Повести

Лилит

…Лилит сама разрушила свой дом и удалилась в неведомые места, куда ещё никто не проникал.

Из шумерского мифа

Табунда

И всё, что есть, началось чрез мятеж.

Максимилиан Волошин



Звезда шла по кругам Вселенной. Не следимая ничьим глазом с Земли, она упорно посылала азбуку своего луча. Но звери двигались по плоскости, а человеческим существам ночной небосвод затмевало пламя костров; они не ощущали многомерности пространства.

Звезда приближалась, хотя была далеко, в расстоянии нескольких планетных поколений.


…Задремав, Лилит внезапно проснулась. Ей казалось, что между этими двумя мгновениями прошло не больше, чем надо для взмаха руки; на самом деле она проспала два костра. Солнце давно зашло, и чёрное небо спутало ветви.

Её разбудили звуки барабана. Она подняла голову. Накануне племя удачно охотилось; только один загонщик не избежал беды: лапа издыхающего зверя сорвала лоскут кожи с его плеча. Но кровь скоро уняли, и теперь он веселился вместе со всеми возле общего костра.

Лилит с любопытством вытянула шею. Она спала, как и все дети, за частоколом, через который не смог бы перескочить зверь. Подстилка из охапок травы густым ароматом увядания перебивала остальные запахи. Зелень, прежде чем превратиться в груду жёлтых чешуек, выдыхала влагу; листья были ещё живы, а цветы, как выброшенные на берег рыбы, раскрывали рты — их венчики впервые не сомкнулись перед вечером.

Лилит ладонью пыталась отогнать цепкий запах; глаза её жадно ловили отсвет костра. В дымной красноватой мгле разносились звуки табунды: разрозненные удары, похожие на толчки крови. По жилам Лилит они проходили, как струи огня, вызывая то холод, то жар.

Она растерянно толкнула одного, другого, третьего из спящих. Толкнула грубо, как существо, которое само притерпелось к боли и привыкло причинять её другим, не считая боль чем-то важным, не то что голод!

Но никто не проснулся. Сверстникам с избытком хватало дня, они засыпали до заката; для них солнце никогда не обрывало шествия. Если же их будили из-за ночной тревоги, они слепо хлопали веками: переполох представлялся сновидением.

Но Лилит с младенчества знала, что существует ночь — оборотная сторона мира. Об этом ей рассказывала мать, родившая её близко к полуночи. Само имя «Лилит» означало темноту, мрак, когда даже редкие звёзды скрыты за облаками, — и все удивлялись: почему выбрано такое пугающее слово? Ведь другие женщины поручали своих детей дневным силам. Но мать Лилит захотела, чтоб её дочь была дочерью ночи. В странном упорстве болезненной женщины, возможно, таилась надежда, что именно её ребёнок со временем преступит ночные страхи, как смелые перешагивают магический круг.

Мать не говорила об этом с Лилит, да и виделись они редко: отнятые от груди дети росли под присмотром старух, а мужчины и женщины были одинаково заняты добыванием пищи.

Люди племени Табунда (что означало «создавшие барабан») уже давно шли по лесам, останавливаясь только для охоты. Они изо всех сил стремились выбраться на открытое место, в травянистую равнину, подобную той, откуда пришли сами. Они чувствовали себя похороненными в дремучем лесу; его враждебная настороженность угнетала: никаких троп, кроме звериных! Случайные встречи с себе подобными оставляли лишь чувство недоумения: люди леса были дики и трусливы, они видели в каждом приближающемся врага и исчезали прежде, чем удавалось их окликнуть. А племя всё шло и шло среди гигантских деревьев, источавших янтарные и стекловидные смолы. Лилит не могла знать, когда начался великий исход и что послужило ему причиной. Она родилась в пути. Для неё лес был уже родиной, а изъеденные грызунами поваленные стволы — колыбелью и приютом. Но мать Лилит говорила, что помнит ночное небо со многими огнями! До конца жизни, до самой своей ранней смерти, — она погибла, ужаленная змеёй, — мать тосковала под низкими сводами деревьев, сквозь которые только иногда проглядывал искажённый продолговатый лик звезды.

Впрочем, едва ли и мать воочию видела то бескрайнее небо: ведь она была так молода, а лес так огромен! По наивности, неумению отделить себя от других людей, она могла просто населить свою память чужими рассказами; племя было беспомощно в отсчёте времени; жизнь на равнине представлялась вчерашним днём. Но куда двигались люди Табунды? Куда вообще текли все человеческие племена? Подобно воде, они заполняли впадины планеты.

Где-то на севере паслись овцебыки; в зарослях попадались лесные слоны, и пятнистая лошадь, большеголовая, с крупными зубами и узкой мордой, свирепо ржала и носилась по равнинам — но это был уходящий мир!

После того как земля трижды глубоко вздохнула, то смежая замёрзшие очи континентов, то широко раскрывая их, — и тогда озёра тающих ледников доверчиво вперялись в небеса, а потом вновь надвигалось оледенение, холодные ветры иссушали почву, она трескалась, разрушались морены, и желтоватая пыль неслась тысячи километров, пока не оседала где-нибудь слоями плодородного лёсса, — после всего этого сначала в сумрачных лесах, а потом на зелёных равнинах появился человек.

Он был незаметен, но не беспомощен. За него стояла его молодость!

История племени Табунда началась с создания барабана. Кожу убитого животного натянули на сплетённые кругами ветви. Когда последние капли сока ушли из них, ветви высохли, барабан стал тугим и лёгким. Достаточно было самого поверхностного прикосновения, чтоб кожа его, задрожав, испускала странные звуки — ещё бесконечно далёкие от музыки, но уже ритмичные и волнующие.

Табунда — барабан — был ничьим. Его бережно переносили с места на место, укрывая от дождей; он считался достоянием каждого. Даже самым крошечным детям разрешалось иногда опустить смуглые замаранные ладошки на его певучую кожу.

Племя стало называться Табундой в подражание звуку барабана. Когда после удачной охоты все отходили от костров насытившись и не могли уснуть в тёплую лунную ночь, тут-то и начиналось его главенство! Каждый спешил рассказать о своей храбрости, прилгнуть и похвастать, а так как слов было мало, приходилось вертеться вьюном, подпрыгивать, чтоб стать повыше ростом, и конечно же бить в барабан: где много шуму, там много силы!

…Проснувшись от звуков табунды, Лилит сначала и не помышляла о нарушении запрета. Он гласил достаточно ясно: с наступлением сумерек дети не должны покидать огороженное место ночлега. Но барабан звучал и звучал; его разрозненные такты обладали притягивающей силой, они словно пульсировали — и это было как первый зов пробуждающегося существа.

Лилит расшатала колья, вслед за головой в дыру протиснулись узкие плечи. Не замечая царапин, она вырвалась на волю, подобно зверьку из силка.

Глаза её скоро привыкли к темноте; она с удивлением убедилась, что различает всё вокруг так же отчётливо, как и днём.

Неизмеримое пространство лесов, окружающих её, кишело ночными страстями, погоней сильного за слабым. Пламя костра было похоже на открытую рану.

Ощутив холод росы, Лилит опомнилась. Костёр светил ближе, изгородь осталась за спиной. Ей казалось, что множество глаз уставилось на неё: глаза деревьев, глаза травы, пламени… Она задержала дыхание: сейчас на затылок должна обрушиться карающая лапа зверя. Девочка ждала возмездия; дрожь пробегала по её коже, как по шкуре перепуганного волчонка.

И всё-таки Лилит поступила так, как до неё и после неё делали миллионы людей: она не позволила страху поработить, себя! Инстинкт самосохранения в одинаковой мере плодит трусов и толкает к смелости: избежать опасности можно двояко — убегая от неё или же идя ей навстречу, чтобы убедиться, есть ли она.

Лилит поползла вперёд.

А табунда гудел и гудел, и запах жареного мяса, которым угощались взрослые после удачной охоты, мирно витал над поляной.


Когда Лилит вступила в возраст, предшествующий взрослости, любой шаг её стал опутан самыми стеснительными запретами. Она уже не спала с детьми за изгородью, но в некотором расстоянии от стойбища оставался очерчен как бы невидимый круг, который ей запрещалось переступать. Правда, с каждым переходом круг этот расширялся всё больше и больше.

Люди племени Табунда шли уже так долго, что их кожа от постоянного сырого полусвета сделалась бледной. Но зато они сызмала хорошо разбирались в следах кабанов и лесных антилоп, безошибочно различали деревья с мягкой древесиной и с твёрдой, годной для дротиков, обламывали молодые побеги, ловко подстерегали съедобных насекомых и доставали птичьи яйца. Они жили, как все люди в те далёкие времена: искали пищу и равнодушно проходили мимо железных руд.

В начале лета женщины племени отправились к дальней речной заводи, поросшей камышом. Им предстояло переворошить целые поля вязкой грязи, отыскивая съедобные клубни и луковицы. Во время их отлучки об оставшихся детях заботились подростки. Лилит, самая старшая, с рассвета уходила бродить по окрестностям и возвращалась к полудню. Её плетёный мешок почти всегда был набит мелкими плодами со светлой кожурой; их пекли на угольях, обложив кусками коры. Приносила она и чёрные волокнистые корни, которые тут же жарили, и дети, хорошенько разжевав их, глотали клейкий сок. Иногда ей везло: она подшибала ящерицу или находила больших белых гусениц. Приходилось довольствоваться любой пищей, пока не возвратятся сборщицы клубней и не напекут лепёшек, а дротики мужчин не настигнут дичь.

Хотя дневной лес был пронизан нитями солнечного света, Лилит не углублялась в чащу. Она знала, что лес, подобно водной глади, готов безжалостно поглотить неосторожного. Суша была ещё не подвластна человеку, как до сих пор людям чужды моря и океаны: ведь даже жизнь обыкновенного стоячего пруда идёт уже по собственным законам!

Лилит шла, становясь на всю ступню, и всё-таки шаг её казался бесшумным, словно ноги обладали умом и сами выбирали дорогу, пока она озиралась по сторонам.

Неожиданно перед нею упала тень человека. Мгновение понадобилось ей, чтоб скользнуть взглядом от длинных голеней и узких бёдер к выпуклой груди, мускулистой шее, на которую была посажена голова с плотно прижатыми ушами, что придавало всему облику и нечто звериное, настороженное и в то же время человечески благородное. Выцветшие рыжевато-коричневые пряди, стянутые лубяным обручем, падали на лоб.

Тень ещё касалась босых ступнёй Лилит, а напряжение уже оставило её. Она вздохнула с облегчением: ведь это был Одам, с которым они росли рядом, и лишь последний год разъединил их — Одам вступил в сообщество охотников, а Лилит оставалась под присмотром матерей.

Несколько мгновений они в смущении стояли друг перед другом. В травяном мешке Лилит поверх собранной снеди лежало два круглых плода с глянцевитой кожурой. Они были незрелы, узкое кольцо мякоти вязало язык, но всё-таки годились в пищу. Лилит исхитрилась сбить их с самой макушки дерева. Солнечное пятно сквозь густые листья упало на кожуру, которая засверкала, подобно блику огня.

— Дай мне их, — сказал Одам. — Твоё лицо приятно и красиво. — Это была обычная формула вежливости. Помедлив, он добавил: — Ты стала совсем большая.

Он протянул руку к мешку. Лилит сердито отстранилась. Неужели он мог забыть, что девушкам её возраста предписывается молчание?

Одам продолжал смотреть на неё с улыбкой, но она отскочила, как распрямившееся деревце, и пошла прочь, на ходу стянув мешок ивовой веткой, потом вскинула его себе на голову и шла дальше, уже подобная кувшину — с двумя поднятыми и изогнутыми руками.

— Хэо! — недоуменно окликнул её он. И повторил нетерпеливее: — Хэо?!

Тогда Лилит с обидой крикнула, не оборачиваясь:

— Я не прошла обряда взрослости, разве ты не помнишь об этом? Нам нельзя говорить!

За её спиной наступило растерянное молчание. Одам и сам-то совсем недавно сделался взрослым охотником; обычаи племени были для него святы, а теперь он нарушил одни из них! Это привело его в замешательство. Однако он продолжал брести за девушкой, понуря голову.

— Мы ведь можем идти рядом молча, — пробормотал он, глядя в сторону.

Она не разжала губ. Её взгляд, всегда ускользающий, диковатый, теперь упрямо устремлялся вперёд. Одам шёл, отступя на полшага, как и положено мужчине, прикрывающему женщину от неожиданной опасности сзади.

Лес размыкался перед ними и смыкался вновь. Цепкие стебли плюща и лиан образовали узорные стены между стволами. На зелёном мху загорались солнечные искры. Каждое упавшее дерево давало приют бесчисленным племенам насекомых; снуя по поверхности мёртвой коры, они взблескивали металлическими панцирями, стрекотали и жужжали в ненасытном желании быстрее прожить свою короткую жизнь. Бледные гроздья хищных цветов раскрывали липкие зевы. В верхнем ярусе зелёного здания перекрикивались птицы:

— Граль-кор!

— Варр!

— Вик-вик!

Голоса были так громки, что на мгновение оба остановились, с детским любопытством задрав головы. Птицы продолжали неистово бить клювами. Одам прищёлкнул языком, повторяя птичий звук. Лилит искоса одобрительно глянула на него.

— Возьми, — сказал вдруг Одам, ловя этот взгляд и срывая с плеча связку мелкой дичи. — Ешь.

— Твоя рука щедра и добра, — прошептала она, потупившись.

Молодой голод охватил обоих с такой силой, что они тотчас остановились и, присев на корточки, разожгли огонь. Лилит обложила его пучком сухого мха, похожего на бледно-зелёный мех.

Дожидаясь, пока костёр прогорит и на раскалённые угли можно будет положить ободранную тушку, Одам и Лилит сидели по обе стороны огня. Они изо всех сил оберегали остатки молчания.

Чтоб пламя не подпалило волос, Лилит подобрала их травяным шнурком, который сплела мимоходом; как у всех людей племени, у неё были тонкие, гибкие пальцы, способные к любому ремеслу.

От обложенного песком мяса пошёл вкусный пар.

Одам сдерживал нетерпение; он не хотел поступать, как другие мужчины, когда они голодны: отрезать ломоть сырого мяса и съесть его, едва опалив на огне. Ему хотелось дождаться и получить свою пищу из рук Лилит.

Внезапно он вспомнил, как совсем маленькими они собирали улиток на отмели лесного озера, и, когда разбили первую ракушку, горькая жидкость обожгла нёбо: им попался несъедобный моллюск!

Он весело прыснул, уйдя в воспоминание, но тотчас досадливо зацокал языком: ведь Лилит могла подумать, что он потешается над ней! И, поясняя, сделал указательным пальцем движение вниз ото рта, изображая символ яда. Лилит поспешно оглянулась, думая, что он предупреждает о змее. Одам успокоительно затряс головой.

— Горькая ракушка, — не выдержав, сказал он. — Помнишь? Давно, на озере. Мы были как оленята.

Они облегчённо залились смехом, глядя друг на друга через колеблющийся горячий воздух. Общее воспоминание вернуло Лилит доверие.

— Мужчины возвращаются? Охота была удачной? — спросила уже сама девушка, усаживаясь поудобней и кладя подбородок на согнутое колено.

Одам отозвался:

— Мужчины возвращаются, но они ещё далеко. Охота была удачной.

— Твои ноги быстры и легки. — Лилит снова одобрительно посмотрела на него.

После еды они утолили жажду мутной водой ручья. Бронзовое солнце перешло с правой руки на левую.

Перед стойбищем они замедлили шаги. Их никто не должен был видеть вдвоём.

Одам подошёл к Лилит вплотную и лёгким движением провёл ладонью по её лицу и плечам — так благодарят на праздниках удачливых танцоров. Он сам не знал, за что благодарил её.

Кожа Лилит была прохладной и гладкой, как у молодой лягушки. Её убегающий взгляд, вытянутые трубочкой губы, бурно дышащее тело, тонкие руки, более тонкие у плеча, чем у локтей, — всё вдруг надвинулось на него, подобно дождевой туче. Коленам передалась дрожь земли. Это мгновение было похоже на вспышку зажжённого небесного корня — молнии: длинно и коротко. Оно спутало время.

Когда оба очнулись, мешок с рассыпанными плодами лежал в одной стороне, а дротики Одама — в другой. Но они долго ещё не могли разомкнуть объятий и лишь много времени спустя порознь вернулись в стойбище.


Долгое отсутствие Лилит и Одама не было никем замечено. Племя гудело в необыкновенном волнении: лесному плену приходил конец! Погоня за зверем увела троих охотников так далеко, что вдруг они увидели между деревьями просвет.

Сначала никто из них не понял всего значения того, что открывалось постепенно перед их глазами. Они только заметили, что почва становится суше; вместо высокоствольных деревьев с непроницаемой кроной стали попадаться обширные поляны, стволы уже не были покрыты густым мертвенно-бледным мхом, на котором дрожали невысыхающие капли; щебёнчатая песчаная земля хорошо впитывала излишнюю влагу.

Идти становилось всё легче. Какие-то новые запахи просачивались в воздух: исчезла гнилая сырость болотистых ям, покрытых кувшинками. Дремучий лес, в котором блуждало несколько поколений Табунды, редел, расступался…

Охотники остановились, настороженные и смущённые. Преследуемый зверь ушёл; они вспомнили об этом много позже. Перед ними уже не было деревьев, а лишь невысокая стена кустов. Несмотря на то что рассвет едва наступил, какое-то копытное животное уже паслось в их гуще, хрустя листьями и сочными ветвями. Охотники стояли с подветренной стороны.

Но вот один из них сделал шаг вперёд. Невидимое животное с фырканьем метнулось в сторону. Мужчина Табунды, тот, что сдвинулся с места первым, упрямо сведя брови, узкие и острые, как лезвие каменного ножа, безрассудно устремился вперёд. Мгновение — он исчез за кустами.

Двое других не последовали за ним; не все рождаются героями. Тот, кто ушёл, был виден ещё некоторое время за кустами. Он казался высоким, хотя был только сухощав, как и все мужчины племени. Лицо его обрамляла негустая бородка, скрывавшая худобу щёк. Камень в форме рыбы с дыркой, просверлённой током воды, надетый на толстую жилу, лежал ниже углубления на шее. Сейчас эта ямка бешено пульсировала. Он уже знал, что отныне среди племени ему будет имя Вышедший Из Леса. Потому что он в самом деле первым достиг его пределов.

Совсем иная страна начиналась за кустарником. Местность была ровная, немного волнистая, вплоть до цепи холмов, теряющихся в дымке. Клубы рассветного тумана ходили над всей долиной, словно она дышала. Птичьим хором звенели дальние островки рощ.

— Лу! Лу! — завопил охотник остальным.

Возглас радости, первое человеческое слово, раздался над счастливой долиной. Травы из-за редких стволов поднялись перед отставшими, как бьющие струи. В невысоком солнце стебли блестели крупной росой. Что-то удивительное по цвету, по запаху, по простору — никогда не виданное открылось перед ними, пьянило и ошеломляло их. Все трое были молодые охотники, ни они, ни их отцы не знали степей — и теперь стояли потрясённые!

Люди Табунды пробыли в долине до полудня, а когда воздух очистился, увидели дальний хребет с огромной белоснежной горой, словно плавающей посреди небес. Что это такое, они ещё не знали, как не знали и их предки, которые вышли из обширной низменности, ставшей впоследствии морем.

Сборщицы клубней, услышав благую весть, поспешно вернулись в стойбище с пустыми руками, но никто не поставил им этого в вину.

Племя стало готовиться к дальнему переходу; всем хотелось, чтоб новое солнце застало их уже в пути. Почти до рассвета горели охранительные костры, и дозорные время от времени ударяли в табунду, словно отгоняя злые силы, которые могли надвинуться на стойбище. Впрочем, сознание человека не слишком перегружалось фантазией, в людях Табунды преобладали прямодушие и бесшабашность несокрушимо здоровых людей. Загадки мира стояли перед ними ещё в столь малом количестве, что они проходили сквозь них, как сквозь рассветную дымку, — она не застилает зрения! Взгляд их был ясен и направлен лишь на ближние предметы.

Они не так уж скоро прикочевали к обетованной опушке. Лес словно не выпускал их: каждую ночь бушевали грозы, сверкали молнии, и то одно, то другое высохшее дерево с грохотом падало на раскинутые ветви, будто убитый охотник. Ведь и деревья, как люди, умирают от ран и болезней…

Племя двигалось медленно, но смельчаки всё чаще охотились на равнине и приносили оттуда незнакомых животных. Они возвращались позже остальных, утомлённые, кичливые. Неизъяснимое блаженство примешивалось к стуку сердец тех, кто побывал на просторе, словно их богатырские грудные клетки тоже превращались в певучие гудящие табунды…

Перед Одамом равнина предстала впервые под шелковистым тёплым дождём. Он долго вдыхал её здоровый, свежий ветер, запах холмов и луговин, одетых травами. Было непривычно и странно чувствовать себя видимым отовсюду; невольно он ещё попятился к деревьям. Но не сравнимый ни с чем безбрежный дневной свет уже захватил его, и он стоял, приоткрыв рот, чтоб дышать светом, как воздухом.

Эти мгновения облегчающей свободы прояснили ему что-то и в нём самом. Ведь с того дня, как он коснулся Лилит, жизнь его стала трудной и путаной. Он сделался угрюм и неловок. Уходя с охотниками, то и дело оступался; сухие ветви с треском ломались под его ступнёй. Наклоняясь над лесным ручьём, он медлил утолить жажду, потому что ему повсюду мерещились бегучие глаза Лилит. Прежний крепкий сон сменился прерывистым забытьём, и, когда он просыпался по нескольку раз в ночи, ему стоило большого труда не вскочить и, слепо расталкивая спящих, не кинуться на поиски девушки.

Пламя желаний заставило его потерять благоразумие. Хотя это случилось не вдруг.

Однажды Лилит прошла от него в трёх шагах, не заметив. Взгляд её был напряжённым, ушедшим в себя. И такими же, словно невидящими, руками она небрежно сжимала скорлупу большого ореха; серебряные капли падали с доверху налитого сосуда. Они взблескивали на солнце и жужжали, как рой пчёл. Жужжание, разумеется, наполняло только уши Одама. Он стоял неподвижно, пока Лилит проходила мимо, подобно сухой зажжённой огнём ветви, — ему палило губы! Но когда она скрылась, он со стоном припал к земле, на которую брызнуло несколько капель из её сосуда, пытаясь охладить щёки этой призрачной влагой… Смутно и странно было у него на душе.

Лишь здесь, на равнине, он наконец понял, чего хотел: он хотел одну Лилит! Хотел, чтоб она заботилась о его огне и собирала ему коренья, пока он уходил с мужчинами на охоту. Сладкий миг возвращения к ней внезапно встал перед ним так ярко, словно они прожили рядом, в телесном единении, уже долгие годы: вдвоём разжигали костёр, скребли свежую шкуру и засыпали потом на ней, чувствуя боками приятную теплоту меха и тлеющих углей…

Хотя люди Табунды не принуждались к брачным союзам, но и не были вовсе свободны в выборе. Существовали сложные кровные связи. Влияли соображения родичей при обсуждении возраста, здоровья, личных заслуг и способностей жениха и невесты. Среди всех этих подводных камней, хорошо известных взрослым, но пока неведомых Одаму, предстояло ему начать путь, чтоб достигнуть цели: получить Лилит из рук старейшин и себя отдать ей, со всеми теми церемониями, которые сопровождают брачное торжество.

Правда, Лилит, прежде чем её можно будет сватать, должна пройти ещё обряд взрослости, который издревле заключался в том, что девушку лишал девичества тот любой наиболее удачливый мужчина племени, который сумеет первым проникнуть к ней через оградительный кордон женщин.

Это был весёлый, озорной, почти спортивный обряд, где состязались не только в ловкости и хитроумии, но и перебрасывались остротами, блистали умением петь, танцевать, находчиво награждать друг друга прозвищами и вообще всячески изощряться в веселье. Пассивная роль отводилась только одному существу: самой девушке, которая, прежде чем стать полноправной женщиной, свободной в решении общих дел племени, должна прожить последние часы своего детского возраста в абсолютном повиновении. Голос её не раздавался в общем гаме. Она сидела в полутьме шалаша и ждала того, кто войдёт к ней.

Весёлая свалка, а иногда и целые побоища разыгрывались перед входом, но к ней это доходило подобно шуму волн ко дну водоёма.

Она ни в чём не участвовала и никого не выбирала. Да и мужчина, впервые познавший эту юницу, не имел на неё особых прав. Даже если ночная мистерия не проходила бесследно, отцом ребёнка считался последующий супруг, а не он, состязатель.

Одам вовсе не ощущал неприязни к будущему кратковременному сопернику. Но мог ли он ждать спокойно этого обряда теперь, когда они с Лилит нарушили запрет и тайно провинились перед племенем? Его ужасала тяжесть наказания, которая по обычаю должна обрушиться на Лилит. Спасение только в одном; именно он должен оказаться впереди всех и войти в шалаш. Так же, как впоследствии только он станет мужем Лилит!

С равнины Одам вернулся с добычей. Хотя острый рог козла пропорол ему мышцу, но рану присыпали золой, и теперь Одам, слегка ослабев от потери крови, находился тем не менее в приподнятом, почти опьянённом состоянии подвиг всегда придаёт человеку ощущение неиссякаемой силы! Он впервые вернулся в стойбище не вместе с охотниками, а в окружении их и тотчас отправился разыскивать свою мать. Не потому, что был с ней особенно близок, но именно женщины хранили в племени чистоту кровных связей и знали все тонкие счёты родства.

Мать сидела на песчаном бугорке, плетя из ивового лыка двойные верёвки для сетей. Этим занимались все женщины в свободное время; сетей нужно было очень много, они легко рвались: коряга или крупная рыба без труда пробивали брешь.

Увидев Одама, мать не прекратила своего занятия, лишь сжала рот, уже слегка запавший, ожидая, что он скажет. С годами лицо её стало худым, и брови, сходящиеся у переносицы, придавали ей мрачное, а порой исступлённое выражение.

Одам положил на бугорок часть печени, которая полагалась удачливому охотнику. Мать вежливо приняла дар. Она не удивилась, что подросший сын думает о женитьбе. Началось перечисление подходящих девушек. Имени Лилит среди них мать не назвала. Одам подумал сперва, что это из-за её возраста, и обеспокоенно прервал: нет, он не стремится стать чьим-то мужем немедленно, готов обождать, пока подрастут… Он назвал несколько ровесниц Лилит. И опять её имя, которое обожгло ему нёбо и остановило кровь, для матери прошло незамеченным. Обстоятельно, со свойственной женщинам страстью к сватовству, она продолжала разбирать достоинства других девиц. Одам ёрзал в нетерпении. И тут его постиг удар, всю необратимость которого он полностью даже не осознал сразу: его брак с Лилит невозможен! Они принадлежали к общей ветви родства.

Он слушал мать ещё какое-то время, потом поднялся и ушёл, унося на спине, как ношу, её пронзительный взгляд.

Отказаться от женщины, когда в мечтах он прожил подле неё целые счастливые годы? Когда каждый его сон кончался мигом их счастливого единения — разве это когда-нибудь удавалось мужчине раньше или позже Одама?!

Несколько дней он ходил в угрюмом молчании. Такое состояние предшествует действию или убивает волю окончательно. Покладистый, не свойственный бунтам нрав Одама скорее заставлял предположить последнее, и так бы оно, может, и случилось в конце концов, если б не существовало самой Лилит!

Ведь её обуревала жадность к будущему! Она тоже стремилась к Одаму, словно он был магнит: его прикосновение оставалось в памяти жгучим, как жало осы. Весь тот страх и освобождение от страха, которые так потрясли её при нарушении запрета, заставляли связывать именно Одама с переполнением внутренних сил. Ей казалось, что, прилепившись к нему, она обретёт наконец счастливое успокоение.

Лилит изменилась не только внутренне, но и внешне. Чёрные волосы, которые она перестала смазывать глиной, развевались теперь наподобие птичьего крыла, и, когда она проходила мимо, все смотрели на неё со смутной тревогой, словно в самом деле она могла вот-вот подняться и улететь.

Красота Лилит, этого подростка, притягивала многих. Мужчины смотрели ей вслед, она волновала сны. Старейшины уже многозначительно переглядывались за её спиной. Наконец обряд взрослости для Лилит был назначен ими на третий день после выхода из леса.


Лилит сидела во мраке шалаша с бьющимся сердцем, пытаясь разглядеть в щели, кому же сопутствует удача. Но женщины окружали её слишком плотным кольцом. Иногда лишь выкрикивались имена нападающих.

Среди состязателей особенно выделялся Тот, Кто Первым Вышел Из Леса — он не ошибся, теперь его называли именно так. О, как он изменился с тех пор! Взгляд его сквозил холодом, как чёрный камень, не согретый солнцем. Он был намного старше и сильнее Одама; и упорство, с которым он устремлялся к шалашу, заставляло Одама напрягать изворотливость.

Женщины, которые сначала лишь хохотали, отталкивая многих искателей, теперь невольно подчинились азарту двоих: крепкие руки били наотмашь, всё чаще мелькали свежие ссадины, появились первые капли крови…

Из тьмы каких веков пришёл этот обычай: оборонять женщину от мужчины? Ведь уже и праматерям Табунды никто не угрожал обидой; они были равноправны, как это могло лишь быть при общей скудной и убогой жизни племени.

Давно ни одна девушка не привлекала столько внимания, как Лилит. Была ли она красавица? Понятие красоты меняется со временем. Мужчины Табунды, желая сказать приятное своим женщинам, говорили: плечи твои широки, а грудь упитанна.

Старейшины племени с беспокойством следили за разгоревшейся борьбой: ожесточившись, можно нанести серьёзное повреждение. Правда, это ведь был первый праздник с тех пор, как они вышли из леса! Перед ними лежали теперь степи и цепь холмов, откуда всегда можно оглядеться, легко отыскать добычу, составить ясное представление о местности. Стойбище разбили на опушке; их овевал здоровый воздух предгорий, а рядом, в оставленных лесах — болотистые озёра в изобилии снабжали съедобными клубнями; коренья неизвестных степных трав употреблялись пока с осторожностью.

Как же было не отпраздновать долгожданный исход из леса вместе с совершеннолетием такой девушки, как Лилит? И старейшины, не вмешиваясь, одобрительно кивали головами, гордясь женщинами Табунды, которых можно заполучить лишь с таким трудом.

По условиям игры мужчины не должны наносить ответных ударов; они могли пробиться только тяжестью тела.

Женщины заметили целеустремлённость Вышедшего Из Леса — и стена их сплотилась ещё крепче. Его собственная жена с попеременными криками ревности и жалости наносила ему удары. Ей смутно припомнилось, что её самоё он не добивался с такой ожесточённостью. И всё-таки она была возбуждена и весела, как и остальные: исполнялся древний обряд — новая женщина вступала в племя.

Одама вскоре оттеснили от центра борьбы. Соперник неумолимо, словно таран, вновь и вновь бросался под удары, разрывая вереницу защитниц шалаша. Уже и остальные невольно отступились, следя за единоборством. У Одама в изнеможении опустились руки. Но он стоял неподвижно ровно столько, чтоб на него перестали обращать внимание вовсе, и тогда отчаянным, молниеносным прыжком кинулся под ноги тем, кто стоял сбоку, разбивая себе грудь и лицо о выступившие на поверхности корни…

Раздался единодушный вопль растерянности и досады; его могли ещё оттащить от самого отверстия шалаша, но старейшины видели, как Лилит протянула руку, — и ударили в барабан, возвещая, что обряд окончен.

А ведь и соперника отделяло от Лилит всего полшага! Он метнул на Одама тёмный холодный взгляд, полный ярости, но тотчас отвернулся с принуждённым смехом. Жена, готовая всё простить, положила руку на его кровоточащее плечо. Они вместе отошли прочь. Вскоре и голоса остальных отдалились. Солнце зашло, вспыхнули праздничные костры, готовилось обильное пиршество. До Одама и Лилит больше никому не было дела.

Некоторое время в шалаше слышалось только тяжёлое прерывистое дыхание юноши: он видел нечто тёмное в углу, это была, конечно, Лилит. Но она не сделала движения к нему.

— Говори, — прошептал Одам, облизывая разбитые губы. — Когда я слышу твой голос издали, он пахнёт, как ветвь с цветами. Если же ты обратишь его ко мне, он наполнится соком плодов.

Он заговорил так потому, что гортань его пересохла. Речь Одама была проста и предметна, как и сама мысль.

Лилит поняла и молча протянула выдолбленный сосуд. Одам надолго припал к нему. Глаза его привыкли к темноте, он уже различал смутное пятно лица и чёрные — черней самой ночи — волосы Лилит. После утоления жажды в нём вновь зашевелилась горестная мысль: ведь сегодняшняя ночь должна остаться единственной в их жизни! Уже следующее утро разведёт их с Лилит навсегда. Любовь для Одама значила только одно: он спешил получить то, что хотел. Его ум оставался во многом животным умом, всецело следуя инстинктам, способность рассуждать ещё только-только появлялась в нём. Он протянул руки к девушке, стремясь привлечь её к себе. Но она отстранилась.

— У меня только одно сердце, — сказала она глухо. — Пусть и у тебя не будет двух.

А это означало: не лги, не скрывай, не притворяйся.

— Ты знаешь? — пробормотал Одам упавшим голосом.

— Да, — ответила Лилит.

И вдруг она зарыдала. Не так, как хнычут дети. Что-то похожее на яростный крик зверя было в её плаче. Мимолётная радость предстоящей ночи отступила от Одама. Он почувствовал, что с потерей Лилит лишается всего. Мысли заметались с лихорадочной быстротой.

— Лилит! — воскликнул он, беря её за руку. — Дух двоих сильней, чем одного!

Это была простая формула ободрения: ведь он ещё не знал, как поступить. Но Лилит поняла его иначе.

— Да, дух двоих силён, — подтвердила она, и в темноте стало видно, как диковато вспыхнули её глаза. — Когда мужчина и женщина хотят друг друга, их нельзя разлучить. Мы уйдём из племени.

Решение осенило Лилит внезапно. Но в тот же миг словно всё затвердело внутри неё — так она сделалась непреклонна!

У Одама же вначале захватило дух от одной этой святотатственной мысли; разве он когда-нибудь слышал, чтоб бросали племя по своей воле? Человек Табунды от рождения принадлежит племени, живёт и умирает по его законам. Но рядом с Лилит он ощутил в себе исполинское мужество: даже такую страшную жертву готов он принести своей приязни!

— Хаг, мы уйдём, — сдавленно повторил он.

Они разобрали стенку шалаша, обращённую к лесу, и выскользнули наружу. Первые шаги проползли, подобно змеям, потом побежали пригнувшись, почти доставая руками до земли. Свет костра заметно отдалялся, звук праздничного барабана становился еле слышен. Вокруг них шумел лес, не переставая, как прибой о каменистый берег. Деревья — высохшие или поражённые молнией падали позади с тяжким грохотом; их ветви, цепляясь за соседние кроны, устрашающе трещали. В непроглядной темноте то и дело раздавался звериный вой со вскрикиванием, наполняя сердца тоской: человек не создан для ночи, он порождение дня! С темнотой ему надлежит укрываться в убежище.

И, однако, они бежали в лес, прочь от огня и защиты. Матерное, это был один из первых бунтов против того, что принято считать добродетелью. Добродетелью племени Табунда издревле было повиновение его обычаям: ведь именно они сплотили людей, помогли им уцелеть в борьбе с природой. Законы — для всех времён механизм необходимый, хотя и суровый. Но такими же необходимыми оказались впоследствии и вспышки неповиновения — черновые наброски будущих законов, более справедливых для новых людей.

Одам и Лилит пустились в ночной лес, полностью отрешившись от благоразумия; они поручили себя инстинкту. Разум не заменяет собою всего: когда он не может подсказать выхода, оставляя человека на краю гибели, тут-то и воскресает инстинкт с его последней отчаянной попыткой сделать невозможное.

Одам и Лилит бежали без остановки, не углубляясь в чащу, но и не выходя на открытое место. Рассвет застал их у подножия каменистой гряды. Деревья группами росли то на широких уступах, то по крутым скатам, и тогда казалось, что они стоят вниз головой.

Первые лучи солнца упали на обнажённые скалы: они сделались красно-бурого цвета. Белоснежная, почти четырёхугольная гора, видимая с равнины у стойбища, главенствовала и здесь над дальним хребтом, только выдвигала другое своё исполинское плечо. Под его защитой долина маленькой реки блаженствовала в безветренной, почти тепличной атмосфере. Но едва поворот течения уводил её из-под охранительных стен, почва становилась тощей и не производила ничего, кроме горьких трав да жидкой акации, а по откосам росли сухощавые кусты красноватого оттенка.

Даже не осмотревшись хорошенько, лишь найдя подобие крова, Лилит и Одам вздохнули с облегчением: появился приют, спасение от хищников, укрытие от непогоды. Они были голодны, но утомление пересилило: войдя в пещеру, сухую и без запаха зверя, они тотчас заснули, как дети, уткнувшись лицом друг в друга.

Синий день пламенел над ними; бесчисленные насекомые трещали и свиристели в травах, грелись на солнце непуганые ящерки, птицы и травоядные жили своей обычной дневной жизнью, но Лилит и Одам проснулись перед вечером лишь затем, чтоб оградить вход в пещеру частоколом.

Они напились из близкой реки, отыскав её по влажности воздуха и жирным травам на берегу. Затем поспешно вернулись под защиту камней — наступали сумерки, самое опасное время: без оружия и без огня страшно сделать даже шаг!

Они были терпеливы к голоду, хотя прошло уже более суток с тех пор, как они что-то ели. Но оба снова молча легли на охапку свежей травы, застенчиво касаясь друг друга пальцами, За короткое время приключилось столь многое, что они не знали даже, как и о чём теперь говорить? Мечты их были бедны, но, когда они брались за руки или трогали друг друга плечами и коленями, через ощущение тёплой кожи словно передавалось и движение их внутренних токов — сигнал дружелюбия, подкреплявший скудный язык слов.

Крупные звёзды затеплились над частоколом. Всё вокруг вновь наполнилось рычанием и фырканьем и звуками погони. Разыгрывалась обычная трагедийная ночь дикого леса — время страха, но не любви. Одам и Лилит замерли за убогой оградой. Так они провели несколько бессонных часов, чутко ловя ближние шорохи. Лишь перед рассветом внутреннее чувство подсказало им, что опасность миновала, они немедленно заснули, проспав почти до восхода солнца.

А утро принесло свои заботы. Надо было подумать об оружии и еде. Теперь они очутились совсем одни, без чьей-нибудь помощи и поддержки, как первые люди на Земле!


Земля переживала своё младенчество. Все три её лика были ещё гладки: плуг не прошёлся по почве, оставляя первые морщины, киль корабля не взбороздил безмятежность вод, а винт самолёта не пропорол воздух. Но радость поиска была одной из самых животворящих сил в человеке! Она создавала ощущение полноты бытия. Первый шаг вдохновлял на следующий.

Человек — бесстрашное, выносливое создание. Стихия борьбы за жизнь, бушевавшая вокруг него, была его родной стихией. Близость к простым законам — когда убивают ради пищи, а не из ненависти — формировала его ум, сметливый, но не коварный. Зверь не казался врагом, он был скорее собратом, который может в тяжёлое время спасти от голода; а в сытое они расходились, не тронув друг друга. Первые тотемы могли появиться как порыв благодарности, а вовсе не из желания умилостивить страшные силы природы. Ведь люди по-своему хорошо знали тогда окружающий их мир. По следам животных они находили воду; подобно птицам, устраивали ночлег на деревьях. Мир разумных и неразумных существ не разграничивался ещё так резко.

И люди уже тогда создали общество, которое представляется нам теперь примитивным и промелькнувшим так быстро, как искра в серой предрассветной мгле, а на самом деле оно обнимало эпоху в истории самую длительную. Ведь человечество, едва родившись, сделало свой первый шаг именно в коммунизм; тогда были заложены основы всех последующих установлении, возникла речь, пробились начатки культуры, появились первые приёмы техники, медицины и искусства. И всё это шло на пользу объединённому человечеству. Неважно, что оно было ещё так малочисленно!


Утром разразилась гроза. Мутные ручьи, грохоча камнями, побежали с недалёких гор. Всё живое попряталось, водяное небо накрыло землю, капли падали мелко и быстро, словно отовсюду раздавалось тиканье насекомых. Но вот туча прошла. Тьма и печаль, которые охватили природу, как бы утекали сквозь дыру в небосводе: всё больше и больше появлялось на нём белых и голубых пятен. Наконец косой луч умытого солнца прошёл по мшистым камням, они стали куриться паром, земля заиграла мелкими лужами. Деревья, как звери, стряхивали с себя воду.

Лилит и Одам стояли у отверстия пещеры: новый мир омылся для встречи с ними! Они были счастливы.

Но вдруг оба насторожились: послышалось лёгкое шуршание. Под деревом, копошась в сбитых недавней бурей ветвях, паслось небольшое стадо козерогов. Тусклая песочная шерсть самца почти сливалась с серым стволом. Его могучие широкие рога, двумя полумесяцами закинутые за спину, казалось, вовсе не отягощали головы — она чутко поворачивалась по ветру, ловя враждебные запахи. Самки и козлята паслись спокойно.

Одам сжал узловатую дубинку — другого оружия у него пока не было — и с воинственным криком выскочил из укрытия.

— Ухр! Ухр!

Козероги метнулись в сторону, камни служили им укрытием. Начался неравный бег: человек не знал местности, звери уходили.

Но Одам преследовал их терпеливо, как все охотники Табунды. До тех пор, пока ворон, вещая птица, похожая на жжёную головешку, с синим белком вокруг карего глаза, поводя острым крылом, отрывисто вполголоса не прокаркала над его головой, словно мурлыкая: время охоты кончилось. Наступал жаркий полдень.

И, уже спускаясь обратным путём по склону, разозлённый неудачей, Одам вдруг оцепенел: в трёх шагах от него, в жгучих густых травах, уткнувшись мордой в камень и выставив один кривой, похожий на клык рог, спал козерог-одиночка, утомлённый зноем…

Мускулы Одама переливались и шевелились, как змеи. Он тащил первую добычу, которую одолел без помощи сородичей. Он нёс её для Лилит.

Но когда она навстречу ему примчалась почти вприпрыжку, с тем открытым громким смехом, который Одам любил у неё с детства, боднула его в плечо, как бы приглашая порезвиться и отпраздновать удачу вместе, — он нахмурился и отстранился. Что годилось для любовных игр, те ласки и вольности, которые они позволяли себе в темноте, вовсе не подходили к серьёзному делу добывания пищи.

Он направил взгляд мимо неё и прошёл к месту, где следовало разложить костёр: огонь — дело женщин. Одам начал свежевать тушу, как будто был один. С детства он видел, что так поступали все охотники, какие бы похвалы и славословия ни сыпались вокруг на них. Лилит стояла в недоумении. То, что он впервые оттолкнул её, ещё не обидело. Она помедлила только секунду, прежде чем приняться за извечные обязанности женщины. Но какая-то часть радости ушла из её сердца.

В тот день они были сыты как никогда. Зверь принадлежал им целиком; возле не было стариков и детей, которым в племени отдавались лучшие куски.

Они сами насыщались печенью и нежным жиром почек, выуживали из костей мозг, разгрызали хрящи. Они опьянели от пищи и, удалившись за частокол своей пещеры, оставили за оградой тлеющие угли, которые ещё долго пугали ночных хищников, привлечённых следами человека и запахом крови.

В темноте к Лилит вернулся прежний Одам: насытившись мясом, они не могли насытиться друг другом. Одам вспомнил охоту, был полон ею и горд. Лилит подсказывала слова, когда ему их не хватало. Она угадывала даже то, что он не мог вспомнить, словно сама подстерегала зверя и, метнув дубину, слышала изумлённый болезненный хрип животного. Они уснули блаженно. Страна снов мало рознилась от их дневного мира. Они все так же охотились, готовили пищу, искали ночлег. Ничего непонятного не случалось ни наяву, ни в сновидениях.

Травянистые предгорья с купами деревьев и близкой рекой они застали в самую благодатную пору: созревали плоды, кусты пестрели ягодами, звери водили подросших детёнышей на водопой. Правда, уже не было сладких весенних стеблей, но зато завязывались мучнистые клубни, а под деревьями сохранилось много прошлогодних орехов и желудей. Лето обещало быть счастливым и сытым.


Первое движение пальцев Лилит казалось почти неосмысленным: голубоватая глина мягко растягивалась, округлялась, подобно облаку, у которого ветер меняет очертания. Лилит запрокинула голову. Взгляд опускался по склону горы — и на гладкой глине возникли углубления, похожие на горный пик. Но тотчас превратились в ствол дерева. Потом появился козерог с закинутыми на спину рогами. Взгляд её больше не блуждал, он сосредоточился на грубом торсе, на подгибающихся задних ногах. Это было подобие живого, но такое нелепое! Она захотела разрушить его тотчас.

Но зверь уже двигался, вынюхивал, угрожал. Цвет и мускулы играли на боках… И вдруг всё остановилось: зверь напрягся, но не исчезал, он был в бегу — и неподвижен!

Одам смотрел через её плечо на плоский влажный блин, на острый камень в перепачканных руках. Линия пошла по комку глины, и контуры головы, спины, брошенных вперёд копыт предстали перед изумлённым Одамом: ведь он знал этот осколок кварца, отброшенный им за ненадобностью при выделке наконечников. А теперь, оказывается, камень способен на странное; он удержал зверя!

Глина высыхала, рисунок твердел. Одам нахмурился и отвернулся. Лилит опустила голову, чёрное крыло её волос, свесившись, прикрыло лицо. Одам медленно побрёл прочь; бесполезное, ненужное женщине занятие — чертить по глине камнем — чем-то задевало и оскорбляло его.

Но Лилит не взглянула ему вслед; её губы были полуоткрыты, ноздри шевелились, она продолжала вдыхать запах полусырой глины. Она не смела тронуть бегущую линию; зверь продолжал жить. Она боялась спугнуть его. Наконец она закинула голову, чтобы вздохнуть поглубже, и увидела стремительный силуэт улетающей птицы — линия вытянутой головы с острым клювом, острый хвост.

Ощущение всемогущества вспыхнуло где-то внутри неё мгновенно, подобно искре. Она стёрла бегущего зверя, выровняла поверхность и тем же камнем, сама не зная как, несколькими линиями воссоздала улетевшую птицу. Невозможно было не узнать её: клюв, крылья, хвост… Лилит засмеялась. Уходящий Одам слышал её смех, но не обернулся.

Тогда из мягкого кома, ставшего вновь бесформенным, Лилит слепила человеческую фигурку. Задумавшись, стала намечать лицо, руки… Перед её мысленным взором стояла мать, едва дожившая до двадцати четырёх лет. Все люди Табунды умирали рано; они рождались выносливыми, но уж если заболевали, то напрасно родичи лили на открытую рану кипяток, заставляли больного сутками дышать дымом костра, поили настойкой муравьиной кислоты…

Мать Лилит ушла на ту сторону мира на рассвете, когда еле держалась на небосводе последняя звезда, названная за это Сердцем Дня. Тело привязали к бревну и пустили по течению лесной реки. Женщины, плача, кричали вслед похоронную песню:

В день нашей смерти

Приходит ветер,

Чтобы стереть

Следы наших ног,

так пели женщины.

Ведь если бы этого не было,

То казалось бы, что мы

Всё ещё живы.

Поэтому приходит ветер,

Чтобы стереть следы наших ног.

Узкое лицо матери с выдающимся подбородком и припухлыми губами — теми вытянутыми трубочкой губами, которые так напоминали у её дочери надкушенный плод! — это материнское, давно мёртвое лицо и её волосы, разделённые по темени на две волны, никогда не уходили из памяти Лилит. Впалые щёки, высокие скулы, летящий вперёд взгляд — странно, как много и как мало взяла от всего этого дочь!

Вечерами, вспоминая мать, Лилит смотрела на звёзды. Выросшая в лесу, она никак не могла привыкнуть к их обилию и следила их течение терпеливо, безмолвно, как погружают взгляд в струи воды.

Одама же небо оставляло равнодушным. Когда зажигалась первая звезда, это было лишь знаком, что скоро на охоту выйдут ночные звери, а день человека окончен. Дремота склеивала ему веки, он устраивался поудобнее и засыпал.

Лилит слушала поступь мягких лап, падение плода, крики сов.

— Оа, — тихо звала она.

Её молодой муж не шевелился. Среди многих звёзд одна, становящаяся с каждым вечером всё крупнее и ярче, словно кто-то подкидывал в неё хворост, смотрела ему в лицо. Он не обращал внимания.

Всё было смутно. Какая-то жажда палила изнутри, чувство, столь неоформившееся и странное, что в конце концов оно утомляло Лилит и она тоже засыпала.

— Какие сны повисли на твоих ресницах? — со смехом спрашивал Одам поутру.

Лилит знала, что он не верит ей и лишь подтрунивает, но не могла удержаться: её переполняло желание облечь в слова смутные грёзы.

— Одна из звёзд, самая большая на небе, вчера смотрела в твоё лицо, начала она и тотчас увидела, как гримаса неудовольствия скользнула по его губам: ему не нравилось, когда она впутывала его в свои выдумки. — Ты спал, а мне захотелось подняться повыше. Ведь небо плотно, как камень, если на нём такое множество костров! Звезда спустила свой луч, и я ухватилась за него, как за верёвку…

Одам невольно с опаской бросил взгляд на её тонкую руку, словно на ней до сих пор мог остаться след от серебряного лезвия звезды. Но тотчас рассердился и на себя, и на Лилит. Ведь он делил все вещи и явления на два ряда: те, которые он знал — и тогда уже знал их очень хорошо: съедобны они, враждебны, опасны, полезны ли, — и те, которые не знал, которые ему были не нужны и ничем не угрожали. О них он просто никогда не задумывался. Нет, он не намерен был слушать россказни Лилит, опасаясь хоть в чём-нибудь уступить ей внутренне. Тогда, он чувствовал, у него не останется опоры; его завертит, понесёт по течению каких-то иных мыслей и представлений, которых он не мог предвидеть, не понимал, а следовательно, чурался.

Утром он уходил на поиски камня для топора и наконечников. Камень нужен был «сырой» — не высушенный солнцем. Одам знал, что такие камни выкапывали из земли, но, пожалуй, можно отколоть и от пласта, подобрав острые осколки?

Лилит же весь день оставалась возле пещеры. Она сделала углубление для очага, а свод над ним обмазала глиной. Тут-то она впервые и заметила, что глину можно растягивать, придавая комку разную форму. Это было её собственное открытие; люди Табунды не лепили горшков, сосудами служили бычьи пузыри, скорлупа, выдолбленное дерево, сшитая кожа, мелкого плетения корзины. Понемногу у Лилит собрался полный набор домашней утвари. Одам подарил ей нож из пластины сланца — широкий, с просверлённым отверстием, чтоб она могла подвесить его к поясу.

Поблизости от своей пещеры она ставила силки на мелких животных, собирала жёлуди, которые толкла потом каменным пестом. Чтоб испечь лепёшки, она выкапывала круглую яму, на дне её раскаляла камни, покрывая их густым слоем листьев. Раскатанное тесто снова засыпала листьями и слоем земли, а наверху разжигала костёр. Наутро был готов хорошо пропечённый свежий хлеб, иногда с начинкой из ягод, рыбы или земляных червей, и они съедали его целиком.

Одам и Лилит впервые никому ничего не были должны. Они оказались вдруг свободны, свободны от всего, словно находились в пустыне.

У Одама это вызвало озабоченность. Инстинктивно он ещё оглядывался: если поблизости нет людей, то, может, найдётся хотя бы тотем — диковинный камень, дерево, неизвестный зверь, к которому можно прилепиться душой? А Лилит мечтала, что над ними загорится теперь новое солнце, иное, чем над людьми Табунды! Жарче или тусклее? Как они заслужат.

Нельзя слишком осуждать Одама за косность: он держался того, что знал. У него ещё не было примеров для сравнения; никакой опыт минувших веков не руководил им. Он цеплялся за крохи своего прежнего знания так же естественно, как естественно Лилит переступала старое.

Когда Одам возвращался, она опрометью бежала за свежей водой к реке — и вдруг начинала следить за стайкой голубых рыб. Входила за ними в воду, шла, шла, пока волна не касалась губ или Одам, тщетно дожидавшийся её у пещеры, не начинал звать её. Она смущённо выходила на берег, вода стекала с её волос, руки были пусты. Ведь она не охотилась на рыб, она просто смотрела на них.


Зимние и летние месяцы, как большие и малые волны, перекатывались, погасая. Ощущение времени, конечно, существовало у Одама и Лилит, но точный отсчёт его начался намного позднее, это было уже завоеванием мысли. А мысль идёт по ступенькам. Шаг за шагом. Как и человек.

Хотя язык племени Табунды был скуден, всё вокруг уже было названо людьми: небо называлось небом, а вода — водой. Разве только отвлечённости недоставало. Съедобные коренья, которые попадались Лилит изредка, не назывались ею, запоминалось лишь частное: кислица, сладень, горький лист. Множество хищников просыпались в лесу в час сумерек и с рёвом выходили за добычей. Но если они не угрожали человеку, то что в них?

Это было время бурного словотворчества! Почти каждый день приходилось натыкаться на новинки. Лилит и Одам следовали ходу своих младенческих ассоциаций. Некоторые слова задерживались в памяти, но чаще вспыхивали и гасли, подобно искрам. Уже через несколько дней знакомая вещь оборачивалась новым свойством, получая и новую кличку. Так, небо могло быть светлым. Водяным при дожде. Страшным, если гремел гром. Для нас оно тоже разное, но вместе с тем неизменно остаётся «небом». А для современников Лилит существовали как бы отдельные стихии, часто враждебные друг другу: страшное небо пожирало необъятной пастью светлое. Но, в свою очередь, побеждалось водяным небом и, омытое потоками дождя, возвращало людям безоблачное, голубое.

Лилит и Одам употребляли много глаголов, которые вертелись вокруг ежедневных нужд. Но не было слов просто: «есть», «пить», «прятаться», «чуять запах». Каждый раз это был специальный глагол: «пить воду холодного ручья», «прятаться от лохматого зверя», «чуять запах дерева, растущего одиноко».

Лилит и Одам жили скорее в мире запахов, чем в мире цветов и звуков. Не только тонко ощущали их, но и страстно привязывались: Лилит натиралась диким укропом, собирала полынь, сушила бальзамические корни.

Слова «любить» не было в языке Табунды. Сила влечения выражалась особыми словами, подобных которым не сохранил ни один современный язык. Для смерти чаще употреблялся иносказательный образ: «уйти на ту сторону мира», «уйти с водой». К смерти примыкал сон. Сны — краешек приоткрывшейся тайны. Они похожи на вести из-за гор: всегда существовало представление о прекрасном, которое находится где-то далеко…

Но напрасно было бы искать в языке Табунды нравственные понятия! Добро и зло определялись силой. Грусть, жалость, воспоминания — всё это существовало, конечно, только люди ещё не умели их назвать.

Одам собирался на охоту. Несколько дней их преследовали неудачи: ловушки оставались пусты. Запасы, собранные Лилит, иссякли, да ещё вблизи появились незнакомые следы крупного хищника — не он ли распугал всю дичь? Одам до рассвета укрылся недалеко от водопойной тропы, и действительно, с первыми проблесками солнца из-за груды лиловых камней показалась камышовая спина тигра. Он двигался легко, бесшумно, принюхиваясь к земле, и, наконец убедившись в безопасности, прилёг на каменное ложе реки, обнажённое сейчас засухой. Передние лапы у него были широкие, мощные, рыже-золотого цвета, а задние тоньше, в узких поперечных полосах. Налакавшись вдоволь, хищник зевнул, когти его зацарапали по камню. Он поднялся лениво и двинулся вдоль реки. Несколько дней Одам и Лилит боялись покидать пещеру, но следы тигра в окрестностях больше не попадались.

И вот теперь Одам спешно пополнял снаряжение; от куска кремня с помощью каменного отбойника отделял узкие и острые пластины. Он научился делать это одним ударом; возле него лежала уже целая груда заготовок, годных для ножей, проколов, отщепов и наконечников. Лилит же нацарапывала издыхающего быка на дротике — символ будущей удачной охоты. Орнамент, который представился бы нам только сочетанием наклонных палочек, на самом деле олицетворял силу и удачливость охотника: его копья и дротики должны лететь густо, как дождь! И куда от них спастись зверю? Изголодавшаяся Лилит вкладывала в своё искусство упорство и пожелание удачи Одаму.

Но вскоре она как бы забыла о назначении своей работы. Её зверь был могуч! Он шёл по равнине, слегка наклонив рогатую голову. Ветер нёс ему навстречу множество запахов — и Лилит невольно шевельнула ноздрями. Острый каменный резец сам собою опустился на её колени. Она повела вокруг туманным взглядом. Неподалёку качался цветок. В его крупную чашечку вползали пчёлы, цветок жужжал изнутри, и Лилит заслушалась, откинув волосы от уха. Она не замечала, как текло время — солнечное, летнее…

Лилит верила в своего зверя — маленького, крашенного охрой быка! Нужно было изобразить его издыхающим, а он всё шёл и шёл посреди равнины, не чуя опасности, — и Лилит вдруг стала проводить вокруг него ломаные чёрточки: это шумели травы! Они пахли мёдом и сытостью. Они даровали жизнь красношёрстому…

Она вздрогнула, потому что её окликнул Одам, который сделал это неохотно: он не должен заговаривать с женщиной перед охотой. Нет, она не стала прилежной женой, эта Лилит, которой он так добивался! Она не протянула ему молча дротик, а сидела и мечтала, уставившись перед собой. Его всё больше раздражала эта постоянная праздность и особенно то, что он был вынужден прибегать к помощи Лилит: ведь сам он не мог выцарапать кремнём никакого подобия даже самого слабосильного животного!

Не глядя, он взял у неё дротик и сунул его в колчан к остальным. Лилит знала, что этот заговорённый дротик полетит в самый ответственный момент, и чувствовала себя виноватой, предвидя неудачу: ведь она нарисовала спасшегося, а не сражённого зверя!

Она проводила Одама долгим взглядом, смиренно обещая ему про себя, что тотчас отправится подальше в горы, чтобы набрать мёда горных пчёл, поставить несколько ловушек для грызунов или отыскать гнездо с неоперившимися птенцами.


Лес, росший у пещеры, перевалил через холм. Лилит задержалась у начала оврага: здесь ещё можно было его обойти. Глинистый обрыв начинался безобидной ямкой, корни деревьев протягивали мост. А на изломе, прямо из земли сочилась светлая струйка. Лилит нагнулась и напилась. Вода оказалась терпкой, щипала язык. Крошечный каскад уходил под корни и только десятью шагами ниже снова появлялся, уже ручьём. Он не шипел, не булькал — он был ещё так мал!

Лилит забыла, зачем шла. Голод больше не мучил её. Её снедало любопытство. Она опять напилась воды, спускаясь с холма, но овраг стал глубже, ей пришлось цепляться за ветви и пучки трав. Вода набирала силу, в ней можно было уже омочить ступни. Дальше уровень её повысился до лодыжек. Лилит шла и шла, словно заворожённая; её потрясла внезапная догадка — ведь это была река! Та река, что течёт по равнине. А здесь было её лоно. Она, Лилит, дочь Ночи, видела рождение реки.

Смутные мысли овладели ею. Если река имеет своё начало, то где-то она кончается, как и лес? А где кончается гора, белая, упирающаяся в небо?.. На этом всё обрывалось. Она почувствовала себя утомлённой. Ей снова хотелось есть.

Лилит поднималась всё выше, мимо липких пахнущих деревьев, одетых иглами, как ежи. Под ногами сновали серо-жёлтые ящерицы с коричневым узором на спине. Одну ей удалось подшибить и испечь на сухих рододендронах. Росли вокруг водосборы, похожие на огромные лиловые колокольчики. На северном склоне попадались фиолетовые ромашки.

Воздух стал суше и холоднее, но под деревьями сохранялись тёплые островки. Лилит останавливалась под ними, чтобы согреться. Вдали она увидела неровное белое пятно. Как всегда, сталкиваясь с неожиданным, она помедлила, но не отступила. Пятно не двигалось; едва ли это было живое существо. Что-то в окраске успокаивало.

Лилит подошла ближе, присела на корточки и дотронулась. Палец наткнулся на холодное. Она ступила ногой: пятно подломилось, как скорлупа. В проломе виднелись одеревенелые травинки. Она сгребла полную горсть этой ломкой скорлупы, но с удивлением ощутила, что та мягка, невесома и, кроме того, исчезает на глазах: руки Лилит стали мокры, а больше ничего не было!

Однако на земле скорлупа оставалась. Лилит попятилась, обошла ломкое белое пятно и долго оглядывалась. Пятен попадалось всё больше. Они лежали такие безмятежные, сверкающие на солнце! Ноги уходили в них всё глубже. Смутная догадка, что и высокая гора, похожая на неподвижное облако над долиной, была вся сплошь составлена из такого твёрдого, пушистого, мелькнула у Пилит. Но ступни её зазябли, и у неё хватило здравого смысла не подниматься выше.

Это был поистине день чудес: она то и дело натыкалась на находки и счастливо избегала опасностей.

Так, на поляне увидела охотящегося питона. Люди Табунды ценили змеиную кожу в чёрно-жёлтых узорах. Она шла на колчаны для охотников, щеголихи вшивали её узкими полосами в одежду.

Но встреча с огромной змеёй могла иметь смертельный исход. Лилит притаилась за колючим кустом можжевельника. Питон быстро и часто высовывал узкий язык, поднимая свою изящную маленькую головку, так похожую на стебель с цветком. Перед ним сидел парализованный зверёк. Питон подтягивался к нему всё ближе. Красные змеиные глаза, неизвестно что видя вокруг себя в этот момент и чем пренебрегая, неподвижно горели по обе стороны головы…

И вдруг на змею обрушился враг — маленький хищник с воинственно поднятым хвостом. Гад заметался, пытаясь стряхнуть его. Но закус острых зубов на загривке не разжимался.

Лилит не стала дожидаться конца схватки. Она подползла к закостеневшему кролику, так и не очнувшемуся от предсмертного гипноза, добила его камнем и, перекинув за спину, как законную добычу, пустилась прочь. Возвращаясь, она сбилась с прежнего пути.

День кончался. Лилит беспокоилась и шла упругими, почти летящими шагами. Местность как будто понижалась; из рёбер горы выступал скальный камень, закурчавились кусты ежевики.

Внезапно вязкая жёлтая струйка, огибавшая муравьиные кочки по сухой земле, пересекла ей дорогу. Она омочила конец палки и поднесла ко рту. Это был дикий мёд, переполнивший дупло. Лилит опустилась на колени, ртом припала к дарованному яству. Только насытившись, она отыскала дупло, острым сланцевым ножом вырезала соты, столько, сколько могла вместить её заплечная корзинка.

День быстро угасал. Лилит вновь поднялась выше на безопасное место, к голым камням. Сосна, низкорослая, как горбун, шуршала на вершине ветвями. Это был безостановочный унылый гул. Лилит натаскала палой листвы, веток, сгребла валиком песок и устроилась у корней на ночлег. Даже мех мёртвого кролика грел её. Костёр зажечь она побоялась. Час за часом, то задрёмывая, то пробуждаясь, она ждала рассвета. Серые облака спутанной куделью уже клубились и дышали над горами. Самих гор ещё не было видно, они лишь вылуплялись из предутренней мглы.

Слоистые камни и мягкая земля под ногами казались единственной реальностью; облака летели вверху, как проливной дождь, купол неба пьяно валился набок. Шло отделение тверди от хлябей.

Смертный холод проникал до костей. Ветер трогал губы. Но дышалось свободно и гордо: весь мир лежал под ногами Лилит! И он был сейчас мал, с неровными пятнами лесов и пустошей.

Просыпались птицы. Единоборство вершины с тьмой, кончилось.

И вдруг в сером пепле неба, как огненный зуб, прорезалось солнце. Оно было простое и одинокое. Ни одного луча вокруг, словно поднялся мухомор из золы вчерашнего костра.

Лилит вскочила, вскинув затёкшие руки:

— Лу! Я вижу тебя, солнце!

Она никогда не бывала здесь раньше. В прогалине лежало узкое горное озеро. С вечера окутанное туманом, оно сливалось с неясным очертанием берега. Но утром вода стала гладкой, зеленовато-серой. По берегам валялись сотни разноцветных мёртвых бабочек; ни одна рыба не плескалась в озере. Лилит наклонилась — дно показалось ей кровавым. Она ступила в воду, которая была не выше колен, и вытащила комок с грубыми твёрдыми гранями. Он был окрашен красным. Поколебавшись, Лилит лизнула — и бурно возликовала. Ведь это соль! Найти соль — что могло быть драгоценнее?!

Теперь она уже не спешила домой: нужно сплести мешок. И пока она укладывала богатую находку, произошло необыкновенное.

Раздался мерный странный треск, какое-то жужжание сверху; Лилит подняла голову. Небо было засыпано белыми ракушками; мелкие облачка покачивались, словно отражение в воде. И прямо с неба падали большие серые яйца. Приближаясь к земле, они становились громадными.

Лилит метнулась под защиту кустов и камней; мешок, куски соли, корзина с сотами остались на берегу. В решительный момент инстинкт опережает разум; инстинкт должен помочь человеку уцелеть во что бы то ни стало.

Серые гиганты мягко опустились на воду, придвинулись вплотную к берегу, и гладкая скорлупа одного из них, не лопаясь, как это бывает у настоящих птичьих яиц, а словно приоткрывшись, выпустила из своего чрева странное существо…

Со вторым и третьим яйцом произошло то же самое.

Лилит машинально отмечала появление выходящих двадцатипятиричным счётом, принятым в Табунде: мизинец, безымянный, средний, указательный, большой… Если б она продолжала, то следующим было бы запястье, плечо, ключица, мочка уха, висок, темя и вновь: висок, мочка уха, ключица… Система, принятая в племени, позволяла доходить до значительных величин.

Но яиц было всего пять, как и пятеро вышли наружу. Лилит ни секунды не сомневалась, что перед нею живые существа. Ведь они спустились сверху, а не явились из чащи, куда уходят вместе с водой души покойников. Правда, она ещё никогда не задумывалась об этом, но почему бы там, между звёзд и облаков, тоже не жить людям и зверям?

И всё-таки ей было страшно, она боялась выдать себя малейшим движением и, как ящерица, замерла между камней.

Острые глаза Лилит не были всевидящими. Взор её скользил бездумно мимо выходящих на поверхность руд; падающая вода не вызывала мысли о движении; злаковые втуне колосились по ложбинам. Человек проходил ещё столь лёгкой стопой, крался так осторожно, что природа не замечала его присутствия.

Люди не знали ничего о силах реальных — тяготении, распаде атомов, электричестве. Волоокий взгляд человека способен был подолгу парить над вещами, едва касаясь их поверхности. И вдруг он наталкивался на что-то, что пробуждало мысль.

Лилит бежала, пока не услышала звонкие удары, тысячекратно повторённые эхом: Одам трудился топором в поте лица.

Звук расщепляемого дерева показался очень обыденным, человеческим, и Лилит перевела дух. То странное высокое стрекотание, лязг и щёлканье, поразившие её у озера не меньше, чем вид удивительных существ, которые двигались, может быть, даже осмысленно и оборачивали в её сторону ужасные личины с выпуклыми глазами, — всё это понемногу растворилось в мирной картине знакомого леса и звука топора. Прекрасного каменного топора, над которым Одам трудился пять восходов.

Щёки Лилит горели, она тяжело дышала. Прежде чем подойти к Одаму, склонённый корпус которого она уже видела между стволов, она остановилась, чтоб собраться с силами. Она была смущена: как рассказать об увиденном? Существа не были ни птицами, ни зверями. Они не казались подобными ей и Одаму, хотя смутно Лилит приближала их скорее к себе, чем к животным.

Напряжение заставило её попытаться осмыслить случившееся через образы, то есть посредством явлений, сходных по виду или по сущности. Поэзия — это первоначальная попытка расковать немоту мысли. А Лилит столкнулась с непередаваемым.

— Одам, — сказала она. — За горой в больших яйцах спустились люди неба. Тело их одето в черепаший панцирь, только ещё крепче. У них круглая голова, блестящая и похожая на рыбью. Над теменем — муравьиные усы. И они летают, как птицы.

Одаму нужно было много времени, чтоб смысл её слов дошёл до него. Потом он выпрямился и посмотрел в ту сторону, куда она указывала. Рука его невольно потянулась к праще. Но горы были далеки, леса безмятежны. Он вздохнул с облегчением.

— Рыбы не летают, — сказал он.

От Лаолы-Лиал

Ступени каждой области познанья

Соответствует такая же ступень

Самоотказа.

Максимилиан Волошин



Планета Лаола-Лиал находилась на восьмой вертикали пятого внешнего витка небольшой галактики в зоне фиолетового смещения. Ни одна земная мера не могла бы определить это расстояние, если двигаться по световому лучу. Так оно велико.

Оказалось, что галактика, в которую входила планета, была создана искусственно другою, умирающей цивилизацией. Заканчивая свой цикл, эта цивилизация исполнила долг всякой жизни — воспроизвела себе подобное. Чтоб завещать тот же долг будущей разумной жизни, был запущен сложный спутник-сигнал. Его орбита была рассчитана так, что как раз к тому времени, когда молодая галактика войдёт в зону фиолетового смещения, спутник-сигнал попадёт в сферу её притяжения и станет кружить, привлекая внимание разумных существ.

Учёные погибшей инопланеты открыли, что их галактика давно уже вошла в зону фиолетового смещения, то есть в зону сжатия, и неуклонно движется к своей гибели — к тому великому центру спрессованной первоматерии, которая, как гигантский котёл, одновременно и выстреливает в пространство новорождённые галактики и втягивает в себя, на подтопку, галактики, прошедшие положенную им траекторию. Таков круговорот в одном из уголков звёздной Вселенной.

Всё это было расшифровано несколькими поколениями учёных Лаолы-Лиал. И вот тут-то возникла дерзкая, небывалая мысль: не только завещать будущему зародыш искусственной галактики, но и спасти целиком свою собственную цивилизацию! Эвакуировать её на подходящие планеты зоны красного смещения, зоны молодости.

Не только повторить извечный круг развития, но и попробовать подняться на ступень выше. Цивилизация Лаолы-Лиал, привнесённая на молодую планету, будет продолжаться во времени, и, может быть, именно тогда удастся наконец перекинуть мост в антимир?

Лаолитяне смогут научить юное человечество галактик красного света тому, чего достигли сами, сократить их путь познания. И какие новые перспективы смогут открыться тогда перед объединённым разумом мозгоподобных — перед теми, кто развивается в едином ключе мышления, независимо от их внешнего облика!

Однако около ста лет эта идея продолжала оставаться лишь прекрасной мечтой. Не было реальных средств осуществить переброс: скорость светового луча явно оказывалась недостаточной.

Ведь все скорости, включая световую, подчинены криволинейности пространства. В мире сложных притяжении между двумя точками нельзя провести прямую: она неизбежно изогнётся под действием сил гравитации. На Лаоле-Лиал, как и на Земле, камень, брошенный вверх, возвращается обратно. Брошенный во Вселенную, он изгибает прямизну полёта. Даже скорость света не может разбить пут гравитации мироздания… Мироздания ли? Или только одной своей Метагалактики? Не властвуют ли между Великими Звёздными Островами законы уже иной физики?

Так зародилась идея, условно названная «движением по хорде». Было доказано, что движение по хорде «пробивает» криволинейность пространства, выводя корабль на просторы, где практически скорость вообще безгранична.

Однако сам этот «вывод» кораблю мог дорого стоить! В пределах Метагалактики скорость выше скорости светового луча уничтожает, аннигилирует материю. Но… ведь научились же в далёком прошлом лаолитяне управлять во времени цепной реакцией и атомного распада и синтеза?

И вот один из учёных Лаолы-Лиал выдвинул головокружительную теорию цепной аннигиляции.

Даже привыкшие ко всему рассудительные лаолитяне ахнули. Случилось необычное: в них проснулся атавистический страх нового. Свобода мнений, давно ставшая законом, поколебалась: все бросились на одного.

Гигантский план переселения невозможно было осуществить силами нормальной экономики. Планета, уже привыкшая к изобилию, должна была добровольно сесть на голодный паёк и в течение тысячелетия отдавать все силы своей энергетики далёкому будущему. Жертва огромная! Лаолитяне заколебались. Они достигли столь многого, а предполагаемая гибель цивилизации была на расстоянии почти полумиллиона лет!..

И всё-таки, врастая в сознание нескольких поколений, идея броска победила. «Движение по хорде» стало величайшим открытием веков, которое можно было эстафетой передать в другие миры. Как революционно изменят оно сознание! Как должно сблизить, объединить разумные существа разных звёздных систем.

Почти все ресурсы Лаолы-Лиал были отпущены на снаряжение экспедиций в разные концы Вселенной, но с непременным вектором в зону молодых галактик красного смещения. Этот невообразимой дальности путь — путь пока вслепую! — мог натолкнуть лаолитян на планеты с разумной жизнью иного строения: кристаллической или энергетических сгустков. Но им не разрешалось тратить время на исследование, в задачу входило искать лишь планеты коллоидных структур с подходящим кислородным режимом (который отчасти они могли бы потом приспособить и изменить).

Задача заключалась не только в том, чтобы послать в глубь космоса живых исследователей, но и передать своевременно их Информацию обратно на планету. Иначе, при гигантском разрыве во времени, терялся сам смысл поисков: астронавт и планета начинают жить несообщающейся, бесплодной друг для друга жизнью.

Информация передавалась на Лаолу-Лиал путём особых автоматических станций-носителей. В пути они развивали суперсветовую скорость, при которой атомы материи полностью меняют структуру. В таком компрессорном, сверхсжатом состоянии, по расчётам лаолитян, находился и центр Метагалактики, вечно рождающее чрево Вселенной…

Приближаясь к Лаоле-Лиал, — а время заранее обусловлено и рассчитано: каждые шестьдесят лет по планетному эталону, — корабль замедлял скорость, доходя до нормальной, субсветовой. Обратному превращению атомов способствовала мощь специального галактического генератора, созданного лаолитянами.

К тому времени, когда родился Безымянный — лаолитянин, который вторым вышел из летательного аппарата на Солёном озере и был так назван Лилит, считавшей по пальцам, — жизнь Лаолы-Лиал уже три века была подчинена нуждам плана «Движение по хорде».

Но пока что на очереди стоял лишь Великий поиск: серия межгалактических разведок. Переселение целой планеты не могло осуществиться силами одной Лаолы-Лиал. Оно могло удаться только в том случае, если обитаемые планеты других галактик также подключат свою мощь. Их задачей будет снабжать во время пути корабли небесных аргонавтов энергетическим сырьём.

Безымянный попал на Землю уже немолодым. Корабль шёл по кругам Вселенной долго. Достаточно, чтоб перебрать в уме историю многих звёздных миров.

Но когда Безымянный задумался о самом себе?

В ранней молодости он жил одно время на искусственной площадке в двухстах тысячах километров от Лаолы-Лиал. Там их было четверо, они сменялись каждые полгода. У них была хорошая связь с планетой, и время проходило довольно быстро. Каждый вёл свои наблюдения, а дикий вид чёрной небосферы с косматым, лишённым розовой окраски солнцем и бесчисленными светилами, незаходящими и негаснущими, понемногу примелькался, хотя и не вызывал удовольствия.

Безымянный вырос на хорошо организованной планете в эпоху расцвета и величия её цивилизации. Его миром правили целесообразность и жажда познания. Человек был избавлен от всех тревог, связанных с бытом и собственной безопасностью. Культура не представлялась больше только как увеличение потребностей: потребности давно были сведены к минимуму, безграничной оставалась лишь возможность развивать свои задатки. На планете царила самая совершенная из дисциплин — дисциплина понимания. Понятия бунта, индивидуализма, личной власти просто не существовали уже.

И в то же время лаолитянин в каждое мгновение своей жизни чувствовал крепкую связь с остальными; знал — точно определённое — своё место в обществе; видел осязаемую пользу от собственного труда. Он был убеждён, что в любую минуту ему придёт на помощь вся Лаола-Лиал, все её мощные ресурсы!

В этом не было жертвы, потому что каждый являлся активной частью общества, и никто не существовал сам по себе.

Задолго до истечения положенного срока неожиданной лучеграммой Безымянного вызвали на планету.

Товарищи оживились и немного позавидовали ему: ведь он возвращался в мир дневного света! Но зависть их была доброжелательна. Для иных чувств не существовало почвы: каждый исполнял своё дело, и никто не был выделен перед другими.

Безымянный получил самые точные координаты времени; он не мог просрочить и долю секунды, иначе его приземление не произойдёт там, где намечено.

Вся работа космической площадки была посвящена вопросам гравитации, поэтому и способ передвижения был выбран гравитационный — несколько медлительный, но дающий пищу приборам.

Туалет гравитолетчика начался задолго до отлёта. Товарищи проверили все системы, подключили к связным и регулирующим устройствам питание, и вот уже Безымянный, облачённый в прочный и громоздкий скафандр с прикрученным шлемом, прозрачным спереди, стоял на краю площадки, опустив руку в раздутой перчатке на леер. Ему нужно только выпустить эти перила и шагнуть в космос, в чёрную безграничность.

Нельзя сказать, что это приятное ощущение. Атавистический страх перед бездной держался в какой-то клеточке сознания. Впрочем, внимание Безымянного было сосредоточено на сигнале времени. Едва получив его, он выпустил леер и сделал шаг в пустоту. Искусственное притяжение перестало действовать, и им полностью овладели гравитационные силы планеты.

Он хорошо изучил её отсюда — ведь планета закрывала своим крупным диском значительную часть пространства. А сейчас он начал медленно приближаться к ней.

Так медленно, что первые часы товарищам казалось: он просто неподвижно парит в космосе. Они прекрасно видели его лицо сквозь прозрачный шлем. Он улыбался.

Они ещё постояли у края, помахали ему и разошлись: у каждого были дела, а он уже перестал быть частью их группы, получив собственное, отличное от их задание.

Приблизительно через два часа кто-то опять появился у леера, огораживающего площадку, и несколько удивился, кажется, что Безымянный ещё находится так близко. Ему снова помахали, и он помахал.

На станции наступила условная ночь. Он тоже задремал внутри своей скорлупы. Приборы показывали, что силы гравитации всё ускоряют его движение, — и он верил приборам, но сам ничего не замечал. Может быть, гигантский диск планеты и вырос за сутки — ему она казалась всё такой же. Немного чётче он различал лишь её материки; облачный покров менялся на разных сторонах, да плоскости превращались в выпуклости — вот и всё. А между тем он летел довольно быстро. Всё путешествие было рассчитано на восемь планетных суток. Конечно, светоплан проделал бы этот путь за минуту, но приборы накапливали сведения: гравитационные полёты представляли сейчас особый интерес. Жаль только, что сам гравитолетчик оставался как бы не у дел — действовали автоматы; он превращался в простую набивку скафандра.

Нехорошо было так думать, но пустота и чернота раздражали его. И потом, впервые в жизни что-то оставалось скрытым: ему не сообщили цели вызова.

Всё, что делали люди Лаолы-Лиал, они делали разумно я добровольно. Отсутствовал сам термин «повиновение». И вызов без объяснения невольно кольнул Безымянного.

Летящему в космосе кажется, что именно он центр Вселенной; отовсюду его обтекает одинаково отдалённая от него небосфера, и он словно находятся посреди гигантского шара.

Так он летел в пустоте, иногда прикрывая шлем заслонкой, чтоб отдохнуть от вида копошащихся огней космоса, или бездумно разглядывал родную планету, мечтая о встрече с женщиной, которая как раз к его возвращению должна была стать матерью их ребёнка.

А теперь Безымянный появится немного раньше. Интересно, знает ли она уже об этом? Она не любила неожиданностей.


Из трёх женщин, которых любил Безымянный, самой далёкой от него оставалась первая, лаолитянка Лихэ. И всё-таки иногда ему казалось, что умирая, ему захочется тронуть именно её бестрепетную надёжную руку.

Она никогда не принадлежала ему всецело; она никому не принадлежала! Любовь занимала столь малое место в её жизни, что временами он чувствовал себя неловко: ему казалось, что он отвлекает её от чего-то гораздо более важного. Она не огорчалась их частыми разлуками и не слишком горячо жаждала встреч. Ребёнка она решила родить по трезвому размышлению, после того, как исследования эмбриолога-генетиста подтвердили, что завершение её физического развития нуждается в подобном толчке.

Она была хорошо тренирована, абсолютно здорова и ровна в обращении. Ровна, как дорога, на которой не случается ни аварий, ни нечаянных встреч.

И, однако, он любил её робко и неистово! Ему приходилось всё время следить за собой, чтоб не прорвалась наружу тайная нежность, — он не хотел быть осмеянным ею. Божественный дар — смех — превращался на устах Лихэ в карающий бич. Она видела во всём только повод к юмору. И никогда — к печали. Была ли она умна? О, очень! Добра? — «А что это такое?»

Они познакомились ранней весной на сборах студентов. Семинары проводила сама молодёжь без всякого участия старших. Это была как бы последняя проба сил перед вступлением в жизнь. И в то же время клуб встреч и развлечений.

Лихэ уже тогда увлекалась теорией кибернетического бессмертия. Как это ни странно, она была идеалистка. Очень трезвая, очень расчётливая, но идеалистка.

Ментальное поле — поле излучений психической деятельности всякого разумного существа, — практически открытое сравнительно давно, нуждалось в теоретическом обосновании. Что происходит с психической энергией человека после смерти? При распаде материи? Мозг, хранилище информации, абсолютно материален. Никакой мистики нет и в излучениях мозга: это вид волн определённой частоты. Как всякие волны, они имеют способность перемещаться в пространстве независимо от пославшего их источника. То есть обладают как бы последующим независимым бытием?

— Разве нельзя представить, — говорила Лихэ, и голос её звучал гипнотизирующе ровно, — что Вселенная… нет, не наша галактика, а вся Вселенная, не подвластная пока нашим изучающим устройствам, что эта Вселенная построена по единому разумному плану? Тогда появление мыслящих существ преследует определённую цель: они лазутчики на перифериях мироздания. Смысл их жизни — накопить информацию об окружающем. Но что дальше? Неужели только воспроизвести на свет детёныша и умереть? Заметь: детёныша, подобного себе лишь биологически. Интеллект передаётся в недостаточной степени. А накопленный потенциал знаний вообще пропадает! Тебе не кажется, что это нерациональная трата сил в природе?

Безымянному не казалось. Он был сторонником другого течения, по которому природа представлялась ареной случайностей. И только в результате многих проб — которые могли состояться, а могли и нет! — островками выкристаллизовывается жизнь, её опыт.

Однако он не стал прерывать Лихэ столько же из деликатности, сколько и из желания слышать её голос.

Они сидели на траве, в далёком уголке заповедника. День клонился к вечеру. Сквозь густые листья древовидных кустарников просвечивало небо. Заря была голубовато-пурпурного цвета. Синего в ней было больше, чем розового. Пламя огромных энергий цвело и распускалось наподобие гигантского цветка.

Лихэ полулежала, подперев голову руками. Запястья у неё были сухощавы, а движения мелки и быстры. Глаза странные — было в них что-то пробивающее, подобно пулям: они пронзали, кололи — вовсе не желая причинить боль! Взгляд как сигнал с другой планеты: он преодолевает огромные расстояния. Он в полёте. Его почти можно тронуть… Но он ещё не дошёл.

Лихэ навсегда осталась непознанным существом для Безымянного. Хотя он в тот же вечер стал её мужем.

Когда сгустились короткие сумерки, а потом поочерёдно взошли луны каждая в своей фазе, — они невольно придвинулись поближе. Может быть, потому что стало холоднее. Сначала он не ощущал никакого волнения. Её голова доверчиво прижалась к его плечу. Но одна из лун ударила снопом серебряно-лилового света в её лицо с сомкнутыми веками — и древние силы вспыхнули в обоих.

Они замерли, словно прислушиваясь сами к себе. Это был волшебный миг, когда лопаются бутоны папоротника…

В лесу становилось всё светлее. Разноцветные луны перекрещивали лучи, как прожекторы. Прошёл час. Оба не шелохнулись. Может быть, были смущены или счастливы? Это трудно сказать.

Наконец он проговорил, с трудом разжав губы:

— Я так люблю тебя, Лихэ!

Она отозвалась:

— Я тоже.

Самое неожиданное началось потом. Вопреки обычаю и здравому смыслу, они не захотели расстаться. Им даже пришлось кое-чем пожертвовать ради этого, хотя большая тяжесть жертвы пала на Безымянного. Это он остался возле Лихэ. Из двух своих профессий ему пришлось пока выбрать наименее любимую врача. Тем более, что это позволяло работать в одной лаборатории с Лихэ.

Но он по-прежнему не сочувствовал поиску единого ментального поля, куда якобы устремляются после смерти людей излучения их мозга. Представление о бессмертии как о гигантском хранилище информации, и только одна-единственная клеточка в нём — это ты сам, вернее, то, что выкачал, высосал из тебя мировой кибернетический паук, — представлялось Безымянному отвратительным. Вызывало протест и то, что именно могло представлять объективную ценность для Великой кибернетики. Уж конечно не его сомнения, не тревожная любовь к Лихэ, не то редкое щемящее чувство родства с почвой, растениями и немногими оставшимися зверями на Лаоле-Лиал. А для него подсознательное как раз и составляло наиболее ценную часть собственного «я». В нём он черпал внутреннюю убеждённость в своём будущем развитии.

«Кибероментальщики» — как он непочтительно называл их про себя настолько ему надоели, что примерно через год он взбунтовался и решил переменить работу. Теперь с Лихэ они могли видеться только время от времени. Впрочем, на Лаоле-Лиал такое положение было обычным для большинства мужнин и женщин. Брак давно не привязывал их к общему дому. Лихэ — увлечённая, деловитая, готовая вышутить любой порыв чувствительности, но неизменно правдивая и надёжная — продолжала оставаться его женой. Таинственным существом за семью печатями!

Ночью, когда на её сомкнутые веки падал серебряно-лиловый свет «их луны» (так он называл её, конечно, про себя), он повторял мысленно: «Милая моя Лихэ, умная Лихэ, пожалуйста, не говори ничего и не улыбайся. Пусть у меня останется хоть какая-то иллюзия, что я тебе нужен. Ведь люди могут быть не только собеседниками и единомышленниками, им нужно ещё пристанище. Моё плечо — пристанище для тебя!»

О желании иметь ребёнка она сказала ему мимоходом: никакой жизненной тайны этот акт для неё в себе не заключал. Вопросы пола разбирались ещё в школе, юноши и девушки знали достаточно, чтоб не испытывать ни особого любопытства, ни стыда.

Безымянный как врач смог проверить себя и её сам. Лабораторные пробы носителей наследственности заняли около недели. Оба точно знали время зачатия. Ничему, что хотя бы отдалённо напоминало любовь, в эту ночь не оставалось места.

Для беременности Лихэ всё складывалось удачно: поиски ментального центра сворачивали из-за необходимости экономить энергию для межгалактических экспедиций. Она оказалась свободной и могла выносить и родить ребёнка, не нарушая медицинских правил.

Безымянный рассчитывал прожить всё это время подле неё, как вдруг ему неожиданно предложили войти в состав очередной смены на гравитационной космической площадке. Это была как бы проверка при отборе в Большие полёты.

Лихэ обрадовалась его поездке прежде, чем он успел решить, согласен или нет. Если б он отказался, она бы очень удивилась. А он избегал её удивлять: ему чудилось, что с каждым таким удивлением она смотрела на него всё трезвее.

Вот так и получилось, что с гравитационной площадки он прямо был зачислен в экипаж экспедиции с маршрутом — Млечный Путь. Подготовка заняла всего два года. Его дочь была ещё на руках, когда они обе с Лихэ поехали вместе с ним на космодром. Всю дорогу его терзала мысль, что, прежде чем корабль достигнет первого объекта, его дочь вырастет, состарится и, возможно, умрёт. А ему исполнится только двадцать четыре года!

Жена томилась последние часы на космодроме, словно внутренне она уже распрощалась с ним. Корабль ещё не взлетел, а они ушли друг от друга. И хотя ему суждено было на невообразимое время пережить не только её, но и своих дальних потомков, правнуков той крошечной девочки, что копошилась на руках у матери и младенческий запах которой он ещё ощущал на губах, всё-таки Лихэ ожидала жизнь более наполненная, чем у него. Он не сомневался, что она скоро найдёт ему заместителя и будет счастлива.

А ему предстояла любовь почти бессмертная. Воспоминания, вскормленные одиночеством.

Когда он любил короткое время другую женщину, Элиль, встретив её на одной из дальних чужих планет, ему казалось, что он просто перенёс на неё запас неизрасходованной любви к Лихэ. Дочь, родившаяся у него там, тоже словно переняла черты оставленного ребёнка. И только покинув и их, потеряв в необратимой пропасти времени, он постепенно понял, что они были ему дороги сами по себе, что любил он именно их, а не тех, забытых… И мучаясь поздним раскаянием, невозможностью загладить вину, взглянуть на них ещё раз иными, раскрытыми глазами, он вновь переживал в воспоминаниях своё падучее счастье.

Долгая жизнь его проходила в молчаливом мужании, в страстях, которые накапливались и накапливались, подобно току в силовых полях.

Планета Зелёная Чаша входила в галактику Равноденствия; она достигла самой границы фиолетового смещения, но ещё не переступила её. Зелёная Чаша — прекрасное озеро, блиставшее из космического далека, как полированное зеркало, — вовсе не была верхом благополучия. Все усилия её человечества направлялись на осушение и охлаждение планеты: блуждающий болид, предположительно из антивещества, тысячелетие назад столкнулся с планетой, растопил полярные шапки, залил вселенским потопом материки и — главное нарушил режим биогеносферы. Ушли под воду леса, перестав выдыхать кислород. Избыток углекислого газа, как ватная подкладка, перетеплил тело планеты; она потела и прела.

От сильной радиации огромная часть животных погибла, но некоторые, наоборот, получили толчок к развитию в гигантских формах. На отмели выползали ожившие рептилии: тритоны и ящерицы превратились в бронтозавров, глупых, как пробка, сонных и благодушных. Тиранозавры с полуметровыми зубами раздирали их. Отовсюду нёсся звук жевания, перемежаемый плеском волн.

На эту задыхающуюся полумёртвую планету была направлена энергия не только остатков собственного человечества, но и помощь двух других разумных планет галактики. За несколько веков горные склоны покрылись могучими лесами. С особой быстротой они «глотали» углекислоту и росли как на дрожжах. У океана, у душной атмосферы насильственно отнимался избыток тепла, превращаемый в энергию. Этой энергии было так много, что Зелёная Чаша охотно готова была поделиться ею с будущими переселенцами; уже сейчас промышленность начала перестраиваться, чтобы накапливать, век за веком, материал для аннигиляции. Материал этот получали путём разложения воды, и, таким образом, осушение давало добавочную пользу.

«Рудное поле» океана оказалось тоже чрезвычайно богатым: моллюски накапливали медь, медузы — цинк и олово. Так «водная цивилизация» Зелёной Чаши, перевернув всю предыдущую историю, открыла перед обитателями планеты и совершенно особые перспективы, толкнула на разработку оригинальных проблем: богатства воды полностью заменили богатства недр!

Почва, раньше варварски разрушаемая пахотой, ныне освобождалась от «продовольственного налога».

Морская вода — материнское молоко для планктона — содержала в себе всё, что нужно для живых организмов, для формирования их панциря и костей, мышц и крови. Пища, насыщенная фосфором, кальцием и белком, обогатила мозг планетян, переродив их и нравственно.

Удивительная была эта планета, покрытая бескрайними, бурно дышащими морями! Зелёной Чашей называлась она, и слово «зелёный» стало синонимом прекрасного.

Безымянный долго не мог привыкнуть к её блеску, простору, оголённости и вместе с тем к обострённому братству всех живых существ перед лицом молчаливых вод и столь же бескрайнего неба.

Казалось, здесь, на его глазах пишется книга Бытия. «Да будет заполнена пустота! — гласит её первая заповедь. — Пусть воды отступят, появится земля и будет прочной. Подобна тумаку, облаку или пыли была земля при своём сотворении, в начале своей телесности. Потом горы появились из воды, горы и долины; рощи пустили побеги по поверхности».

Чувство покоя и вместе с тем заполненности каждого мига никогда больше не овладевало Безымянным с такой силой, как во время нескольких лет его жизни на Зелёной Чаше. Рядом с женщиной, носившей имя Элиль.

На его долю всегда приходился больший контакт с жителями других миров и более пристальное проникновение в их жизнь. Его товарищи занимались энергетикой, математическим анализом силовых полей. Они налаживали обмен информацией с учёными и инженерами — язык цифр был поистине вездесущ! А Безымянный изучал разницу биогеносфер, этнографию и особенности развития интеллекта. Или же занимался раскопками на безжизненных планетах.

В глубине души он всё больше переставал чувствовать себя только сыном Лаолы-Лиал. Перед ним распускалось звёздное дерево Вселенной: из эры дымящихся океанов на раскалённом ложе магмы он переходил в тихие, мёртвые миры из пористой пемзы. Жизнь раскрывалась в самых неожиданных проявлениях от коллоидно-кислородной структуры до не познанной ещё никем из себе подобных — кристаллической. И затем — скорее угадывались! — формы в виде энергетических шаров, силовых сгустков.

Но всё это лишь в одной половине бесконечности! Вторая — таинственные антимиры — оставалась пока скрытой.

…О ненасытная душа! Перескочив бездну времён, создав своё собственное время, победив пространство, добьёшься ли ты наконец того абсолютного знания, о котором мечтали алхимики и философы? Неужели ты всемогущ, мозгоподобный?!

Внешне Элиль не была похожа на Лихэ, как отличались и сами их планеты. Безымянный не сразу научился понимать, что Элиль прекрасна.

Она была дочерью нескольких звёздных рас. После космической катастрофы, которая и привлекла обеспокоенное внимание других обитателей галактики Равноденствия, оскудевшее человечество охотно роднилось с пришельцами. Новые токи вливались в жилы покорителей воды. Менялся их облик, расширялась способность воспринимать новое. Культура шла дорогой внутреннего обогащения.

Безымянного в Элиль привлекали особая музыкальность линий и черт, — она двигалась, говорила, как другие поют. Над анализом преобладала фантазия: она и её соплеменники жили в вымыслах так же свободно, как лаолитяне среди цифр. Это покоряло и обезоруживало; впервые мечта — гонимое и осмеянное дитя разума — нашла себе отечество. Безымянный, который некогда так тщательно прятал порывы нежности от зорких безжалостных глаз Лихэ, рядом с Элиль ужасался собственной чёрствости. Словно половина манящего мира Зелёной Чаши оставалась для него скрытой. Он различал тени, контуры чувств… и всё расплывалось.

Элиль была терпелива. В тёплые звёздные ночи, которые были не чёрными, как глухой космос, а живыми, теплящимися — отражение созвездий населяло, подобно страдным рыбам, глубину вод, а бриллиантовая роса галактик освещала лила, — в эти ночи голос Элиль передавал ему историю планеты.

Он плохо видел её черты: только стройный осеребрённый лоб да полёт глаз, почти собачьих в своём проникновении и преданности. Ведь в его родной галактике, кроме Лаолы-Лиал, не было ни одной населённой планеты, и лаолитяне долго придерживались взгляда, что разумная жизнь — величайшее чудо, дарованное им одним. Они невольно выделяли в космосе противоборствующие силы.

Элиль, напротив, была полна доброжелательства. Глаза её с пристальной лаской вглядывались в окружающее. Она не считала разум привилегией их одних.

— Почему тебе кажется, — говорила она, — что мир состоит из бессознательных атомов и лишь твоя мысль кладёт всему начало? Пока мы дошли до идеи винта, цветы уже обладали таким приспособлением. Их семена в лёгких спиралях готовились к длительным путешествиям. А как героически, самозабвенно открываются подводные растения, чтоб оплодотворить открытую чашечку на длинном стебле, уже поджидающую их на поверхности!

— Такая «мудрость» принадлежит виду в целом, — с досадой возражал Безымянный. — Только случайно природа достигает цели: она побеждает множеством.

— Конечно, — ласково соглашалась Элиль. — Но мозгоподобные не соперники, а соревнователи природы!

Да, вот чего в ней не было — властности! Только самоотданность. Доброта, которая давно перестала быть суровой. Целая цепь поколений нянчила свою больную планету и понемногу оживила её. Внутренним законом каждого стало уважение к любому проявлению жизни.

Безымянный со стыдом ощущал, что они — обитатели мудрой планеты фиолетовой зоны, — уйдя бесконечно далеко в познании мира, расчленив его на вес и число, отвергнув всякую власть чуда над своим сознанием, вместе с тем обеднили и запустили собственный вертоград.

— Закрой глаза и разум угаси, — нараспев читала Элиль старое заклинание. — Я обращаюсь только к подсознанию. К ночному «я», что правит нашим телом. Творит не воля, а воображение. Весь мир таков, каким он создан нами. Достаточно сказать себе, что это совсем легко, — и ты без напряжения создашь миры и с места сдвинешь горы…

Он слушал её голос, как внимают древним рунам, которые были похоронены на дне сознания, а теперь всплывали, всплывали… И он уже узнает их в лицо.


Тысячелетие назад, рассказывала Элиль, мир Зелёной Чаши раздирался войнами и антагонизмом рас. Планету однажды посетили прилетевшие из космоса, но формы связи были ещё несовершенны. Прилетевшие не смогли подняться обратно, не сумели даже подать о себе никакой вести на родную планету и остались здесь навсегда. Их потомки, вооружённые высокими знаниями, употребили их во зло. Они стали основателями господствующей расы, хотя через несколько столетий полностью смешались с аборигенами. Разность рас оставалась скорее символической.

Эпоха угнетения захватила многие века. Люди рождались и воспитывались в страхе, раболепстве. Высокая техника не приносила ничего, кроме разочаровании.

Мятежи и ропот прорывались революциями, но только последняя увенчалась успехом. От системы насилия сразу отпала четверть планеты. Новорождённый мир без рабов должен был огрызаться, подобно волчице в своём логове. Зелёная Чаша — тогда с преобладанием суши и массивами высочайших безлюдных гор, — всё больше и больше походила на гибнущий остров.

Учёные открыли, что из недр мирового пространства к системе солнца Зелёной Чаши движется блуждающий болид. Долго не могли установить его природу. Возникло страшное предположение: космическое тело из антивещества. Угроза гибели нависла над всем живым, как слепой меч. Жизнь сделалась невыносимой. Испуганное человечество искало прибежища в суевериях, обезбоженный мир снова населялся мрачными силами, которые невидимо угрожали со всех сторон.

В эти смутные десятилетия разнеслась сенсационная весть о новой — уже третьей — расе, обитающей в высокогорных районах планеты. Она стояла на уровне каменного века и до сих пор не имела никаких общений с разумным миром. Вспыхнуло всеобщее треволнение: во что бы то ни стало всем захотелось увидеть таинственного «ледового человека».

И вот в район высочайших гор почти одновременно отправились экспедиции обеих враждующих сторон. Кроме научного интереса, их подталкивало соперничество. Они столкнулись у вечных снегов — это была единственная дорога вверх! — и, проведя несколько Дней в распрях, дальнейший путь продолжали; довольно миролюбиво: ведь оба отряда были немногочисленны, а быт скалолазов суров и требует взаимной поддержки.

Однако на каждом привале вспыхивали неудержимые споры по моральным, социологическим и расовым проблемам. Истина начинала уже проклёвываться, как птенец, из скорлупы. Фанатизм тоже несколько смягчился. Когда вчерашние враги предстали друг перед другом в обличий парней, способных на выручку, стремление побеждать постепенно сменилось желанием убедить.

Первая бомба отступничества разорвалась неожиданно. Уважаемый член экспедиции, аристократ и потомок по прямой линии правящей династии, в споре стал на сторону своих антагонистов. Опешили и те и другие. Вооружённый логикой и наследственной культурой отщепенец как бы громил самого себя. Все разошлись молча. На высоте четырёх тысяч метров нет условий для изгнания или обструкций. Они продолжали путь, тем более что стали попадаться зримые следы «ледовых людей», остатки их пиршеств потроха птиц и грызунов (а этого не оставляет ни одно животное!). Вероятность встречи с «ледовым человеком» возросла.

Однажды перебежчика всё же спросили наедине, со всевозможной осторожностью: «Высокочтимый, не будем касаться убеждений, но как вы, с вашим воспитанием, можете поддерживать наших спутников поневоле, этих узколобых сектантов, нетерпимых, лишённых и тени внутреннего изящества, бунтовщиков?»

Тот сокрушённо покивал головой. Гребешок негнущихся ресниц на мгновение прикрыл его ромбические зрачки с синеватыми прожилками усталости. «О, да, да. Они таковы, вы совершенно точно обрисовали их дурные стороны: неизящны, грубы, к тому же невежественны. Но у меня не оставалось выбора: в остальном-то они правы!»

После того как за скалой мелькнула уже вполне реальная косматая фигура, возникли новые трудности: как поступать дальше? Изловить и связать? Пристрелить? А если это действительно тоже разумное существо?

Они в недоумении уставились друг на друга: надо было выработать общий план действий, а следовательно, и кодекс общей морали. Причём немедленно! Вот тут-то и готовилась либо рухнуть, либо обостриться вековая вражда. Но всё кончилось гораздо страшнее.

В некое утро, едва проснувшись, они увидели, что небо под ними (они находились уже очень высоко) пылает безмолвным ужасным светом. Впоследствии древняя эпическая книга так описала это событие: «Густая смола пролилась с неба. Лик земли потемнел, и начал падать чёрный дождь; ливень днём и ливень ночью…»

Испуганные люди кинулись вниз. Но через полкилометра приборы указали на угрожающую разреженность атмосферы. Видимо, произошло неожиданное: вместо того чтобы «осесть» при захвате болидом атмосферного пояса, воздух устремился вверх и удержался в каком-то количестве лишь в высокогорном районе. Надолго ли? Оставалось надеяться, что с удалением болида кончатся и возмущения.

Они поднялись снова и лихорадочно стали искать обходных путей. Совершали чудеса храбрости, чтоб обогнуть ледяную вершину. Но и там приборы указали на опасность. Загнанные, как мыши во время наводнения, они сбились в жалкую кучку. Кто-то застрелился, не выдержав напряжения. Несколько человек сорвались в пропасть. Все были деморализованы. Вокруг бродили стайки «ледовых людей», но это уже не вызывало никакого интереса.

Свирепая снежная буря наверняка погребла бы и этот жалкий остаток человечества, если б одна из ледовых баб с проблесками сердоболия, движимая материнским инстинктом, не перетаскала их, как щенков, в свою пещеру. Там они и лежали, больные и отупелые, пока огонь костра и тепло шкур не возвратили их постепенно к сознанию.

И вот тут, в дыму и чаду древнего благодетельного огня, они впервые нашли в себе силы посмотреть в лицо происшедшему. Мир погиб. Их несчастный, безрассудно раздираемый распрями мир. Их прекрасный мир со щедрой почвой, растениями и поющими птицами! Вся цивилизация, вся наука. Все их женщины и дети…

Кроме них самих да племени «ледовых людей», казалось, не существовало ничего живого. Они лежали у костра и мучительно размышляли. Никаких споров не было. Неправота одних стала ясна сама собой, и правота не нуждалась больше в подтверждении: катастрофа всех убедила вполне. Человечество не смогло вовремя объединиться и отразить опасность. Впредь нужно было жить по-иному.

Именно тогда стали пробиваться, как проблески предутреннего света в кромешной тьме отчаяния, первые намётки будущего строя и будущей морали.

Были выработаны Четыре принципа, четыре добровольно принятых закона. Первый закон запрещал самоубийство как тягчайшее преступление перед будущим. Второй предлагал вспомнить и записать всё, что знал каждый, начиная от таблицы умножения. Третий — влиться в племя «ледовых людей» и воспитывать своих будущих отпрысков так, чтоб они смогли пробежать всё историческое расстояние, разделяющее их родителей, и стать восприемниками культуры отцов. И, наконец, последнее: заложить основы общества, справедливо равноправного с первых его шагов! Это они поклялись исполнить. И исполнили.

Старейшие из Учредителей были ещё живы, когда на Зелёную Чашу опустились соседи по галактике. Уловив признаки катастрофы, их звёздный корабль решил сделать крюк и сесть на несчастную планету. Счастливая случайность — активная помощь галактиан — спасла остатки человечества, иначе их позднее прозрение могло оказаться завещанием самоубийц. У вида свои статистические законы: малое не выживает. Лишь это прибытие помогло племени «ледовых людей» превратиться в предков того разумного человечества, которое застали уже Безымянный и другие аргонавты Лаолы-Лиал.

Безымянный размышлял, не был ли теперь гармонический мир Зелёной Чаши прообразом будущего всех мозгоподобных? Юная, почти первобытная раса «ледовых людей» перескочила этапы мучительного роста, к своему свежему мировосприятию добавила высокую культуру и социальный строй, исключающий насилие. Техническая мысль не успела иссушить образного мышления. Эти две струи не вытеснили одна другую, а как бы слились. Братство мифов и чисел! Разве обязательно брат должен убивать брата?

На Лаоле-Лиал ментографы давно уже корректировали не только речь, но и мысли — находили самые точные, наиболее экономные способы выражать их. А у Элиль слова возникали и наполнялись живым светом в зависимости от мгновения. Слово рождало понятие, становилось чувством. Иногда оно было многозначнее, чем сама мысль…


Безымянный много времени проводил с Элиль. Накануне отлёта к необитаемым спутникам Зелёной Чаши он сломал ногу, и ему должны были вживлять электроды вместо порванного нерва. Его оставили поправляться.

С лаолитянами улетело несколько ведущих техницистов Зелёной Чаши; именно там, на одном из пустынных астероидов, следовало искать место для будущего центра по производству энергетического вещества.

Первое время, когда Безымянный остался совсем один и ему приходилось лежать неподвижно, он, наверное, чувствовал бы себя в чужом мире подавленно, если б не Элиль.

Он навсегда запомнил эти длинные дни между морем и небом; покачивание большого плота, на котором жил; струистые блики по полотняным стенам. Хотя к нему каждый день по утрам приходил юноша с аппаратом, который с его слов записывал историю Лаолы-Лиал и её космогонические воззрения, больше всего запомнилось именно одиночество.

Вокруг было так много света и солнца, что он буквально пропитывался ими. Ведь искусственное облучение в космическом корабле, если и давало Питание клеткам, не могло ласкать и радовать, подобно живому теплу! Луч многоемкая стихия. Кожа — это уже скафандр, не только защищающий от космоса, но и вступающий с ним в сложные связи. Верхний слой кожи словно «кипит», соприкасаясь с лучом; он пропускает вглубь только те волны, которые нужны.

Сначала Безымянный думал, что Элиль — врач или сиделка той плавучей больницы, где он очутился. Она приходила и брала его за руку, трогала пальцами лоб. Он знал, что это лечение гипнозом, и охотно подчинялся ему.

Элиль проверяла записи радиоизлучения его мышц; при вдохе излучение мелких мышц грудной клетки было сильнее, чем крупных. Мышцы головы вообще не подавали сигналов.

Они вели долгие медицинские разговоры. Так он узнал, что на Зелёной Чаше не подвергали изменениям программу будущего планетянина, не вторгались в линию эволюции. Позволяли себе лишь маленький корректив. Как удовлетворить извечную жажду бессмертия? Бытие едино. Одновременно существует и прошлое, и настоящее, и будущее. Но мозгоподобный так запрограммирован, что видит только отрезок своего пути. Его психологическое время ограничено. Хотя времени, как думали здесь, вообще нет; оно — структура самого пространства.

Генетисты Зелёной Чаши сумели отыскать и разбудили клетки эмоциональной памяти. Теперь каждый ощущал себя как звено колоссальной цепи времён. Он знал, что его дети будут видеть мир не только своими глазами, но как бы и его собственными.

На Лаоле-Лиал всё подчинялось математической заданности: ребёнок просто не мог бы родиться иным.

На Зелёной Чаше появилась особая бережность к личности: не порвать цепь! Планетяне ощущали себя как хранилище прошлого и как носителей грядущего.

Если лаолитяне видели смысл развития в достижении абсолютного идеала — идеала здоровья, ума, красоты, а в результате пришли к единообразию, то на Зелёной Чаше совершенство заключалось в богатстве индивидуальных черт, в умении перечувствовать необычное — и передать его дальше! Строй высокого коллективизма предполагал внутреннюю независимость и обособленность, как возможность размышлять. Планетяне не были вовсе против машин, но против всего, что унижает и ограничивает человека в машинной цивилизации. Ведь нет идеи, которая при гипертрофировании не пришла бы к своей противоположности.

Безымянный ощутил толчок боли и кратковременную неприязнь к Элиль: то была его планета, его время! Пусть сухосердое, но именно ему он бросил на подтопку свою юность. А юность не могла гореть зря, иначе незачем жить. Да этого никогда и не бывает. Будущее выкристаллизовывается, из многих слоёв.

Он узнал, что Элиль вела опыты со второй разумной расой планеты морскими животными, обладавшими начатками речи и мышления. А заботу о Безымянном она взяла на себя потому, что…

Он перестал её слушать. Она вдруг обрела значение сама по себе, как бы отделившись от остальных обитателей Зелёной Чаши, которые так долго казались ему на одно лицо.

Этот миг выявления внутреннего во внешнем всегда знаменует первый шаг навстречу друг другу. Разность облика перестала настораживать Безымянного. Он знал: странно посаженные глаза Элиль, мягкие и проникновенные, как глаза умного зверя, обращены к нему не только с любопытством, но и с теплотой. Они светили ему долго после того, как она уходила.

Он научился распознавать плеск её лодки, как бы далеко она ни причаливала. В этом не было ничего чудесного: между ними протянулась трепетная нить биотоков.

Им всё больше овладевал интерес к тому, чего он ещё не знал в ней, что она могла бы сказать или сделать. Какой отзвук родится в глубине её существа, если он её поцелует, хотя бы один раз?

И всё-таки это была ещё не любовь. Был поиск любви. А он, как пучок света, идёт в разных направлениях. Любовь — когда внутренний мир обоих прочно настроен на близкую волну: они могут понять, почти не прибегая к словам. Их трогают сходные вещи; то, что ощущает один, уже прозвучало в груди другого.

Но природа бдительно следит, чтоб не было тождества. В самых близких душах остаётся заповедник тайн. Природа не любит кровосмешения…


…Безымянный смотрел перед собой остановившимися глазами. На экране едва брезжили красные и бело-сиреневые огоньки: скорость смяла все цвета, звёзды были почти невидимы. Миры, миры…

Спасибо тебе, Элиль, что ты была, со своей мягкой улыбкой и преданными глазами, плачущими при расставании!

Спасибо, Элиль, сохранённая теперь только в моих снах. А на самом деле давно уже бесплотная, растаявшая будто льдинка под беспощадными лучами Времени…

Жизнь во времени — такое же благо и право каждого живого существа, как пища и воздух вокруг него. Можно ли представить трагедию динозавра, очутившегося посреди снежной равнины? Сместились времена, и мир сразу стал враждебным и непонятным.

Мир вокруг нас строится из наших сегодняшних знаний, предубеждений, верований. Завтрашний идеал идёт на полшага впереди. Мы лишь тщимся его догнать…

Но Безымянный — путник по Времени — поневоле вынужден был стремиться к идеалу, объемлющему поистине гигантское нравственное поле! Оно включало доблести самых разных ступеней развития: ведь фетиш дикаря совсем не похож на идеал просвещённого человека. Беспощадная храбрость — и терпимость; цепкость к жизни — и милосердие!

Путешествуя по мирам, пришлось отрешиться от ограниченности своего собственного мира, как бы он ни казался совершенен. Ни одна самая высокая цивилизация не настолько высока, чтоб ей нечему было учиться у других, ну хотя бы пониманию!

Но, уходя из своего времени, мы обрекаем себя на муки. Только в тесной скорлупе летящего корабля можно оставаться самим собой, удерживать свой мир возле себя.

Любое столкновение с чужеродным — это уже взрыв, катастрофа. Никогда не известно, каким из неё выйдешь — с опалённым лицом или с изменённой душой?

И всё-таки человеческое естество гибко! Поистине, оно создано быть и птицей в воздухе, и саламандрой в огне. Отрешиться от самого себя, чтоб найти самого себя завтрашнего! Не делаем ли мы это в микроскопических размерах каждый день? Через определённое число лет полностью обновляются клетки организма; ни одной капли крови не остаётся прежней. Книга, встреча с незнакомцем, политическое событие — разве это не меняет нас? Не способно переиначить?

Путешествие по Времени не противоречит живому, только переводит рычаг с «медленно» и «мало» на «очень быстро» и «очень много». Сможет ли человек к этому приспособиться? Вероятно. Так же, как сумел, сменив огонь костра на пар, пар на электричество, а двигательную силу, бегущую по проводам, — на мощь атомных реакторов. Но люди не просто подгоняют, «подтягивают» своё мышление к новым силам — мышление само неизбежно меняется качественно.

Минута Вечности

Благодарю за неотступность боли

Путеводительной: я в ней сгорю.

За горечь трав земных, за едкость соли

Благодарю!

Максимилиан Волошин.



Одам, конечно, не поверил рассказу Лилит о чудищах с Солёного озера, но всё-таки на следующий день отправился туда сам.

Он вернулся задумчивым и смущённым: тушку кролика, объеденную муравьями, плетёнку с сотами и засохшие куски соли никто не тронул, но на берегу остались следы…

Он, отлично разбиравшийся в каждом сломанном стебельке, просыпавшем семена от случайного удара копытом, без труда умевший определить рост и вес зверя по одному отпечатку, — не мог ни объяснить, ни даже понять, о чём говорили эти впадины, эти сбросы песка и борозды на обожжённой траве? Запах, не схожий с запахом теплокровных, ещё слабо витал в воздухе.

Лилит ждала Одама с нетерпением. Но он лишь молча протянул подобранные припасы; даже соль потеряла в его глазах ценность.

Он ушёл к реке и сел на камень. Вода и воздух были укутаны в серебряную пелену, словно осенены неведомым дыханием. В разрывах смутно зеленели близкие кустарники. Над каждой волной двигалась ещё такая же, сотканная из тумана; солнце пронизывало её и зыбко ударяло о воду. Вокруг был обычный нетревожащий мир. Но для Одама он лишился устойчивости.

Странная жизнь началась у них с этого дня! Слова «любовь» они не знали, хотя это она увела их из племени. Однако теперь она стала идти на убыль, будто река после разлива: устремления обоих оказались слишком разными!

Одам инстинктивно боялся перемен: они несли тревогу. То, к чему уже приноровился, — лучшая гарантия безопасности. Убежав из племени, совершив поступок грандиозный и революционный, он пытался тотчас как бы забыть начисто об этом и жить как можно более похоже на то, как жилось ему раньше. На первых порах он стал даже более косным, чем был прежде. Так пушка, сделав выстрел, откатывается назад и иногда давит тех, кто стрелял.

Одам оставался данником запретов, а Лилит всегда был свойствен порыв к свободе: как бы она ни хотела низко склонить голову, её выдавала даже неподвижность.

Влечение к необычному, до поры дремавшее в её тёмной душе, властно пробудилось. День за днём терпеливо, зорко она выискивала следы таинственных существ. Она кружила и кружила вокруг Солёного озера, подобно серым орлам, которые гнездились там в скалах.

Иногда и мечты бывают достаточно грузны: буквально сгибаешься под их тяжестью! Переживая их про себя, одну за другой, казалось бы, можно почувствовать облегчение? Ан нет! Мечта, пережитая воображением, отнюдь не меркнет, не испаряется, не утоляет жажды. Она непременно стремится, стать явью! И только как явь уступает место следующей.

Лилит глотала воздух открытым ртом; ей стоило большого усилия не кинуться прочь. Она уже видела несколько раз чудищ, но всегда издали, затаившись между камнями, припав к траве. Сейчас её заметили. В этом не могло быть сомнения.

То, что было перед её глазами, выходило за пределы опыта! Её тёмный ум работал быстро, связывая цепь аналогий, протянув соединительные нити между далёкими предметами. Она замерла неподвижно. И вместе с тем в этом ожидании был головокружительный бег: она приближалась к неизвестному.

Но и неизвестное приближалось к ней. Оно сделало шаг, и ещё один. Круглый глаз, занимавший полголовы, повернулся в её сторону. Тогда она увидела, что глаз прозрачен, а за ним видны диковинные черты с другими, меньшими глазами, хотя и странными по форме и разрезу, но сходными с глазами человека.

То, что внешность незнакомца отличалась от привычных черт её сородичей, не особенно смущало Лилит. На заре цивилизации человек был менее заражён предрассудками. Он занимал ещё столь скромное место в мире, что не ощущал себя монополистом, ему не приходило в голову распространять собственные пристрастия на всё сущее: каждый день звери и растения, одно невиданнее другого, проходили перед внимательным взором людей как полноправные обитатели Земли.

Зачем же Лилит было беспокоиться из-за того, что у Безымянного глаза прикрывались не веками с бахромой ресниц, а плотными плёнками, смыкающимися посредине? Что лоб его был костист и широк, голова велика, а тело приземисто?

Так же впоследствии её не особенно поразил и рассказ об обитаемости звёзд. Легковерие дикаря способно с размаху перепрыгнуть любую бездну! Пока сложное и простое равноценны в сознании, ничто не потрясает слишком.

Безымянный и Лилит осторожно, хотя без особого смущения, приближались друг к другу; он знал об обитателях Вселенной очень много; она не знала ничего — это их сближало. Они вперили взгляды, полные заинтересованности.

Лилит слегка улыбнулась: незнакомцы хохотали охотно и часто, она видела это из своих засад. Но впервые она ощущала на себе их взгляд — в нём было что-то притягательное, почти парализующее. Ещё не понимая, опасность это или залог дружелюбия, она попыталась освободиться. Губы её сомкнулись, как при сильном напряжении.

И тотчас взгляд Безымянного отпустил её. Едва вырвавшись из невидимого силка, она выпрямилась.

— Чужие! Куда вы идёте? — громко сказала она, пытаясь унять невольную дрожь пальцев. — Здесь не ваше место охоты. Горы и леса не хотят вас!

Голос Лилит показался Безымянному чистым и звонким. Он отлично знал, что звук — это не более чем колебание воздушных волн на определённой частоте. Волны магнитного поля будут восприниматься уже как свет или радиоизлучение. И всё-таки он не слыхал подобного звучания! Он растерянно оглянулся: вокруг было пустынно, только росли лесные цветы. Не те, которые густо усыпают поляны, жадно и поспешно переплетаются стеблями, толкаются в темноте корневищами. Но есть цветы, растущие в одиночку; каждый виден издалека. Ветер не гладит их небрежно, всем скопом, а играет с каждой чашечкой по отдельности. И огромный лиловый колокольчик, обретя звук, заговорил бы, наверное, голосом Лилит. Не плыл, не обволакивал, а чисто и ясно выговаривал каждый слог — таким представился голос Лилит Безымянному, лаолитянину, когда он услышал его впервые.

Но нужно было разобраться в речевом коде землян. Без помощи специального устройства, на ходу, это не просто. Язык первоначально был организующим началом и на Лаоле-Лиал. Но азбучный период мышления прошёл: показалось, что речь затормаживает контакт, и появились иные формы общения, минующие слово. Безымянный понимал, что язык встреченной им землянки примитивен, однако он не знал к нему ключа, а надо было ответить хоть как-то, чтоб не испугать её и завоевать доверие.

И он произнёс смешным горловым звуком первое случайно запавшее в память словосочетание:

— Чужие куда…

Сначала Лилит внимательно глядела ему в рот. Потом вздохнула, в недоумении склонила голову к плечу. Горловое бульканье повторилось.

— Чужие куда, — ещё старательнее выговорил лаолитянин.

Она узнала наконец искажённые звуки языка Табунды. О, как смешны эти чудища, оказывается! Они не умеют говорить?! Лилит, прищурившись, бросила на разумнейшее существо Вселенной взгляд снисходительного покровительства.


В самом деле, с её точки зрения, лаолитяне были далеки от совершенства, они не умели самых простых вещей! Ведь они действительно не понимали языка Табунды, заучивание слов давалось им с трудом. А Лилит и не подозревала, что существуют иные наречья, кроме её собственного.

Лаолитяне также давно не имели нужды в счёте: за них всё делали машины. Огонь знали только теоретически, и однажды один из них сунул руку в костёр. Лилит захохотала, но потом приложила мягкий лист, прохладный и влажный, — и жжение утихло. Лаолитянин почти с детским любопытством взглянул на свою исцелённую кожу.

Откуда было знать дочери Табунды, что неведомая ей Лаола-Лиал жила уже на исходе фотонного века, перед которым и термоядерный мог бы показаться каменным?! В своей гордыне лаолитяне движение по световому лучу считали лишь рабским следованием кривизне пространства. «А где взрыв? нетерпеливо восклицали они. — Где бунт, где поиск мозгоподобных?» «Быстрина помогает кораблю; было бы неразумно отвергать её», — рассуждали опытные небесные кормчие. «Однако, — возражали им, — не плыть же с потоком фотонов, послушно огибающим поля тяготений? Не пора ли уже оседлать и реку направленного времени?..» Так перед лаолитянами приоткрывалась ещё одна бездна: двусторонняя бездна микро- и макромиров!..

Ничего этого Лилит не могла знать. Её приобщение было весьма поверхностно. И всё-таки она не только впитывала, но и сама учила лаолитян. Давно привыкшие к послушной силе механизмов, они впервые дивились ловкости, всемогуществу голых человеческих рук! Первозданная радость мускульного труда захватила их. Они, которые могли поразить цель на любом расстоянии мгновенным лучевым ударом, — теперь кидали камушки в дерево или летящую птицу. Надо признать: они были на редкость неловки и так громко смеялись сами над собой!

Чувство превосходства — хоть в самом малом — освободило Лилит от боязни; у неё с лаолитянами шла честная игра, они менялись!

Она почувствовала себя равноправной, а это ведь и есть первая тропинка к доверию.

Лилит смутно постигала, что речь Безымянного была в чём-то отлична от речи её самой и Одама, хотя они теперь употребляли одни и те же слова. Впрочем, Безымянный каждый раз усложнял свой язык; названия предметов складывались в необычные сочетания. На безоблачный лоб Лилит набегали складки — так ей хотелось понять.

Настороженность таяла день ото дня. Она не заметила, как настал тот день, когда она полностью предалась ему душой с той единственной доверчивостью, которую питает дитя к матери, не отнявшей ещё его от груди…

И одновременно с тем, как ей всё легче и заманчивее было слушать Безымянного, она с досадой ощущала, что Одаму, наоборот, всё труднее становилось уловить, о чём же говорит она сама, Лилит. Хотя у них всегда были те же самые слова!

Когда она впервые привела Безымянного к пещере. Одам стал серым от бледности.

— Они не похожи на нас, — зашептал он, — они пришли с той стороны мира?

Лилит захохотала. Но Одам становился всё мрачнее. Они жили ещё рядом и порой ласкали друг друга, хотя в то же время стремительно убегали в разные стороны, как две речки, возникшие из общего источника, но уже разделённые горным кряжем.

Безымянный трудился, как винодел: он откупоривал пустые бутылки и наполнял их. Это была работа над мозгом Лилит. Он населял его понятиями. А потом превращался в ткача и швеца, соединял нитями, теснее, чаще… Переплетал между собой — возникала ткань. Тогда он смело кромсал её, кроил образы, домыслы, допущения. Создавал целую вселенную мысли!

Безымянный стоял как бы у самой колыбели разума. Но он уже не был только благодушным наблюдателем: в нём самом зрели перемены. Духовное высокомерие лаолитян всё больше претило ему.

Сферические глаза Безымянного, отливавшие жёлтым и изумрудным цветом, внимательно вглядывались в земную жизнь. Его глаза видели «быстрее», чем глаза Лилит: то, что Лилит представлялось слитным лучом, для Безымянного было наполнено сложным миганием. Ему, чтоб увидеть свет непрерывным, нужна была частота вспышек в сто раз большая, словно в каждой единице времени для него было больше мгновений. Но он помнил, что на Зелёной Чаше пасовал перед водой, тогда как Элиль обладала «верхним» и «нижним» зрением: одно было приспособлено для воздушной сферы, другое — для водяной. Она видела отчётливо то, что казалось ему лишь смутной тенью.

И всё-таки он не был лишён тщеславия; он, чужестранец на Земле, мог различать в сумерках тонкие оттенки цвета, тогда как Лилит будто слепла: всё сливалось перед ней в серую пелену. И лишь яркое солнце возвращало ей остроту зрения. Солнце, которое по утрам ослепляло его не только потоком тех лучей, которые видела Лилит, но и пронзительным светом ультрафиолета.

Чужое солнце с чужими лучами!

Сколько он видел их в своих скитаниях! Стоило прикрыть глаза, как перед ним картины сменялись картинами. На зубчатые скалы, не обточенные дождями или атмосферным потоком, опускались зелёно-белые блики сгущённых газов: спираль галактики, видимая так близко, словно она-то и есть главное освещение планеты. А под нею — стеклянная пустыня с прозрачными шарами травяного цвета — кристаллический мир. И белое пламя звезды, веющей нестерпимым жаром вблизи, но далёкой и не греющей здесь.

Или же тёмное солнце, окружённое малиновым ободом, отчего небо вокруг становилось багрово-фиолетовым, а над планетой — жёлтая прозрачная струя газа от взлетевшего светоплана; дикий, бесполезный мир!

К другим планетам светоплан опускался в защитном кольце токов. По кругу, как по поверхности невидимого шара, над ними блуждали ветвистые молнии. Иногда они сливались в сплошные потоки, в целые реки разрядов, и эти смертоносные радуги, обманно голубые, манящие, лились и лились, неслышно вспыхивая и угасая за бронёй корабля.

В гермошлемах тоже были заслонки; они входили в обязательный костюм космолетчика после нескольких случаев, когда при неосторожном повороте к светящемуся телу несколько лаолитян ослепли. Теперь, даже улетая от голубого солнца, они с осторожностью наблюдали и его корону в сиреневых разводах, и лучи, которые отражались, подобно водяной пыли, на призрачном хвосте светоплана, набиравшего скорость. В недрах же самой раскалённой сверкающей звезды, яично-жёлтой, плавали фиолетовые сгустки, мрачно освещённые с двух сторон. Пузыри газа лопались и подымались — гигантские, как целые планеты. И невесомые на вид.

Когда огромный межгалактический корабль Лаолы-Лиал достиг цели назначения, углубляясь в Млечный Путь, счёт спиралей галактики стал обозначением места: некоторые светопланы покидали его борт в плоскости пятой спирали, другие отрывались на вертикали третьей.

Группа Безымянного должна была обследовать пространство вокруг трёх звёзд.

Солнце — последняя из них; у двух первых планетных систем не оказалось.

Их светоплан покружил у Юпитера, не приземляясь: пояс радиации над ним был в сто триллионов раз больше, чем над Землёй. Не привлекли их и глыбы кольца Сатурна — планеты зелёно-жёлтой и серо-лиловой, ледяной, стремящейся по вытянутому эллипсу. Какое-то время они провели на равнинах Венеры, оплавленных вулканическим стеклом. Много раз наблюдали, как над Марсом пылали ложные солнца: его атмосфера, насыщенная ледяными кристалликами, странно, почти зловеще преломляла свет.

Во все расчёты лаолитяне вводили «коэффициент незнания» — скидка на те силы, которые ещё не учтены. И таким «коэффициентом чуда» предстала однажды перед ними Земля, с её бурной жизнью и густой атмосферой посреди пустынного космоса. Это был момент торжества!

Стремление достигать необычайно сильно в мозгоподобном. Упоение властью над зверем или машиной способно вознаградить за все опасности, за долгие труды. Минута свершения вмещает в себя столь многое, что само понятие времени расширяется: наполнение становится равным протяжённости.

Безымянного не переставала поражать цепкость земной жизни.

В далёкие времена, когда солнцу было трудно пробиться сквозь душную атмосферу, сине-зелёные водоросли могли улавливать все видимые лучи спектра. Пещерный мох обладает способностью почти из полного мрака собирать рассеянные световые крохи и линзами клеток направлять луч на хлорофилловое зерно. Папоротники живут в полутьме. Древнейшие же насекомые муравьи глубоко в почве сами себе создают влажную, насыщенную углекислотой атмосферу — никому из современных видов в ней уже не выжить.

Безымянному казалось, что жизнь никогда не была слепой. Конечно, зародившись на Земле, она искала пути ощупью: ведь ни деревьям, ни рыбам, ни людям не было ещё аналогий!

Изучая окружающее. Безымянный предполагал, что вначале у земных существ был ограниченный ракурс обзора. Но некоторые попытались как бы «прорвать» пространство: дельфины ныряли вглубь и подымались на поверхность, обезьяны сновали по деревьям от корневища до крон — для них мир получил добавочное измерение. А затем живое существо попробовало «переместить» само пространство вокруг себя: не приблизиться к пище, а её приблизить к себе. Сорвать плод и поднести ко рту.

Но чтоб совершить эту биологическую революцию, должен был появиться специальный орган.

Природа экспериментировала долго: вытягивала нос в хобот, создавала рукохвостых обезьян, пока не остановилась на передних конечностях…

Откуда же начался сам человек? Случилось ли это, когда он взял в руки камень и разбил им орех? Или позже — впервые нацарапав кривые чёрточки орнамента? Или ещё много времени спустя, когда, подобно Лилит, смутно ощутил страх смерти, жалость к живому, извечную трагедию познания самого себя?

И был ли земной мозгоподобный венцом длительной эволюции? Или лишь счастливой мутацией древней обезьяны, которая однажды сразилась с горным львом и заняла его пещеру с повышенной радиацией — остатком бурных первоначальных времён Земли? Под действием этой радиации и произошёл случайны" генетический скачок?

У Безымянного было слишком мало времени на исследования. Земле суждено остаться для него книгой, которая досталась ненадолго. Она захватила его с самой первой страницы — он читал, читал, целые материки вставали перед ним… Но конца в этой книге не будет. Ему останутся воспоминания и домыслы: мысленно перелистывать страницы, гадая о непрочитанном. Откуда, из какой тьмы пришла ты, Лилит, на свою Землю?


— Разве ты не видишь, не чувствуешь? — спросила однажды Лилит, с наслаждением втягивая ноздрями воздух.

— Я забыл, — виновато отозвался Безымянный. — Я так долго летел в космосе. А сейчас с тобой всё вспоминаю снова.

Они стояли под тёмно-алыми ветвями дерева, источавшего бальзамический запах ранней осени. Он был терпок и выразителен, как прикосновение рук. Безымянный смотрел на Лилит задумчиво: для неё словно ото всего шли лучи, тогда как он видел свет, но не чувствовал радости. Дитя слишком взрослой планеты, он не ощущал трепета — перворайского, ребяческого, — который охватывал её, землянку, при прикосновении ко всему сущему. Он лишь смотрел и понимал, а она наслаждалась!

Лаолитянин вздыхал глубоко, забыв, что сам он не рождён для этой пахучей густой атмосферы. Если б не искусственные ухищрения, его лёгкие были бы сожжены уплотнённым, жгучим, как огонь, кислородом. Он держал свои огромные глаза полуприкрытыми — света на Земле было слишком много! Даже лучи спектра, казалось, преломлялись здесь ярче и свежее.

А рядом стояла Лилит. Её разделяли с ним целые тысячелетия, пропасть цивилизаций. Однако она ничего не знала об этом. Знал один он.

Она стояла босыми ногами на своей молодой планете, и глаза — серые, длинные — зорко оглядывали окрестности. Её мир был прост. Вдали, над рыжими холмами, дымились синие облака.

— Ах ты, крылатое существо! — прошептал Безымянный.

Кажется, он забыл, что перед ним дикарка. Восхищённый, счастливый, он сладостно ощущал своё невольное умаление перед нею. Счастье ведь тоже драматично. Оно, как белый цвет, слагается из целого потока спорящих лучей.

Не просто приходят двое друг к другу. Это почти такой же далёкий и извилистый путь, как путь светил, летящих в пустоте.

Лаолитянин что-то сделал. Лилит не поняла. Он приблизил лицо. Это было ни с чем не сообразно: его губы прижались к её губам! В какую-то долю секунды у неё мелькнула мысль, что он хочет укусить: зачем иначе наклонять рот, полный, правда, не зубов, — как она успела заметить, — но всё-таки в твёрдых пластинах, способных зажать кожу?

Она готовилась отпрянуть и защищаться. Её руки были сильнее, чем у него, — это-то она знала! Если только он не пустит в ход какой-нибудь магической штучки, коварно утаённой до сих пор.

Но он вовсе не пытался причинить ей боль. Он оставался всё в том же странном, неестественном положении недвижимым, и, если б она не ощущала, как бурно бьётся его сердце, она бы подумала, что он заснул.

Действительно, он был похож на сонного; глаза его не размыкались. Казалось, что и голова вот-вот свалится с плеч, — Лилит придержала ему затылок. Это было первое движение, которое она сделала. Неясный звук вырвался у Безымянного, словно он застонал, но тотчас откинул голову, и она увидела преображённое лицо. Всё было необычно в этот момент; тёплая волна прилила к её сердцу.

— Ты не боишься меня? — прошептал он.

— Я никого не боюсь, — отозвалась Лилит, слегка задрожав.

Он сказал что-то на своём языке. Она не поняла. А на её языке такого слова не существовало. Но он твердил его снова и снова, и вид у него был смиренный, как у человека, который не участвовал в общей охоте и вот теперь стоит у костра, тщетно ожидая, что ему бросят остаток.

В племени был суровый закон: кто не охотится, тот не получает доли. И всё-таки однажды Лилит утаила кусок дымного мяса на кости для такого отверженного. Но его взгляд, похожий на взгляд загнанного зверя, внезапно изменился: он выхватил кость из её рук и, торжествуя, отбежал в сторону. На Лилит он больше не взглянул: благодарность была неведома людям Табунды.

Но у лаолитянина выражение лица оставалось добрым и доверчивым. Он продолжал смотреть на неё с ожиданием.

Как вдруг схватился рукой за грудь. Его лицо почернело, щёки сразу впали. Он странно дёргался, задыхался, в то же время ладонью зажимая себе нос и рот, будто сам хотел помешать дыханию. На её глазах он клонился набок, словно засыхающая от сильного жара трава. Это было похоже на порчу. Лилит ведь не могла знать, что просто кончилось действие фермента, благодаря которому лаолитяне безвредно дышали земной атмосферой, не надевая скафандра.

Грань живого и мёртвого всегда чудовищна для человека! Сознание того, что двигающееся, тёплое, подобное тебе самому превращается на глазах в холодное и неподвижное, невыносимо на любых ступенях развития.

Лилит сначала испугалась, потом её внезапно кольнула жалость. Коротко вскрикнув, она подняла Безымянного на руки. Огромные глаза закатывались, губы совсем обуглились. Она неслась прыжками, унося его на спине, как самка — раненого детёныша.

Большое яйцо было недалеко. Лилит втолкнула Безымянного внутрь, вскарабкалась сама и захлопнула крышку.

Но яйцо оставалось неподвижным и не гудело изнутри, передавая дрожание всему телу, как бывало каждый раз, когда она входила в него вслед за Безымянным. Однако крышка закрылась плотно и несколько раз повернулась сама. Тотчас зажёгся свет — слабый, сероватый, — и явно что-то начало происходить с воздухом: лаолитянин задышал ровней, чернота стала сползать с его кожи. Но глаза всё ещё были бессмысленно приоткрыты. А Лилит, напротив, ощутила в горле едкую сухость. Она дышала всё чаще и чаще, будто выброшенная на песок рыба. Жёлтые и лиловые круги поплыли перед её глазами.

Как всякий дикарь, она панически пугалась любого недомогания. "Если я сейчас уйду на ту сторону мира, — смутно подумалось ей, — некому будет спасти его".

И она напрягла не память — та была у неё великолепна: всё, что она видела однажды, навсегда оставалось её достоянием, — но волю. Волю — рычаг действия.

Лилит коснулась трепетной рукой пульта управления. Она, разумеется, не понимала, что именно делает, но в точности повторяла чужие движения во всей их последовательности, как они запечатлелись в её мозгу.

Яйцо задрожало, дрожь передалась телу. Раздалось ровное гудение: они поднялись в воздух. Лилит вертела рукоять до тех пор, пока шаткая стрелка на белом диске не стала точно в то же положение, в каком была недавно, когда Безымянный вёз её ко "всей руке" (так она до сих пор называла про себя пятерых лаолитян).

Яйцо неслось быстро, но Лилит уже царапала ногтями щёки: что-то давило её изнутри — она корчилась от удушья. Серый свет, который разгорался в кабине всё ярче, в её глазах мерк.

Лишь воля и чудовищная животная память не дали ошибиться: она привела яйцо к светоплану!

Лаолитяне — их было двое в это время у корабля — увидели, как летательная капсула кувыркается, пьяно перекатываясь на невидимых ухабах, и тотчас включили дистанционное управление. Подчинившись разумной воле, яйцо пошло ровно и благополучно приземлилось. Отвинтив крышку, лаолитяне вытащили обоих в беспамятстве. Лилит они оставили на траве, а Безымянного внесли со всей поспешностью в корабль: у него действительно оказалось острое отравление земным воздухом.

Если б Лилит замешкалась втолкнуть его в летательное яйцо с атмосферой их планеты, он был бы уже мёртв.

У Лилит, наоборот, малокислородный воздух кабины вызвал угар и удушье и — ещё немного — тоже мог привести к гибели.

Впрочем, лаолитяне долго не знали, что произошло в действительности. Они думали, что яйцо вёл сам Безымянный, и первое время посчитали его рассказ за бред. Как же он мог потерять сознание на земле, если аппарат поднялся и шёл точно, не сбиваясь с курса?

Когда они захотели расспросить Лилит, её уже не было: она отдышалась и ушла. Куда? Разве она знала — яйцо унесло её в другую часть света.

— Вы бросили её, беспомощную, на траве?! — воскликнул Безымянный, едва очнувшись.

Они смотрели на него, не понимая.

— Твоя жизнь решалась минутами. Мы не могли отвлекаться.

Без сомнения, они были высокоразумные существа. Даже самоотверженные, когда этого требовало дело, и уж конечно бесстрашные и верные до конца. Но совершенно лишённые сострадания. Безымянный ощутил какой-то холод в груди, попеременно обводя взглядом их ясные строгие лица.

Они отошли на цыпочках, стараясь не шуметь и переглядываясь. Он был ещё так слаб! Оставалось непонятным: зачем ему понадобилось втиснуть в летательный аппарат эту туземку, как он долетел, находясь уже почти в шоковом состоянии, и почему отрицал, что сидел за пультом управления?

…Солнце жгло слишком сильно. Лилит поднялась с травы. Она была измучена нервным напряжением, голова её была тяжела, неясная горечь стесняла сердце. Вдали белела громада светоплана, нестерпимо сверкая в отвесных лучах. С другой стороны заманчиво зеленел лес.

Она брела по раскалённой полуденной саванне, и свинцовое солнце давило на темя. Тело покрывалось липким потом, а ноздри, казалось, не могли втянуть ни глотка воздуха. С огромным усилием работали опавшие мехи лёгких.

Странные животные — горбатые, с закрученными рогами или пятнистые, с непомерно вытянутыми шеями и маленькой головой — стадами пробегали вдали, ища приюта в зарослях.

Лилит наткнулась на тропу звериного водопоя и, забыв осторожность, шла по ней, гонимая жаждой, более свирепой, чем страх. Она почти не заметила, как вступила в глубокий зелёный сумрак леса, расцвеченный ярчайшими самородками цветов; с тоненьких кривых стволов золотым дождём спадали серьги бутонов, в тёплых испарениях горели пунцовые чаши орхидей; словно растения, бабочки и птицы не признавали здесь иных цветов, кроме багряного, золотого и изумрудного!

Заводь реки образовала тростниковую лагуну, и притомлённая листва влажно струилась в отражении. Водяные птицы, похожие на комки снега, ярко-белого под солнцем, неподвижно вглядывались в дно: мелкие рыбёшки, мальки, водяная живность бесстрашно сновали между их коралловыми ногами. Серая цапля с пушистыми опущенными крыльями хоронилась в ягодном кусте; ягоды рдели, цапля пресыщенно трогала их клювом. Иногда нелюбопытно переводила круглый глаз на отражение, где тоже в блеске солнца струился куст, осыпанный ягодами.

Лилит припала к воде и пила, пила бесконечно, как пьют истомлённые животные, не чувствуя вкуса, только насыщая влагой спёкшиеся губы, гортань и пищевод. Не имея сил оторваться, она входила в воду всё глубже, пока истрёпанная травяная юбка не вздулась парусом и, оторвавшись, не закачалась, тихо увлекаемая течением.

Внезапно словно что-то ударило Лилит в мокрый затылок: таинственная сила человеческого взгляда заставила её обернуться. Она ещё чувствовала этот невидимый взгляд на себе, он был ощутим, будто она держала что-то в ладонях, — и тотчас вопль ужаса вырвался из её груди!

В десяти шагах — подошедший только что либо не замеченный ею раньше — к воде жадно припал чёрный пятнистый зверь. Тело его изгибалось, кошачья голова, фыркая, повернулась — и, одновременно с криком Лилит, зверь вскочил на ноги. Они оказались у него длинными, прямыми, сильными, как пружины. Он уже готов был метнуться в прыжке. Но другое тело, подобное чёрной молнии, вырвалось из зарослей, раздался свист, похожий на свист летящего дротика, — и зверь исчез за зелёной стеной!

Всё произошло быстрее, чем падающий камень ударяется о землю. В мелкой воде по-прежнему сновали красноголовые рыбы, а ленивые серые цапли едва шевелили клювами.

Ошеломлённая Лилит оглядывалась в растерянности: этот лес не был похож на всё то, что она знала до сих пор! Разве не видела она только что перед собой стройного зверя, покрытого густым мехом, чёрные пятна сливались на его спине в прерывистые полосы? Разве не стоял в десяти шагах от неё чернокожий человек, держа в руках согнутую тетивой ветку, — оружие, незнакомое Табунде? У него было широкое лицо с крупными скулами, с круглым подбородком и выпяченной нижней губой. На широченной груди лежал узкий камень в форме полумесяца. Выпуклые надбровья придавали лицу в одинаковой мере выражение суровости и великодушия.

Всё это было таинственно, необычайно, — ни от зверя, ни от человека не осталось ни малейшего следа!

Подгоняемая спасительным инстинктом, Лилит бросилась искать выход из этого замкнутого зелёного рая — или ада! — обратно на равнину, под сень редких деревьев, в травы, поющие на ветру, как натянутые воловьи жилы…

Ей заступали дорогу жилистые щупальца лиан, гигантские папоротники с восковыми жёсткими листьями, грибы, мхи, орхидеи, деревья — ни одного клочка земли, не стянутого алчной зелёной сетью!

Иногда она припадала ухом к земле и слышала дальний гул, подобный землетрясению, — шли слоны, и надо было сворачивать в сторону, чтоб серые гиганты не раздавили её. Но слух ловил и секущий звук копыт стада буйволов; саванна была где-то близко.

Много раз Лилит останавливалась в изнеможении. Человеку совсем не надо постоянно козырять храбростью. Пока всё идёт заведённым порядком, он может жить вполсилы. Но вот врывается то, чего никогда не было прежде, и необходимо обладать отважным сердцем, чтоб не потеряться и победить.

Когда Лилит выбралась из зарослей, свет, воздух, земля — всё было желтоватым. Солнце, ещё не зашедшее окончательно, скрылось за край одинокого дерева, распространяя вокруг его плоских слоистых ветвей венец светящейся пыли. Облака медленно шли к горизонту, вбирая этот цвет, и сами начинали дрожать, накаляясь. Сизые волокна, прошитые нестерпимым блеском, заслоняли светило — тогда земля становилась ещё желтее, — но постепенно остывали, пока на западе не встала дозором плотная вечерняя туча с неровно обрезанной кромкой, сверкнувшей в последний раз подобно лезвию.

Стада травоядных спешили избрать безопасный ночлег; их тени мелькали между кустарниками, цокот копытец нёсся отовсюду, как стрекотание кузнечиков. Саванна затихла, готовясь ко сну и обороне.

Лилит тоже взобралась на дерево и, замерев, сидела между его ветвями. Тихо, насколько могла, только билось её сердце. Ведь в лесу движение выдаёт! А вокруг уже пробуждалась ночная жизнь. Фырканье, мяуканье, рёв, поступь вкрадчивых лап грозно обступали со всех сторон.

Внезапно тьму саванны прорезал узкий голубой луч. Как гигантское щупальце, он бродил по травам и деревьям — и звери в ужасе разбегались от него.

Затем откуда-то с небес раздался громоподобный звук, в котором почти невозможно было узнать голос Безымянного:

— Лилит! Где ты? Я ищу тебя. Иди на свет, Лилит!

Голос кружил над саванной, подобно птице, потерявшей птенца, то приближаясь, то удаляясь, и вместе с ним метался, разрывая тьму, сверкающий голубой луч.

Но Лилит сидела, не шевелясь и зажмурившись: как и звери, она боялась ночного освещения.

Безымянный нашёл её на рассвете. Стоя под деревом совсем нагая, она, как заворожённая, смотрела на тыкву, полную воды, и связку плодов в мягкой кожуре.

— Лилит! Наконец-то! — радостно закричал Безымянный, протягивая руки.

Она обернулась, но тотчас взгляд её возвратился к таинственно появившейся снеди.

Он видел, что от напряжения губы её приоткрыты, а брови сошлись вместе, как два ручья, текущие извилистыми струями. Она словно вслушивалась во что-то издалека.

— Что с тобой? — тревожно спросил Безымянный.

Она улыбнулась рассеянно и нетерпеливо. Ей так же было невозможно говорить сейчас, как не смог бы этого лес, который, однако, никогда не остаётся в покое, потому что ветер то и дело перебирает его зелёные пряди, а пролетающие облака веют над ним влагой и холодом.

Лилит молчала, как молчит трава, хотя и трава поднимается в такт дыханию земли, растёт, шевелится, распускает поворачивает венчики. И уж совсем немой, расплывчатой, утекающей между пальцев может показаться вода. А между тем где возникает самое бурное волнение? Вот то-то и оно: человеческое сердце — маленький сколок стихии.

Ничего не поняв, Безымянный нетерпеливо взял Лилит за руку и повёл к светоплану. Она не сопротивлялась, только всё взглядывала через плечо на одинокое дерево с серым прямым стволом. От первых лучей кора его казалась розовой. Солнце поднялось над саванной, все живые существа были счастливы! Лилит улыбалась затаённо.


Цвета и звуки! Целый мир, который Лилит, оказывается, видела, не видя, и слышала, не вслушиваясь. Её волновали до сих пор только запахи — пряные, резкие. Но что она знала о цвете? О голубом, не исчезающем в тумане? О фиолетовом, который так быстро усыпил её в ту единственную ночь, которую она провела на борту светоплана, после того как Безымянный разыскал её в саванне? О палевом, мягко окрасившем домашние одежды лаолитян? Об угнетающе сером — цвете сумерек, часе лесных убийств из-за угла?

В звуках Лилит обыкновенно замечала лишь их вибрацию, повышение и понижение тона, нарастание механической силы удара.

Смысла она не доискивалась, если это не был, конечно, прямой сигнал.

И так она стояла теперь, замерев, сражённая неизвестным звучанием, окаменевшая, с расширенными зрачками и сжавшимися внутренностями. Тяжесть, которая навалилась на её грудь, имела двойную природу: она угнетала и в то же время, растворяла жилы; невидимая кровь утекала из Лилит, подобно лёгкому струистому облаку, которое она, оказывается, носила в себе, не подозревая об этом.

Музыка брызгала птичьим хором, заливалась свистулькой, напрягала мускулы борца, гремела и хохотала барабанами. Мощь и изящество мелодии сменяли друг друга.

Земля становилась всё невещественнее под ногами Лилит, боль восторга заполняла её телесную оболочку, краска отливала от щёк и губ, и, наконец легонько вздохнув, она мягко свалилась на траву.

Мелодия прозвучала ещё несколько тактов, и Безымянный резко выключил катушку стереофона. Первый урок музыки был окончен.

…В то раннее утро, когда он привёл её к светоплану, Лилит довольно быстро освоила застёжки и рукава. Через минуту она появилась в серебристом комбинезоне космолетчика с высоким красным воротом, красными обшлагами и карманами — и не стало никакой дикарки! Стоял худощавый мальчик; его серый удлинённый глаз косился умно и смущённо.

Безымянный про себя посетовал, что не задумался раньше над тем, как облагораживает одежда движения и весь облик мозгоподобного. На глазах недоверчивых лаолитян произошло чудо: они невольно почувствовали равенство между собою и Лилит.

Спутники Безымянного, несмотря на то что осуществляли великую цель, оставались прежними: они мыслили масштабами Лаолы-Лиал. Лишь в Безымянном стала прорастать жажда вселенской солидарности. Теперь он часто думал, как поэт; это казалось странным, архаичным в век начинающейся внеречевой связи на Лаоле-Лиал. И всё-таки именно образность мышления привела его на порог понимания новых норм жизни. Как, впрочем, и всегда искусство кладёт начало познанию, служит науке первотолчком.

С Лилит в нём воскрес инстинкт речи; захотелось излиться в облегчающем потоке слов. (Тщетно ждала этого некогда многотерпеливая Элиль…)

— Бедные пустые клеточки! — говорил Безымянный, чуть касаясь рукой лба Лилит. — Слушай и ничему не удивляйся. Я знаю, что всё это войдёт в твоё сознание, как сквозь сон. Но пусть даже останется сном — лишь бы как-то осталось!

Молчание размышлений, молчание полёта… ты не поймёшь этого, Лилит. Ты просто не знаешь, как устроена Вселенная, как устроен мозг. Ведь ты убеждена, что рука движется сама по себе…

Есть старинное представление, что мысль — быстрее всего. Итак, мысль излучение ментального поля — движется в пространстве с какой-то своей собственной скоростью? А если притом она не подвержена гравитации? Если она и есть первый вестник из мира сверхгалактических скоростей! Если б тебе открылась хоть на миг эта бездна возможностей! Передвижение тел в пространстве становится почти ненужным, архаическим. Путешествует одна мысль! Она — глаза и уши разума, вместилище всех переживаний. Она подаёт знак, завязывает контакты и обменивается информацией. Мысль будут улавливать телескопы, как сейчас они улавливают свет. Усиленную миллионократно, мы пошлём её, как позывной, ко всем галактикам. А может быть, то, что сейчас кажется мне таким фантастическим, давно стало явью или ещё более: всегда было нормой по ту сторону Вселенной, в таинственном мире антиматерии? Вдруг люди антимиров никогда и не знали иных способов общения? Лилит, Лилит, я ведь только обыкновенный мозгоподобный из старой галактики фиолетовой зоны, но иногда я чувствую, что воистину моя мысль бессмертна и всемогуща!..

Он схватил её за руку. Его изумрудные глаза широко открылись в волнении — и тотчас сомкнулись вновь: свет, как бич, ударил по зрачкам. Зажмурившись, он уловил, как по коже Лилит пробежала дрожь — безотчётное движение мускулов первобытного существа, испуганного чужим прикосновением! Но она не вырвала руку, она поборола в себе древний инстинкт обособленности, и когда он приоткрыл глаза, то встретил её волоокий тяжёлый взгляд, который мучительно пытался преодолеть тысячелетия…

И внезапно мысль — странная, смутная — прошла как бы не в сознании, а по самому сердцу Безымянного, мысль, пронзающая жалостью и добротой: не должно ли наконец закончиться его путешествие по Времени? Долг перед Лаолой-Лиал не отступит ли теперь перед его долгом дикой юной Земле? И что прибавит Лаоле-Лиал он, один из миллиардов винтиков её великолепно налаженной машины? Свою почти незаметную каплю информации? Ах, её так легко заменить. Разве он сможет силой одного своего слова убедить бесстрастных всезнающих лаолитян в том, что их идеальная цивилизация горбата? Это сделает позже сама жизнь. Великое столкновение культур и понятий во Вселенной. Он всё равно не доживёт до этого времени. Его срок отмерен, и на Земле он сгорит ещё быстрее. Но всё-таки он успеет сделать что-то для землян. Растолкует простейшие принципы механики, подчинит им огонь, смастерит, в конце концов, хотя бы повозку на двух колёсах! Что бы он ни сделал — его жизнь не пропадёт зря, как не пропала жизнь тех скалолазов на Зелёной Чаше: их дочерью была Элиль. А его детищем станет Лилит. Только сейчас он понял, что любит её беспредельно, всей извечной жаждой души отдать себя.

— Но какая ответственность! За каждый поступок, даже за каждую мысль я буду отвечать перед вашим будущим, — прошептал Безымянный, тоскливо глядя на рыжие холмы, облизанные зеленью трав, краски которых он видел несколько иначе, чем Лилит. — Постоянно чувствовать на себе цепь времён, связь со многими жизнями. Отныне ничто не умрёт во мне; нить протянется вперёд — но куда?!

— А я не хочу! — сказала вдруг Лилит.

Иногда он забывал, что она яростно и жадно внимает его размышлениям вслух и что-то пробивается в её тёмном сознании.

— Буду свободной, — повторила Лилит. — Пойду, куда мне захочется, не думая ни о чём. Не хочу бояться жить, как боишься ты из-за какой-то цепи! Я буду стоять посреди леса и кричать всем зверям: скальте, скальте свои красные пасти! Всё равно я сильнее и хитрее вас. Я поднимусь на гору и стану выше всех деревьев!

— Зачем, Лилит? — спросил Безымянный растерянно. В размеренное течение его размышлений её дикарский крик вторгся, как остро отбитый клинок. Зачем? — повторил он.

— Потому что я так хочу, — упрямо повторила она, раскинув руки.

Он взглянул искоса и странно: по скольким вселенным прошёл он уже, а срок его ученичества всё не кончается! Мысль… она посеяна в пространствах, как звёздная пыль. Она всеобща. Когда её не сможет довести до конца один, она неизбежно рождается в мозгу другого. Наверное, она и есть отпечаток Свободы? След её босых ног по песку?..


Солнце стояло уже низко, и западный край океана холодно кипел. К востоку простиралась чёрно-синяя равнина с белыми гребнями, похожими на береговые дюны. Безостановочно и грозно шумели валы. Свинцовый окоём отделял воду от дымчатого неба.

Резкие тени собирались в углублениях от следов ног: тяжёлых, почти квадратных — лаолитян и узких, стремительных — Лилит. Её ступни оставляли на гладком песке узорчатый отпечаток трав, из которых она плела теперь свои сандалии.

Но шаги её всё замедлялись по мере того, как она приближалась к воде, а знакомая саванна оставалась за спиной. Море страшило её. Оно имело свой голос, и его дыхание было настолько могучим, что заглушало все остальные запахи. Лилит двигалась с открытым ртом; она захлёбывалась солёным ветром, он ужасал и опьянял её одновременно. Внезапно одна из проворных волн с шипением достигла её ног. Их обожгло свежестью. Лилит отпрянула.

Но уже через секунду она била по воде ладонями, перебирала пену, как пряди волос, и смеялась, оборотив к лаолитянам узкое лицо с серыми глазами, которые стали теперь синими.

Безымянному пришлось окликнуть её, потому что она входила всё глубже и пена покрывала её плечи.

Зависть и печаль стеснили его сердце: ведь они, пришельцы, не могли войти обнажёнными в воды Земли; они были обречены жить в темнице своих одежд, снабжённых гравитационной прокладкой, утепляющих или холодящих по мере перепадов земной температуры. Он пытался воскресить в памяти живой ветер Лаолы-Лиал, но кожа отказывалась воспринять воспоминание, оно оставалось умозрительным.

Минута вечности — вот что такое была вся жизнь Безымянного и его путь от Лаолы-Лиал!

Он сидел в долгом, молчании. На песке ещё оставался след босой ступни Лилит.

"Но если та часть Вселенной, которую мы знаем, — подумал он, — лишь звёздная Вселенная, то какое место уготовано в ней человеку? Зачем на далёких и разобщённых островках вспыхивает редкая искра; живого? Что несёт она в мир? Материя расточительна; чтоб создать малое, тратится колоссальная энергия. Как бы ни были многочисленны звёзды и как ни кажется ошеломляюще огромной их масса, — они истекают потоками фотонов! Во Вселенной идёт вечное перемещение звёздного вещества. Уплотняясь, звёзды продолжают излучать волны разных диапазонов: словно светило всё ещё не может сбросить своих одежд… Не порождено ли мышление инстинктом самосохранения? Что, если материя защищает себя мыслью? А мозгоподобные лишь форма борьбы организованной материи с энтропией? Безусловно, разум всё более и более будет совершенствоваться. Невозможно прекратить рассеивание звёздного вещества? Бесполезную утечку тепловой энергии во Вселенной? Пока невозможно! Но мы найдём пути и к этому. Нужна лишь вторая вселенная — вселенная людей и созданных ими машин. Войско, защищающее звёзды; поистине небесное воинство!.."

— Назад! — внезапно закричал Безымянный.

Голова Лилит скрылась под водой. Бугор белой пены вырос на месте её сияющих глаз и чёрных волос, раскиданных током воды, как щупальца медузы.

Привлечённые криком, лаолитяне лишь на миг равнодушно глянули на волнующийся океан со смелой купальщицей. Если б Безымянный захотел, он также мог бы включиться в их безмолвный, но оживлённый обмен мнениями по поводу примесей в белом песке дюн и концентрации солей.

Лаолитяне спешили: срок их пребывания на Земле был отмерен. Тончайшие квантовые часы указывали Точку возврата, и стрелка неумолимо двигалась к этой точке. В недрах Млечного Пути, в системе двойной звезды, входящей в скопление вблизи ядра галактики, их ожидал гигантский межгалактический корабль, на котором тысячелетие назад они покинули Лаолу-Лиал. Все маневровые светопланы, третью сотню лет блуждающие по планетным системам, должны теперь вернуться со своей информацией. Она будет закодирована и послана в фиолетовую зону тем сверхскоростным способом "прокола пространства", который доставит её на Лаолу-Лиал прежде, чем корабль ляжет на обратный курс.

Что найдут и узнают они, снова собравшись все вместе? Кого недосчитаются?..

Безымянный беспомощно стоял у самой воды; Лилит уносило всё дальше. За рёвом океанских волн она не услышала зова. Смерть — бессмысленная, нелепая — нависла над нею; и всё могущество Лаолы-Лиал оказывалось бессильным!

И вдруг — так же, как Лилит в джунглях, — он увидел метнувшееся с высоты дюны чёрное тело. Был ли это человек? Пропорции его членов поражали стройностью, как у летящей птицы. На мгновение он ушёл целиком в белый буран прибоя и вынырнул на следующей волне, уже далеко впереди. Море летело за ним, как сумасшедшее; вся гладь была покрыта блистающими, движущимися солнечными огнями.

Безымянный смутно — будто сквозь синий кристалл — видел, как два тела, подобно двум рыбам, скользили, парили в толще воды, взлетали над нею, снова окунались в солнце и в соль, исчезали. Это длилось бесконечно долго. Тысячу раз они погибали на его глазах и воскресали опять. Пока прибой не швырнул обоих на берег и не умчался обратно, оставив после себя на мокром песке шипящую бешеную пену…

Мужчина очнулся на секунду раньше, чем Лилит. Он приподнялся на коленях и заглянул ей в лицо. Он обхватил её крепко обеими руками. В тот же миг веки её дрогнули: она узнала его.

…Когда лицо прижато к другому, четыре глаза сходятся в один, и глубоко, чёрно глядит это таинственное око с алмазной искрой белка…

Безымянный растирал похолодевшие руки Лилит; что-то горячо, по-лаолитянски, твердил её спасителю. Оба наконец взглянули на него. Безымянный включил автоматический переводчик: человек ответил. Голос громко и вольно лился из его широкой груди.

Короткие курчавые волосы лежали чуть повыше поперечной складки лба, складки умной и неожиданной на ясном молодом челе. Он нагнулся, чтоб поднять с песка рубаху из тонкой шкуры — почти щеголеватую, так она была мягка и прекрасно выделана, — и у горлового отверстия стянул шнуром из сухожилий.

— Что он сказал? — жадно спросила Лилит.

— Его зовут Смарагд. Он из этой страны. Он спрашивает, не с Луны ли ты пришла?

— Пусть мечты его сбудутся, а желания осуществятся, — поспешно проговорила Лилит, прижимая руки к груди. — Нет, не с Луны.

Резкий звук сигнала разнёсся над дюнами: лаолитяне кончили работу и возвращались к летательным капсулам. Смарагд тревожно вскинул голову, ища в небе поющую стрелу. Но Лилит даже не обернулась.

— Я — Лилит, дочь Табунды. Скажи ему.

— Мы должны уходить, Лилит, — проговорил Безымянный, потянув её за рукав. — Вспомни, твоя родина далеко.

Звук сигнала требовательно повторился, и тонкая шея Лилит, не стянутая амулетами, поникла. Её ноздри вздрагивали от плача.

Последний раз обернувшись, она посмотрела печальными глазами, словно из глубокого ущелья, на человека под косым лучом солнца. Смарагд продолжал неподвижно стоять на дюнах.

— Возвращайся! — раздался голос ей вслед уже издалека.

…Да! Безымянный перестал ощущать себя атомом Лаолы-Лиал: он обрёл собственное бытие, в нём одном помещалась целая вселенная. Куда же он её денет?

Решение остаться на Земле требовало мужества, он это понимал и готов был позаимствовать некоторую его толику у землян.

Хотя существует разное понимание мужества. Для Одама и Смарагда оно имело совершенно реальные очертания: быть мужественным — значит действовать вопреки чувству страха!

Для Безымянного дело уже не решалось так просто — одним ударом кулака. Он знал относительность видимых поступков: можно и не шевелясь двигаться вперёд с головокружительной быстротой. Одаму всякая двойственность недоступна: для него бег — это бег! Когда отдыхают мускулы, может заснуть и ум; таков естественный порядок вещей, как смена дня и ночи.

Но Лилит?.. Безымянному страстно хотелось, перескочив тысячелетия, выбить её мышление с привычной орбиты, как выбивается электрон пучком света! Он смотрел на дикую, загадочную, пленительную для него жизнь её духа с досадой и нежностью. Иногда он готов был посмеяться над своим упорством: он был уже далеко не молод! Пора бы ему, как мудрому жилистому дереву, живущему в мире молчания, преподавать уроки терпеливого равнодушия. Но в деревянном нутре рождались звуки — гулкие, молодые, похожие на пробу сырого материала, — и он прислушивался сам к себе с удивлением. Теперь ему казалось, что каждый его предыдущий шаг по космосу был лишь собиранием рассыпанных колец единой головоломки. В гармоническом мире Зелёной Чаши и среди крутящихся глыб пояса Сатурна — повсюду он сравнивал и изучал. Вектор мужества определён достаточно ясно: стремиться вперёд без надежды на возврат! Кольца головоломки собраны одно к одному. Понять смысл — это-то и потребовало мужества, удесятерённого по сравнению с прежними усилиями и жертвами. Ибо долг его вырос неизмеримо по сравнению с узким, как ему теперь уже казалось, долгом лаолитян.

Накануне отлёта он сообщил о своём решении. Они словно были уже подготовлены, потому что дружно запротестовали.

— Это невозможно! — ответили все четверо.

— Кто мне может запретить? Я — свободный лаолитянин.

— Да, — сказали они. — Но только на своей планете. Ты беспомощен вне её. Фермент дыхания нестоек, мы можем оставить самый незначительный запас. Чтоб его пополнять, понадобится целая лаборатория с фотонной энергией. Ты — часть Лаолы-Лиал и не можешь существовать без неё, как и все мы.

Безымянный упрямо молчал. Лаолитяне переглянулись.

— Подумай, сколько ты сможешь продержаться, когда мы улетим? Ты задохнёшься, избыток кислорода сожжёт тебя.

— Вероятно. Но я хоть что-то успею сделать для Земли!

— Тёмный мозг людей маловосприимчив. Всё пройдёт впустую, разве ты не видишь этого? А Лилит? Она будет несчастна, потеряв тебя таким страшным образом, зная, что это из-за неё.

— Она может не догадаться.

— Она уже знает. Мы сказали ей.

Безымянный вскинул голову, глаза его блеснули гневом. Он хотел резко ответить, что никто не смеет стеснять его свободу или делать за него выбор. Но только тяжело вздохнул. Прекрасное общество далёкой планеты имело свои путы, может быть, ещё более непреодолимые, чем дикое племя Табунды: они держались не во вне, а внутри лаолитянина.

— Мы все принадлежим Великой задаче, — терпеливо повторили космолетчики. — Кто может освободить нас от неё? Ты придумал себе сказку о равенстве галактиан, и всё это лишь потому, что хромосомный аппарат женщины с Зелёной Чаши случайно оказался совместим с нашими хромосомами. Рождение ребёнка — шаткая основа для философии! Разум Лаолы-Лиал давно переступил порог произвольных выводов.

— Если мы так всеведущи, — пробормотал Безымянный, — зачем же во всех расчётах сохраняется "коэффициент незнания", скидка на те силы, которые ещё не познаны?

— Чтоб уберечься от технических ошибок. Структуры в природе — это след былых передвижений. Чтоб господствовать, надо знать истоки. Наблюдение и есть тот процесс, посредством которого связаны пространство и время. Механизм Вселенной сложен.

— А механизм души?! — вскричал Безымянный.

Они не отозвались. Безымянный почувствовал себя в пустоте.

— Форма интересна лишь как результат движения, — сказал один из лаолитян после продолжительного молчания.

— Но круг ассоциаций у каждого наблюдателя может быть различён, устало возразил Безымянный. Гнев его прошёл, ему уже не надо было обуздывать себя, чтоб спорить с ними. — Всё зависит от потенциала самого наблюдателя, от накопленной им информации. Разве вы не допускаете, что другие мозгоподобные из тех же фактов могли сделать выводы более глубокие, чем у нас?

— Мы не встретили таких мозгоподобных, — высокомерно отозвались лаолитяне. — Разумеется, и наши органы чувств ограниченны, но это разумная, выборочная ограниченность. Оберегающий барьер от лавины звуков и цветов, которые иначе грозили бы затопить сознание.

— Ну, хорошо, — прервал Безымянный, — подойдём к вопросу с другой стороны. Возьмите самое простое: время переваривания пищи. Кто, по-вашему, побеждает при равном интеллекте? Тот, чьё время течёт медленнее или быстрее? Вы чувствуете, как неправомерен сам вопрос? Чем больше разница между цивилизациями, тем глубже должно быть их влияние друг на друга!

Но лаолитяне покачали головами.

— Откуда нам это знать? У нас есть Лаола-Лиал, к которой мы стремимся. Ради неё мы готовы жертвовать всем, но только ради неё! Наш выход в космос был вынужденным.

— Да нет же! — почти закричал Безымянный. — Живая мыслящая природа обязана покорять инертную и неживую! Это её единственное назначение. Глобальное понятие родины неизбежно перейдёт в галактическое. Диффузия цивилизаций должна развиваться в пределах всей разумной жизни. Я глубоко убеждён, что принципы морали едины во Вселенной, и не может быть речи о вражде или подчинённости друг другу. Весь вопрос: какое место займём мы? Ведь, пускаясь в путь по космосу, мы думали лишь об одном: что можем взять для себя? Но проблема в ином — что может отдать мыслящий мир Лаолы-Лиал другим? Редкая населённость галактик постепенно укрепила в нас идею своей исключительности, своего мнимого главенства. Равнодушие к иным проявлениям жизни стало врождённым. Мы давно уже не любознательны, не любопытны, а лишь напыщенны. И никто не замечает этого! Я боюсь додумать до конца, но наша прекрасная цивилизация замкнулась сама в себе, может быть, грозя выродиться во что-то чудовищное! Подчинение пользе и нормам понемногу вытеснило отвагу и риск. Не этим ли начался сам собою тот путь к закату, которого мы так боимся? Нет, если Лаола-Лиал хочет жить, она должна научиться мыслить иначе. И не моё случайное прозрение, а сам путь по космосу заставит её это сделать.

— Это уж пусть решает Лаола-Лиал, — нетерпеливо ответили ему космолетчики. — Наш светоплан ждут на орбитальном космодроме. И пока наша главная задача, стартовав с Земли, пройти силовые кольца, чтобы благополучно погасить разность скоростей во время сцепления. Мы улетаем через три дня.


— Я ухожу, Лилит, — сказал Безымянный. — Я никогда не увижу больше тебя, а ты не увидишь меня. Уже тысячелетие, как покинули мы свою землю, и ещё тысячелетие будем к ней возвращаться. Лаола-Лиал встретит тех, кто уцелел, стойким, дисциплинированным народом. Все одинаково здоровы, сильны, умны, красивы… Нет, ты не поймёшь ничего, бедная моя Лилит, счастливая тем, что перед человечеством миллион лет поисков. И если б ты знала, как я люблю тебя и твою Землю! — Он произнёс слово "люблю" не на языке Табунды, где оно имело смысл односторонний и примитивный, и даже не на своём собственном, как говорила некогда вечно улыбающаяся Лихэ, а на языке Элиль, где слово это было глубоким, ёмким, обладало внутренним свечением. — Да, я тебя люблю, — повторил он просто и свободно, как выдыхают воздух. — И бесконечно благодарен: ты помогла мне узнать, что моё сердце не омертвело. А это открытие не меньшее, чем новая звезда. Может быть, я сумею ещё что-нибудь сделать на своём веку? Ведь перестать действовать — это и значит умереть.

— Как — никогда не увижу? — Лилит широко открыла глаза. — Разве я не уйду вместе с тобой?

Безымянный покачал головой.

— Вспомни, ты задыхалась в летательном яйце. А у нас воздух только такой.

— Значит, я останусь одна? Никогда больше мы не спустимся возле Большой воды? Ты не покажешь мне равнины Белого снега? Не станешь рассказывать о небе? Ваш светоплан поднимется вверх, и ты будешь уходить всё дальше? Навсегда?

— Да. Мы будем лететь по чёрному пространству ни долго, ни коротко, а на самом деле бесконечно! И может быть, у меня пройдёт всего два-три дежурства, а ты, Лилит, уже умрёшь. Мне даже не о ком будет мечтать. Задолго до того, как мы достигнем нашей планеты, на Земле пройдут бессчётные поколения. А мы будем всё жить и жить, всё лететь и лететь…

Лицо Лилит сморщилось и задрожало. Она с воплем упала на землю; волосы рассыпались по траве, словно дерево разом уронило все листья.

Безымянный грустно смотрел на неё. Как громко горюет юность! Беды кажутся ей непереносимыми. Но только зрелый человек познаёт настоящее отчаяние. Не смягчённое слезами, оно давит, как могильная плита. Будущее без надежд…

— Нет! — воскликнула вдруг Лилит, решительно вскидывая голову и утирая глаза. — Я не останусь тут! Если не хочешь взять меня с собой, то отвези в страну Смарагда, на край того зелёного леса, где ты нашёл меня утром, когда у подножия дерева стояла тыква с водой. Я хочу снова видеть пятнистых зверей. Смарагд научит меня пускать летящий дротик из согнутой ветки. Я больше не испугаюсь солёного моря! И сумею жить под солнцем, которое расплавляет внутренности.

— Хорошо, — согласился Безымянный ласково. — Будет так, как ты хочешь. Поди попрощайся с Одамом.

Лилит отвернула лицо.

— Я не ночую больше в пещере, — прошептала она. — Одам сам зажигает свой костёр.

Безымянный почувствовал досаду и смущение. Слишком занятый собственными размышлениями всё это время, он, оказывается, пропустил многое в жизни Лилит. Он знал, как Одам был потрясён их приходом. Не боявшийся самого сильного зверя, Одам отступил перед неведомым: пытался умилостивить, даже приносить жертвы. Лаолитяне так и не могли ничего поделать с ним. На их глазах рождались суеверия, почти религия, а они были бессильны!

Постепенно Одам перенёс часть своего боязливого недоумения и на Лилит. Она стала казаться ему страшной. Он больше не прикасался к ней.

— Ладно, — сказал коротко Безымянный, окидывая прощальным взглядом холмы, далёкую гору, желтеющие деревья: стоял месяц сбора желудей. Пойдём, я хочу ещё кое-что показать тебе перед отлётом. У нас мало времени.

И весь этот день он объяснял ей технику рычага, мастерил простейшие орудия. Вместо упёртой в грудь деревяшки, по которой крестообразно водили палкой, добывая огонь, Безымянный сконструировал снаряд с высверленной лункой. Немного наморщив лоб, он обломал ветку и, согнув её, связал собственным синтетическим шнуром. Обернув палку тетивой и укрепив вертикально, он дал ей вращательное движение — всё это уже не представляло труда. Ещё раньше он показывал Лилит, как можно к плоту нарастить борта и киль, — прообраз лодки получал добавочную устойчивость на воде.

…А потом плавно поднявшийся светоплан сделал прощальный круг над Землёй. Ненадолго он остановился лишь над африканской саванной, там, где она выходит побережьем к океану.

Как серебряный паучок на нейлоновой нитке, Лилит бесстрашно спустилась с высоты и в последний раз приветственно подняла руку — жест, перенятый у лаолитян. Тотчас рядом с нею, словно из-под земли, вырос Смарагд — гибкое мускулистое существо, продолжавшее мерить мужество удачным прыжком.

Они пересекли освещённую солнцем поляну.

Безымянный вздохнул, хотя почувствовал и облегчение. Серо-серебряный комбинезон Лилит исчез среди стволов.

Глаза лаолитянина стянулись плёнкой.

А затем Безымянный следил уже, как на экране появляется туманный абрис налитой чаши, и в ней — блестящая сердцевидная капля, похожая на кошачий глаз в темноте. Но исполинская рука дежурного космолетчика прошлась по экрану. Когда он прояснился, капля исчезла, затерявшись среди множества других.

Корабль лаолитян взмыл в привычные пределы искривлённого пространства. Лилит и Смарагд остались на плоской земле. Целые тысячелетия планета в представлении людей будет именно такой — твёрдой, неподвижной, недышащей.

Но одна из человечества уже видела вокруг земного шара голубую оболочку атмосферы. В своём лоне Лилит несла неистребимое зерно исканий. Праматерь будущего! Дети её детей захотят раздвинуть границы мира. И мы лучше всех знаем, удалось ли им это.

Одам Сапиенс

…И начал, как дитя,

Ощупывать и взвешивать природу.

Максимилиан Волошин



Племя Табунды долго жило в изобильных предгорьях, пока однажды ночью на северо-востоке не загремел гром. Раскаты его становились всё слышнее, и в той же стороне горизонт окрасился бледным заревом. Тысячи птиц сорвались в темноте со своих гнездовий и с клёкотом заметались над землёй. Ветер, который сначала лишь мягко прошёлся по травам, загудел, принося запах гари.

Племя снялось со стоянки и бросилось под защиту деревьев. Степной пожар достигал опушки. Целую неделю небо, затянутое пеленой, едва пропускало лучи диковинного коричневого цвета. Смерчи гнали пламя, и в пыльном полусвете, как при затмении солнца, издалека доносился треск. Песок летел вместе с дымом и горящей травой. Ветер был так силён, что трава сгорала в воздухе, не успевая поджечь влажные кроны; лишь на стволах остались отметины, кора обуглилась, словно обожжённая кожа.

Люди Табунды пять дней убегали от огня, но он всё-таки с рёвом настиг их и, опалив волосы и одежду, умчался дальше, оставив от недавно цветущей долины странную, причудливо усыпанную золой местность.

Женщины бродили по тёплому пеплу, подбирая испёкшихся ящериц, мышей и птиц. Дети лакомились поджаренными кореньями. Но мужчины оставались мрачны.

Богатые места охоты исчезли. Нужно было искать другое пристанище.

Вскоре сокрушительные потоки ливня хлынули на неостывшую землю. Целые пласты сползали с гор; ручьи текли с глиной и камнями.

Племя стало карабкаться в горы, чтоб спастись от наводнения. Задыхающиеся, испуганные, они наконец достигли массива из магматических пород, плохо поддающихся разрушению. Понемногу горизонт начал проясниваться, солнце потеряло страшный коричневый оттенок. Призмы полевого шпата переливались спокойными синими искрами. На отшлифованной поверхности каменных плит вспыхивали иногда зёрна алого граната. Но всё это не привлекало людей; они были голодны, измученные дети болели. На границе песчаного грунта и льда росли лишь пятнистые мхи, складываясь в разноцветные узоры.

Племя стало спускаться вниз, пересекая горные ущелья, где всегда бушевал ветер. Путь пролёг невдалеке от Солёного озера. И здесь девушка Гева, не прошедшая ещё обряда взрослости, наткнулась на следы Одама…

Она промолчала о своём открытии; ведь никто больше не вспоминал о пропавших. Все думали, что Одам давно ушёл вместе с Лилит на ту сторону мира. Но для подростка Гевы он оставался живым. Её мысли постоянно возвращались к его образу; она не видела равных среди юношей племени!

У Гевы были круглые щёки, напоённые солнцем; казалось даже, что от них исходил такой же сладкий медвяный запах, как от спелой кожуры плода. Она мало выделялась среди девушек племени: была простодушной и себе на уме. Не настолько простодушной, чтобы выкладывать мысли каждому, и достаточно хитрой, чтоб скрывать то, что ей хотелось.

Никто не заметил в ней перемены, а между тем день за днём она всё дальше отходила от племени, терялась за камнями, высматривая только ей одной видимые приметы. Каждая сломанная ветка, примятая трава, потерянный наконечник дротика — всё говорило о направлении, где следовало искать Одама. Гева возвращалась к месту привала, пряча сбитые в кровь ноги. Однажды она не вернулась вовсе. Её поискали поблизости, но утром надо было двигаться дальше.

Так, отстав от племени, Гева с горной поляны, поросшей высокой редкой травой, попала на дно ущелья, в лес серо-коричневый, устланный прелыми листьями, где от недостатка света тесно стоящие стволы были покрыты болезненными наростами и бледной сыпью.

Нижние отмершие ветви, лишённые одеяния, чёрно простирались над её головой, как руки скелетов, а кроны, уходя высоко вверх, закрывали узкий просвет неба. В этом лесу было сыро и холодно, и только невидимые птицы высоко вверху звенели голосами надежды.

Круглое лицо Гевы с оленьими глазами, которые, казалось, лишь зеркально отражали окрестный мир, осунулось. Весёлый рот упрямо сомкнулся. Она шла, не останавливаясь, питалась сырыми корнями и личинками, которые находила, разгребая землю возле гнилых пней; они Глухо жужжали, подобно сухому дождю.

Слыша издалека рёв зверя, Гева суеверно трогала три волчьих клыка, нанизанных на бычью жилу. С раннего детства они висели на её шее — крепкой и более короткой, чем у Лилит. Волосы, обрезанные чёлкой, не закрывали лба, испарина склеила их в колечки. Гева тяжело дышала, словно запыхавшись от долгого бега, — и так однажды предстала перед удивлённым Одамом.

— Я тебя вижу, — произнесла она обычное приветствие Табунды смело и вместе с тем скромно.

Короткая юбка из растительных волокон говорила о том, что она ещё не вышла из подросткового возраста, хотя она и опустила завязку несколько ниже талии, чтобы казаться взрослей. Кожа нежно золотилась на её обнажённом животе.

— Я — Гева, женщина твоего племени, и принесла сучья для очага.

Так как он молчал, она продолжала:

— Племя ушло дальше. Я примяла траву и оставила клок волос, все думают, что меня сожрала пантера. Я не спрашиваю, где Лилит, которую ты увёл из племени. Мужчина поступает, как ему хочется. Я пришла, чтоб остаться с тобой, если ты разрешишь. Если же нет — пойду догонять людей Табунды. Лишь прошу тебя, дай мне немного мяса на дорогу и дротик, чтоб я могла обороняться от зверей.

Она умолкла и стояла, покорно опустив ресницы, словно для того, чтоб он мог рассмотреть её без помех.

Понемногу он начал припоминать: она была первым ребёнком в племени, который родился с жёлтыми волосами. Все смотрели на это, как на диковинку.

Теперь волосы её стали длинными, она перевязывала их травяным шнурком. Они покрывали лопатки; плечи и грудь оставались обнажёнными.

Гева выглядела более крепкой и рослой, чем Лилит, хотя была моложе её. Крепки были руки, которые она смиренно опустила вдоль тела, и ноги, по щиколотку ушедшие в ромашку и дикий укроп; он пахнул после дождя так опьяняюще!

Полные губы Гевы чуть улыбались, а когда она подняла глаза, Одам увидел, что они не серые и удлинённые, как у Лилит, а круглые и голубые.

— Ты велишь мне уйти! — проговорила Гева жалобно.

— Можешь остаться. — Одам отвёл взгляд в сторону. Что-то застряло в его горле. Только сейчас он понял окончательно; прошлое — прошло! Демоны, вложившие в Лилит другое, дерзкое сердце, больше никогда уже не вернут её ему.

Но и он не будет одинок. Перед ним стояла коротконожка Гева, дочь родного племени, во всём послушная его законам.

И он коротко, как подобает мужчине, кивком приказал ей следовать за собой в пещеру.

Вначале, оставшись один, Одам почувствовал только облегчение. Ум его, взбудораженный многими непонятными явлениями, мог отдохнуть.

Исчезли лаолитяне; выветрился металлический запах, который они оставляли на вещах, прикасаясь к ним. Молодая трава скрыла вмятины от улетевших навсегда огромных серых яиц. Жизнь вернулась в прежнюю колею: день неизбежно сменялся тьмой ночи.

Одам строгал свои дротики и старательно наносил на них изломанные чёрточки — символы удачной охоты, хотя они и не были похожи на тех прекрасных могучих зверей с красными рогами, которые выходили из-под пальцев Лилит. Одам жил в молчании: охотился, разжигал костры, рубил каменным топором деревья.

В поисках зверей он уходил всё дальше и дальше. В этом нет ничего удивительного; если существовать одной охотой, участок должен быть огромным. Да к тому же Одама никто ведь не ждал в пещере, чтоб ему захотелось поскорее вернуться. И не возвращаться можно было сколько угодно…

Одно время он пристрастился к соку белены. Почему людей всегда привлекало опьянение? Им нужно бы отвлечься, убежать от самих себя? Но чаще Одам сидел с удой, смотрел на воду и предавался мечтам. Они были направлены не в будущее, а в прошлое; ведь то, что позади человека или впереди него, одинаково принадлежит вечности. Река была неширока, и деревья отражались целиком — от берега до берега. При тишине в полдень на воде шла своя жизнь: расходились круги от дафний, водомерки обегали вверенные им угодья. Там, где стоял берестяной поплавок, выглянуло солнце, серебряное от туч. Круг на воде засверкал, залучился, а поплавок исчез не то от света, не то рыба потянула. Очнувшись, Одам дёрнул удилище. Его звал издалека поющий голос Гевы, которому не свойственны были чистые чёткие звучания утраченного голоса Лилит.

Приход Гевы мало что изменил в жизни Одама. Конечно, он не мог не видеть, что она домовита, упорна, любяща. Теперь утром возле очага всегда лежали сухие сучья клёна и орешника: они горят ровно, без искр, а вечером рой мошкары Гева отгоняла дымящими корнями сосны. Она ловко орудовала крепкими зубами — добавочным инструментом в ремесленном наборе, расщепляла кости, перекусывала прутья. Звёзды не пугали и не притягивали её, как Лилит; когда на небосклоне появлялось знакомое созвездие, она знала, что время идти на поиски муравьиных личинок.

Гева оказалась усердной женой. Но то, что в Лилит было красотой и прямодушием, в ней становилось лукавством и прельщением. Одам это видел. Как много он видел теперь!

Вокруг Гевы кипел сам воздух; она двигалась проворно и принимала решения скоропалительно. С самого начала она почуяла присутствие враждебной тени и вступила с нею в борьбу.

Ей казалось, что Лилит бродит вокруг; Гева ведь не понимала, что можно просто уйти. Несмотря на то что ей иногда приходилось вместе с племенем преодолевать большие пространства, она не замечала этих пространств. Вместе с нею катился её мирок, заключённый в кожуру, как семечко растения. Если Лилит жива, она должна вернуться на единственную обитаемую землю! Вот и приходилось подстерегать её появление днём и ночью. Ловить моменты, когда она вторгалась с ветром или присаживалась у костра подсушить волосы.

Гева безошибочно угадывала даже мимолётное присутствие соперницы по пустому взгляду Одама, по его внезапно вялым движениям. А женщина не должна лишать мужчину силы; она должна наделять его ею! Конечно, если это настоящая женщина.

Гева рассматривала подолгу деревянную утварь: грубые плошки и подносы, берестяные кузова и чашечки для питья. Они были разукрашены резьбой. Бледные цвета глины вперемешку с ярким соком ягод, следы острых "рисующих камней" на любом куске дерева или камня, который мог как-то пригодиться в хозяйстве, — целая груда сокровищ, беспечно брошенных на чужие руки!

Гева боролась с желанием покидать их в огонь. Но ей не изменяла природная проницательность: вещь, как и человек, живёт гораздо длительнее в памяти. Она впивалась взглядом насторожившейся рыси в эти узоры, в краски — и понемногу ненависть обострила её зрачки и трепет соперничества передался пальцам.

Однажды Одам застал Геву за растиранием цветных глин с жиром. Это удивило его. Чудом Лилит, оказывается, владела другая женщина?

Он недоверчиво присел рядом. Гева, не поднимая синих ресниц, наносила узоры на жбан. Она продвинулась в своём тайном ученичестве, потому что уже не повторяла рисунков. Собственные узоры возникали под её пальцами. Они были проще и словно плотнее прилипали к жбану.

О силе искусства нельзя судить по тем жалким остаткам, которые с торжеством извлекают из праха тысячелетий археологи. Искусство всегда пробуждало способность увидеть в окружающем нечто такое, что наполняет сердце безотчётным ощущением блаженства. А современник Одама умел воспринимать произведение искусства ещё полнее — как бы всеми органами чувств!

— Я знаю, какой сок надо выжать, чтоб получился такой цвет. — Одам коснулся одного из старых сосудов.

— Ты мне покажешь, — отозвалась Гева, не прерывая работа. — Но посмотри: разве этот цвет не красивее? — И свежая карминная черта возникла на каменной палитре.

— Красивее, — сознался Одам, одним этим словом вознаграждая её за всё.

И вдруг Гева бессознательным движением, сосредоточенно и легко, провела мизинцем над верхней губой, очерчивая её. Это был жест Лилит, одной Лилит! Словно обворовали мёртвую!

Но Одам ошибся: Гева просто смахнула капельку пота.

Потеряв интерес к живописи, он поднялся на ослабевших ногах, и Гева вновь ощутила присутствие тени…

Так шло длинное время, которого не умели считать.

Однажды за кустами мелькнуло что-то чёрно-синее, как жаркая сажа. Одам сильно вздрогнул. На мгновение ему показалось, что это волосы Лилит. Он даже не подумал, как же ему теперь быть, если у него уже Гева и дети, а Лилит вернулась? Сердце его по-молодому вздрогнуло; небо и земля обрели прежние краски; всё изменилось вдруг — и это только оттого, что пахнуло дуновением юности и любви. Даже такой короткой и скудной, какой была она у Одама!

Он стоял не шевелясь, будто всё ещё ожидая. Но сбоку вынырнула желтоволосая Гева. Она подозрительно обежала взглядом недвижные кусты.

— Что ты увидел там? — пронзительно закричала она.

— Мне показалось… чёрные волосы, — словно просыпаясь, пробормотал Одам. И тотчас спохватился, что этого не следовало говорить.

Лицо Гевы плаксиво исказилось, лишь глаза сухо блестели. Она кинулась к кустам и ударила в остервенении по самой их гуще. В просвете торопливо мелькнуло округлое тело приручённого ею павлина. Тёмным звёздным небом раскинулся хвост. Царственная птица удирала во все лопатки.

Гева стояла подбоченившись и зло хохотала вслед. Нет здесь Лилит! И нет её проклятых волос, которые колдовством опутывают чужих мужчин, а потом мерещатся им всю жизнь! Нет и не будет!

Одам, сгорбившись, уходил прочь. Гева не окликала его. Теперь, когда она осталась одна, возбуждение покинуло её. Она почувствовала себя несчастной и словно выпотрошенной. Значит, до сих пор приходится опасаться возвращения этой неродихи?! Ей стало горько. Но она сжала губы нецелованные губы древней женщины — и пошла заниматься своим делом; готовить пищу и нянчить детей. О чём может грустить жена охотника Табунды? Её удел — терпение.

А Одам углубился в пронизанный солнцем редкий лесок, который вырос на месте прежнего пепелища. Чистые сухие травы лежали под ногами, и стройные тени стволов пересекали их. Одам переступал через призрачный частокол с таким усилием, словно карабкался в гору, хотя местность была ровная.

Странное состояние овладело, им. Будто он забыл все годы, прожитые с Гевой, забыл и самое Геву, находящуюся от него на расстоянии всего двухсот шагов, но зато ярко и отчётливо помнил Лилит. Особенно то, как он завоевал её, отбил у всего племени, а затем они ушли, обуянные молодым бесстрашием, и жили вдвоём в каменистых предгорьях в пещере, которую он давно уже покинул. Они были как первые люди на земле. Некому было наставлять их. Сейчас Одаму казалось, что он был так же смел и решителен, как и Лилит, даже поднимался вместе с нею в серых больших яйцах лаолитян — и в глазах его не было страха.

Да! Тогда он дышал полной грудью, и время шло быстро. А сейчас он осуждён жить не живя и не умирая умирать…

Но понемногу печаль о Лилит принимала форму не острой тоски, когда он не знал, куда себя деть и к чему приспособить, чтобы отвлечься, а, наоборот, стала родом внутреннего тепла. Одам вступил в тот возраст, когда самое жгучее чувство перестаёт быть самодовлеющим. Для него наступила пора созидания. Жажда работы поглощала всё! Он сделался ровнее и добрее к Геве. Далёкий блуждающий огонёк уже не палил, а озарял изнутри, постепенно проясняя разум. Он тоже хотел знать! И не только знать, но и воплощать.

Сосредоточенно, задумчиво целыми часами он вертел в руках кусок дерева или камня, вспоминая, что говорила ему Лилит о снарядах лаолитян, а его подрастающие мальчишки сидели на корточках вокруг, ловя каждое движение круглыми глазами Гевы. Четверо из них были темноволосы.

Седеющий Одам выглядел светлее своего старшего сына: у того волосы были блестящи и черны, как антрацит! На солнце они искрились, подобно снеговой вершине; есть такой накал света, когда противоположности как бы сливаются.

В этом юноше было что-то от молодого настороженного пса; ноздри его искали потерянный след. Глаза, серые и глубоко запавшие, как у совёнка, зорко смотрели вперёд. Пройдёт совсем немного времени, и в них отразится преобразившийся мир. Один раз они блеснули слезами восторга: отец рассказывал о небесных летающих яйцах.

— Посреди, — говорил Одам, — находился тяжёлый ящик, и он-то был источником силы. От этого ящика сила шла в два больших подвижных ствола на противоположных концах. Они имели два ряда отверстий, направленных сверху вниз. Сила ударялась о землю, и яйцо двигалось от этих толчков.

Сыновья слушали, раскрыв рты, в любую минуту готовые сорваться с места на поиски тайн. Удивление никогда не покинет мир! Как бы ни оберегалась Гева, детей у неё уведёт Лилит. И так будет всегда. Малодушные вернутся под материнское крыло с полдороги: к оглядкам, к оговорам… Но уже дети их детей вырвутся из кокона.

Одам забирался со всей оравой на целый день подальше от дома, и там на мелкой ли реке, где они спускали на воду выдолбленную лодку, прибивая борта деревянными гвоздями (утлое начало кораблестроения!), или высоко в горах, где бездонное небо веяло синими искрами, а в изломах гор сияла тень, — он всем находил дело для рук. Теперь он уже никогда не чувствовал одиночества: рядом с ним была его работа.

Настал день, когда Одам с Гевой и подросшими сыновьями вернулись в племя; им было чему научить Табунду. Единственное, что он донёс от Лилит, были узоры голубых глин на его праще, хотя их делала уже Гева. Стиснув зубы, она скоблила, скрёбла жёлтую кость или белый камень — и её умение переняли многие. Не всё ли равно, кто был первым? Об этом помнил только старый Одам. По вечерам он пристрастился смотреть на звёзды. В тишине следил, как они всходили и двигались по небосклону. А задрёмывая, слышал свой собственный далёкий голос из тех времён, когда цветы цветут ярче, а вода плещется звонче: "Почему ты стоишь так тихо, о Лилит?" — "Я хочу понять голос ночи". — "Зачем тебе ночь? У нас есть очаг с тёплыми углями, мы только что съели мясо и печёные плоды. Что ты видишь, Лилит?" — "Я вижу, как дышат клубы тумана, белые хвосты тянутся по траве. День устал, он ложится спать. Но что делается там, за туманом, когда наступает ночь? Я пойду и раздвину его руками…"

Яблоко этого года



Там не было женщин. Они это знали. И однако все вокруг им хотелось называть женскими именами.

С тех пор как третья космическая скорость вырвала их из Солнечной системы, в черной щели раскрытого неба постоянно виднелось неподвижное серебро звезд. Они грезили о странной планете — если это была планета! — куда нацелен вектор движения, и о добавочной спирали Млечного Пути, которая стала вдруг отсюда видна, как дорога на Земле, скрытая раньше холмами. Бледный туман был неизмеримо далек, но хотелось думать, что созвездия невиданных рисунков уже приближаются и они вошли в новый рукав галактики.

Тогда-то и начинали пестреть женские имена; их произносили так, словно звали кого-то… А Зенит наносил названия на небесную карту.

Конечно, эта карта была фантастической. Как и многое из того, что он делал. Он слушал музыку и находил в ней не звуки, как большинство людей, а слова: "Кровь пролита, кровь пролита…" — твердила виолончель. "А ведь можно подняться выше… Ты знаешь, как хорошо в небе?!"

Однажды в детстве он увидел сон: мир стал синим. И в нем летали три синие птицы. Они были синие-синие. И больше ничего не было — ни земли, ни воды, ни огня. Только синяя мгла и три птицы…

Зенит не был светочем знаний и не обладал тонким аналитическим умом. Но его охотно взяли в эту сложнейшую экспедицию. Собственно, его участие было как бы предрешено: спор мог идти о командире, о пилоте-вычислителе, об энергетике. В конце разговора неизменно добавлялось: "Ну, и, конечно, Зенит". Они могли бы прямо начать с Зенита. У него было удивительное чувство космоса, чувство внеземной координации, ощущение приборов как своего тела, — и все это знали. На Земле он мог нервничать или попадать впросак, но стоило ракете оторваться, как все менялось. Нормальное владение собственным телом каким-то таинственным образом переходило у него в ощущение окружающего. У него была особая космическая интуиция, которая до времени таилась в генетическом коде нелетающих предков, мгновенная ориентировка. В этом заключался его дар, который так трудно угадать среди десяти миллиардов землян и почти невозможно воспитать, ибо опыт — это все-таки не то же самое, что талант.

Куда же они летели?

Уже полстолетия назад ученые нащупали в окрестностях Солнечной системы некое несветящееся тело — предположительно остывшую красную карликовую планету, которая тем не менее давала сильные излучения в неоптических диапазона. Была высчитана ее орбита, возможная масса. Находясь невдалеке от Солнца, она никак не была с ним связана гравитационно. И это было все, что пока знали.

Полет первой автоматической станции два года поддерживал нетерпеливый энтузиазм землян: радиосигналы шли сквозь космический вакуум равномерно и точно. Казалось, уже вот-вот можно праздновать победу, как вдруг передатчик замолчал. Это было на самых подступах к темному карлику. Второй разведчик спустя несколько лет онемел на той же дистанции. И затем это повторялось несколько раз с раздражающей регулярностью часового механизма.

Однако с тех пор, как завоевание космоса стало делом части человечества, его земным патриотизмом, никакая помеха не могла остановить надолго мысль и действие. Когда замолкают приборы, в космическую брешь бросается человек. Если существует только один вид разума, одинаковый для машины и для людей, — целеустремленный отбор информации, — то у человека он подкрепляется верой в Невозможное.

Машина свободна от власти чуда. По ней Вселенная вполне может оказаться замкнутой системой, где есть определенность и никаких неожиданностей, потому что возмущения приходят только извне. Но человек знал свое: не стоит отрицать чудеса мира — они существуют! Если объяснять шаровую молнию только электричеством, то это лишь значит на место одной загадки поставить несколько новых, ибо мы до сих пор не знаем, что такое электричество. А если и узнаем в скором будущем, то это будет лишь означать, что недоуменных вопросов станет больше.

Когда-то безмерно радовались: Гераклит сказал, что мир состоит из атомов! Но ведь это никак не упростило дела. Именно атомы увлекли нас в такие пучины домыслов, в такие сумрачные и пустынные пространства микромира, где от частицы до частицы расстояния те же, что и от звезды до звезды. С атомами мы начисто потеряли основную ориентировку человека: близко — далеко, много — мало.

…Если лететь так долго, тоже начинало казаться, что естественное состояние материи — это пустота и молчание Вселенной.

Но их было четверо, они ощущали себя четырьмя посланцами Земли и не собирались отступать. Кроме Зенита из тысяч добровольцев штурм темного карлика был доверен еще троим, их звали Янтарь, Июнь, Снег. Странные имена, не правда ли? Но ведь это предрассудок, будто имена собственные живучи. Едва переползая частоколы двух-трех веков, они неизбежно умирают вместе с прежними верованиями, со сменой наречий, с переселением народов. Где Добрыни, Несвяты? А ведь мы почти помним их в лицо.

Земля по-прежнему оставалась жемчужиной среди планет Солнечной системы, но на ней произошло столько перемен, что было бы утомительно даже перечислять их. Все стало другим. Кроме, разве, человеческого сердца.

Итак, поисковый корабль пронизывал таинственные космические пустоты, превратившись в небесный болид, до тех пор, пока невидимый, но ощущаемый приборами темный карлик не приблизился на расстояние вытянутой руки. О, разумеется, гиперболической руки! И все-таки они подошли к самому порогу тайны. Земля ответила на ликующий рапорт предостережением: приближался барьер, гасивший все прежние радиосигналы, если к теперь…

Больше они уже ничего не слышали. Они проскочили барьер и погрузились в молчание. Корабль был невредим. Он благополучно сменил третью космическую скорость на вторую и, не приближаясь к потухшему маленькому солнцу, стал описывать круги, пока экипаж собирался с мыслями.

Удивительно, что все оставалось в исправности! Осциллографы чертили успокаивающие зигзаги; выкинутые за борт антенны не могли нащупать ничего существенно нового. Кроме магнитного поля. Да, у карлика, как и у Земли, было магнитное поле. Первая ниточка родства.

Командир Янтарь принял решение оторваться от притяжения планеты и вернуться вновь в открытый космос. У них хватало горючего для любого маневра.

Корабль налился свинцом, меняя скорость, — и тотчас рация приняла взволнованный голос Земли: "Где вы? Где вы?"

"Где ты, сын неба?" — пробормотал про себя Зенит, любивший старинные книги.

Они перечислили показатели приборов до загадочного барьера и после него. Радиоволны летели долго. Радио — ненадежная связь на таких расстояниях. "Мы будем искать", — сказали они Земле. "Ищите", — ответили им наконец.

Потекли изнурительные часы и недели. Едва корабль пропарывал невидимую стену, как приборы поражала глухота. Возвращались на прежнюю дальнюю орбиту — слабый голос по-цыплячьи пищал в наушниках: Земля недоумевала, Земля не знала, что посоветовать.

Янтарь вновь бросал корабль на таран. Барьер беззвучно расступался перед твердым телом ракеты — будто свинец перед нейтрино, — но зато оказывался непроницаемым для бесплотных радиоколебаний. Какие пути избрать еще? Где искать ход? О, как нужен был сейчас в экипаже гений! Ведь гений — это, в конце концов, просто тот, чей мозг работает более интенсивно, пробует все новые комбинации, меняет между ними связь — пока внезапно не рождается отгадка.

Они ненавидели друг друга за то, что между ними не было гения! И особенным балластом им представлялся сейчас Зенит, человек без особых знаний. Где его хваленый дар? В чем этот дар заключается?

Зенит был измучен, раздражен не меньше остальных. И все-таки именно его осенила мысль, пугающая своей простотой: он предложил в одиночку спуститься в атмосферу карлика, и, если удастся, даже на его поверхность. Предполагая, конечно, что атмосфера и поверхность существуют.

— Наша Вселенная состоит из частиц, — сказал он. — Должно быть, в такой же мере дальний космос наполняют излучения и поля. Но пусть ими займутся другие. Нас послали разведать определенное небесное тело. Так узнаем, из чего оно состоит.

Четверка собралась на совет. Они жаждали открытий с такой страстью, что доводы благоразумия отступали. После долгого однообразия полета им надо было во что бы то ни стало вдохнуть глоток Небывалого.

Спор разгорелся лишь об одном: кому спускаться? Ни слова об опасностях; даже в обычном состоянии мужчины остерегаются унижать себя боязнью, а здесь, в герметически запаянном снаряде, по кругам Вселенной носилась четверка одержимых.

Они спорили яростно, даже кичились друг перед другом наградами: это подтверждало право каждого на риск. Зенит вновь оказался в последних. Он стал опасаться, что идея ускользнет из его рук. А ведь в воображении он уже совершал свой смертельный прыжок, ощущая его кожей, нервами, клетками мозга…

— Хорошо, — сказал командир, опомнившись первым. — Если мы не можем договориться, остается два выхода. Первый: выбрать арбитром Землю…

— Нет, нет! — дружно и испуганно закричали все. — А вдруг нам запретят? И потом это так долго!

— Тогда жребий.

Трое звездолетчиков потупились. В таком решении было что-то легковесное, игрушечное, недостойное разумных существ. Они смущенно усмехались. Оказалось, что ни шапки, ни монеты — никаких атрибутов, чтобы по-древнему вопросить судьбу. Пришлось угадывать те сотни километров, которые замедленно пролетал корабль за неравные промежутки времени, пока каждый по очереди сидел зажмурившись. И — ах! — как же они опростоволосились! Они — опытные, точные. Но что поделать: с ними был Зенит — тот самый, который, казалось, кочевал вместе с Землей четыре миллиарда лет по океану Вселенной, и космос стал продолжением его собственного тела.

— Будем справедливы, — сказали они, вздыхая. — Это идея его.

* * *

…Прыжок казался бесконечным. Вместо того чтобы убыстряться, он становился все медленнее.

Зенит не отрывал глаз от показателей приборов. Вскоре они дали отрадную картину атмосферы, насыщенной азотом и кислородом. Он посмотрел на показатели другого прибора и ахнул: воздух чист, как на полюсе. Температура? Она была приемлемой для теплокровного существа. Радиация, давление атмосфер? В норме. Может быть, вместо ада он попадет прямо в рай?

Толчок капсулы развеял еще одно сомнение: темный карлик был тверд, у него существовала почва! Зениту не терпелось выбраться наружу. В капсуле был крошечный промежуточный отсек, Зенит торопливо миновал его и безбоязненно отодвинул наружную дверь. "Великолепно, что я здесь один, — подумал он вскользь. — Замучили запретами!"

Он выпрыгнул. И замер, не сделав больше ни шага: его обступила плотная синяя мгла. Еудто очутился в детском сне. Но земные сны защищены явью, а Зенит чувствовал лишь ошеломление и обезоруженность. Ему хотелось протереть глаза. Задыхаясь, он отбросил скафандр, и тот, утеряв внутреннее давление, съежился и повис за плечами, как мешок.

Зенит быстро, коротко дышал. Воздух сумеречной планеты был похож на душную, сырую, безветренную ночь, но в то же время какие-то внезапные струйки свежести заставляли ежиться.

Он не мог придумать никакого эпитета тому, что видел вокруг. Необыкновенно? Удивительно? Чуждо. Только это слово и подходило. Сравнения являются тогда, когда есть аналоги. Но как было свыкнуться с призрачной темнотой? Он все время задирал голову, чтоб увидеть звездное небо — кусок отчизны.

Под ногами почва пружинила, и похоже, что от тяжести его тела на поверхность выступала влага. Он нагнулся, чтоб пощупать руками почву, как слепец. "Трясина?" — подумал он, хотя это было земное слово и оно не подходило.

Вокруг все колыхалось, как при головокружении. Ничего не видно, и все качается. Бездействие становилось невыносимым. Главный рычаг человеческой жизни — это энергия; лишиться энергии — все равно, что выпустить из самого себя дух, как из детского шара. Зенит рванул из-за пояса осветительную люминесцентную трубку. Прямой белый луч прорубил воздух.

Он увидел пепельно-синюю мочажину под подошвами, плотную, шевелящуюся, как ноздреватое тесто, а дальше внезапные пики кристаллов, нервно направленные остриями к звездам. Они были похожи на темные каменные стелы, выточенные людьми или природой. Луч прочертил по ним огненные знаки и снова вернулся к ноздреватому болоту: оно дышало и двигалось.

"Похоже, что я завяз", — подумал Зенит, подавляя ужас. Он резко обернулся и скользнул лучом по капсуле: так и есть! Основание ее всасывалось на глазах. Зенит с усилием сделал один неверный шаг, споткнулся обо что-то невидимое и упал.

"Я умираю, — пронеслось в меркнущем сознании. — Конец полету — и ничего не узнал. Как жалко!"

Но с его телом продолжало что-то происходить. Его приподняли. Под него подсунули нечто твердое и узкое и, как на салазках, поволокли.

На секунду он разомкнул веки, увидел успокоительные звезды, сонм ярких, трепещущих, несомненно существующих миров, и, спасаясь от обморока, крикнул (или прошептал?):

— Кто здесь? Здесь кто-нибудь есть?

— Здесь есть, — ответили ему.

Он не мог понять — было ли это голосом или слова просто родились в его сознании? Веки сомкнулись.

Когда он очнулся, то увидел, что лежит навзничь и над ним горят уже не звезды, а другие, более мелкие и теплые огни, рассеянные по высокому своду, который, однако, имеет конец и не может быть поэтому небом.

Опять его охватил животный страх перед непонятным, как маленькое ракообразное, привыкшее жить в полосе прибоя и вдруг очутившееся посреди пустынь… Когда человек отрывается от Земли, дело не столько в новизне, представшей его взору, сколько в том, за какое время он успевает вобрать эту новизну в себя, ассимилировать ее и, следовательно, какие ощущения и мысли возникнут у него тогда?

"Если дать захлестнуть себя бесконтрольным чувствам, — подумал Зенит, — я потеряю внутренний компас и тогда наверняка погибну. Нет, надо оставаться самим собой. Быть равнодушным ко всему. Впечатления должны лишь скользить по моей мозговой коре, а чему я дам доступ внутрь, это уж мое дело!"

Заключив такой странный договор с самим собой, Зенит проснулся окончательно и, приподнявшись на локте, осмотрелся.

Сумрак казался более прозрачным и светлым, чем в момент приземления капсулы, возможно, это было закрытое помещение. Он предположил так по спокойствию окружающего воздуха, а также потому, что надо же было что-нибудь предположить! Пещера? Праздничный зал? Тюремная камера? Гостиница?

Мелкие огни по своду едва ли служили светильниками: слишком тусклы, нерационально. "А если это решето? — снова прорвалась глупая смятенная мысль. — Обыкновенное решето, которым накрыли до поры до времени козявку, то есть меня? И сказка о Гулливере существует на самом деле здесь, в космосе? Прекратить! — прикрикнул сам на себя. — Гулливер был изрядным плутом и не дал бы застать себя врасплох".

Эта пустяковая мысль вернула ему самообладание. Зенит был молодым и, в общем, тщеславным человеком. Многие его поступки вертелись вокруг стержня самоутверждения. Более зрелый уравновешенный мужчина, — например, командир Янтарь или электронобиолог Снег, — возможно, подходил бы ко всему с иными мерками. Но бывает, что дерзость и неведение выигрывают там, где пасует опыт. Недаром легче всего к новизне привыкают дети: они легко переходят от предмета к предмету, ни на чем не задерживаясь, но словно впитывая их в себя.

Оставив до времени без разгадки слабо светящийся свод, Зенит принялся ощупывать свое ложе. Более всего оно походило на мыльный пузырь, наполненный теплым воздухом. Он надавил пальцем, потом кулаком — пленка оказалась эластичной, упругой, нервущейся. Он приподнялся, опустил ноги, нащупал твердое, поводил подошвой, выпрямился и, сделав шаг, радостно ощутил возвратившуюся бодрость мышц. Ради осторожности он не отдалился более чем на два шага, только протянул руку — и тотчас наткнулся на что-то невидимое, но, как ему показалось, шевелящееся.

С его губ сорвался крик невольного испуга. Одним прыжком Зенит отскочил назад, где было его ложе — единственно знакомое и безопасное местечко под этим тусклым куполом.

Но ложа не было. Оно исчезло.

— Спокойно, — вслух произнес Зенит, чувствуя, как по вискам потек холодный пот. — Пощупаю еще и найду. Просто здесь темно. Шаг вперед, шаг назад. Шаг влево и вправо.

Он производил свои манипуляции уже со сдержанной яростью, пытаясь унять дрожь в коленях.

— Дурацкая система, ни капли света, — бормотал он с вызовом. — Ага. Уже нечто.

Он опустился на корточки и нащупал груду сухих пленок. Они были еще теплыми.

— Похоже, что из моей постели выпустили воздух. Лежание по графику! Не очень гостеприимно.

Пустые пленки под его руками стали вновь пухнуть и наполняться теплым газом, пока не возникло что-то похожее па мягкий пень. Зенит поспешно сел на него. И в ту же секунду вокруг началась световая фантасмагория. В полутьме возникали блики разной яркости. Одни были дрожаще-синими, другие — черно-фиолетовыми, третьи — розовыми.

Сам не зная, почему, Зенит вслух называл цвета. Когда гасло, он кричал:

— Не вижу! — и топал ногами от нетерпения.

Если вспышки не имели к нему никакого отношения, он немногое терял. Но ему хотелось заявить о своем присутствии, и если это игра, то показать смышленость, с ходу включившись в нее. Ничему не удивляться — такую программу он себе задал и не намерен был отступать.

Вспышки остановились на ровном беловатом свете. Он медленно крепчал, освещая все большее пространство вокруг. Но Зенит не успел оглядеться. Нечто — сначала туманное, подобное дневной луне — стало явно материализоваться перед ним. Это был человек или что-то очень на него похожее. Зенит отказывался анализировать. Его захлестнула волна радости. Братья по разуму? Мыслящие существа? К черту! Просто живое, понимающее, с руками и ногами. Самый безысходный ужас, ужас полного одиночества, оставил его. Он вытер мокрые глаза. В его обрадованной улыбке самый придирчивый электронный мозг не мог бы найти ни малейшего намека на коварство.

Их было трое, и они подчинились щедрому жесту землянина, протянувшего к ним обе руки. Всему, что случилось в дальнейшем, он был обязан именно этим первым мгновениям, когда простосердечие разбило их настороженность.

Потом они сидели перед ним на таких же мыльных пеньках с пульсирующей внутри теплой жидкостью, и их голоса то ускользали от его слуха, потому что уходили за пределы частот, воспринимаемых барабанной перепонкой, то звучали ясно, со странными модуляциями, которые он, однако, схватывал и понимал на лету, как по наитию угадывают чужую мысль. Хотя, разумеется, это требовало большого напряжения. Впрочем, им тоже нужно было употребить усилие, чтобы вникнуть в смысл ответной речи…

— Как называешь ты свою, странствующую в космосе, несветящуюся планету? — спросили его.

— Земля, — ответил он с готовностью. — А ваша?

— Орра.

— Орра? — Зенит пытался точно повторить диковинное слово. — Почему Орра?

— А почему Земля? — резонно возразили ему.

Они приглядывались друг к другу с острым чувством интереса и взаимной опасности. Паузы между словами были столь длительны, что сердце Зенита могло бы наверняка лопнуть от напряжения, если б он позволил себе сейчас хоть чуточку пофантазировать. Ведь способность к вымыслу может удесятерить любое чувство. Именно воображение делает нас неистово счастливыми или глубоко несчастными, тогда как реальный повод бывает настолько незначителен, что другой человек ограничится при тех же обстоятельствах легкой досадой или улыбкой.

Но у Зенита великолепно работали внутренние тормоза. Он был полон физиологического оптимизма в каждой своей клеточке: все неведомое вокруг входило в его сознание прежде всего под знаком плюс.

Вскоре он заметил, что большинство вопросов задает один из троих, — и тотчас назвал его про себя Главным.

— Чего вы хотите добиться на Земле? — проговорил тот. — В чем главная работа и главная цель людей?

Зенит перебирал в уме все наиболее эффектное, поражающее воображение. Идеи последнего столетия — плодородие в колбах… энергия недр… связь генетики с магнитным полем… выход в дальний космос… Нет, это повседневные дела! Потрясти может только чудо. А Зениту надо было именно вызвать трепет перед дерзостью человеческого интеллекта. И он сказал, словно бросил игральную кость с самым крупным числом:

— Бессмертие. Мы хотим добиться бессмертия для каждого. — И даже вздохнул от напряжения.

Какие-то обрывки замелькали в его памяти: древо познания добра и зла, философский камень средневековья, яростные поиски ученых двадцатого века "поломок старости" в гене… Да, пожалуй, это была единственная устойчивая мечта человечества. Она не зависела ни от идеологии, ни от степени образованности — все хотели продлить свой век!

Внезапно голос Главного отвлек его от захватывающего круговорота грез.

— Зачем? — спросили его. — Зачем вам бессмертие?

Зенит, не понимая, уставился на них.

И дальше пошло так: ему задавали вопросы, он отвечал. На некоторое время он вновь потерял устойчивость. Казалось, он присутствует на некоем судилище, где он — единственный свидетель Земли. Он не мог говорить неправду. Он готов был умереть за Землю, бестрепетно пойти ради нее на любое испытание, но — великий космос! — что, что он должен был отвечать, чтоб не навредить ей?!

Впрочем, спрашивали о самых простых вещах. Неизвестно только, какие выводы из ответов, они делали.

Велика ли плодовитость земных женщин? С каким минимумом знаний рождается младенец? Когда начинается обучение? Как долго длится активный период? Когда наступает старость? Вызвана смерть индивидуума разумной необходимостью или случайна? Чем объясняется потребность периодического выключения сознания и подвержены этому явлению все люди или такова особенность одного лишь Зенита?

В общем, вопросы казались бесхитростными и детски-прямолинейными. Но, должно быть, именно незамечаемые обычно стороны человеческого бытия чрезвычайно интересовали обитатетелей Орры. Они были серьезны и временами удивлены. Чтоб выиграть время и хоть что-нибудь разведать, Зенит сопровождал ответы наивным вопросом:

— А у вас не так?

Ему не отвечали.

— Вот ваш людской род, — сказал, наконец, Главный. — Он рождается беспомощным, ничто из знаний предыдущего поколения не переходит к следующему, каждая особь должна самостоятельно пройти путь от нуля. Обучение скудно: лишь узкую отрасль может освоить каждый отдельный человек; во всем остальном он остается невеждой до конца дней. Период обучения чрезвычайно длителен; в то время, когда ум наиболее гибок, вы вынуждены питаться лишь чужими крохами. Так называемый активный период биологически таким уже не является, он зажат между затянувшимся повзрослением и ранней старостью. Ваша молодежь эгоистична, а старики алчны и недоброжелательны. Человеческий организм в целом настолько несовершенен, что мышечная ткань периодически требует отключения, так же как и часть мозговых клеток. Неустойчивость вашей психики выражается в сумбуре сновидений. Но и период бодрствования похож на бред — он полон необязательных пустых желаний. Вы готовы слепо следовать любой эмоции: злобе, кровожадности, агрессии. Ваши войны…

— Я не говорил вам о войнах! — прервал запальчиво Зенит.

Главный отвел его протест легким нетерпеливым жестом.

— Откуда вы это знаете? — продолжал настаивать Зенит. — Вы не могли сделать подобного заключения из моих слов. Я даже в мыслях этого не держал!

.— Мы посылали наблюдателей, — неохотно отозвался Главный. — Десятки земных лет подряд.

Зенит хлопнул себя по лбу.

— Так значит, это были ваши летающие тарелки? — вскричал он, осененный догадкой.

Трое орритян с интересом зафиксировали новый для них жест землянина. Главный пробормотал мимоходом:

— Сферические диски? О, они служили отвлекающим маневром. — Ему не хотелось задерживаться на пояснениях. — Итак, ваша цель — добиться бессмертия? Вы хотите длить и длить годы увядания, превратить свою планету в планету старцев?

— Конечно, нет! — Зенит даже засмеялся от возбуждения. Орритяне внезапно представились ему скопищем младенцев, на которых можно поглядывать свысока. — Бессмертие будет даровано людям в самом цветущем возрасте. По-земному это между тридцатью и сорока пятью годами. Когда человек уже все знает и еще все может.

Его явственно обдало током иронии.

— Возраст ложно направленной энергии, безумного честолюбия, неудовлетворенности и разочарований, которые постоянно обуревают человеческую душу, — именно этот возраст вы хотите сделать единственным на планете?! Ибо тогда-то и становится очевидным, что юношеские мечты неисполнимы, а зрелая трезвость еще не овладела разумом. Но ведь этот возраст хорош только тем, что скоро проходит!

Они долго молчали. Если только то, что Зенит считал молчанием, действительно было им! Орритяне могли в это время напряженно общаться между собой, а он ничего не слышал.

— Как вы узнали, где я опустился? — спросил Зенит. — Вы так быстро нашли меня. И почему вы пропустили капсулу?

— Это очень просто, — рассеянно пробормотал Главный. — Ракета пробила купол нашей атмосферы, в течение земного часа оставалась рваная дыра в открытый космос. В нее и проскочила капсула. Но когда уменьшилась электрическая плотность, мы блокировали чужеродное тело.

— Приборы не обнаружили никакой ионосферы на этом расстоянии, — оказал Зенит.

Ему показалось, что утерянное равновесие можно вернуть, если перевести разговор на технику: инженер всегда поймет инженера.

— В ракете слабые приборы. Да и какие это приборы! Стекло, железо…

— А у вас другие? — Зенит был уязвлен. — Интересно было бы взглянуть.

Орритяне покачали головами — или сделали какое-то другое движение, близкое по смыслу, отметая никчемную просьбу. Но Зенит настаивал, больно переживая их высокомерие.

— Я ваш пленник, чего вам бояться? Покажите мне ваши установки. Люди кажутся вам несовершенными, но у них есть одно качество: они хотят знать как можно больше. К тому же у нас на Земле в старину существовал обычай: осужденному перед казнью разрешали высказать последнее желание. И желание это выполнялось.

Про себя Зенит восхищался собственным мужеством: жажда познания до последнего удара пульса. Идеал космолетчика.

Но Главный нахмурился (Зенит воспринял его внутреннее движение именно так).

— Ты не осужден. Орра не лишила безвинно жизни еще ни одно существо.

— Тогда как же вы думаете поступить со мной? — И снова мысленно похвалил себя: так, без громких фраз, он дал понять, что его не удастся ни к чему принудить.

— Зачем же принуждать, — возразил Главный. — Возможно, ты поймешь сам…

— Что? — перебил Зенит. — Что я должен понять? Вы нас ненавидите? Боитесь? Почему?

* * *

— Но почему вы нас боитесь? — в нетерпении повторял Зенит. — Разве мы чем-нибудь выразили свою враждебность к другим живым существам? ("А вдруг они знают нашу историю? — подумал он, похолодев. — Китобойные флотилии, облавы на слонов, убийства дельфинов… Но нет, если они так проницательны, то должны понять, что дело не в злой воле человечества. Каждый раз люди подпадали под власть заблуждения. Это совсем не то, что творить ведая".) Так почему вы нас боитесь? — повторил он уже менее уверенно.

Те пожали плечами. Это был другой жест, но Зенит расшифровал его именно так.

— Мы боимся не вас. Не вашей техники и не вашего интеллекта. Мы просто не хотим вас. Галактика состоит из множества проявлений жизни. Но все они — как несообщающиеся сосуды. Мы живем на своем острове во Вселенной, вы — на своем. И так должно оставаться.

— Почему же?!

— Потому что есть инстинкты, которые нельзя переступить. Нас охватывает отвращение, когда мы наблюдаем вашу планету— копошащееся обилие живых существ. Людей так много, они наступают друг на друга… Это и породило в вас клубок противоречий: способность убивать и сострадание к жертве. Законом вашей натуры стали изменчивость и нелогичность.

— Кроме людей на Земле есть еще звери, — сказал Зенит с мстительным чувством. — Они тоже дышат, убивают и едят. А в воздухе летают птицы, некоторые из них хищные. В почве гнездятся насекомые. Каждый наш вдох и выдох извергает или поглощает миллионы бактерий. Земля населена гораздо плотнее, чем вы думаете.

Его слушали с возрастающим ужасом. Он вглядывался в полутьме в их голубоватые лица и вдруг лукаво усмехнулся.

— И все-таки вы похожи на меня, как братья. О, голубые мои братья!

— Что значит — голубые? — пробормотал кто-то, видимо, не вдумываясь в свой вопрос, но поглощенный всем услышанным.

— Такими я вас вижу, — небрежно отозвался Зенит. — Братья, не признающие нашего родства, — продолжал он, — а между тем вся разница между нами в том, что мы богаты, а вы бедны. У нас есть собственная горячая звезда и много света, а вы питаетесь крохами далеких излучений. Земля развивалась яростно, щедро, а Орра сжалась в своих потемках. Скажите, много ли на Орре видов живых существ и растений?

— Их нет, — отозвался тотчас один из орритян. Поспешный ответ вызвал неодобрение Главного, как чутко уловил Зенит. — Мы существуем одни. И так было от начала времен. Мы прошли всю эволюцию сами, ступень за ступенью. Мы да светящиеся насекомые, лишенные разума, но необходимые для обмена веществ в Благословенном Болоте, которое нас кормит, ибо у нас никогда не было другого источника пищи и кислорода.

— Вот видите! — торжествуя, подхватил Зенит. — Вам нужно было лишь выжить, а мы могли выбирать.

— Вы богаты, — с четкими граммофонными интонациями прервал его Главный, — но не тем, о чем ты сейчас говоришь. Не безумной, слепой растратой сил. Вы богаты своим магнитным полем: ваша планета, которую ты именуешь Землей, хотя у нас есть для нее иное название, изначально защищена от разъедающего вакуума космоса, от смертоносных звездных частиц. А знаешь ли ты, что, пока земные организмы могли предаваться беспорядочному размножению и знали лишь одну заботу — насытиться, Орра была оголена перед космосом? Поэтому на ней мог развиться единственный вид живых существ, и уже в стадии бактерии их первой заботой было создание вокруг каждого новорожденного собственного защитного поля. До того как появились органы зрения и слуха, наши прасущества обладали магнитными оболочками. Это была жизнь гигантов или богов, ибо каждый заключал в себе собственную вселенную. Первые шаги разума на Орре были направлены на то, чтоб объединить разрозненные существа, защищать себя и планету сообща. Мы создали два пола, свели их в пары, а опыт старшего поколения полностью передавали только что рожденным…

— Но как же, — пробормотал потрясенный Зенит, — как это можно сделать?.. Ведь такова работа самой природы!

— И все-таки не она, а мы создали Орре искусственный магнитный пояс, — гордо отозвался Главный. — Мы сделали это многие тысячелетия назад, и с тех пор неутомимо поддерживаем собственный свод небес.

— Люди могли бы помочь вам, — горячо сказал землянин. — Почему не бороться с космосом вместе? Поверьте, что прав я, а не вы. Все во Вселенной сближается. Разве законы притяжения не держат вас и нас на одной веревочке? Что вы можете мне возразить?

— Только то, — холодно ответил Главный, — что люди — ненадежные союзники. Вы живете в кругу иллюзий, и эти иллюзии заменяют вам реальность. Вы воображаете мосты через вечность там, где их нет. Мы уже подивились вашей слепоте: добившись бессмертия, вы были бы вынуждены вскоре искать обратный ход, то есть думать, как уничтожить это бессмертие. Потому что оно обременительно, бесцельно и для человека, и для планеты. Но оставим столь обширные масштабы. Что самым ценным, привлекательным кажется тебе в твоем собственном существовании? Ответь нам, пришелец.

— Риск, любовь и справедливость, — не раздумывая, сказал Зенит, — то, что нельзя подделать.

— Подделать можно все, — наставительно возразил Главный. — Иллюзии фальшивы. А те, что ты назвал, — простейшие из иллюзий.

— Может быть, вы мне это докажете? Впрочем, как? Ведь на Орре не знают чувств.

— Ты прав. К счастью, мы берем во внимание лишь то, что есть на самом деле. Но нам ничего не стоит зеркально отразить и твое видение.

— Отразить — не значит пережить. Я разгадаю жалкий обман в ту же минуту.

И тут он впервые увидел, как они смеются. Их сотрясал хохот.

Они стали совсем похожи на людей.

— Вы не обманете меня! — закричал он в бешенстве. — Я готов спорить, что разгадаю любую уловку. Все равно мы одинаковы — слышите? Одинаковы — вы и я!

Они внезапно перестали смеяться. Зенит почувствовал — или догадался? — как токи взаимопонимания пронизали стоящих перед ним, словно они что-то обдумывали и на что-то решались.

— Хорошо, — медленно сказал, наконец, Главный (кстати, почему Зенит решил, что он главный? Главных не было. Перед ним стояло трое равных). — Мы тоже готовы пойти на риск. Ты прорвался на Орру случайно; мы должны были задержать капсулу, но дальше нам оставалось уже только убить тебя, а ведь мы еще никогда не убивали себе подобных! Мы не желаем землянам зла, нам надо лишь, чтобы ты вернулся на свою ракету и молчал обо всем, что увидел. Мы хотим остаться тайной для Земли. Но едва ли можно заставить тебя насильно выполнить наше требование. Ты смел. К тому же, едва ты покинешь Орру, ничто уже не будет угрожать тебе и ты сможешь обмануть нас, ведь так? Остается одно: ты должен сделать это добровольно. Если ты дашь слово, ты сдержишь его?

— Если дам, то сдержу, — осторожно произнес Зенит, лихорадочно обдумывая, какую западню они ему сейчас расставят? Мирные беседы кончились, начиналось нечто огромное, от чего зависит ближайшее будущее двух миров. — Так что же вы предлагаете?

— Мы докажем тебе, что мы совсем другие, отличные от вас. То, что тебе будет представляться правдой, окажется имитацией, но ты этого не заметишь. Не разгадаешь до последнего мгновения. У тебя не возникнет даже тени подозрения. Ты будешь уверен, что опираешься на камень, — а под тобой пустота. Ты согласен?

Зенит беспомощно моргнул. Он уже опирался на пустоту! Полумрак, пронизанный фиолетовыми и багровыми отблесками, вдруг представился ему кошмарным сновидением. И эти гибкие, подобно голубым водорослям, колеблемые фигуры, которые из-за странных оптических искажений здешней атмосферы временами совсем исчезали из поля его зрения; их голоса, которые слышались то близко, то переходили на другой диапазон, к которому он глух, — все вдруг заново смутило и обескуражило его.

Но он постарался (в который уже раз!) взять себя в руки.

— Согласен. Игра так игра. Чем вы меня будете искушать?

Они зашевелились с заметным облегчением.

— Ты сказал, что более всего ценишь риск, любовь и справедливость? Мы докажем абсурдность любого из этих понятий. Можешь выбирать сам.

— Любовь, — быстро сказал Зенит.

Он вспомнил земных девушек: они тоже хитрили, завлекая его притворством, но в конце концов неизменно попадались в собственную ловушку.

Любовь нельзя подделать, она простодушна, как пятилетний ребенок. В некий волшебный миг что-то меняется в человеческом сердце — и возникает любовь.

— Хорошо, — сказал Главный. — Ты выбрал. Мы позовем девушку Орры.

Неизвестно, как они это сделали, но полусвет сгустился овальным пятном, и, будто из воздуха, возникла новая голубая тень. Она приближалась. Зенит сразу понял, что это женщина, было в ней что-то, отличавшее ее от других орритян. Она двигалась мягко, волосы ее были длинны. Ах, как ему захотелось яркого солнечного света, чтоб разглядеть ту, которая должна его обмануть. Значит, в космосе все-таки были женщины!

Орритянская дева остановилась поодаль, не приближаясь.

— Человек Земли, — торжественно начал Главный. — Мы заключаем между тобой и нами договор. Вот женщина, которую ты можешь назвать любым земным именем. Ее подлинного имени тебе знать не надо. Да у нее и нет еще взрослого имени, она только вступила в жизнь. Болото, на которое ты опустился, — ее земля. У нее нет пары, а сын ее матери недавно погиб. Поэтому она сможет прокормить тебя все то время, пока будет длиться договор. Шестьдесят раз по земному счету ты увидишь ту дальнюю звезду. Запомни ее — это твой маятник. А затем ты покинешь нас.

— Но как же вы надеетесь, что я поверю этой девушке, если заранее знаю, что она солжет?

— А разве вся твоя жизнь до этого не была прикрытой ложью? — вопросом на вопрос возразил Главный. — Она солжет тебе в такой же мере, как и ты ей. Но не будем больше об этом. У нас в запасе мало времени: только пока то созвездие не опустится к горизонту. Мы все голодны, да и хотелось еще расспросить тебя о твоем полете; теперь между нами все ясно, нам не к чему враждовать. Так как ты будешь называть девушку Орры?

— Бирбала, — наобум сказал Зенит.

Сочетание звуков показалось ему комически-нелепым, под стать той буффонаде, которая совершалась вокруг него.

— Бирбала, ты нас накормишь? — мягко спросил Главный в пространство.

И она тотчас возникла перед ним, словно невидимо перескочила отделявшее их пространство. Мужчины двинулись за нею.

Нельзя сказать, что это была пещера. Но как иначе назвать жилище, высеченное в скале? Они спускались по пологому склону. Никакого намека на лестницу. Зенит тронул рукой стену галереи— она была сыра и тверда, но не клочковата, как дикий камень. Наконец они очутились в круглом зале, будто вступили во внутренность прозрачного пузыря; над головой светились звезды, но смутно, расплываясь, перепархивая с места на место, как светляки. Зенит устал, ноги плохо держали его, голова гудела.

Бирбала подавала на вытянутых ладонях, как на подносах, ровные квадратики мха. Они их ели. Да, это единственный вид растительности на Орре! Мох был богат белком и углеводами, но рос медленно в скудном свете звезд — столетия по земному времени, — поэтому участки были поделены между обитателями планеты, и само число орритян никогда не уменьшалось и не увеличивалось…

Настал миг, когда Главный и его спутники удалились.

— Живи. Радуйся. Исследуй, — проговорили они уже гораздо приветливее, чем раньше.

Стоило им исчезнуть, как странные превращения произошли с прозрачным пузырем. Только что это был круглый зал, и вдруг то ли сжались стены, снизился потолок, то ли изменилось освещение, но если б можно было проникнуть человеку в чашечку цветка, то Зенит как раз и находился в чем-то подобном.

Они остались вдвоем. Под пристальным взглядом Бирбала потупилась и отошла в сторону, но как-то странно — отделяясь от пола, словно парила по воздуху.

— Как ты двигаешься? — спросил он, невольно смущаясь. — Ну вот сейчас, по вертикали.

Она остановилась.

— Не знаю. Это так просто. Я вижу силовые потоки, настраиваюсь на ту же самую частоту и поднимаюсь.

В первые минуты ее голос был еще лишен индивидуальности. Она отвечала быстро, охотно, но безлико.

— Как по лестнице? — спросил Зенит.

— Как по упругой волне.

— Но ведь такая настройка требует времени и, наверное, чрезвычайно сложна?

Она слегка покачала головой.

— Разве ты замечаешь, как сужаются кровеносные сосуды? Большую часть жизненных движений и вы и мы производим бессознательно. Но если тебе неприятно, я могу ходить горизонтально. Я попробую.

Она с наивной осторожностью прошлась взад и вперед, словно по одной досочке. И обратила к нему вопросительно свои бирюзовые глаза, составленные из мелких хрусталиков, как ягода малина с голубыми косточками — ее узкое неземное лицо поразило его! Ведь красота — это совсем не подобие нам. Красота — соразмерность частей. И еще — отблеск внутреннего света, степень одухотворенности, которая превышает нашу собственную.

— Ты прелесть, Бирбала! — воскликнул он. — Ты самая милая девушка, какая только может существовать в галактике! Но как ты могла, — страдая проговорил он, — как ты согласилась на эту подлую комедию? На какую-то шутовскую поддельную любовь… Не ты же ее придумала?

— Именно я! — Бирбала смотрела на него открытым сияющим взглядом. — А как было сделать иначе, чтобы ты остался со мной?

— Тебя ведь не было, когда мы говорили.

— Нет. Я была совсем близко. Ты просто не замечал.

— Ты увидела меня тогда в первый раз?

— Да нет же! Я нашла тебя.

— Разве это была ты? Ты тащила меня через болото?!

Она чуть склонила голову. Этот земной жест показался ему чрезвычайно трогательным.

— Это все неправда! — вскричал он, опомнившись. — Меня предупредили, что каждое твое слово окажется ложью. Да и можно ли полюбить человека, которого ты видела всего полчаса!

— Полчаса? — Она мысленно что-то посчитала. — Я живу на свете по-земному двадцать оборотов планеты. И десять оборотов хотела встретить такого, как ты. А ты говоришь полчаса!..

* * *

Как назвать жизнь, которая началась с той минуты для Зенита? Она не имела ни прошлого, ни будущего, как сновидение, но подобно сновидению наполнялась до предела сама собою. Бирбала не понимала, что такое красота; как дикарь или ребенок, она просто жила в окружающем.

— Какой я тебе кажусь? — спрашивала она с любопытством.

— Ты голубая. Твоя кожа как тень на льду. Иногда мне чудится, что твои руки подобны синему стеклу — так они прозрачны! Хорошо, что на Орре не бывает яркого света, значит, я не потеряю тебя насовсем, ты не исчезнешь.

— Как странно. — Она слегка наклоняла голову. Ее фосфорические волосы на миг скрывали лицо, и он видел лишь легкую одуванчиковую завесу. — Никак не могу привыкнуть к мысли, что мир можно видеть иначе. Я же совсем не такая. Но, должно быть, и такая, если ты видишь меня так.

Она дотронулась до его щеки, провела пальцем по твердому подбородку.

— Мы так похожи и такие разные.

— Разве это страшно? Когда нас двое, то весь мир вокруг теряет значение. Человечество — это ты и я, галактика — ты и я. И самый крошечный фотон света — ты и я. Пока мы рядом, нам нечего бояться.

Бирбала встала и, сжав голубоватые руки, отошла прочь.

— Бирбала! — крикнул он в пустоту. — Где ты? Я тебя не вижу.

Она появлялась вновь, но как бы уже с другим лицом. Он смотрел на нее и ощущал внутреннее стеснение, непонятную отчужденность, которая длилась не больше мига. Словно отозвавшись на его немой призыв, тембр голоса Бирбалы изменялся. Зенит узнавал с облегчением те знакомые интонации, которые сводили его с ума. Она любила его, в этом не могло быть сомнения! Каждый звук ее голоса пел и трепетал, в нем чувствовалось биение сердца. Плохие мысли уходили, как тень.

— О, моя милая, — покаянно шептал он. — Я готов снова избороздить Вселенную, лишь бы только найти тебя. Мне было бы не страшно ходить по звездам босиком, как по угольям.

— Ты безрассуден, — отвечала она. — Ты родился так близко от звезды, что она влила в тебя свое плазменное свечение. Расскажи мне, как вы чувствуете ее луч на своей коже?

Тогда он обнимал ее и тесно прижимал к груди. Его горячее дыхание, будто струя пара, било в голубоватое тело.

— Солнце еще горячее, — бормотал он. — От него расцветает мир. Оно как любовь. Я люблю тебя!

— Я люблю тебя, — отвечала она.

И это волшебное эхо звучало в нем подобно праздничному колоколу так долго, пока не затихал порыв страсти.

— Тебе никогда не бывает грустно, Бирбала? — спрашивал он.

— Грустно? Отчего?

— Оттого, что мы не можем жить вечно, что время необратимо даже в вашем монотонном мире. Что ты и я состаримся и наша любовь угаснет.

— У нас не старятся, — тихо сказала она. — Мы просто умираем. Это так хорошо!

— Хорошо?!

— Да. Ведь устав, ты засыпаешь? Ты всегда так спокойно засыпаешь. Мы тоже засыпаем, только это случается один раз.

— Но я знаю, что следующим утром проснусь!

Она пожала плечами.

— На Орре нет утра. Здесь ничего не следует друг за другом, но все существует в единстве. Я не могу найти, потерять и найти вновь. То, что уходит, уже не возвращается. Но ведь и ничего не уходит!

— И ты знаешь, когда ты умрешь? — испуганно спросил он.

— Конечно. Когда мои сын и дочь станут взрослыми настолько, чтобы самим иметь детей.

— У тебя есть сын и дочь?!

— Нет. Но когда они родятся у меня.

— Когда родятся наши сын и дочь… А если будут оба мальчика?..

Она улыбнулась снисходительно.

— Так не случается. Ты снова забыл, что мы живем на Орре, не на Земле.

— Вы знаете все заранее, как боги!

— Мы знаем заранее, — печально подтвердила она.


Однажды, потрясенный, он воскликнул:

— Ты не дышишь?

В самом деле, грудь ее не вздымалась, как у всякой земной женщины, от волнения. А ведь вечный ритм человеческого дыхания подобен шелесту трав и движению волн… Он роднит, он умиротворяет.

— Ты не дышишь, — горестно повторял он, невольно отводя глаза. Нечто похожее на отвращение ко всему, отличному от земного естества, шевельнулось в его душе.

Но Бирбала слегка коснулась его пальцев, будто обволокла волной своего обаяния.

— Конечно, дышу, — отозвалась она так беззаботно, что он с надеждой вскинул взгляд. — Я дышу кожей. Ты тоже дышишь кожей, но у землян это вспомогательный тип дыхания, а у нас основной, вот и все.

"Вот и все, — с облегчением повторил про себя Зенит, чувствуя, как вновь в его груди воскресает доверие. — Она такая же, как я. Как хорошо!"

— Я такая же, как ты, — сказала Бирбала, не разжимая губ и не произнося ни звука.

— Знаешь, — сказал он виновато, — мне было бы удобнее, приятнее даже, если б ты говорила всегда вслух.

Она неприметно вздохнула. То есть не так вздохнула, как земные женщины носом и грудью — ведь она в самом деле не дышала в нашем понимании этого слова, — но какое-то внутреннее движение тронуло ее черты.

— Я рада сделать тебе приятное, — медленно сказала она.

Как всегда, поначалу голос ее звучал принужденно, резковато, но к концу фразы стал мягким и теплым, будто зажженная восковая свечка, глубоко трогая и умиляя Зенита.

— Вот теперь ты такая, какой я хотел бы видеть тебя всегда!

— Я такая, какой ты хочешь меня видеть.

Облако еще не совсем покинуло ее, но простодушный поцелуй Зенита разгладил тень.

* * *

Прошло, наверное, очень много времени, пока Зенит однажды не увидел первый земной сон. Ему привиделся лес, который после снегопада стал черно-белым. На плоских еловых подносах лежали снежные пряники — их только что слепили в узорных формочках и выложили по ветвям. Сизые тени тянулись от стволов. Молодой снег излучал такую радость, что Зенит дышал и не мог надышаться.

Он проснулся с улыбкой, которая, однако, погасла, как луч, потому что из одного сна он вернулся в другой: яви не было. Плотный сумрак царил над Оррой. Ничто не изменялось здесь, разве что пузырчатые ложа опадали, как пустые меха, едва их покинешь. Бирбалы тоже не было. Он никогда не знал, куда она исчезает. Может быть, она всегда невидимо находилась поблизости. А может, у нее шла своя особая жизнь? Ведь орритяне должны были много работать, чтобы, подобно атлантам, поддерживать свой магнитный свод небес. Зенит ничего не знал об этом.

Он просто в раздражении водил глазами по сторонам, лениво размышляя о том, что встреча взглядами очень важна во время разговора. Глаза как бы подают сигнал к остановке или смене тона. Но он редко видел Бирбалу отчетливо. Чаще едва различал смутную голубоватую тень, и тогда разговор принимал односторонний, спотыкающийся характер. То бессловесное подсознательное общение, которое постоянно происходит между любящими на Земле, здесь обескураживало Зенита. Он чувствовал свою обнаженность, Бирбала видела его всего целиком, до извилин мозга, а он ловил руками пустоту…

Понемногу он стал понимать, что полный контакт с Бирбалой невозможен хотя бы потому, что мышление орритян подчиняется иной логике. Наша логика основана на показаниях пяти чувств. Земляне привыкли к определенной последовательности: сначала увидеть, потом осмыслить и действовать.

Чувства обитателей Орры вели к совсем другой постепенности, хотя она, безусловно, существовала. Но для землянина все их действия выглядели чудом. Зенит не мог никак освоиться, например, с тем, что на Орре не существовало счета: то есть единица не прибавлялась к единице. Группировка величин сводилась к каким-то таинственным для него манипуляциям, скорее похожим на извлечение корня и возведение в степень. Сложно? И да, и нет. У него не было к этому ключа, вот и все. Бирбала тоже не умела объяснить ему этого.

Иногда ему казалось, что его специально оставили на попечении молоденькой девушки, изолировав от остальных орритян, потому что он одним своим присутствием мог заронить в них нежелательные надежды… Что, если здесь кипела борьба и хитроумная ловушка Главного заключалась лишь в том, чтобы принудить его самого к бездействию?

И уже раз подумав об этом, он не мог остановиться. В его душу закралось сомнение: так ли он поступил с самого начала, как подобает землянину? Ему все чаще представлялась теперь ракета, их великолепный корабль, который до сих пор безнадежно кружил над Оррой, подобно птице, потерявшей птенца. Он знал, что ни командир Янтарь, ни радиолокационный инженер Июнь, ни биоэлектроник Снег не захотят вернуться на Землю без него. Наверное, они уже не раз пробовали повторить прыжок Зенита, но их капсулы, как мячики, отскакивали обратно — и они не могли понять, куда же делся тогда Зенит?

А он выбрался между тем по знакомым переходам из-под тусклого пузыря, и синяя мгла над болотом, осененная звездами, как когда-то давным-давно, туго запеленала его.

Невидимая Орра была велика, больше Земли. И все-таки он дождался, задрав голову, когда по небосклону в очередном витке проползла золотая пчела… Товарищи ждали его. Какое счастье!

Внезапно дыхание стеснилось: он вспомнил Бирбалу. "Я остаюсь с ней, ребята. Я не вернусь". Он следил за уходящим кораблем так, словно и в самом деле, услышав это, его покидают навеки…

— Ты вернешься, — сказала Бирбала. — Срок окончился. Ты вернешься.

— Какой срок? — Зенит обернулся с убитым видом. — Это ты, Бирбала?

И поскольку она была последнее, что у него оставалось, спрятал лицо на ее голубоватом плече. Но она освободилась от объятий. Она отодвинулась от него и стала еще больше похожа на льдинку, готовую вот-вот растаять.

— Разве ты не смотрел на свой маятник, — спросила она четким граммофонным голосом, — на ту зеленую звезду? И не считал по-земному шестьдесят оборотов Орры? Срок исполнился. Договор окончен.

— Что ты говоришь?.. — с удивлением вскричал он. — О чем ты, Бирбала?

— Меня зовут Оан. Это значит: Исполнившая. Я исполнила. Прощай.

Она стала отделяться от почвы, будто перышко, подхваченное током воздуха. Но он одним прыжком догнал ее и схватил за руку.

— Постой. Это ужасно. Я ничего не понимаю. Я обидел тебя? Ты меня разлюбила? Я был груб?

— Нет. О, нет!

И все-таки что-то дрогнуло в ее ледяных чертах. Не делая уже попыток покинуть его, она так и застыла, слегка приподнявшись над землей.

— Неужели ты все забыл? — В ее голосе опять появились человеческие интонации упрека и сомнения. — Когда ты спустился на Орру, мы заключили между тобой и нами договор…

— Замолчи! — с силой воскликнул он. — Я знаю только, что ты меня любила. И что я люблю тебя.

Она покачала головой, как научилась этому от него.

— Я не любила тебя.

— Никогда? Ни одной минуты?! — Он начал раскачиваться, как от сильной боли. — Скажи, что это неправда, Бирбала… Оан… скажи мне!

Она молчала. Он затих, опустился на пепельно-серую-землю и, тупо глядя перед собой, пальцами перебирал жесткие вздутия мха. Он не смотрел в ее сторону, но она не уходила и стояла рядом, словно в нерешительности.

— Но ведь и ты не любил меня, — сказала она с усилием. Он резко вскинул голову. Странно, как отчетливо видит он теперь ее лицо! Бирюзовые глаза, составленные из многих долек, и узкий овал, похожий на серп месяца, излучающего внутреннее свечение.

— Ты тоже ведь не любил, — повторила она почти с прежней мягкостью.

Его затрясло от негодования.

— Ты выросла в лживом мире. Я прощаю тебя, — сказал он наконец. — Орра наделила вас нищими душами. И не тебе судить о человеческом сердце.

— Я тоже прощаю тебя, — сказала Оан. — Вы, люди, страдаете счастливой неспособностью понять других. Разве ты искал во мне что-нибудь иное, чем лишь слепок земной женщины? Тебя охватывала неприязнь, когда я на мгновение становилась сама собой.

— И ты притворялась!

— Потому, что именно этого ты и хотел. Вспомни, тебя раздражал мой подлинный вид, мои движения… Ты выведывал как можно хитрее подробности о наших машинах, о способе хранить и собирать информацию… Почему ты никогда не спросил меня обо мне самой? Чего я хотела, о чем могла мечтать? Чего хотим мы все на Орре? Ты относился к нам или как к идолам, пока не мог нас понять, или как к зверюшкам, если вдруг чувствовал в чем-то свое превосходство.

— Значит, ты никогда, никогда не любила меня?.. — горестно пробормотал он.

— Я могла тебя полюбить. Однажды.

Он вскинул голову с надеждой.

— Когда это было?

— Когда я несла тебя через болото и впервые услышала твой голос… Это мы, молодые, потребовали, чтоб тебя не выкинули обратно в космос. Старшие убеждали нас, будто между островами Вселенной нельзя перебросить мостов. Но мы не хотели этому верить: ты казался так похож на нас! Когда ты впервые улыбнулся и протянул мне руку, я чуть не заплакала от радости. Я сама не знала до этого, что умею смеяться или плакать. Ведь Орра — суровая планета. Нам очень трудно выжить, Зенит, и мы одиноки.

Он слушал ее со сжавшимся горлом и не понимал, что с ним творится. Если раньше он был уверен, что любит Бирбалу, потому что никто никогда не вызывал в нем подобного ощущения полноты счастья, то теперь, переполненный болью и раскаянием, он любил новую Оан намного сильней. Жадно и смиренно смотрел он на ее прекрасное лицо, в котором уже ничего не осталось от земной женщины. В эти последние минуты — потому что он знал, что они последние! — Зенит стремился запоздало проникнуть сквозь ее телесную оболочку, чтоб, если не понять, хотя бы ощутить: чей же образ суждено ему отныне лелеять в памяти?

И еще со стыдом он понял, что не выполнил высокой миссии человека. То простое испытание, которое назначили ему на Орре, — любовь, — оказалось вовсе не таким уж простым. Слепота, эгоизм, черствость — вот что он явил от лица человечества существам запредельного мира. Что же оставалось ему теперь, как не удалиться в молчании, похоронив позор на дне души? Нет, не он стал звездным Колумбом. Жди, Орра, других. Не ему суждено протянуть руку дружбы между двумя галактическими народами. Его тщеславные надежды умерли так тихо, что он не услышал даже их прощального вздоха.

Он стоял перед Оан посрамленный и страдающий.

— Ты уйдешь, — сказала она в ответ на его мысли. — Уйдешь так же, как и пришел: словно вспышка далекой звезды.

— Нет! — закричал он. — Я бездарен, глуп, я тупица! Последний дурак на Земле оказался бы, наверное, более к месту здесь, чем я. Но верь одному: я тебя люблю! Я бесконечно люблю тебя, Оан. Не прогоняй меня так. Оставь хотя бы надежду. Если я не буду верить, что когда-нибудь мы увидимся снова, мне незачем жить.

Он молил ее и плакал, и, должно быть, она плакала тоже, потому что лица их были прижаты друг к другу, а по щекам текли то горячие, то холодные струйки.

Наконец она отстранилась, хотя и не отняла своих рук.

— Ты слыхал, наверно, что раньше, когда над вашей планетой кружили сферические диски, там, где они опускались ненадолго, оставались вещественные следы?

Зенит с трудом собрался с мыслями.

— Да, — припомнил он. — Клубки спутанных нитей? Их еще называли "волосами ангелов". Но они так быстро исчезали, словно испарялись или таяли на солнце.

— Когда я смогу… Если мне удастся… — медленно сказала Оан. — Вдруг Орра захочет еще раз бросить взгляд сквозь междузвездные глубины на человечество? Тогда я пошлю тебе с ними весть.

— Но как я пойму ее? Множество ученых бились в лабораториях над остатками этих нитей, но так ничего и не разгадали.

Оан жестом отвела возражения.

— Достаточно будет взять в руки пучок — и дальше все случится само собой: ведь эта весть будет для тебя одного, никто другой не поймет ее.

— И я снова услышу твой голос?!

— У меня нет голоса. Но ты узнаешь то, что мне нужно будет передать.

Они медленно шли к болоту, где стояла его капсула.

— Знаешь, — сказал он, чтоб оттянуть еще на миг прощание. — Когда я был совсем маленьким, отец мне однажды сказал, что в каждом году для человека созревает одно райское яблоко, его главная радость. Все дело в том, чтоб увидеть это единственное яблоко между многими другими и сорвать его.

— Наверное, земные плоды похожи на звезды, — задумчиво сказала Оан, глядя вверх. — А на что похожи деревья?

* * *

Прошло не более десяти лет, и над Землей снова стали появляться странные сферические тела. Иногда они застывали неподвижно над каким-нибудь большим городом, словно внимательно всматриваясь в него, и тогда на площадях собирались огромные толпы, которые смотрели и перешептывались, потому что в двадцать пятом веке люди по-прежнему жаждали чудес.

Но иногда диск пролетал почти невидимо и опускался где-нибудь на лесном пустыре или на острове, далеко от жилья. Случалось, что чабаны находили в горах прилипшие к камням пучки "волос ангела". Уже через несколько часов радио и телевидение оповещали мир об очередной диковинке.

И тогда рано поседевший, давно живущий в уединении человек, как бы далеко он ни находился, мчался на самых быстроходных ракетопланах и электромобилях к пустынному месту, задыхаясь, взбирался по осыпям, брал в дрожащие руки остатки спутанного клубка, в отчаянии глядя, как тонкие волокна исчезают на его ладонях…

— Это еще не моя весть, — непонятно говорил он окружающим. И, спотыкаясь, уходил прочь.


Дочь Ноя[1]



В стране Годд жил человек по имени Ной, называемый также Нойахом или Нухом. Он был вдов, а сыновья его холосты. Единственная дочь Сахарь, подраставшая в отчем доме, с колыбели была просватана за соседского сына. Дом Нуха, сложенный из грубо обтесанных камней, обширный двор с хлевом и водопойной колодой возле него в жаркую пору дня прикрывало тенью большое ореховое дерево. Все это Нух обнес высокой оградой.

Земля, подобно покорному волу, далеко ушла по небесной дороге вслед за своим поводырем — Солнцем в сторону созвездия Лебедя, и там, где была она во времена Ноя, нынче лишь первоначальная чернота космоса — вот как это было давно! Но будущее и прошлое расположены во Вселенной слишком, тесно. Настоящее лишь линия между ними. А линия не имеет толщины.

Если представить людскую речь в виде пышного куста, то первоначально она была всего лишь ростком в слабой оболочке. Человек учился обозначать обиходные понятия. Он произносил, прижимая язык к нёбу, "карпо" — и это означало намерение сорвать плод. А могло относиться и к минувшему действию, ибо грамматических различий еще не существовало. Человек говорил "дзуке" — собираю растения и "гоке" — иду по следу зверя, "виця" — бросаю в него дротик. Легко угадать по словарному запасу, чем занимались соплеменники столь неречистого говоруна и где они жили. Так было вначале.

К тому времени, когда родился Ной (вернее, Нойах или Нух), цивилизация далеко продвинулась вперед. Люди страны Годд уже ковали металл, сеяли злаки и давили виноград. (Лоза древнее человеческого рода! Она устилала голые пустоши и обвивала первые деревья.) Появились искусства. Музыкальным инструментом служила не только примитивная лютня с жильными струнами, но и медные кимвалы — две плоские чаши, которыми ритмично ударяли друг о друга, а также цевница, составленная из нескольких дудочек разного тона. Люди имели одежду для работы и особую, тканую, для праздника. У одних одежда была прочна и многоцветна, а у других ветха, замызганна, едва прикрывала тело. В общем, страна Годд мало отличалась от других стран, хотя вовсе не была средоточием земель, а представляла собой всего лишь ложбину на краю обитаемого мира. Вокруг теснились горы в солнечной дымке трав, растекались узкие пашни, засеянные ячменем, просом и пшеницей, за выступы скал цеплялись кусты цветущего шиповника, а ореховые заросли переходили в горный лес. Высоко в горах лежало круглое озеро, не имевшее стока. Говорят, оно возникло от сильных дождей при землетрясении и с тех пор не мелело, нависая грозящим оком над долиной.

Случалось, что бедняки, которым всегда не хватает хлеба, взывали к поднебесному водоему, словно к божеству, моля его излиться, чтобы покарать обидчиков. Но и самый отчаянный крикун прикусывал язык, представив въяве грозную кару…

Страна Годд простиралась на длину трехдневного пути. Начало ее смыкалось с зубчатой стеной горного хребта, за которым лежал морской берег. Оттуда изредка набегали отряды воинов с острыми камышовыми копьями. Грудь они заслоняли плетеным щитом. Иногда ратники проходили мимо без вреда, требуя лишь пищи, но случалось, что угоняли окот и обижали женщин. После этого, однако, жизнь годдитов возвращалась в прежнюю колею, прибавляя им опыта и осторожности.

Конец долины упирался в холмы, за которыми простиралась пустыня. Из нее, будто надутые горячим ветром, возникали частые и более мирные гости: гонцы-скороходы, паломники, странствующие акробаты, купцы, проводники караванов. Они останавливались ненадолго, лишь перевьючить поклажу с верблюдов на ослов, чтобы легче было одолеть перевал.

Когда на рассвете перед ними открывался наконец неоглядный морской простор, они в восторге вскидывали ладони. Горы лежали в мягком сизом тумане. По подножию их отделяла от воды полоса песка, словно кто-то провел резкую меловую черту. Само море почти не колыхалось: сон еще не оставил его. Невидимое солнце слабо румянило облака. И так все было неясно, сонно, покойно, что путники искренне верили в этот миг: тяготы и беды их жизни остались позади! Жаль только, что опьянение красотой длится недолго и не разрешает ни одной из загадок бытия. Кто мы? Откуда и куда идем? Напрасно думать, что древние понимали это лучше нас, а затем люди просто утратили их знание.

Первейшим толстосумом в стране Годд слыл Нух, владетель тучной пашни и ростовщик. При встрече он осторожно прятал глаза, но лоб его, заклейменный шрамом, походил на крепкий лоб горного барана: Нух не сворачивал и не останавливался ни перед чем.

Кроме сыновей — рассудительного первенца Иссима, крепкого мышцами Кхама и насмешника Явета, — у него была дочь Сахарь.

По возрасту ей уже год назад следовало превратиться из невесты в жену юноши Иашулана, пастуха коз, сына соседа — виноградаря. Ведь Сахарь перестала быть ребенком и способна понести плод. Но чем дальше шло время, тем уклончивее становился Нух. На намеки отца Иашулана он отвечал не прямо, ссылаясь на свое вдовство, не позволявшее ему отпустить из дома единственную хозяйку.

Последние годы Нух так быстро и бессовестно богател, что голос отца Иашулана поневоле становится все слабее, а говорить он осмеливался все реже. С печалью наблюдал сосед, как его выросший сын томился по своей невесте. Да и смирная Сахарь ответно бледнела, встретив пылкий взгляд нареченного.

Страна Годд была жаркой страной, ее цветы распускались мгновенно.

Богач Нух между тем сожалел о слове, данном виноградарю в те годы, когда они могли еще считаться ровней. К нему все чаще наезжали таинственные вестники с туго набитой мошной. Он что-то передавал им, выменивал или покупал.

Пока во дворе у водопойной колоды толклись чужие ослы с поклажей, а то и два-три расседланных верблюда, выпятивших длинные губы, Сахарь, дочь Нуха, жарила, пекла и подносила яства. Под взглядами незнакомых мужчин она старалась ниже надвинуть на лоб синее покрывало. Но прелесть ее сказывалась в легком шорохе сандалий, которые шил для нее брат Явет, — они оставляли на песке такие узкие следы! В юной походке, похожей на колебание травы. В обнаженных запястьях, перехваченных двумя браслетами из розового дерева, — руки ее были еще так ребячески тонки, что и эти оковы, казалось, могли их отяготить. Напрасно щеки и брови она прикрывала, а глаза устремляла вниз; лицо, смугло-бледное, подобно зимней луне, поражало любой взор.

Так изо дня в день неслышно скользила Сахарь по дому и двору своего отца, доила коз, носила воду, ткала полотно. Потому что в те времена у годдитов не водилось еще ни рабов, ни наемных слуг. Привычки, даже таких богатеев, как Нойах, оставались простыми.

И это тяготило Ноя! Дом казался ему тесным, а власть недостаточной. Поздним вечером при огне масляного светильника он угрюмо слушал рассказы своих гостей — удачливых менял и торговцев. Про их странствия и плутни, и про битвы, которых они были свидетелями, подобно притаившимся шакалам. Горели далекие города, а вражеская конница копытами выбивала готовое к жатве поле. Кнут погонщика свистел не только над отарой овец или стадом быков, он впивался и в кожу пленников. Среди плача и гомона наступал час двуногих шакалов! За бесценок скупали они у победителей дорогую утварь, срывали с мертвых одежду, чтобы перепродать ее в соседних землях.

Захмелев, гости подтрунивали над Ноем: зачем он при таком достатке все еще живет по диким обычаям старины? Опаляли его воображение рассказами о чужеземных красотках, которых можно держать в доме и невозбранно делить с ними ложе. Тогда как по суровым законам страны Годд мужчина мог владеть только женой, иначе его побивали камнями.

Нух сидел неподвижно, скрывая внезапный румянец досады в зарослях рыжей бороды. Изо всех его детей только младший Явет унаследовал цвет волос отца, но зато ничем другим уже не походил на него. Да и что такое дети? Они выросли и, того гляди, набьют его дом, как гранатовыми зернами, женами и детьми, криком и беспокойством. Разве этого жаждал Ной, выращивая свой сад и возводя ограду? Он мечтал в прохладе листвы складывать слитки серебра в глиняные ларцы…

Схоронив жену, Ной не искал других. Они неизбежно принесут с собою стеснительные каноны. Опасался также сторговать на стороне двух-трех рабынь; на первой из них, что понесет от него во чреве, он обязан будет жениться.

А слушал он все жаднее, и желания его разгорались. Ему не было еще сорока лет. Тогдашний краткий век унизительно равнял человека с подъяремным скотом. Истинное долголетие пришло много позднее, вместе с умением врачевать.

Однажды в тихий вечерний час, когда алое солнце уже скрылось за гетрами, а на розовом небе засияла первая звезда, вся семья сидела под орехом, ожидая ужин. С недалекого горного пастбища неслось блеяние овец и басовое мычание буйволов; животные бросали друг другу клич в упругий воздух. Волны ароматов, четких, как сигнал, плыли с окрестных склонов в долину.

Сыновья Нуха только что вернулись с виноградника на холме и были одеты в простые рабочие передники. Отец успел натянуть на себя длинную рубаху, похожую на мешок, обращенный открытым концом вниз. Спереди рубаха была разрезана до подола, а для рук и головы в ней проделаны отверстия.

Сахарь, тоже по-домашнему, спустила для удобства одежду до пояса, прикрывая лишь голову и плечи. Она подбрасывала в очаг кленовые поленья, которые горят ровно и без искр, а иногда — сосновые сучья, чтобы дымом отогнать мошкару.

— Поспеши, сестренка. У твоих братьев подвело животы, — сказал Явет. — И не смотри с укоризной, что мы вернулись раньше времени. В таких глазах, как у тебя, можно слонов топить!

Он засмеялся, тряся рыжей гривой.

Иссим, такой же бледно-смуглый, как Сахарь, но с узким ртом, похожим на щель, и серыми безжизненными веками, метнул презрительный взгляд на брата и завистливый на сестру. Пожалеем уродство! Оно искренне страдает от соседства с красотой. Поймем угрюмцев: беззаботная шутка для них нестерпима.

Кхам либо ничего не слышал, либо не обратил на разговор никакого внимания. Подобно трудолюбивому волу, он медленно пережевывал пищу. Его натруженные мускулы блаженно остывали.

— Дай еще, — коротко бросил он сестре, протягивая пустую миску.

Сахарь вновь наполнила ее сладким рисом, сваренным на молоке и крахмале. Кхам надолго припал к краю, замычав, как довольный теленок. Ни одна рисинка не миновала его толстогубого рта.

Пока Явет балагурил, Иссим злобствовал, а Кхам насыщался, в калитку вошел бочком незнакомец, оставив своего осла за оградой. На нем была дорожная накидка, наброшенная через левое плечо на спину, и кожаные полусапожки, зашнурованные у лодыжек. Вертлявый, на коротких ногах, он источал благодушие, между тем как глубоко посаженные глаза с нависающими мягкими веками шныряли по сторонам, являя мышиное проворство.

— Как у солнца множество лучей, пусть дом твой станет обилен потомством! — учтиво сказал он Нуху, одновременно подмигивая, чтобы напомнить о давнем знакомстве. — Пусть не убывает твое богатство; что возьмешь сверху, то прибавится снизу.

— Скоро же ты воротился, — проворчал Нух, имея в виду, что принимал у себя пришельца года два или три назад.

— Земля домоседа лежит, а земля путника бежит, — отозвался тот, с удивлением разглядывая Сахарь, которую вовсе не запомнил с прошлого раза. Кто обращает внимание на зеленый бутон? Только раскрывшийся цветок привлекает взоры.

Нух проследил за его взглядом и нахмурился. Но гость уже ловко отвязывал от кушака ручные весы и, подобно фокуснику, доставал из складок плаща гирьки в виде фигурок львов разной величины с кольцами на спинах, чтобы уравновесить ими пурпурный порошок, который предлагал Нуху. Тот отвел проворную руку.

— Не хочешь ли сперва совершить омовение и вкусить соли за моей скатертью? Эй, Иссим, первенец! Услужи гостю, зачерпни воды. Кхам, освежуй козленка. Явет, принеси из давильни сусла. Сахарь, раздуй пожарче огонь в очаге.

"Ее зовут Сахарь, — заметил про себя гость. — Это значит Луна. Каждый был бы рад еженощно видеть на своем небосклоне подобную луну!"

Освежившись, гость надел поверх нижней рубашки другое платье с короткими рукавами, обшитыми по краям зубчатой бахромой. На его указательном пальце красовался медный перстень с головой быка. Оценивающий взгляд продолжал следовать за Сахарью.

Поднося яства на плетеных и глиняных тарелках, она, по обычаям своей страны склонившись в поклоне перед чужестранцем, прикрыла рукавом лицо до переносицы. Любопытному оставался для созерцания лоб с низко начесанными волосами да кончик уха.

С видом знатока гость задержался взглядом сперва на крохотном золотом колечке, вдетом в мочку, но более внимательно на самой мочке, рдеющей от смущения.

— О, нигде, кроме дома царя моего, я не ел пищи, приготовленной столь искусно! — вежливо восклицал он, беря горстью то с одной, то с другой тарелки. — Всего здесь положено как раз в меру. В рубленом мясе — сосновые семечки и зерна кардамона. В похлебке — мускатный орех и душистые травы. Я различаю вкус каждой из этих приправ, они нежно щекочут нёбо. А хлеб! Я не едал хлеба, столь белого и рыхлого…

Сахарь слушала с живейшим любопытством, схоронясь за дверным проемом. С подобной учтивостью ей еще не приходилось встречаться.

А разносчик товаров и тайный лазутчик своего царя, — о чем он уже дважды намекнул Нуху, — описывал лакомства, которые ему случалось отведать на богатых пирах, где после жирных блюд на чистой скатерти появлялось золотистое печенье, начиненное миндалем и гранатами. Сироп был тягуч, но не слишком, а сверху аппетитно рассыпана толченая корица. Когда подавались на чеканном медном подносе завитки из теста и разносили маленькие чашечки с прохладительной водой, на тарелках появлялось сухое варенье из абрикосов, разложенных ломтями…

Он прищелкивал языком и говорил очень громко, явно не для ушей одного Нуха, а скорее для схоронившейся Сахари.

— О, как бы я хотел, чтоб и ты отведал моего любимого варенья из моркови с орехами. Мне присылают его из той местности, где земля черна от перегноя. Горы там отступают, а реки теплее наших, хотя медленнее. Поэтому корень моркови крепок и розов, подобно деснам твоей дочери. Наслаждение его прелестью не имеет пределов!

Услышав так некстати напоминание о Сахари, Нух вновь зорко взглянул на гостя, но тот погрузился в созерцание объедков. Его губы лоснились, а глаза выражали одну сытость.

— Мы еще мало пили, — хитро сказал Нух. — Правда, эти кувшины изготовлены из простой глины, но рот твой не оскорбится их содержимым.

Гость встрепенулся, поднеся край кубка к губам, сделал глоток и провел в восхищении ладонями по горлу и пищеводу, словно сопровождая путь напитка.

— О, сладчайшие духи здешнего очага, — ворковал пришептывающий гонец, искоса глядя в каменную прорезь стены. Там на желтом от закатного солнца дворе, подобно освежающей туче и грозовому облаку, мелькала синим покрывалом Сахарь. — Ты владеешь бесценным сапфиром, почтенный мой приятель, — сказал гость, отбросив осторожность. — Любой владыка, царь стад и тучных посевов, начальник над воинами, с радостью заплатит тебе стоимость большого жбана с благовониями, отсыплет без сожаления решето золотых чешуек и не поскупится на меднолобых быков, чтоб только соединиться с твоей дочерью!

Ноя смущали изысканные чужеземные обороты, но он не отвращал уха от соблазнительных речей, хотя знал, что по нормам страны Годд он не вправе распорядиться судьбой дочери к собственной выгоде и благополучию. Это пробуждало в нем глухую строптивость. Изворотливым умом он уже прикидывал, как бы освободиться без ущерба от стеснительных запретов. "Не притрагивайся, не вкушай, не приближайся…" — с такими словами предстояло ему, если он надумает, отнять Сахарь у Иашулана. Невиданное дело! Нух кряхтел, моргая. Губы его не просыхали от соседства с винным кубком. Почему люди всегда опьянялись? Может быть, им хотелось отвлечься от самих себя?

Но Нух пил, а неразрешимые проблемы обступали все навязчивей.

— Ты отдаешь слишком много внимания малости и ничтожеству женщины, — досадливо отвечал он заезжему гостю. — Благословение лежит лишь на мышце мужчины. Его сила собирает стада и утучняет пашню. Камень сапфир холоден, как блеск разума, ему не подобает сравнение с горячим естеством женщины.

Но торговец заливался искренним смехом, так что его глаза исчезали между желтыми дынями щек.

— Недалекость деревенщины! Прости меня, благословенный хозяин, но твои слова отстали от века. Знаешь ли ты, кто по-настоящему правит в прекрасностенных палатах того, кого я не дерзну назвать? Ибо печать молчания входит в мои обязанности. Как? Ты ничего не знаешь про орла и стоптанную сандалию, упавшую с неба, как знак и залог, к ногам неназываемого? Не наслышан от мимохожих бродяг о румяных устах, подобных лалу, которыми царь каменных стен отныне вещает свои желания?

Он опять захихикал, словно в выспренных словах скрывался иной, лукавый и скабрезный смысл, о чем он не преминул выразительно намекнуть Нуху.

— Я не знаком с историей, о которой ты упомянул, — сдержанно произнес Нух. — Мы, жители гор, далеки от шумной жизни равнины. Но если ты согласишься подкрепить себя пищей, — недостойной тебя, я это признаю! — смочить гортань питьем, сила которого в свежести, ибо оно хранится во льду между камней погреба, я бы послушал.

Он хлопнул в ладоши и вскричал виночерпию Явету, чтоб тот принес новый жбан. Гость охотно повел рассказ, похожий на вымысел, о том, как в прекрасной стране Шазу владыка соединился с девицей, все богатство которой заключалось в румяных губах, сладких, как гранатовое яблоко, да в паре стоптанных сандалий. Одну из этих сандалий похитил орел, то ли по наущению богов, то ли по ошибке (рассказчик подмигнул). И держал ее в клюве так цепко, что когда лучник при городских воротах прервал полет меткой стрелой, упал мертвый, но клюва не раскрыл. Весь город дивился упрямой вещей птице, а царь — по привычке всех владык обращать знамения на себя (будто луна и солнце только и пекутся об их судьбе!) — велел отыскать ногу, которой обувка придется впору, если при том хозяйка поклянется, что сандалия принадлежит именно ей. Девицу доставили во дворец — и что же? Нынче у нее подошвы на золотых гвоздях, а ее отец ходит в одеждах цвета пламени, как высший сановник…

— Дивен твой рассказ, — задумчиво пробормотал Нух, что-то прикидывая и взвешивая на мысленных весах. — Губы ее, говоришь, подобны лалу?

Теперь уже гость проницательно глянул на него, пожав при том беззаботно плечами.

— Удача может выбрать и глаза, похожие на сапфиры, — небрежно ответил он.

— Однако ее сандалию все-таки принес орел, — настаивал Нух.

— А разве не может поток горного ручья, влившись в равнинную реку, прибить к стопам того, кого мы не упомянем, поясок с платья некоей девицы, и по поясу он определит, что стан ее подобен стеблю цветка? Разве не загорится в нем любопытство сорвать этот цветок?

Так они ели, пили и перекидывались хитрыми словами, пока совсем не стемнело и гость не отодвинулся от скатерти.

— Моя душа слабее твоей, — сознался он, с сожалением опуская недопитый кубок. Веки его слипались.

Нух грузно поднялся и указал на угол, застеленный циновкой с мягким подголовьем и верблюжьим одеялом на случай утренней свежести. Но сам не лег, а вышел под навес. В густо смеркнувшемся воздухе кружилась мошкара.

Ной был и раздражен, и восхищен тем, что услышал. Конечно, не мотовство царя вызывало в нем зависть. Нет, он не тратил бы так бездумно сокровища, если бы они ему достались! Его не прельщала свита льстецов и потребителей чужого. Изысканными яствами под приправой муската и трав он мог бы насладиться и в одиночку. Похвальба вызывает зависть. А зависть кует во дворцах измену…

Поздний вечер перешел в ночь, серебряную от тумана.

Будучи рассчетливым дельцом, Нух не поспешил, даже в мечтах, обменять свои поля и виноградники на городской дом, где за все приходится платить. Нух жаждал вкусить райской жизни на дармовщину, не трогая собственного капитала, и теперь под покровом ночи изворотливо размышлял, как бы этого добиться?

Намеки скорохода довольно ясно давали понять, что кроме стад и виноградников он обладает разменной монетой особой ценности, но опрометчиво пустить эту монету в оборот он не имел склонности. Во-первых, потому, что Сахарь была его собственным ростком и ему вовсе не безразлично, что произрастет из этого ростка со временем?

А во-вторых, он не грешил легковерием. Если пьяному бродяге, хотя и облеченному полномочиями, простительно болтливо набивать рыночную цену смуглых век и розовых десен, он-то, Нух, знал, что девичья красота подобна парному молоку: оно пенится и хранит тепло вымени лишь самое короткое время. Право, такое ли уж это редкостное питье, чтоб цари и начальники без сожаления трясли мошной? Разве у них за каменными стенами не доятся свои верблюдицы? Какое же преимущество может иметь девушка с гор?

Сторож в третий раз обходил селение, монотонно покрикивая:

— Утро приближается, но еще ночь.

Нух ворочался на кошме. Низменная мысль все упрямее несла его прочь из родной долины. Забывшись в смутном сновидении, Нух вел бедную Сахарь уже в шафрановом покрывале невесты… Ах, если б он мог получить таким путем звание начальника ночных караванов и повелителя пустынь! Да и лоно его дочери не было бы при том опозорено… Разве не отцовская мудрость желать такого поворота судьбы?!

Нух очнулся с пересохшей гортанью. Сквозь распахнутую дверь струилась утренняя тишина. Небо было зеленым, как недоспелое яблоко, а деревья серы: на них лежала тень от горы. В смутной тени расплывалась и фигура женщины посреди дворика. В столь потаенный час покрывало не прятало жгута темно-золотых, почти красных волос — казалось, они ждали лишь первого луча, чтобы вспыхнуть! Да, Сахарь выросла. Нух увидел ее как бы чужими глазами и ощутил в этом нечто постыдное.

Заметив отца, девушка попятилась и скрылась за глиняным хлевом, где уже призывно блеяли козы.

Нух помедлил на пороге. Изумление не покидало его. В какой источник окунулась она этой ночью, что ее взоры стали как бирюза, а волосы подобны бронзе?

Он прилег на кошму, не остывшую от горячечных снов. Решение его окрепло, и судьба Сахари, неведомо для нее, повернулась. Смутное ощущение вины Нух прогнал наигранным возмущением: в конце концов, Сахарь была только женщиной страны Годд! Зазорно так долго занимать ею свои мысли.

Завтрак прошел в сдержанном молчании. По настойчивой просьбе гостя Нух отослал домочадцев — кого на дальние пастбища, кого на виноградник. Когда дом опустел, Ной замкнул калитку и прошел в дальнюю комнату.

Его удивила перемена в тайном посланце. Бесследно исчезла болтливость, неприятное подмигивание и шуточки. Даже Сахарь он упомянул лишь в конце длительной беседы, но тоже в сухом деловом тоне. Он подтвердил, что смена фаворитки важна для приближенных царя. А при договоре с Ноем, касающемся, как он уже знает теперь, вовсе не развлекательных, а военных дел, — это было бы лишним крепким узелком ко взаимной выгоде, не так ли?

Нух осторожно кивнул. Ночное смятение казалось ему теперь ничтожным перед той пучиной, в которую он был ввергнут при свете дня. Но ответ требовался незамедлительно. И Нух согласился. Хотя согласие это было чудовищным, переступало все человеческие законы, уж в этом-то он не обольщался!


Последуем за изгнанной Сахарью, которая решила воспользоваться свободой, чтобы побродить по холмам и накопать луковиц горных цветов. Многие цветы уже были ею приручены, подобно дойным козам. Она знала их нужды и размеряла по ним день, открывая глаза в тот самый момент, когда раскрывал чашечки шиповник — в четыре часа пополуночи. Когда просыпались маки, завтрак для семьи был уже готов. А ко времени пробуждения одуванчиков дом пустел, братья и отец уходили на пастбище. Растительные часы никогда не обманывали Сахарь, и она возделывала палисадник внутри двора с большим старанием, зная также, какие цветы любят друг друга, как, например, розы и лилии, а какие — чахнут от нежелательного соседства. Все это наводило ее на глубокие размышления. Ведь и к братьям она относилась неравно, и отец был более чужд ее душе, чем Иашулан…

Наедине с собою лицо Сахари менялось — проступали черты неведомой никому внутренней жизни. Послушливость смывало, как волной. Что-то неистовое появлялось во вспухших губах, в расширенных зрачках, отчего лицо становилось грубее и резче. Она трудно дышала, с отвагой призывая неведомое. Нет, не так проста была Сахарь, дочь Нуха!

…Тропа вилась по самой кромке горы, и, чтобы не сорваться, Сахарь прижималась к серому, ноздреватому от сухости камню. Этих крутых потаенных путей не знали ослы с поклажей. Зато море открывалось отсюда намного раньше; не с высокой перевальной точки, а в низком боковом проломе. Несколько колючих кустов ежевики да пучки длинных трав шевелящихся на ветру и словно кивающих Сахари, заманивающих ее своим хитрым лисьим помахиванием, — вот и все живое вокруг. Ни птиц, ни ползучих тварей. Нельзя же считать живым существом море, в которое внезапно оступалась гора узкой полосой разноцветных галек? Тех блекло-зеленых и мутно-розовых камней, которые от полуденного солнца становились почти белыми, чтобы к вечеру, с приливом, вновь обрести цвет…

Сахарь присела на корточки и поиграла немного камнями. Затем скинула безрукавную рубаху и долго плескалась у берега, умея держаться на воде с естественностью звереныша. У горизонта море было кругло, как выпуклый глаз. Да оно и казалось Сахари прекрасным голубым глазом!

Пена наплывала на Сахарь веселой загадкой. Что это такое — пена? Откуда она? Каково ее естество? Откатываясь. вместе с волной, она держалась на воде до тех пор, пока ее не разбивали вдребезги водовороты. И куда же она девалась тогда?

Обсохнув, Сахарь пошла дальше. Глиняная узкая тропа в один след круто вздымалась вверх. По обе ее стороны торчали камни. Солнце перевалило зенит, когда перед нею открылась горная луговина, просторно распахнутая перед лицом неба. Пахло полынью. Ее низкорослые стелющиеся пучки дышали каждый по-своему: то терпко, как скипидар, то остроцелебно и усыпляюще пыльцой венчиков-медоносов. Ветер звучал натянутой тетивой. Стеклянно-лиловая стрекоза лениво кружила над своим охотничьим участком среди трав, где по пересохшим былинкам карабкались чернополосатые улитки и звонко пели кузнечики, играли задними ножками — своими зубчатыми смычками, извлекая из столь нехитрого инструмента такие же мелодичные звуки, как и пастух коз, что лежал в тени камня под узким навесом из полуувядших ветвей и свистел в дудочку на дальнем конце выгона.

Сахарь узнала звук дудочки. Это был Иашулан. Всякий раз, когда из гущи виноградника взгляд Иашулана был направлен на девушку, она ощущала его тем же таинственным образом, каким обмениваются сигналом бабочки, находясь иногда очень далеко.

Стена Ноевой гордыни разделила два дома. Но грезы не оставляли Иашулана. Прекрасное лунное имя было начертано для него, словно письменной палочкой, поверх каждого зеленого листа — там, где жилки черенка разбегаются от своего основания, подобно горным ручьям. Внятно изображено трещинами на камне в часы, когда солнце обрушивает неистовый жар на посевы и пастбища, позабыв, что перед ним не желтый песок, а живые побеги.

Свет солнца и луч луны по-разному освещают одно и то же. Козий пастух, следя влажными глазами за рождением месяца, иногда до того забывался, что протягивал к слабому небесному братцу Сахари дрожащие пальцы: "Когда я смотрю на луну, о Сахарь, — шептал он, — я ощущаю прохладу твоих рук…"

Солнечный свет способен безжалостно отделить желаемое от возможного; их граница становится безнадежно осязаема, как тень одинокого дерева посреди пустыни.

Луна же милосердно скрадывает расстояние между обыденным и невозможным. Она смывает вехи, чтобы пустить поток мечты. Ноги, обутые в мягкие воловьи башмаки с отворотами по бокам, обретают вдруг такую легкость, словно под ними не каменистая тропа, а луговая мята и полевой лютик. Пастух пускается навстречу несбыточному, спешит достичь его до зари. Все дело именно в том, чтобы пробежать столь дивно уменьшившееся расстояние, пока оно опять не удлинится и не оттолкнет его…

Иашулан самозабвенно играл на дудке. Глаза его были закрыты, на веках лежали мокрые тряпочки. Он не расслышал шагов Сахари, так они были похожи на перестук козьих копытец.

— Твои веки сплющены оттого, что ты натрудил зрение? — с беспокойством спросила она.

Уже спустя полчаса они мирно сидели рядом и ели лепешки с сухим сыром, запивая их простоквашей. Сандалии Сахари, изодранные об острые камни, Иашулан ловко и умело стянул воловьими жилами и ремешками. Они сидели поневоле рядом: тень от навеса была невелика. Но даже когда она удлинилась, позабыли отодвинуться — так скромно и так безгрешно текла их беседа! Сахарь говорила о луковицах горных цветов, на поиски которых отправилась спозаранку. А Иашулан расхваливал достоинства поднебесного пастбища, где его самого печет солнце и томит одиночество, но зато стадо отлично выгуливается на пахучих травах и ни один хищник не унес из-под бдительного надзора пастуха подрастающих козлят.

Простодушный юноша не чужд был тщеславия и спешил выставить себя в наилучшем свете. Он был уверен, что именно Ной послал сюда Сахарь как подтверждение давней помолвки, а она придумала наивный предлог из скромности. Он не хотел отстать от будущего тестя в учтивости. Кроме того, одно присутствие Сахари уже делало его покойно-счастливым, а это есть верный признак любви, которой не к чему спешить, ибо ее срок — длина жизни.

Горы под умирающим солнцем понемногу приобретали все более больной сиреневый цвет с глубокими провалами теней, похожими на втянутые щеки. Мгла подернула окоем, когда из небесной многослойности проявилась луна, легкая, подобно дуновению.

Иашулан первым благоразумно вспомнил о времени и вызвался свести Сахарь по крутой тропе напрямик. Вскоре гора ушла вверх, заслонив глаза колючими кустами терна. Сахарь простилась скромным поклоном, а Иашулан — прикладывая кончики пальцев попеременно ко лбу и груди в знак преданности.

Сахарь продолжала путь в одиночестве. Потухли дальние горы, как задутые свечи. Уходя из дня, солнце присыпало золой склоны. Одна луна следила за путницей недреманным оком.

Поздний приход Сахари остался незамеченным. Братья ее ночевали на дальних овчарнях, а Нух и его темный гость сами только что возвратились, вытряхивая из плащей крошки каменной пыли. Оба переглядывались, как сообщники, слова их звучали отрывисто: "Найдено то, что надо", "Не мешкая, делай, как я указал", "Буду ждать знака", "Получишь его своевременно".

Отдохнув лишь самую малость, удачливый странник проверил поклажу и пустился в путь, не дожидаясь рассвета, ибо созвездия уже покинули знак Льва, лето прошло, а ночной час стал длиннее.

Все, что совершалось потом в течение осенних и зимних месяцев, было неясно не только Сахари, но всем годдитам, включая сыновей Ноя. Толстосум развязал кошель! Со странной поспешностью в доме сыграли три свадьбы. Нух выбрал в невестки не миловидных, но самых дюжих и работящих, не очень заботясь, придутся ли они по вкусу его сыновьям. Едва отзвучали брачные клики, как новое известие! Молодые жены в простом платье заступили на место мужей-овчаров, а те были посланы отцом через перевал к людям морских причалов с наказом вымерить локтями длину, ширину и высоту самого большого корабля, который только зайдет в гавань. А также выведать у корабельщиков, из какого дерева он был построен, сколько имеет внутренних переборок, чем конопачен и как просмолен. На все это Ной щедро отсыпал сыновьям серебряные и медные монеты, заклиная вернуться как можно скорее. Отцовский ли приказ, тоска ли по покинутым молодым женам придали прыти, но все трое — Иссим, Кхам и Явет — предстали перед глазами Ноя через две луны, точно и толково выполнив его распоряжение. Ной не удовольствовался словесным отчетом; он заставил чертить на воловьей шкуре плоское днище и покатые борта, прямую мачту и косой парус, чтобы точно установить их размеры.

Почти без передышки грянуло следующее чудачество: теперь Нух скупал смолу и паклю, все бочки и все кули, которые только нашлись в долине Годд. Годдиты исподтишка посмеивались над потерявшим разум богачом, но не упустили случая поднять цены. Даже сосед-виноградарь, справедливо полагая, что после братьев на очереди свадьба Сахари, все-таки порастряс свои запасы, чтобы поживиться за счет будущей родни.

Все эти смехотворные события прекратились с первым снегом. Словно забыв о плавающих снарядах и полностью опомнившись, Нух объявил громогласно, что намерен строить всего-навсего дом для возросшего семейства. Но дом этот будет настолько велик, насколько позволит его достаток.

Против здравого решения возразить было нечего. Годдиты охотно нанимались пилить и тесать. Они валили, не жалея, скипидарные деревья, которые росли здесь при пращурах. Тем более, что плата оставалась высокой, а торопливость Ноя на сей раз была объяснима.

Вместе с таянием снегов во всю ширину двора, где были заблаговременно снесены глиняные хлевы, давильня и погреб, а также затоптан палисадник Сахари и срублено без жалости знаменитое ореховое дерево, — на оголенном просторе возвышалось теперь диковинное сооружение. Нух называл его домом-ковчегом. Но на дом оно не походило, так как не имело ни фундамента, ни стропил. А ковчегом, как всем известно, называется всего лишь ларец для хранения долговых документов и печатей.

За спиной у Нуха возобновились кривотолки, покачивание головами: здоровый на вид, он все-таки сошел с ума.

Хорошо, что у людей страны Годд были свои заботы, кроме соседских дел! Близилась весна, а с нею пахота, обрезка лозы, выгон скота. Все это занимало внимание гораздо больше, чем сумасбродства Нуха. Он же и в эту пору традиционных забот повел себя странно. Распродал запасы зерна, уменьшил количество скота, отобрав в небольшое стадо лучших ярок и баранов, козлищ и коз, буйволов и буйволиц, ослов и ослиц. Кроме голубей и дроф, издавна прирученных Сахарью, прикупил иных яйценосных птиц, строго соблюдая парность. Приобрел у мимоезжих караванщиков верблюда с верблюдицей, расспросив в подробности, чем их кормить, словно сам собирался в путешествие.

Но его выходки не вызывали больше интереса. К ним притерпелись, как становится привычным все, повторяемое слишком часто.

Вновь к Нуху зачастили тайные гонцы, а временами его двор напоминал табор. Странствующие рудокопы с кирками за кушаком жили у него день-два и бесследно растворялись в горах. Не нашлось любопытных, чтобы пройти по их следу, который вел вовсе не на перевал, как можно подумать, а сворачивал в сторону, в поднебесную высоту, туда, где на тусклом металле озерной воды лежало жирное малоподвижное солнце… Все это требует объяснения.

А что же Сахарь? Что Иашулан? Виделись они с тех пор? Не изменилось ли что-то в их сердцах?

Нет, не виделись. Но и ничто не изменилось. Несколько счастливых часов на горном пастбище, проведенных за общей трапезой в невинной беседе, питали их терпеливое ожидание. Они почти не чувствовали себя разлученными. Образ существования обоих был настолько схож, круг забот так до мелочей совпадал, что, даже не видя друг друга, они жили общей жизнью и с достоверностью могли предположить, что думает и чувствует каждый в любую минуту дня.

Обоснованность внутреннего мира началась намного позднее тех допотопных времен. Сахарь и Иашулан еще не искали особых целей своему существованию. Цель была одна: родившись, жить на земле.

Но что представлял собою мир, в котором они жили?

Во-первых, он был чрезвычайно дробен и обособлен в своей дробности.

Конечно, их рождение пало на относительно позднее время, когда человеку уже не надо было сражаться один на один с пещерным львом; отчего плечи мужчин стали не столь широки, как у исполинов каменного века, шея не бычья, а ноги более поджары и, может быть, не так неутомимы.

Однако, если история сравнима со слоеным пирогом, начиненным остатками почившего прошлого, то время дочери Ноя можно определить как достаточно удалившееся от его нижней подовой корки, хотя и весьма мало приблизившееся к верхней!

Мир, окружавший Иашулана и Сахарь, обладал уже в известной мере уютом и порядком, но был, как говорилось, дробен. Эпоха больших государств, могучих восточных империй была впереди. Над землей не возвышалось пока ни вавилонской башни, ни пирамид. Не был построен еще и критский лабиринт.

Зато царьки дробных стран бесстыдно именовали себя "мышцей Солнца", считая именно себя центром круга обитания, хотя царили лишь в капле болотной воды. От остального мира их отделяла весьма дальняя дорога. Дорога не в позднейшем понимании этого слова — никаких верстовых столбов или накатанной колеи! — но прихотливо пересекаемое пространство, где само время превращается в расстояние и три года пути равнялись по отдаленности почти тремстам годам жизни…

Темный гость Нуха хвастал крепкостенным городом Шазу. Этот город состоял всего из нескольких сотен глинобитных хижин — на их крышах осенью сушились снопы льна — да одного общего колодца на площади! Лачуги бедноты примыкали к городской стене, как уродливые наросты, или же вгрызались в кирпичную кладку, наподобие нор.

В такой именно норе и проживала женщина, принимавшая за небольшую плату гостей. В глухой час полуночи она высунулась сквозь узкий пролом окна, чтобы, считая выручку, поймать на ладонь толику света, как вдруг увидела в зарослях тамариска блуждающий огонек. Город был осажден. Властитель Татл решил отомстить за прошлогоднее ограбление своих житниц, когда, проходя его землей, царь Шазу сказал: "Дай хлеба народу, который идет за мною, они утомились, а мы преследуем врагов". — "Но разве ты уже победил меня, чтобы требовать?" — резонно возразил Татл. "Ах, так?! — воскликнул Шазу. — Я растерзаю твое тело колючим терновником и молотильными досками". Татл не был готов к бою. Амбары пришлось отомкнуть; их вымели дочиста.

Теперь воины царя Татла в свою очередь подступили к городу Шазу, держа в одной руке пустые глиняные кувшины со скрытыми в них светильниками, а в другой — лубяные лестницы и топорики. Они готовились проворно взобраться на городскую стену и, разом разбив кувшины, ослепив сонных горожан светом, начать резню и грабеж.

Однако предупрежденный женщиной гарнизон выстроился у ворот и сорвал приступ.

Войско Татла в ярости рубило виноградники и топтало посевы. А это, разумеется, требовало ответных действий. Цари-разбойники долго гонялись друг за другом по пустыне без значительного перевеса, пока лазутчик царя Шазу не предложил хитроумный план: воспользоваться извилистым наклоном долины Годд, чтобы, спустив по ней, как по руслу, воды горного озера, обрушить потоп на предгорный край с городом, пастбищами и хлебными полями Татла. То, что при этом погибнет мирное селение горян, никого не тревожило. В глазах царей жизнь человека подобна песчинке.

Без особых колебаний совершил предательство и Нух, соблазненный наградой. Дождавшись условленного знака, он еще с вечера начал загонять в ковчег отборное стадо, а сыновья с невестками без устали таскали зерновые кули, кувшины с маслом, чечевицей и маслинами.

В урочный час солнце ушло за гору.

По бледному небу разлился смугло-золотой оттенок. Это был даже не цвет, а как бы одухотворенная дневная теплота, ощущение живой кожи, под которой пульсирует кровь. Но понемногу небо холодело, золото улетучивалось, а смуглота сгущалась. Для страны Годд наступила последняя ночь.

Пока здесь, в капле болотной воды, разыгрывались горестные приключения, на бескрайних пространствах галактики тоже готовилось исключительное по своей важности событие: общекосмическое время повернуло вспять, а расширение Вселенной сменилось ее сжатием.

Лишь случайно это совпало с последним ударом кирки. Но не пролом обрушил поток воды на долину Годд! И уж тем более не он вздыбил стеною море, заставил горы выдыхать огонь.

Ледник же, внезапно разбухнув от воды, заполнившей его трещины, пополз вниз, скрежеща чудовищными глыбами по песку и камню.

Нет, извержение и потоп были лишь ничтожным следствием более грандиозной катастрофы, которую приближенно можно назвать космотрясением. Ее природа неизвестна людям. И едва ли она повторится на их веку!

Первое, что заметили домочадцы Нуха, занятые перетаскиванием пожитков, было странное колебание света на ночном небе. Полное ярких весенних звезд, оно вдруг не то чтобы затмилось, но зловеще запульсировало, задышало светом. Каждый вдох и выдох сопровождался спадом свечения. Звезды исчезали одна за другой.

Задрав головы, испуганные, стояли они посреди двора, пока голос ночного сторожа, будившего годдитов, не нарушил оцепенения.

— Проснитесь, вставайте! — кричал сторож. — На нас течет небо!

— Ступайте в ковчег! — приказал Нух, стискивая челюсти. Сыновья, невестки, обомлевшая Сахарь взобрались на палубу.

И тотчас небо потухло. Светила, созвездия, туманности, от сотворения мира излучавшие свет, теперь стали его поглощать. Космос, подобно трухлявому дереву испещренный дырами, провалами и тайными ходами, словно втягивал в себя звездные скопления…

Настала тьма, какой Земля еще не знала; ведь и по Солнцу прошел вал затмения!

В скрежете ползущего ледника, в опасном шатании гор хрустнуло, как малое стеклышко, озеро, частично хлынув в долину, частью же поднялось горячим облаком над вулканом.

Космотрясение длилось не час, не два, а несколько суток. Сжегши самое себя, из пепла воссиял новый феникс. Юная Вселенная, преобразившись, начала отсчет новорожденного времени…

Ковчег удержался. А вот следы долины Годд пришлось бы поискать уже на морском дне, потому что вздувшееся море прорвало горный хребет.

Когда семейство Нуха, измученное толчками, духотой, давкой среди блеющего и ревущего скота, поднялось наконец из недр ковчега — мир вокруг стал дик и неузнаваем.

Жители узкой лощины, куда солнечный луч цедился лишь сквозь заслон вершин, были потрясены наготой водного простора, осязаемостью разлитого по нему света, опьянены, почти отравлены им! Вода только у борта казалась темна и непрозрачна. Вдали она нестерпимо сверкала, как выбеленная солнцем овечья кость. И эта костяная, в холмистых волнах, зыбкая равнина стягивала мир все туже.

Вода прибывала. Мутные потоки струились по пикам скал, превратившимся в острова. Цепляясь за выступы камня, за узловатые корни переломленных деревьев, на них держались еще уцелевшие годдиты. Когда ковчег прибивало к ним течением, Нух отворачивался от терпящих бедствие, словно не слыхал отчаянного зова, а Кхам и Иссим длинными баграми отталкивали протянутые руки.

Трудно сказать, видела ли это Сахарь? Все ее чувства оцепенели. Лишь резкий ветер да свежий запах воды понемногу вернули сознание остеклененным глазам. И первое, что она увидела, было ветвистое дерево, которое с упорством животного, изгнанного из стаи, выныривало на водяных хлябях, поспешая за ковчегом. Последний клочок суши давно ушел из-под его корней, но оно еще жило, и жив был на нем человек, руками и ногами вцепившийся в суковатую ветвь. Весь огромный синий горизонт, подобно петле, обхватил обоих. О, теснота необозримости! Человеческая шея и ствол дерева казались одинаково тонки… Сахарь вскрикнула, будто сердце ее раскололось пополам.

Когда-то на горном лугу она угадала Иашулана по звуку дудочки. Сейчас она знала, что это он, прежде, чем повернулось его лицо.

Нух и сыновья, встревоженные криком, тоже перевели взгляд на плывущее дерево.

— Отец мой и господин, спаси его! — закричала Сахарь, ломая руки. — Это мой муж, которого ты мне назначил. Моя душа всегда была тебе послушна, вынь его из бездны и верни моим рукам! Судьба привела его, а судьба — деяние богов над человеком.

Явет, готовый повернуть кормило по первому знаку, впился глазами в отца. Двое других взяли багры наизготовку, чтобы либо зацепить, либо отпихнуть дерево.

У Нуха между бровями вспухла жила гнева.

— Нет! — с силой выдохнул он, отталкивая дочь.

Ковчег накренился, и Сахарь покатилась по дощатому настилу к борту.

Все закружилось в ее глазах. Волны стали вдруг похожи на двинувшиеся в поход горные хребты. Взметенное ими дерево высоко всплыло, и лицо Иашулана на миг оказалось вровень с лицом Сахари. Мощная сила, подобная взрыву, поднялась со дна ее души. Как часто случается, что энергия целой жизни готова выплеснуть себя в единый миг. Силы, которые освобождаются, способны преобразить человека. Сахарь, послушная и безъязыкая, видя, что ее мольбы не достигают отца, выпрямилась, будто ее, как волну, вскинул ревущий ветер. Странно изменилось лицо. Брови сдвинулись, губы сжались. Два пылающих угля вставил гнев в орбиты глазниц. Она проворно вскочила на ноги.

Раздался всплеск, поначалу не услышанный в гуле отхлынувшей волны; Сахарь спрыгнула с ковчега.

— А-а! — пронзительно завопил Явет, выпуская руль и метнувшись к борту вслед за сестрой, словно надеясь еще ее остановить.

Рука Кхама отшвырнула его обратно. Падая, Явет расшиб голову, и по поднявшимся дыбом волосам потекла красная струйка.

— Отец, — испуганно звал Иссим, — нас несет на скалу!

Нух, словно не слыша, растерянными глазами следил за дочерью, голубое покрывало которой трепетало на пенящейся воде. Навстречу ей плыл Иашулан: не плыл — летел по воздуху! Приглушенный стон вырвался из груди Нуха. Он видел, как Иашулан, обхватив Сахарь одной рукой, то уходил с нею под воду, то всплывал….

Ковчег закрутило волной и понесло в сторону.

Покинутые догнали плавучее дерево. Оно стало еще более похожим на отбившегося от стада вола; юноша, как за узду, тянул его за ветку. Девушка спасительно примостилась на стволе.

Наверно, это был самообман, но им показалось, что волны милосердно улеглись. Из круговоротов их вынесло в русло умеренного течения. Стали чаще выглядывать макушками каменистые холмы с редкими деревьями и тощей травой. Но едва они доплывали, обманчивый берег всякий раз погружался в пучину. Водяной мир продолжал оставаться замкнутым, словно был пойман в ловушку; его протяженность измерялась лишь округлостью горизонта.

От усталости и напряжения у виска Сахари тревожно загудела толстая жила-струна: руи, руи, руа… Разговор двух равноправных величин: стихии и сердца. Еще не музыка. Или уже не музыка!

Наконец дерево зацепилось за узкий выступ. Трудно дыша, оба упали на пригретые солнцем камни. Дерево, освобожденное от тяжести тел, поплыло дальше. Сахарь и ее жених остались одни.

— Твои глаза — лекарство для моих! Я лежал в глубине шалаша с мокрыми тряпочками на веках, чтобы унять резь от песчаного ветра, когда вошел бродячий знахарь и принес охапку полевых васильков. "Смотри на эти синие цветы, — сказал он, — и они излечат тебя. Ведь ты не царь стад, чтобы держать перед зрачком драгоценный сапфир!" А потом я увидел твои глаза, Сахарь, единственная, и они были синее, чем васильки и сапфиры…

Так он спешил сказать ей все те речи, что накопил в своем сердце за годы молчания. Сахарь не решалась прервать, хотя видела из-за его плеча, как новый вал движется на их утлое убежище. Иашулан сам услышал шипение пены и обернулся.

— Поднимемся выше, как можно выше! Прежде, чем мы утонем, я хочу познать сладость обетованного лона и отдать тебе свою силу.

Перед ними лежал дикий девственный холм; наверх вела каменная тропа с торчащими клыками. Зеленые снасти мокрых деревьев заслоняли небо. Но они карабкались по осыпям, раня ладони о колючие кусты. Им нужно было удержаться на поверхности жизни еще немного.

Лишь достигнув всей высоты холма, они перевели дух и окинули взглядом окрестность. Крик ужаса должен был бы вырваться из их груди, потому что вокруг с прежней яростью кипела мутная вода, подступая неумолимо, как срок назначенной казни.

Но Сахарь и Иашулан воспринимали сейчас окружающее сквозь зыбкость сна. А сон выбирает изо всех чувств лишь одно, доводя его до предела.

Закон исполнения любви властвовал над ними. Страх смерти должен был отступить.

На вершине холма, поспешно собрав охапку трав для брачного ложа, Иашулан обнял свою Сахарь с той нежностью и нерасторжимостью, как и мириады влюбленных до и после потопа.

— От полынных бедер и рук твоих веет покоем… — прошептал он.

Они не слышали больше гула пучины, не замечали, что солнце пристально смотрело на них, сначала стоя в зените, а затем склоняясь к черте окоема. На сопредельной линии воды и неба оно лежало как большое красное яблоко. Но еще более походило на задумавшееся лицо, подбородок уперся в край горизонта.

Бесконечно растянутые мгновения, вырванные упорством любви, наполнили души сочетавшихся восторгом и покоем. Лежа на плече Иашулана, Сахарь с доверчивым любопытством рассматривала его мышцы, проводила ладонью по ребрам, гладила прямую шею и нежно утирала капли пота у крыльев носа. Теперь уже он не смел прервать ее напоминанием о краткости блаженства. Она лежала чуть выше его на гребне холма, его спины достигали брызги. Сахарь ничего не замечала и болтала беззаботно, как дитя.

— Так ли сини мои глаза, чтобы излечить боль твоих век от солнечного света и от ветра пустыни? Так ли густы волосы, чтобы, запутавшись в них, как в сеть, ты не смог выбраться до самого смертного часа?

— Он уже настал, Сахарь, благословенная! — проговорил Иашулан в отчаянии.

Она оглядела вздувшийся волнами мир, подобрала розовую пятку, которую лизнула пена, и вздохнула, словно просыпаясь.

— Уже? — прошептала бесстрашно.

Так сердце Сахари достигло своего высшего часа.

Иашулану он еще предстоял. Спустя некоторое время, последним усилием мышц высоко подняв ладонь, он вскинул над сомкнувшейся водой голову Сахари, чтобы подарить ей предсмертный вдох, сам уходя в пучину…

Вот и весь рассказ о дочери Ноя.

А до того, как ковчег ее отца со всем спасенным им имуществом, скотом, жбанами масла и кулями зерна благополучно удержался на волнах; как Нух затем дождался голубя с масличной ветвью в клюве в знак того, что земля освободилась и можно ступить на сухую почву, — до всего этого нам с вами нет никакого дела!

Загрузка...