22

Я пришел в Леваннон, к кораблям, и не стал моряком.

Что же это за штука, некая судьба, которая застигает врасплох все наши предвидения, все наши разумные планы вместе с фантастическими мечтами? Возможно, когда мы раздумываем о будущем (а этим мы непременно должны заниматься, если считаем себя людьми), это действие обычно включает в себя нечто безмерное, как будто мы со всей человеческой глупостью ожидаем что судьба под воздействием нашей суеты изменит свое направление. Мальчишка воображал огромные корабли, великолепные тридцатитонники, направляющиеся на восток по северному маршруту; в своих мечтах он видел высокие, огромные паруса, светящиеся в золотистой дымке. Юноша поздним летом 317 года, самый ничтожный член шайки Бродяг, о которой он ничего не слышал еще месяц назад, сошел с плоскодонного парома в вонючем порту Ренслар, помогая старому Уиллу Муну погонять мулов. Думаю, он был всего на четверть дюйма выше того, кто овладел Эмией Робсон. Когда парочка погонщиков бранью и уговорами заставила переднюю повозку въехать на пандус и выехать с пристани — папаша Рамли носился вокруг, изрыгая из пасти советы, на которые старый Мун не обращал ни малейшего внимания, — Уилл кивком привлек внимание юноши к соседнему судну, плюнул табачной жижей и заорал, будто был слегка глуховат:

— Ты умеешь читать, сынок?

— Да, умею.

— Лора учит тебя учению, я слыхал?

— Я умею читать, Уилл.

— Ладно, тогда прочти мне имя вон той старой калоши.

— Пожалуйста. Там написано — «Дейзи Мэй».

Бедная уродливая приземистая посудина пахла гнилым луком и дохлой рыбой. Она была широкой посередине, с низким тупым носом и квадратной кормой, с нескладным утлегарем[27], напоминающим деревянную ногу. Весельные банки были вытерты до блеска ноющими ягодицами рабов. Сами рабы, наверное, в этот момент дожидались следующего испытания запертыми в каком-нибудь бараке. Это был единственный блеск во всей этой посудине; благодаря тому, что паруса были взяты на рифы, часть заплат оказалась не видна.

— А какие догадки насчет тоннажа? — закричал Уилл.

— Никогда раньше не видал такой лодки. Он разразился хохотом.

— Лодка… Это хорошо! Эй, да они бы содрали с тебя кожу за такое слово! «Корабли» — вот как надо их называть, когда они такого размера. Давай, скажи, какого он размера.

Корабль выглядел древним и маленьким, покрытым морозными кристаллами соли и серым — цвет одиночества и запущенности. Он высоко сидел в воде, пустой, выжженный солнцем; если вахтенный находился на борту, он должен был ходить ниже, где, бьюсь об заклад, жаркая вонь была просто невыносимой. Я решил, что перед нами какая-то грузовая шлюпка, построенная для коротких рейсов между портами Гудзонова моря, которую, вероятно, скоро пустят на дрова.

— Она не такая уж рухлядь, как кажется, — сказал Уилл. — Ее покрасят перед тем, как снова выйти в море, и ты будешь удивлен.

Убогий портовый пес прибежал на запах отбросов, но не осмелился спрыгнуть на палубу. Он поднял кудлатую лапу у пиллерса[28], плохо прицелившись и обрызгав планшир[29]. Уилл Мун свободной рукой сделал движение, будто бросает камень; пес удрал, в ужасе поджав хвост. Я представил, как старая унылая калоша кротко вздыхает от унижения, слишком немощная, чтобы возмутиться.

— Давай же, Дэви, на глазок…

— Может быть, пара тонн?

— Тебе еще есть чему поучиться, — сказал Уил, удовлетворенно хмыкнув.

Когда мне будет шестьдесят, возможно, я тоже буду вовсю поучать молодежь.

— Есть чему поучиться, парень, — повторил Мун. — Да ведь старой «Дейзи Мэй» тонны не хватает до тридцати трех…

Нет, я никогда не ходил на леваннонском корабле, равно как никогда не скакал по дороге на лоснящемся жеребце, сопровождаемый тремя слугами и рассчитывающий на то, что служанка на ближайшем постоялом дворе искупает меня и согреет мою постель своим жаждущим телом. Зато я прошел с Бродягами Рамли через все страны известного мира, кроме Нуина, где папаша Рамли однажды напоролся на неприятности с законом, и Мэйна, которого нельзя достигнуть по суше, не пройдя через нуинскую провинцию Гемпшер. Я помог Уиллу справиться с мулами на пристани, а уже вечером участвовал в представлении вместе со своим горном, не пропустив ни одного за все четыре года — я им нравился. В тот год мы ушли на север по Нижней дороге.

Это величайшая дорога современной истории. Северо-Восточная в Мога, по которой я ушел из Скоара, — замечательная вещь, но рядом с Нижней в Леванноне она выглядит просто коровьей тропой. Есть, правда, путешественники, утверждающие, что величайшей из всех является Старая Почтовая дорога в Нуине, ведущая из Олд-Сити в Ненслар: таково упрямство человеческой расы — пылко спорить о недоказуемом. Проблема в том, что они знают о моей правоте, но никогда не признают ее. Нижняя в Леванноне — не просто дорога; это сила природы и образ жизни. Она идет из Норрока, расположенного на берегу великого моря — Атлантики, на север, к богатой мерзостью Тюленьей Гавани, протянувшись более чем на триста семьдесят миль. Она не просто удерживает вместе весь Леваннон, как спинной хребет змеи; в полном смысле слова эта дорога — и есть Леваннон. И, пожалуй, задумаешься, обслуживает ли эта дорога города, нанизанные на нее, как позвонки, или же города эти существуют для того, чтобы обслуживать ее.

Двигаясь на север, вы утонете в утренней тени прекрасных зеленых гор справа. И сразу же поймете, зачем здесь нужно столько маленьких, но сильных городков и деревень. Бдительные и хорошо укрепленные, они связаны с Нижней целой системой хороших проселочных дорог и троп, и предназначены для того, чтобы защищать главную артерию торговли и путешествий от бандитов и других диких зверей. Леваннон ни в чем не похож на Мога, ленивую и неаккуратную в отношении своих дорог. В Леванноне дороги слишком много значат. Что же касается Нижней, то горы, несомненно, и защита, и угроза — в зависимости от того, кто господствует на этих высотах. Леваннон мечтает владеть обеими сторонами этой огромной цепи; для Вейрманта, Бершера и Кони-кута исполнение этой мечты — просто кошмар, который они постараются предотвратить, если смогут. Потому эти три государства и не воевали между собой по меньшей мере лет пятьдесят — они слишком хорошо знают, что в любой момент может возникнуть надобность стать союзниками…

Я всегда с большим трудом сознавал, что весь наш известный мир являлся в Былые Времена лишь малой частью очень большой страны. Идея войны за обладание тем, что они называли беркширами и гринмаунтинсами, заставила бы людей того времени снисходительно улыбнуться: войны, которые беспокоили их, были, в смысле материальности, многим больше! А больше ли в смысле нравственности?.. Думаю, нет. Да, им по силам было разрушить весь мир. Ну так они это, в общем-то, почти и сделали. Далеко на севере горы превращаются в низкие холмы и, наконец становятся плоской равниной вдоль южного побережья моря Лорента. Там находится Тюленья Гавань, местосредоточие вони и гниения в устье реки, которая, как и в Былые Времена, называется Сент-Франсис.

Тюленья Гавань, откровенно говоря, не что иное, как гигантская печь для вытапливания жира. Котики, иногда называемые тюленями, сотнями расплодившиеся на бесплодных островах далеко на севере, за тем местом, где море Лорента расширяется в Атлантику. Те острова рассыпаны вдоль пустынного побережья того, что старые карты называли Лабрадором; современные леваннонцы называют его Тюлений Берег. Животные, очевидно, извлекли пользу из упадка человеческого племени в Годы Хаоса и неимоверно размножились: люди из Тюленьей Гавани рассказывают о современных исследовательских экспедициях, которые были совершены на север от известных котиковых лежбищ. И там, дальше, тянутся одни только котиковые острова, котиковые острова, котиковые острова… До того самого места, откуда дальнейшее путешествие становится невозможным — потому что люди не смогут вынести его. Они называют происходящее там Северным Ужасом, и это нечто, непостижимое умом, — отчасти холод, отчасти яростный ветер, но больше всего то, что именуется «сумасшествие солнца».

Тем не менее в южной части лежбищ люди могут вести свои дела, и, к счастью, котики, похоже, ничему не учатся. Неспешные корабли, специально построенные для этих целей, выходят из Тюленьей Гавани в конце марта и ползут по морю Лорента, держась его опасного северного побережья. Они проходят мимо острова, все еще называемого Антикости, и через пролив, который нынешние моряки называют Белли-Вил. Когда то он назывался Белл-Айл, что значило «прекрасный остров», но если вы скажете это современному моряку, он вытаращится на вас с придурковатым непониманием одной из бедных тварей, которые обеспечивают его заработок. А если станете настаивать, то и в лоб даст.

Пройдя сквозь Белли-Вил, корабли продолжают плыть вдоль берега на северо-запад. Это нелегкое дело, мне кажется: моряки не отваживаются ни отплыть слишком далеко от суровой земли, ни подплыть слишком близко, ибо приливы и течения могут выбросить суденышки на берег. Они прибывают к лежбищам с попутным ветром и в спешке плывут к берегу в маленьких лодках, чтобы устроить с помощью дубинок бойню. Они берут только ворвань и кожи детенышей и годовалых котиков. У всего остального два пути: либо растерзают стервятники, либо волны унесут на пропитание кишащим там акулам. Если бы путешествие не было столь тяжелым, а люди оказались более многочисленными, менее суеверными и чуточку посмелее, котиков бы уже истребили, несмотря на их огромную численность. Зверобои не имеют ни малейшего представления о скотоводстве или милосердии — только о быстром заработке. Они убивают и убивают, и продолжают убивать до тех пор, пока не заполнятся толстые туши кораблей. Они делают это, чтобы мы по вечерам могли зажигать свет.

Необработанную ворвань везут назад в Тюленью Гавань. Я слышал, что горожане узнают о приближении флота, когда он еще находится в десяти милях от них, — по тошнотворному запаху, даже когда не дует восточный ветер. Тут же начинается праздник — ведь это происходит лишь один раз в году. Затем наступают несколько недель работы, а потом все добрые граждане Тюленьей Гавани возвращаются к длинному периоду ничегонеделания, охоты, распутства, рыбной ловли, перебранок — главным образом, перебранок — и общипыванию карманов друг дружки до «жирной недели» следующего года. Во время перетапливания жира и еще много дней после этого, если не подуют милосердные ветры, дым от плавильных печей черно-лиловым облаком накрывает убогий город, и даже закаленные долгожители чувствуют тошноту. Это одна из главных причин, по которым в городе живет всякая мразь: неудачники, преступники, обманщики. Здесь не станет жить ни один человек, который способен заработать себе на жизнь в другом месте и которого не прогонят оттуда… Мы двигались на север в последние дни 317 года довольно медленно, часто останавливаясь больше, чем на неделю, в какой-нибудь деревушке, если нам нравилась тамошняя жизнь. Папаша Рамли вообще любил неспешность; я слышал его замечание о том, что если к вашему приезду какой-то вещи уже нет, то вряд ли стоит спешить за ней. Немногие шайки Бродяг отваживаются направляться на север, когда приближается зима. Поэтому, когда мы кочевали по Нижней дороге, в деревнях, изголодавшихся по развлечениям и новостям, были рады видеть нас, да и торговля шла хорошо. В довольно большом городе Саназинт мы повернули к востоку и перешли через границу в северную часть Вейрманта. Зимние месяцы с декабря по март мы провели не по-бродяжьему — в уединенном лагере у Вейрмантских холмов. В мае, как объяснил папаша Рамли, надо отправляться в Тюленью Гавань, где компании расплачивались с рабочими, но те еще не успевали спустить все деньги плутам и мошенникам. Впрочем, не это было главной причиной «зимних каникул» вдали от людей. Папаша Рамли устраивал трехмесячные «зимние каникулы» каждый год — причем даже в Пенне, где вряд ли существует кое явление, как зима. В общем, взрослые могут бить баклуши чинить упряжь, а молодежь, во имя Иисуса и Авраама, должна немного угомониться и кое-что изучить. Папаша говорил, что есть две вещи, способные выбить хоть какую-то дурь из молодых, — розги и учение. А из этих двух факторов, по его мнению, учеба была более достойной, даже если и доставляла значительно большее количество страданий.

Мамочка Лора была согласна с ним. Спокойная и философски настроенная большую часть времени, способная часами сидеть в одной и той же позе, не делая ничего — лишь куря трубку и глядя на природу, — мамочка Лора становилась демоном энергичности в присутствии человека, выказывавшего некоторые наклонности к тому, чтобы немного поучиться. Тогда в ход шло все — сердитая брань; язык, который заставил бы покраснеть моего папу (иногда он и заставлял); сарказм; сдержанная, но чуткая похвала; пощечина — все, вплоть до поцелуя или одного из медово-ореховых леденцов, которые она втайне хранила в собственной каморке и которые никто, кроме нее, не умел делать. Все шло в ход, если она могла надеяться, что это поможет вбить в вашу голову хотя бы капельку истины.

Мамочка Лора была родом из Вейрманта, с юга безмятежного пустынного края, где мы той зимой и квартировали. Название ее родного городишка было Ламой, горный городок вблизи границы с Леванноном. Позже, когда мы проходили там, в Ламой мы заходить не стали, хотя это было процветающее место, и мы могли бы неплохо подзаработать. Мамочка Лора ничего не имела против, но она давным-давно полностью порвала со своим детством, и у нее не было ни малейшего желания снова окунуться в прошлое. Она была дочерью школьного учителя. Я едва смог сдержать изумление, узнав, что в Вейрманте, где Святая Муркан-ская Церковь, разумеется, тоже контролирует все школы, не все учителя обязательно священники. Отец мамочки Лоры был светским человеком, ученым и мечтателем, который втайне дал ей образование, далеко превосходившее рамки тех сведений, которые ему было позволено сообщать другим детям: у него была безумная надежда, что, возможно, когда-нибудь жизнь переменится, и станет возможным, чтобы обычная женщина, не монахиня, преподавала. Это была странная идея, за которую его вполне могли бы выпереть из школы и отрядить к позорному столбу. В приступах мрачного настроения мамочка Лора иногда говорила, что ему повезло, что он умер молодым. В этих же приступах она иногда чувствовала, что его учение попросту было лишним для нее в любом мире, за исключением того, что существовал в его воображении.

Я не понимал в те дни, когда боролся за собственный путь в край знаний, который она открыла для меня, что мамочка Лора жертвовала себя всю без остатка… А какой ребенок когда-либо понимает мотивы, скрывающиеся за неблагодарным учительским трудом, или, если уж на то пошло, ценность самого этого труда? Осмелюсь заявить, что ребенок с такой проницательностью был бы чем-то вроде чудища. Но теперь, когда остались позади наши с Ники двадцать девятые дни рождения, мне кажется, я начал понимать мамочку Лору и ее обучение — теперь, когда мы так волнуемся за дитя, которое носит под сердцем Ники; теперь, когда мы так много думаем о его будущем и так не уверены в том, какой мир придется исследовать этому ребенку.

* * *

На острове Неонархей конец апреля. В последнее время я писал только от случая к случаю, часто очень неохотно, сердясь на принудиловку, которая может как подтолкнуть, так и оттолкнуть от пера человека, в других случаях довольно разумного… Да, черт возьми, кто бы еще, кроме безумца, стал писать книгу? Вероятно, вы заметили, как изменился мой метод повествования некоторое время назад. Это отчасти потому, что разум мой испуган и отвлечен — Ники не слишком хорошо себя чувствует.

Она настаивает на том, что ее боли и недомогание совершенно естественны для седьмого месяца беременности. Опасности этого величественного положения безмерно преувеличиваются, говорит она — она еще ни разу не оставалась без мужа от этого. Ребенок живет и двигается, мы знаем это; часто она хочет, чтобы я тоже почувствовал, как он толкается.

Но есть и еще одна истинная причина, почему я пишу о времени, проведенном с Бродягами, более торопливым стилем — никаких подробных повествований, просто краткое освещение моментов, которые я лучше всего помню. У меня нет желания извиняться. Ваш собственный самый большой недостаток как раз противоположен спешке: я имею в виду ту ужасную неуверенность, безобразную неспособность решить, существуете ли вы. Вы справитесь, если окажетесь в силах. В моих словах — не извинение, в моих словах — сдержанная попытка объясниться.

Это была история, о которой я вынужден написать — внутренне вынужден, побуждаемый той смутной надеждой, что, изложив на бумаге, я смогу лучше понять ее сам. Это была история со ого периода взросления (насколько вообще такое длительное событие может иметь какие-то «периоды»), история мальчика, который переходил из одного состояния в другое, более свободное, хотя, возможно, стал лишь на четверть дюйма выше в смысле физического роста. А теперь эту историю я закончил, к своему собственному удивлению заметив это совсем недавно. Случившееся же со мной, когда я был с Бродягами, происходило с более старшим мальчиком; а история моей встречи с Ники (о которой, я думаю, вскоре расскажу вам) и вовсе произошла с мужчиной. Имеются и другие истории — возможно, подвластные моему перу, а возможно, и нет. Однако — ибо мы плыли по морю; ибо жизнь течет, точно день от рассвета до заката; ибо меня беспокоила множественность времени; ибо я не слышал возражения от вашей тетушки Кассандры и даже от ее желтого кота — эта подлинная история путешествия мальчика неразделимо росла из тех, над теми, под теми, вокруг тех, при помощи тех, с теми и для тех других историй, что обязывает меня закончить и их тоже — хотя бы отчасти. (Спросите вашу тетушку К., как можно закончить что-нибудь «отчасти» — вам придется существовать, чтобы проанализировать и насладиться ученой болтовней, а вы, возможно, и не способны на это.) Я думаю, нет особой нужды объяснять, где всякая история закончилась или отчасти закончилась, поскольку это практически сразу же станет очевидно любому образованному, сострадающему, восприимчивому ученому и джентльмену — или девчонке, — вроде вас.

Просто примите к сведению и, если хотите, запомните, отсюда и до конца книги, когда бы и где бы это ни произошло, мы — я имею в виду себя и вас, а значит, в конце концов, признаю, что вы можете существовать… В общем, мы похожи на людей, закончивших очередной день в дороге и обнаруживших, что здесь, в трактире, у нас еще есть немного времени, чтобы выпить и поболтать перед сном.

* * *

— Посмотрите на него! — сказала мамочка Лора. — Нет, вы только посмотрите на него! Сидит тут со своей рыжей головой, с мозгами навыворот, и пытается сказать мне, что нельзя расколоть инфинитив[30]! Нельзя, нельзя, нельзя, мать-перемать! А почему, Дэви? Почему?

— Ну, в той книге по грамматике написано…

— В задницу еб…ную книгу! — рассердилась она. — Я хочу услышать хотя бы одну вонючую причину, почему нельзя!

— Честно говоря, я не могу придумать ни одной. Книга не объясняет.

— Не объясняет, — сказала она, опять умиротворенная, ласковая и улыбающаяся. — Видишь, Сэм, он очень смышленый. Надо только выбить из него эту школьную чепуху, как пыль из ковра… Ладно, Дэви, книга ничего не объясняет, потому что она основана на авторитетных источниках, что в пределах такой книги нормально и необходимо. Если бы она пыталась объяснять все подряд, она бы перестала быть грамматикой и превратилась в учебник по этимологии… Кстати, что такое этимология?

— Ну… наука о словах?

— Не спрашивай меня, брат Дэвид! Это я у тебя спрашиваю.

— Ну… наука о словах.

— Это мне ни о чем не говорит. Наука о каком аспекте слов? Что о словах?

— А-а-а?!. О происхождении слов.

— В этот раз пришлось тебе подсказывать. В следующий раз чтобы от зубов отскакивало, и без глупостей. Согласна, этот учебник, вероятно, ничем не хуже других по предмету, к тому же он единственный, который у меня есть. Разумеется, все написанное в наши дни гроша медного не стоит. Дэви, английский произошел от намного более старого латинского языка, я уже говорила тебе. А в латыни инфинитив — единое слово: ты не расколешь его, потому что не сможешь. И поэтому в один прекрасный день какой-то чугунноголовый грамматист решил, что законы латыни должны управлять английским, потому что ему так понравилось и, боюсь, потому что так грамматика становится более загадочной и трудной для обычных людей, а это поднимает престиж духовенства. Но язык — по крайней мере, английский язык — всегда сводит на нет деспотические мнения такого рода. Раскалывай, когда это хорошо звучит, милый, — я не возражаю, — если словосочетание достаточно короткое, так, что читатель не забудет коротенькое «to», прежде чем доберется до самого глагола. А что имеется в виду под словом «деспотические»?

— Определенные скорее желанием или капризом, чем здравым смыслом.

— Видишь, Сэм? Он молодец.

А как здорово он играет на горне, — сказал мой папа…

В то время я упражнялся в игре на горне в некотором отдалении от лагеря. Это было довольно опасно, и Сэм, как правило, сопровождал меня, околачиваясь поблизости и наблюдая за местностью. Я помню один день в конце апреля. Табор начал готовиться к следующему годовому путешествию, и мы знали, что перед тем, как снова повернем на юг, сначала предпримем серьезную попытку освободить Тюленью Гавань от некоторой части заведшихся там монет. В тот день голова у Сэма была явно чем-то занята. В моей собственной голове было совершенно пусто, если не считать музыки, весеннего томления да желания, чтобы Бонни перестала меня дразнить и дала мне, как это уже сделала Минна. Бонни больше нравилось, чтобы ее преследовали, чем преследовать самой, — во всяком случае, в то время. Позже, как я уже упоминал, она вышла замуж за Джо Далина, явно проявив здравый смысл. Когда я закончил в тот день свои упражнения, Сэм потянулся и сказал:

— Ну вот, Джексон, я сделал это.

— Сделал что, Мистер?

— Отважился… В общем, вчера, когда Лора закончила занятия с тобой, я послонялся вокруг и прямо спросил ее, как она думает, не поздно ли и мне узнать чуть-чуть в свободное время. «Узнать о чем?» — спросила она сразу же, и когда я сказал ей… Понимаешь, Джексон, вы, молодые, вечно бегаете за зелеными девицами и никогда не поверите, до чего же Лора — добрая женщина, кроме того, она — твоя учительница, и вообще это тебя не касается, но это так. — Он посмотрел на меня в упор. — «Узнать о чем, Сэм?» — спросила она. И чтобы расставить все на свои места, я рассказал ей про жену, которая у меня осталась в Катскиле, поскольку думал, что Лора может об этом беспокоиться. А с моей женой, Джексон, вышло очень грустно и по-глупому. Кажется, она всегда точила на меня зуб, потому что у нас не было детей, а потом без ее ведома я сделал тебя с другой, более хорошей женщиной. Но и это еще не все. Казалось, она решила, что ее обязанность — изводить меня. Год за годом она пилила-пилила, говорила всем, что я никогда не получу лицензию плотника, потому что я чертовски ленив, чтобы перетащить свою задницу даже в такой город, как Кингстон, где полным-полно денег и возможностей. Только, конечно, она никогда не говорила «чертовски» — она была настоящей святой… В общем, Джексон, так жить нельзя… И когда Лора спросила: «Узнать о чем?» — я и говорю… Послушай, говорю, я ничего не понимаю в чертовой этимоголологии, говорю, потому что мне пришлось сожрать слишком много невежества в молодости, но я имел в виду — узнать о тебе, говорю… — Он опять посмотрел на меня в упор. — Нет, Джексон, женщина прямо так и сияет, когда внезапно чувствует счастье… то есть, я хочу сказать, настоящее счастье. Не думаю, что мужчина увидит это чаще, чем раз в жизни. Она молчит, а я говорю… О тебе, говорю, и какая у тебя постель, говорю, и какие твои ночи и дни, говорю, и помогать тебе, можно сказать, пока я живу… И вот что случилось, Джексон. После того, как я сказал это и уже переминался с ноги на ногу, и раздумывал, куда бы мне удрать если она рассердится, но… но, Джексон, она сказала: «Я научу тебя всему этому, Сэм». Так и сказала: «Я научу тебя всему этому, Сэм, если мальчик будет не против».

— Милосердный ветер, мальчик будет не против! — сказал я.

Помню, что сумел произнести эти слова быстро, чтобы Сэм мог быть уверен, что я сказал их не после того, как мне в голову пришли какие-нибудь другие мысли. А если и имелись какие-нибудь мысли, то они были слишком глубоко, чтобы я сам знал об их существовании. Думаю, я честно был счастлив за него и мамочку Лору, которая, в конце концов, была женщиной, которую я выбрал бы себе в матери, если бы у меня не было чувства, будто она забирает его у меня.

В ту ночь, помню, я хотел Бонни — услужливая Минна не годилась, только Бонни, и плевать мне было на ее быстрые и надменные «нет» и «может-быть-когда-нибудь». И я получил ее — думается, вспоминая Эмию. Я поймал ее за нашим фургоном, распалил поцелуями, а когда она вырвалась от меня, бросив напоследок такой одобрительный взгляд, какого мне от нее в жизни получать не приходилось, я пошел за ней в ее каморку. А когда она попыталась у входа дать мне от ворот поворот, я просто вошел внутрь следом за ней и продолжил атаку. Тогда она попыталась обдать меня холодом, но я просто пощекотал у нее под мышками, и ей ничего не оставалось, как рассмеяться. Тогда она сообщила мне, что сейчас завизжит и позовет папашу Рамли, а тот всыплет мне по первое число, но я сообщил ей, что скорее всего она этого не сделает — по крайней мере, если она та столь милая, страстная и красивая малышка, как мне кажется. И что она вообще красивее, чем все встретившиеся мне девушки… В общем, я продолжал в этом духе, лаская ее то тут, то там, пока у нее не остался один-единственный выход — попросить меня подождать, пока она снимет оставшуюся одежду, чтобы не помять ее. И черт бы меня побрал, если она не оказалась девственницей!

А когда, с удовлетворением переведя дух, она перестала быть девственницей, она стала благодарной женщиной — и прекрасной женой Джо Далину, когда пришло время, — но прежде всего дьявольски хорошей музыкантшей, сохрани ее Господь! Я не знал никого лучше, включая и меня самого. Вы можете извинить меня (если хотите) за нахальство, вспыльчивость и хвастливость, которыми я отличался в следующий год или два. Однако моя полусмешная удача с Бонни была только одной из причин. Я думаю, что все вместе, включая и огромные открытия из книг, распахнутых передо мной мамочкой Лорой, толкнуло меня на стезю временного и безобидного хулиганства. Как и большинству полных невежд, мне казалось, что, прикоснувшись к самому краещ-ку знаний, я проглотил их все. Поскольку нескольким женщинам доставляло удовольствие кувыркаться со мной, я посчитал себя самым большим жеребцом со времен Адама — у которого, признайте, были чертовские преимущества, которые никто из нас не сможет воспроизвести. Я думал так, хотя и видел всю нелепость мечтаний о том, чтобы купить тридцатитонный корабль, поднять на его борт уступчивую служанку вместе с кроватью и отправиться к краю гадского мира… В общем, я вырос. Вырос. Я много воображал о себе, но тем не менее все было в порядке. Рано или поздно приходит сдержанность. И наша человеческая природа хороша тем, что сдержанность приходит к большинству людей достаточно рано, так что мы успеваем немного насладиться ею, прежде чем умереть.

Загрузка...