный.

Мы засмеялись, а потом мне вдруг показалось, что я спиной чувствую взгляд Калева. Это было забавное ощущение.

Смешное — это и есть страшное. Я понял это, когда впервые лежал в дурдоме. В какой-то момент я перестал загибаться от побочных эффектов лекарств, и у меня появилось время подумать о чем-нибудь, кроме жажды или тошноты. Вот что я понял в первые же полчаса: если смех — это реакция мозга на абсурд, то на самом деле страх имеет ту же самую природу. Когда случается то, что не должно случаться, и не особо важно, это забавное падение персонажа на экране, или же неожиданно вылетевшая из-за угла машина, мозг пытается примирить себя с происходящим, просто способы разные.

Смерть это тоже смешно, потому что смерть — совершенно абсурдная штука, был человек, и вот его нет, а мы ведь верим в собственное бессмертие и в бессмертие тех, кто нас окружает.

А шутки, особенно хорошие, это тоже страшно. Во-первых за них могут посадить, а во-вторых хорошая шутка пугает парадоксальностью. У меня хорошие шутки никогда не получались, но я их любил. Хотя свой любимый анекдот я забыл. То есть, не совсем забыл, там было что-то о человеке, искавшем смысл в жизни, и о солонке, и, кажется, он был советский. Но как это все сообразовывалось между собой я не мог вспомнить, и даже поискать в интернете забывал. Однако я гордился тем, что когда-то помнил советский анекдот. Раз, и ты уже левый интеллектуал.

Мы поднимались по лестнице, и Леви иногда посматривал на меня с беспокойством, словно я сейчас кинусь вниз и буду причитать, если только башку себе не проломлю.

— Ты воспринимаешь меня слишком серьезно, — сказал я.

— Ну, ты чокнутый.

— Вовсе нет. Я просто слишком умный для своего возраста, оттого у меня есть внутреннее напряжение.

— Так тебя родители успокаивают?

— Твоя мама. Не ожидал, что она заговорит об этом после секса.

— Ты меня бесишь!

— Тебе осталось только по лестнице со мной подняться, а потом — забудем друг друга навсегда. И я не чокнутый. Мне просто скучно на уроках.

В школе я и вправду чаще всего скучал. Хотя это, наверное, была черта времени. А может быть и всех времен. Лично мне было скучно вне интернета. Реальный мир был куда более тусклым, чем тот, что на экране, и в нем нельзя было найти абсолютно любое ощущение абсолютно в любой момент. Про мир я думал как про квартиру, из которой в скором времени переедут жильцы. Люди уже начали собираться, упаковали в коробки всякую всячину, на пустых стеллажах больше ни одной безделушки. Все осталось аккуратным и чистым, но каким-то уже заранее покинутым, скучным и обезличенным. Учебники, учителя, карандаши и парты, объявления по радио и меню в столовой — все это не имело никакого смысла по сравнению с яркими картинками, длинными тредами и кабельными каналами, новостями о террористических актах и рекламой «Прозака». Мир за пределами интернета казался безвкусным. И мне даже не у кого было спросить, всегда ли люди чувствовали то же самое в четырнадцать. Мама слишком много работала, а папа, наверное, уже забыл, ощущал он что-нибудь когда-нибудь или нет.

Леви говорил, что поэтому ему и нравятся старые японские сериалы — они яркие и бессмысленные, и не нужно думать, почему так.

А психиатр говорила мне, что это называется синдром дереализации-деперсонализации. Когда кажется, что ты не существуешь. Я ей сказал, что мне повезло, по крайней мере в интернете я есть. Она кивнула и улыбнулась уголком губ, так же безвкусно, серо, как и все. В четырнадцать мир взрослых кажется безразмерно большим и дурацким, а взрослые — картонными фигурками вроде тех, что зазывают в новооткрывшиеся магазины. Короче, я немножко мог в самоиронию и допускал, что это просто такая фаза, а потом я лишусь девственности, и все станет веселее.

На урок мы пришли за пять минут до звонка. Я открыл дверь с ноги, но учительницы еще не было.

— Малыши, зацените, кто вернулся! Эй, Рахиль, как твоя бабуля? Пока держится, потому что ты не отпускаешь старушку к ангелам?

— Заткнись, Шикарски.

— Я молчал! Я молчал так долго, что сердце мое разрывалось на тысячи кусочков!

— А я думал тебя оставят там навсегда, — сказал Яков.

— А я думал, твои родители уже продали тебя мыть посуду в каком-нибудь рыбном ресторане из-за долгов по кредиту.

Я повернулся к Леви.

— А ты им не говорил, что я возвращаюсь?

— Не хотел никого расстраивать.

Тут я почувствовал толчок, едва не повалился на пол, но кто-то меня удержал. Сейчас, подумал я, меня будут заслуженно бить, справедливость восторжествует, в небо взовьются салюты, а народы всей земли сольются в оргазме понимания, что благотворно скажется на экономике и политическом климате. Однако, меня обняли, да так крепко, что важные навыки дыхания стерлись из моей памяти примерно на тридцать секунд.

— Макси, я так скучал!

— Привет, Эли! Голос у тебя так и не начал ломаться?

— Ужасно круто, что ты вернулся!

Сладить с Эли было совершенно невозможно. Он никогда на меня не обижался. Его стратегия была лишена изъянов — он оставался моим другом в любой ситуации, и оттого пытаться его как-нибудь задеть было даже скучно. Я, взглянув на него, на секунду зажмурился, потому что майка на нем была настолько яркая, так отчаянно оранжевая, что на нее нельзя было смотреть Леви.

— Детка, закрой глазки, а то у тебя будет припадок. Эли, я вызываю полицию моды, ты опять сорвался!

— Хорошо, что ты в порядке! Я думал, они сделают тебе лоботомию!

Я расслышал одобрительные возгласы, задумчиво кивнул.

— Я тоже так думал, но оказалось, это теперь вообще незаконно.

Эли, наконец, отцепился от меня, и вместе с кислородом в меня проникло сентиментальное понимание: я тоже скучал. Эли был, наверное, самым очаровательным существом на планете, если не считать некоторых животных. Его образ можно было продать как концепт-арт в мультипликационную корпорацию. Он был маленький, русый, по-смешному глазастый, с мелкими и тонкими чертами и какой-то подкупающей детскостью в повадках. Я ни разу не видел Эли грустным, и даже не был до конца уверен в том, что Эли запечатлелся в моей памяти без своей вечной широченной улыбки. Интересно, подумал я, а когда все случилось с Калевом, как он выглядел? Это ведь был его лучший друг. Эли улыбался так же, как и всегда, и с первого взгляда вовсе не изменился. Чуть погодя я обнаружил, правда, что Эли сильно похудел, а глаза у него как-то странно, влажно блестели. Не так, будто он плакал недавно, как-то совсем по-другому. Я раньше не видел, чтобы у людей так блестели глаза.

— И я рад тебя видеть, — сказал я осторожно и улыбнулся.

Я прошел по классу, едва не поскользнулся, вызвав всеобщий смех, получил жеванной бумажкой по уху.

— Люди ненавидят меня, — сказал я. — Потому что пафос революционного свержения основ у меня не соседствует с ай-кью выше провинциального школьника.

— Ты только что говорил, что ты развит не по годам.

— Я ошибся, потому что я слишком глуп. Как думаешь, меня сегодня побьют?

Леви грустно улыбнулся, принялся доставать учебники.

— Да. Побьют. И я не буду говорить, что ты этого не заслужил.

Я обернулся. Гершель и Ноам сидели за последней партой, они выглядели как обычно, только на меня внимания почему-то не обращали. Даже обидно стало. Гершель был невысокий и крепкий курносый блондин с печатью вырождения столь явственной, что в его честь можно было назвать какое-нибудь генетическое заболевание. Ноам в целом больше походил на человека, но крысиная злобность черт придавала ему смачной омерзительности. Говорят, наше восприятие человеческой внешности зависит от эмоционального отношения к людям. Наверное, наших школьных хулиганов кто-то любил, девчонки, может быть, переписывались с ними ночами и восхищались аристократичностью их черт, но мне они казались самыми уродливыми людьми, которых я когда-либо видел, а ведь я иногда делал мемы с людьми, страдающими редкими заболеваниями. Я пробормотал:

— Умей предсказать пожар с точностью до минуты. Затем подожги свой дом, оправдывая предсказанье.

— Что?

— Дитя Европы, — прошептал я, а затем уставился на Гершеля.

— Привет! — сказал я.

— Чего тебе надо, Шикарски?

— Мы что поменялись ролями? Обычно это я тебя спрашиваю. Ах, ну да, у тебя же теперь такая травма!

Маленькие глазки Гершеля в секунду загорелись тем огнем, который жжет человеческое существо, толкая его на самые ужасные и самые прекрасные поступки.

— Еще только слово, Шикарски.

— Эта фраза всегда ставит меня в затруднительное положение, я не могу придумать достаточно остроумное слово!

Гершель встал, со скрипом отодвинулся его стул. Ноам остался сидеть, и это меня удивило. Хотя, если уж он расплакался перед Калевом, наверное до сих пор пытается слепить свою самооценку из месива, которое от нее осталось. Это, должно быть, похоже на попытки сообразить снеговика из весенней грязи. Безрадостное, мерзкое занятие без определенного результата, а родители, в конце концов, все равно окажутся разочарованы.

Гершель рванулся ко мне, я расстегнул рюкзак и достал пистолет. Действовать нужно было быстро, прежде, чем Гершель понял бы, что пистолет фальшивка, и я фальшивка. Он остановился, и глаза у него были ну просто уморительные, а из приоткрытого рта вырвалось странное, совершенно коровье мычание.

— Пам-пам, — сказал я, а потом подумал ведь надо было сказать «пиф-паф». Я нажал на курок, и в лицо Гершелю устремилась струйка воды.

— Отставить панику, малыши. Он водяной. Это просто водичка, она освежает. Но я туда кончил.

И тогда Гершель меня ударил. И я подумал: только бы он не сломал мне мой семитский нос.

Гершель и не сломал, потому что я был неуязвим, а мысль — материальна.

Загрузка...