9

Сгущавшийся туман превращал лунный свет в молочную белизну. Проходя мимо позорного столба на лужайке, я произнес вполголоса: «Я поимел ее дважды, один раз в кровати и один раз у стены». Удивительно, как будто никто никогда не имел женщину прежде. В самом деле, негромкий звук моего голоса испугал меня, и я продолжал путь вдоль пустынной улицы осторожнее, словно кот, возвращающийся с маслобойни с грузом в трюме, держа нос по ветру. Но я все еще чувствовал гордость и испытывал также непривычную благожелательность ко всему огромному богатому миру и к каждому в нем, кроме, может быть, отца Кланса.

Проходя мимо ямы для травли зверей, я слышал рычание медведя, которого скоро будут травить во время Весеннего Фестиваля, — странно, как человеческие существа зачастую празднуют приход хорошей погоды, причиняя боль другим. Я не мог сделать для медведя ничего хорошего, но, думаю, он сделал это для меня, напомнив мне, что следует чуточку сузить мою всеобъемлющую любовь ко всем людям, которые, если бы меня схватили, избивали бы так же усердно, как будут обходиться с ним. Я продолжал путь, снова настороже, к черному переулку, который выведет меня к месту, где остался лежать мертвый часовой.

Я нащупывал путь в темноте. Безжизненное тело скользнуло под моей ногой. Собака, поросенок, кот — гильдия мусорщиков избавлялась от чего бы то ни было, как только это начинало раздражать полицейских. В более поздние годы, когда я жил с Ники в нуинском Олд-Сити, где беднейшие улицы содержались в чистоте, я разозлился бы от этого. Но я родился и вырос в Скоаре: в Мохе люди, ниже аристократии, не выставляли напоказ свой образ жизни, привирая, что грязь и упадок не дают возрастать налогам — хотя не думаю, что сборщик налогов, где бы он ни жил, не смог бы увидеть, через шестифутовую кучу мусора, слабое мерцание спрятанной десятицентовой монеты. Когда моя нога поскользнулась, я просто проворчал: «Ах, зовите плакальщиков!»

В Скоаре эта поговорка так вошла в обиход, что ее вряд ли посчитали бы шуткой. Гильдия плакальщиков — это основное занятие в Мохе, группа профессиональных певцов и плакальщиков, которые окружают семью, где родился мутант, и издают священный рев. Рабыня, с которой старый Джадд должен был жить, родила мутанта — безглазое, покрытое пятнами существо — я видел, как его выносили, завернутым в тряпку. Кошачий концерт, требуемый по закону, продолжался два дня. Как правило, он длится пять дней для семьи свободного человека, от восьми до десяти — для высшей знати… и никто, не взирая на голубизну его крови, не мог избавиться от празднества дольше, чем просто довольно надолго пойти в уборную и вернуться. Это делается с целью умиротворить дух мутанта, после того, как священник избавится от тела, и напомнить оставшимся в живых, что мы все несчастные грешники, вконец испорченные, по мнению бога. Это называется запланированным благоговением.

Гильдию можно было нанять для обыкновенных похорон, но для этого установлены твердые расценки. При рождении мутанта в Мохе семья была обязана заплатить гильдии только номинальную плату, не превышавшую седьмой части годового заработка, плюс примерно такое же количество за гроб, который соседи посчитают соответствующим положению. Для рабов, подобных Джадду, город сам оплачивал расходы на гильдию и на изящный липовый гроб, приписывая это доброй воле общины, одной из щедрот, что было предметом особой гордости гражданина Мохи.

В конце переулка я увидел мерцание факела возле частокола, искаженного в тумане, и услышал голоса. Они нашли его.

Полицейские, мягко говоря. Я предположил, что они также нашли и мой талисман удачи — удачи, черт подери. Я ускользнул другим путем, пока кривая Частокольная улица не загородила их факел; тогда я подошел к частоколу и, изгибаясь, перелез через него. Незнакомый с этим участком частокола, я с треском упал в кусты. Вероятно, собаки услышали бы шум, однако полицейские не имели при себе ни одной.

В горном лесу кричала ушастая сова, предвещая смерть и голод. Я услышал рев огромного аллигатора в болоте, которое простиралось на несколько акров[45] к востоку от города, старый Громовержец был полезен так же, как и медведь, напомнив мне, что хорошо было бы пройти по воде, чтобы запутать полицейских собак. Днем их пустят повсюду за частоколом, возле места, где погиб часовой, чтобы они взяли след, и они могли бы последовать за мной до самой пещеры. Я должен забрать мой горн и уйти задолго до их прихода.

Между Скоаром и пещерой протекал быстрый ручеек. Наверное, он не убьет запах; направляясь из города, я просто переступал через него. Чтобы запутать собак, утром я должен найти что-то получше, за пределами пещеры. Но этой ночью ручей мог бы частично помочь мне. Он протекал за частоколом, возле места, где я теперь стоял, а отсюда поворачивал к болоту аллигатора. Я мог бы пройти вверх по его течению до ивы, которую знал и мог заметить в темноте, и до рассвета оказаться очень далеко от города.

Медленно вышел я из кустов и пересек покрытый травой участок. Туман усиливал угнетенность медленного бега: десять минут ходьбы казались тысячей лет; я услышал монотонный шум текущей воды, когда уже потерял надежду найти ручей. Большие лягушки, невидимые в темноте, то и дело плюхались в воду.

Медленно продвигаясь вверх по течению, я мысленно представил себе все опасности, подстерегавшие меня. В мелком горном ручье нет аллигаторов, но там могли быть мокасиновые змеи[46]. Мог также поскользнуться и размозжить себе голову. Черный волк, учуяв мой запах, мог схватить меня, прежде чем я вытащу нож. Рой комаров, конечно же, нашел меня сразу.

Со временем сова перестала кричать, а аллигатор в болоте, должно быть, поймал то, что хотел, так как я перестал его слышать. Когда, наконец, я больше не видел в тумане надо мной молочной белизны лунного света, я понял, что оказался под прикрытием леса, куда лунный свет попадает редко. Туман все еще был густой: я вдыхал его и ощущал влагу на теле. Еще через продолжительное время мои пальцы, постоянно вытянутые для исследования пути, коснулись листьев ивы. Я нащупывал ивовые прутики к небольшим веткам, к более крупным, наконец, встретил ветку, форму которой я помнил. Тогда я начал взбираться, понимая, что дерево — друг. Высоко вверху я снял набедренную повязку, обернул ее вокруг ствола и завязал узлом на диафрагме, что было чертовски удобно. Рыжий тигр слишком тяжел, чтобы взобраться на иву.

Я видел его несколько раз в жизни, но, закрыв глаза, могу восстановить его образ в любое время: огромное рыжевато-коричневое тело с темно-золотистыми полосами, длиной пятнадцать футов от носа до кончика хвоста, лапы шириной в сиденье стула, и глаза, отражающие огненный свет — не зеленый, а красный.

В отрывке из книги Джона Барта упоминается маньяк с безумным взором, который — когда угроза последней войны древнего мира была в последней стадии — посещал зоопарки в нескольких городах и ночью освобождал зверей, выбирая только наиболее опасных: кобр, африканского буйвола, маньчжурских тигров. Он иногда убивал ночного сторожа или дежурного в зоопарке, чтобы украсть ключи и, в конце концов, сам был убит, пишет Барт, гориллой, которую он освобождал. Видно, он, чувствовал, что отплачивает человеческой расе за то да сё. Вероятно, никакой зверь не питает такой сильной ненависти к нам, как разъяренные члены общества, близкие к нам по происхождению.

Люди ненавидят и не любят черного волка, который, несмотря на страшную силу и хитрость, имеет примесь воровства и трусости. Но никогда я не слыхал, чтобы кто-либо упоминал о своей ненависти или отвращении к рыжему тигру, хотя, когда я был с бродячими комедиантами Рамли, я слыхал о тайном культе почитающих его людей. Папа Рамли представил меня одному из них в Коникате — дружелюбному знахарю, который позволил мне послушать одну из их второстепенных служб. Они погрязли в алхимии, но, очевидно, не в колдовстве, и готовят нечто вроде любовного напитка для своих оргий, который, говорят, действует, хотя я никогда не видел, как. Могущественный тот — так начиналось их взывание — кто ходит по ночам, словно дымка, он истинно могущественный, золотистый, и действует из самых лучших побуждений, милосердный и всепрощающий Огненный Глаз! Было чертовски впечатляюще слушать людей, молящихся существу, которое действительно существует: я получил удовольствие от этого и был согласен не обращать внимания на несколько оборотов речи, которые, я чувствовал, были слегка неточными.

На моей иве комары догрызали меня, к чертям собачьим…

Вы не против, чтобы я еще немного порассуждал? Мысль о комарах только что пробудила мою память о жарком солнечном дне, несколько лет назад, в сосновом лесопарке, примыкающем к Олд-Сити, когда мы с Ники вели спор. Она сказала, что комары храбры, иначе не возвращались бы, под ударами, просто для глотка крови. Я сказал, что они глупы, так как, когда уже ясно, что удар приближается, они задерживаются еще для одного глотка, а потом станут слишком слабыми, чтобы наслаждаться им. Они задерживаются, потому что рискуют ради славы, сказала она. Глупы, сказал я, иначе носили бы броню поверх мягких мест, подобно жукам, но они ничего не носят, и, чтобы показать ей, что я имел в виду под мягким местом, я укусил ее туда и сюда. Повалив меня на землю и колотя моей головой по сосновым иголкам, она спросила меня, имел ли я в виду, что это похотливое комарье страстно желает наготы? Я перекатился на нее. Посмотри на них, сказал я. Потом она почувствовала, что мне придется снять с нее одежду — всего лишь с нравственной целью доказать им, как страшно быть голым, как клоп, и я думал, что она лучше сделала бы то же самое для меня, потому что мы не хотели, чтобы ей было страшно в одиночку, если возникли бы непредвиденные обстоятельства. Она также принималась шлепать комаров, которые кусали меня, всякий раз, когда я был занят тем, что помогал ей устрашать их, а я принимался шлепать комаров на ней, что интересно само по себе. Мы договорились, в дальнейшем подсчитывать шлепки и, таким образом, определить, кто из нас издавал более богатый аромат, по мнению этих насекомых. Для того, чтобы раздеться, мы без всякой задней мысли гонялись друг за другом вокруг деревьев и по скальной породе и долго катались по земле, что требует времени, и, поэтому забыли о первоначальной причине спора, но мы считали, что аромат мог быть, так или иначе, таким же хорошим. Когда мы лежали лицом к лицу, занятые тем или иным делом, я вспомнил начало спора, и то, что произошло тогда, доказало, что комары глупы: они почувствовали, что время оказалось благоприятным для безнаказанных укусов, а это, само по себе, было, по их мнению, понятно, но они никак не могли усвоить, что у каждого из нас имелась незанятая рука, чтобы шлепнуть комара.

Конечно, Ники невозможно победить в любой научной дискуссии на высоком уровне. Она сказала, маленькая проказница, что эти комары погибали из-за героического великодушия и преданности, ибо они видели, как много удовольствия мы получали, шлепая друг друга, и, поэтому, они отдавали свою жизнь из альтруистических побуждений. Эта разновидность доброй воли, заметила она, является признаком огромного мужества, которое приходит с повышением интеллекта. Вспомни Карла Великого, сказала она, или кого-то из тех других чудес девяностого дня[47] древнего мира, как св. Георгий с его излюбленным вишневым деревом, или бедный Юлиус Цезарь, разделивший свою Галлию[48] на три части, таким образом, чтобы не обидеть друзей — римлян, крестьян и других типов и т. д.

Прежде чем я уснул на этой иве, мой разум был обеспокоен еще одной мыслью — это можно было представить проблеском огня, увиденного, как зарево над отдаленной тучей. Война. Понимание этого теперь вторглось в меня, так что я мог пребывать лишь в относительной безопасности, ведь кэтскильская война стала фактом, чем-то мрачным и свершившимся.

Люди говорят, что войны будут всегда; они не говорят — почему. Конечно, как ребенок, я мог понимать, как величественно погибнуть со славой, перед тем бросаясь вокруг, раскалывая головы и выпуская кишки из злобных людей, которые случайно оказались врагами. Армия, которую представляли солдаты гарнизона Скоара, была не совсем славной, что могло породить у меня ранние сомнения. Воинов выпускали проходить через город небольшими группами; даже приютские священники, со всем их могуществом и властью стоящей за ними церкви, обычно вздрагивали и волновались, когда пьяная солдатня, горланя, проходила по улице, выкрикивая непристойности, мочась, где им заблагорассудится, занимаясь насилием или ввязываясь в драки. Полицейские старались поддерживать с ними хорошие отношения, направляя, как можно быстрее, в дешевые бары и публичные дома, а затем загоняя обратно в казармы… Слыхал я также и о моряках, но никогда не видел чего-либо, что уменьшало их славу. Аутригерные флоты — рассказывали — были вооружены встроенными арбалетами, огнеметными машинами, а их капитаны имели обыкновение умирать на палубе со словами бессмертной храбрости. Флоты выдерживали основную тяжесть войны шестьдесят лет назад, когда, как излагают наши моханские учителя-священники, Моха неохотно признала независимость Леваннона. Неохотно признала — о, мои благословенные ягодицы! — у Мохи был вырван лакомый кусочек, а цепкое удерживание местности Леваннон, наверное, похоже на фермера, направляющегося на запад и пытающегося удержать быка, стремящегося на восток.

Это было выше моего понимания в те годы; теперь-то понимаю, как Святая Мэрканская церковь действовала в качестве империи во время войны. Будучи приверженной политике доброты, основанной на любви (конечно, в пределах разумного), церковь не принимала никакого участия в войне, кроме предоставления капелланов для вооруженных сил и создания молитвы военного типа, которая временами налагает небольшие ограничения на монотеизм. Однако верхушка церковной и государственной иерархии, вероятно, следит за кулисами и выжидает удобного момента, когда обе стороны достаточно истощатся, чтобы вести переговоры. Когда приходит время, церковь будет наблюдать, изучать и предлагать договор и одобрять его, если он не будет откровенно свинским. Ведь, в конце концов, государства не просто большие демократии, но и мэрканские демократии — то есть, единые в вере, хотя и не в политике. Церковь любит называть себя материнской, наслаждаясь ролью арбитра в юбке в грязных, кровавых перебранках своих детей (которые не она порождает, но это не имеет значения), и, полагаю, что она может действительно претендовать на роль спасительницы и защитницы современной цивилизации, такой, какова она есть[49].

С тех пор я узнал так много — от доброй строгой мадам Лоры из труппы бродячих комедиантов Рамли, которая основательно научила меня чтению и письму, а более всего от Ники и других в те годы, когда мы с ней были помощниками Дайона в его попытке как регента Нуина ввести какое-то просвещение для духовно непросветленных современников — намного больше, чем я когда-либо узнал в детстве, так что сейчас трудно отделить, что я знал тогда, от более поздних знаний. Это было в моем отрочестве, в таверне, где я услышал, как старик-путешественник описывал разграбление Нассы в Леванноне, городе, известном как греховный рассадник ереси, в войне, которую Леваннон вел против Бершара вскоре после получения независимости от Мохи. Баршарские горцы осаждали город в течение пятидесяти дней. По утверждению рассказчика, в этом случае церковь почти открыто поддерживала одну из сторон, поощряя набожные общины в других странах посылать Бершару материальную поддержку. Это вызвало определенное недовольство среди еретиков во многих местах. Когда, наконец, Насса сдалась, оставшихся в живых разоружили, оставили без присмотра и охотились на них как на лесных сурков или крыс, а затем весь город был превращен в пылающий факел — «во славу божию», как выразился командир бершарцев. Его замечание было непопулярным, особенно в Низменных странах, где помощь Бершару привела к повышению налогов. Церковных сановников сильно шокировало такое «неправильное истолкование» позиции церкви, а князь-кардинал Ломеды был вынужден выйти на ступеньки кафедрального собора и выдерживать столкновение с народом до того, как роптавшую толпу оттеснили и рассеяли.

Когда сама война закончилась, договор обусловливал, что Насса никогда не должна быть восстановлена, и Леваннону пришлось согласиться: этого никогда не будет. Наш путешественник не мог вспомнить, в каком году велась война, но он сказал, что там, где некогда располагалась Насса, выросли сосны высотой сверх двадцати футов. И он добавил, что город Нью-Насса, в нескольких милях от простого военного мемориала среди сосен, стал намного сильнее в военном, а также в экономическом отношении — лучше контролировал восточную дорогу… Конечно, в шутку, Старый Джон спросил его: «Не были ли вы, сэр, одним из тех ужасных еретиков?» Путешественник посмотрел на него долгим немигающим взглядом, словно древняя черепаха, а потом, не ответив, слегка рассмеялся из вежливости.

Эммия говорила, что для защиты Скоара направляется полк. Они пройдут по северо-восточной дороге — ведь нет никакой другой дороги, кроме западной, а она может быть занятой, если уже начались сражения в районе Сенеки. Это не будет иметь значения для меня, думал я, так как я, в любом случае, намеревался избегать дорог, пока не окажусь далеко от Скоара. Моя обеспокоенность утихла от недостатка горючего материала, и я постепенно погрузился в некоторое подобие сна.

Когда темнота стала медленно отступать, я проснулся, вырванный от горячих объятий с девушкой, которая не была Кэрон, а чуть больше и старше. Не могу сейчас воскресить в памяти многих подробностей о ней, за исключением красного цветка сзади в ее темных волосах, которые щекотали мой нос. Она пела; я нашептывал ей, чтобы она лучше не пела, лучше мы ничем не будем заниматься, пока отец Милсом не скроется из вида на другой стороне частокола. Я проснулся, мои бедра не сжимали ничего, кроме ветки. Я жаждал ее увидеть, но никогда не увижу ее снова. Они не возвращаются. Дайон отмечает, что, пожалуй, хорошо, что они не возвращаются — ведь, если бы мы надеялись досмотреть неоконченные сны, мы всегда бы спали, а кто же тогда будет готовить завтрак?

Скоар был для меня фактически всем в мои четырнадцать — (даже Кэрон, даже сестра Карнация) — мне казалось в этот миг пробуждения, что он звучал всеми этими голосами за моей спиной, все больше отдаляясь по дороге, которой я мог только лишь идти вперед.

Туман стал серым вихрем, сменившим ночь; я увидел очертания ивовых ветвей у самых моих глаз. Я слез с дерева, окунувшись в эту расплывчато-молочную, сбивающую с толку муть и поспешил на гору, голодный, не так уж и отдохнувший, но с ясной головой. Полицейские не захотят топтаться в этой болтушке, поэтому я старался идти, хотя туман замедлял движение. Через полчаса, изголодавшись, я прибыл к пещере. Тратить времени на охоту я не мог. Туман стал рассеиваться под воздействием невидимого солнца.

Сначала я выкопал мои деньги — всего пятнадцать долларов, они должны пригодиться, как только я приду в какое-либо место, где деньги имеют значение. Когда солнце пробилось сквозь туман и стало обрамлять листья мокрым дрожащим золотом, я держал на ладони блестящий доллар, который дала мне Эммия: он оказался не таким уж блестящим. После того, как я бросил его к другим монетам, я вряд ли смог бы отличить его от остальных. Потом я достал мешок с золотым горном — и, конечно, мой талисман удачи. Возможно, я знал все это время, что он был там, однако нуждался в какой-то непреодолимой причине, чтобы убежать — от Эммии? из Скоара? от самого своего отрочества, ибо должен покончить с ним?

Простодушная дикая курочка пришла искать жуков себе на завтрак, не более, чем в десяти ярдах от меня. Моя стрела отделила ее голову от шеи — я никогда не промахивался. Я не мог оставаться, чтобы развести костер для приготовления пищи, однако выпил кровь, ощипал курицу, и съел сырыми сердце, печень и мускулистый желудок, завернув остальное в листья лопуха для ленча[50]. Припоминаю, что не имел никакой веры в талисман удачи, хотя все еще был до некоторой степени религиозным во многих отношениях.

Ближайший ручей вытекал из источника на северо-восточном склоне горы за пещерой — небольшой звонкий ручеек с ольхой и куманикой вдоль берегов. Я знал, что он бежал лесом две мили или около того, а потом пересекал северо-восточную дорогу, где был небольшой брод. Я мог следовать по нему почти до дороги, а потом использовать ее как ориентир, время от времени поглядывая на нее, чтобы определить мое местонахождение, когда буду продвигаться на юг — в направлении Леваннона.

Ручей покрывал дно грубого туннеля — узкого зеленого адского места. Имея в виду полицейских собак, мне придется пройти по нему. Я снова запихнул мокасины в мешок, чтобы сберечь их. При мысли о змеях, мои ноги вздрагивали и сбивались о камни.

Конечно, когда собаки потеряют след, полицейские сообразят и будут следовать с ними вдоль ручья, обыскивая оба берега. У разрыва, где куманика уступила место обычным дикорастущим растениям, я вылез из воды и ушел от ручья, делая вид, будто прекратил все попытки и направился обратно к Скоару. На расстоянии вытянутой руки я зашел за большой дуб, в заросли, где немного потоптался и помочился на листву, чтобы поставить собак в тупик. Потом возвратился и вскочил на дуб, остерегаясь оставить хоть одну сломанную веточку. Сделав большой прыжок высоко над землей, с риском упасть, я перебрался на другое дерево, а затем перепрыгивал с ветки на ветку на всем пути обратно к ручью.

Они, по крайней мере, потратят время в безрезультатных разговорах на этом месте, возможно, подумают, что я демон, усядутся и станут ожидать священника, который придет и поможет им запутаться еще больше. Но все равно я шел по ручью еще с полмили и, когда вылез, снова проделал такую же операцию с деревьями, перебираясь по ветвям к другому большому дубу. Там я взобрался высоко, чтобы изучить местность.

На востоке скучились тучи, создавая замысловатые конфигурации под солнцем. Неустойчивая погода, нетерпеливый ветер шевелит листьями дуба со страстной настойчивостью. Возможно, приближается весенняя гроза.

Дорога была ближе, чем я предполагал. Я видел красный разрез менее, чем в полумили к востоку. Это могла быть только красная глина, там дорога приближалась к возвышенности и пересекала ее. Хотя дорога была пустынной, я слышал неясный и тревожный звук, который не являлся частью лесного шума. Повернув голову, чтобы разгадать, откуда он, я обнаружил, что смотрю вниз на то, что, должно быть, было другим участком той же самой дороги; поразительно близко от моего дуба, на расстоянии едва ли пятидесяти футов, находилось место, где ветви были разрежены, открывая красную глину и немного гравия. Подтверждая это, неустойчивый легкий ветерок донес до меня запах лошадиного навоза. Не свежий — эта ближняя часть дороги была пустынной, как и дальше, но мне вверху стало неуютно и я перебрался на более низкое место, где оказался спрятанным лучше; что бы ни означал тот звук, он был достаточно далеко, сухой глухой грохот, совсем не похожий на другие звуки или на шум водопада.

Я отрезал кусок серой набедренной повязки и обвязал его вокруг головы. Я не против того, чтобы быть рыжеволосым, но это мешает выглядеть, словно кусок коры. В то время, как я был занят делом, на отдаленной дороге между мной и тревожным небом появилась движущаяся точка.

Даже на далеком расстоянии, человеческое существо редко выглядит похожим на любое другое животное. В Пенне, с бродячими комедиантами, я видел лопоухих обезьян, которых называют шимпами, шимпанзе Древнего Мира. Я всегда мог отличить любого из них от человека, если не был пьян или озлоблен. Человек, которого я видел на красной глиняной дороге, находился слишком далеко от меня, чтобы я мог убедиться в чем-либо, кроме его принадлежности к человеческому роду — лишь эта слегка надменная, слегка прекрасная поза, посредством которой даже дурак может бросить вызов молнии с намеком на величие — и одновременно эта его настороженность, спокойная наблюдательность под прерывистым из-за бегущих туч солнцем.

Загрузка...