Жрицы шли гуськом, высоко неся бритые головы. Эйки семенила следом. Встречные крестьяне почтительно кланялись и возобновляли путь лишь тогда, когда три высокие фигуры и одна маленькая удалялись от них. Эйки запомнила высохшего старика в ветхой шубейке, который подслеповато вглядывался в них слезящимися глазами, а поняв, кто перед ним, торопливо согнулся в поклоне и вытащил из-за пазухи лепешку. Старшая жрица не сразу протянула ему чашу для подаяния, но он терпеливо ждал.
Позже, сев передохнуть, жрицы отдали эту лепешку Эйки. Отойдя, она разломила ее пополам и положила половину на землю, как делала Нэкэ в священной роще: «Будь милостива к нему, Белоликая! Он отдал свою еду нам, а сам остался голодный… Сделай так, чтобы там, куда он придет, его накормили досыта… И сегодня, и завтра, и всегда…» Слуха коснулся шум крыльев, — прилетела одна из маминых птиц. Эйки стала бросать крылатой гостье крошки. Птица села на землю и начала клевать. За спиной раздался шорох: жрицы стояли, глядя на нее.
В пути они часто останавливались у священных камней, а особенно долгие моления устраивали ночью: «Великая Всеблагая наша Мать! Ты — свет! Ты — жизнь! Не отвращай лица своего от детей своих, благослови нас на служение Тебе… Великая Всеблагая наша Мать! Уповаем на милость Твою, Вседержительница!»
Отмолясь, укладывались спать вокруг Эйки, а она, прислушиваясь к их мерному дыханию, глядела на созвездие Йалнур и шептала: «Та кама амаки! Та кама амаки!» Раскинутые над миром крылья были похожи на мамин амулет, и казалось, что звезды слышат ее. И мама слышит…
Просыпались рано и сразу пускались в путь. Солнце уже не палило жарко, но светило по-прежнему щедро. Все вокруг дышало покоем, но не было покоя в душе Эйки: мамины птицы больше не показывались, а судя по заметно возросшему нетерпению жриц, путешествие близилось к концу. Дорога стала многолюднее, и пыль, поднятая ногами путников и их животных, постоянно висела над ней. Поначалу Эйки старательно всматривалась во встречных в надежде увидеть знакомых по каравану; больше всего хотелось увидеть Прорву, но очень скоро она поняла бесполезность этого занятия — мулов стало слишком много.
А потом показалась обитель, подобная ослепительно-белому цветку, расцветшему посреди залитой солнцем долины на возвышенности, окруженной рукотворным рвом, наполненным водой, отведенной из реки, которую образовывали слившиеся воедино ручьи и речушки, сбегавшие с гор. Через ров был перекинут мост — поодиночке или группами шли и ползли по нему на коленях миряне, но самым отрадным для обитательниц мадана звуком был топот копыт мулов и ослов, нагруженных дарами. Широкие каменные ступени, ведущие в обитель, рассчитаны были именно на них, а на входе привратницы вешали им на шеи веревочки, завязанные узлом счастья, что служило защитой от бед в течение года. Затем, как считалось, действие оберега ослабевало, и его следовало обновить. То же относилось и к амулетам, предназначенным для людей, а посему сутолока у внешних ворот всегда царила неимоверная, лишь возвышающийся над суетной толпой белоснежный храм хранил невозмутимое величие.
Но за внутренними воротами, куда мирянам хода не было, соблюдался другой порядок. «Вернувшиеся извне», как называли и жриц, проведших лето в пещерах Дагнаба, и взятых в ученицы девочек, сразу отправлялись в купальню — смыть с себя мирскую грязь.
Тут-то Эйки и показала себя: едва женщины в просторных белых балахонах стянули с нее одежду, она разразилась неистовым плачем, ставшим еще отчаяннее и горше при виде того, как ее платье швырнули крюком в огонь, а следом полетели штанишки и передник — она даже не успела вытащить из кармана свою Амаки…
— У тебя будет одежда лучше этой! — наперебой уверяли ее, но Эйки была безутешна, а как только чужие руки потянулись к маминому амулету, купальня огласилась таким криком, что в дверь просунулись любопытствующие лица, и пожилые прислужницы забегали вокруг с резвостью юных дев:
— Это останется у тебя, мы просто заменим ремешок!
Однако Эйки не давала к себе прикоснуться.
— Что ж она так плачет, может, в выборе ошиблись?
— Придержи язык! Птицы склевали все зерна…
Эйки подтащили к круглому углублению в каменном полу, наполненному водой, и кто-то проворчал:
— Визгу сейчас будет!
Вопреки опасениям, раздался лишь тихий плеск, но, ступив в темную воду, где плавали белые лепестки, девочка краем глаза настороженно следила за происходящим, поэтому, снова оказавшись на гладком прохладном полу, напряглась при виде осторожно подбирающихся к ней прислужниц: первая с хитрой улыбкой протягивала ей леденец, другая что-то прятала за спиной.
Женщины зашептались:
— Да она, небось, леденца в глаза не видела… Ох, опять крику не оберешься…
И на этот раз оказались правы, — Эйки превзошла саму себя. Вдруг широко распахнулась дверь, и на пороге возникла жрица. Прислужницы торопливо расступились, вжав головы в плечи. Раздалось негромкое:
— Обнажите головы.
Все послушно выполнили приказ. У Эйки от удивления слезы на глазах высохли: столько лысых женщин она никогда не видела.
Жрица ровным голосом произнесла:
— Начинайте.
Та, что прятала бритву, шагнула вперед, и Эйки опомниться не успела, а невесть откуда взявшийся ветерок уже холодил оставшуюся без волос голову. Жрица, не вымолвив больше ни слова, вышла так же стремительно, как появилась. Прислужницы загомонили, натягивая обратно «свои» волосы, облекли Эйки в широченное белое одеяние, туго затянув пояс: «Ну вот, совсем другое дело!», затем одна из них сказала: «Пошли…»
Все еще всхлипывая, девочка последовала за ней. Миновав ряд построек, они вышли к невысокому каменному зданию, и сердце Эйки радостно забилось: со всех сторон его окружали нулуры — высокие серебристо-серые стволы тянулись к небу, и нежно звенели подвешенные к их ветвям колокольчики. Однако радость была недолгой: ее завели внутрь, и глухие, без окон, стены скрыли от глаз стройные деревца, лишь голубело в круглом проеме небо. Но вот закрылась дверь, брякнул задвинутый снаружи засов, хотя она чувствовала — внимательные глаза следят за каждым ее движением. Огляделась: почти все пространство занимал огромный стол, освещаемый солнечным светом, щедро лившимся из отверстия в потолке. На столе лежали моток пряжи, пучок трав, кучка зерна, решето, дежка для теста, валек для стирки, тщательно выструганные палочки, баранья лопатка, горсть камней… Руки сами потянулись к пучку трав, пахнущих горными лугами. Зарывшись в них лицом, девочка бросилась ничком на лежанку у стены, даже не взглянув на стоящую у изголовья миску с едой. Свернулась калачиком и услышала над головой голоса, скрип, лязг. Небо исчезло.
Оказавшись в кромешной тьме, Эйки немного поплакала и не заметила, как уснула. А ночью услышала шум моря: обернувшись белой птицей, летала она над чужим берегом, где волны бились об угрюмые скалы, и у края одного из утесов стоял воин. Стоял и смотрел вдаль. Густые его волосы трепал ветер, шлем он держал в руке. Солнце сияло на нем…
Свет из распахнувшейся настежь двери ослепил ее, когда наутро к ней вошла жрица, вместо приветствия спросившая: «Что тебе снилось?» Не дождавшись ответа, подошла, положила руки на плечи и, глядя в глаза, повторила: «Скажи мне, что ты видела во сне». Эйки услышала свой непривычно тихий голос:
— Море.
— Хорошо. Море. Что еще?
— Скалы.
— Скалы…
— Воин.
— Воин?
Жрица с сомнением смотрела на нее:
— Ты раньше видела воинов?
— Видела. В Белом городе. Но он не такой, как они.
— Не такой?
— Другой. И солнце на шлеме…
Услышав это, жрица больше ничего не сказала. Убрала руки с плеч Эйки и вышла, а следом появилась прислужница — покачала головой, глядя на миску с нетронутой едой, и буркнула, показав на пучок трав, который девочка со вчерашнего дня так и не выпустила из рук:
— Оставь здесь.
Эйки лишь крепче его сжала.
Они вышли на свет, и мир снова заиграл красками, звуками: плыли по небу облака, серебрились стволы нулуров, звенели колокольчики в их ветвях, из храма доносилось стройное пение, а на почтительном расстоянии Эйки заметила стайку девочек, глядящих на нее во все глаза.
Вожатая усмехнулась:
— Ишь, неймется им! И знают ведь, что после трапезной я тебя к ним отведу.
Эйки тихонько вздохнула: лучше бы ее отвели домой…
Все здесь было чужим, а потому — страшным. Трапезная была не из белого камня, а из темного, и распахнутая настежь дверь вела, казалось, в пещеру чудища. Стоявшая возле нее костлявая женщина с внушительной связкой ключей на поясе визгливо бранила девочку, торопливо собиравшую в подол черепки разбитого кувшина.
— Чего встала, — дернула ее за руку спутница и, понизив голос, проговорила: — Наслушаешься еще…
Прошмыгнув мимо тощей крикухи, Эйки оказалась в внутри. Темные стены уходили высоко вверх, к вырубленным под крышей узким окошкам, пропускавшим очень мало света, столы и лавки стояли впритык друг к другу, образуя два ряда, тянущихся от двери до возвышения у противоположной стены, на котором тоже был установлен стол. Вдоль стен громоздились жаровни, использовавшиеся, очевидно, только зимой, а из открытой боковой двери, где, судя по аромату свежевыпеченных лепешек, находилась кухня, доносились голоса. Сказав: «Постой тут», — провожатая направилась туда и вернулась с толстой румяной прислужницей, от которой вкусно пахло. Та принесла миску с водой, и Эйки, у которой со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было, поспешно схватила ее и успела порядочно отхлебнуть, прежде чем ее остановили:
— Ой, горе мое! Это ж тебе ручки сполоснуть. Питье-то вот, — и женщина протянула ей чашу.
А какие вкусные тут были лепешки! Эйки в один присест умяла целых три, могла бы и больше, но тут вожатая выразительно посмотрела на нее:
— Пора в хапан.
И, заметив непонимание, пояснила:
— Туда, где ты жить будешь. К ученицам. Вон, смотри: здесь дома гадальщиц… но ты их так не называй, они этого не любят. Надо говорить «предсказательницы». Ну, а дальше травницы живут, — слово «травницы» спутница произнесла, многозначительно покосившись на пучок трав в руке Эйки. — А там у них кладовые. Оттуда до хапана — два шага. Видишь крышу? Это теперь твой дом.
Нет. Дом у нее один, и он далеко отсюда. В глазах защипало. Сердце рвалось назад, к отцу — прижаться бы к нему сейчас, вобрать родной запах, смешанный с запахом дыма…
— Эй, ты что, на ходу уснула? Мы пришли.
Хапан, как и трапезная, был сложен из темного камня. Женщина толкнула тяжелую дверь, та будто нехотя отворилась, явив взору множество девочек в белых одеждах. Головы у них были бритые, а лица круглые, и на первый взгляд они казались одинаковыми. Разница заключалась лишь в том, что кто-то разглядывал ее, разинув рот, кто-то кривил губы, кто-то перешептывался с соседками. Когда за прислужницей закрылась дверь, одна из обитательниц хапана — высокая, крепко сбитая — подошла к ней:
— Как тебя зовут?
— Эйки.
— Эйки? Разве такие имена бывают?
Она не нашлась, что ответить. Ее же назвали — значит, бывают, но в присутствии стольких незнакомых девочек слова не шли с языка.
— Ты что, оглохла?
— Нет.
— Глядите, она, оказывается, разговаривает! А мы думали, она только реветь умеет!
Вокруг захихикали, а высокая продолжала:
— Все вчера слышали, как ты ревела. Как дурная ослица, которую хозяин высек.
От дружного хохота стены заходили ходуном:
— Да, да, она ревет, как ослица. И кто сказал, что она красивая? Она ничуточки не красивая!
Что она им сделала, почему над ней смеются? А девчонки не унимались:
— Она такая же красивая, как куча навоза! И зачем-то свою траву сюда притащила! Хорошо еще, что не решето и не корыто!
При этих словах у некоторых девочек вытянулись лица. Внезапно распахнулась дверь и на пороге выросла жрица. Смех и веселье угасли мгновенно. Обведя уставившихся в пол девочек пристальным взглядом, вошедшая обратилась к Эйки:
— Уже познакомилась?
— Да, досточтимая.
— Хорошо. Но для тебя я «матушка». Досточтимые мы для прихожан. Следуй за мной.
Она привела Эйки к дому из белого камня, который был значительно выше остальных строений за исключением разве что храма, а за ним виднелась нулуровая рощица. Поднявшись по лестнице и миновав длинный коридор, за отсутствием окон освещаемый светильниками на высоких, в человеческий рост, подставках в виде священных деревьев, они оказались перед дверью. Сидевшая возле прислужница открыла их, и Эйки ослепил свет, лившийся, казалось, отовсюду. В то же мгновение жрица нагнула ей голову, и девочка, только что вышедшая из полутьмы в это сияние, оробела окончательно: после суеты и гомона хапана царившая здесь тишина оглушала; тихо курились благовония, и та, что сидела на высоком помосте, устланном белоснежным покрывалом, была окутана дымом, как легким облачком, — при виде нее голова Эйки снова склонилась сама собой. Раздался негромкий голос — нежный, словно звон колеблемого ветерком колокольчика:
— Посмотри на меня.
Эйки подняла глаза и замерла: с бледного прозрачного лица сияли неземной красоты очи, похожие одновременно и на небо, и на море. Но непроницаемое выражение лица роднило ее с остальными жрицами.
— Мне рассказали о тебе. Скоро ты пройдешь обряд. Ступай.
Оказавшись за дверью, Эйки призадумалась: про какой обряд ей только что сказали? Может, хотят снова что-нибудь отобрать и сжечь? Так у нее ничего своего больше нет. Даже волос.
В хапан она боялась возвращаться и остановилась на полпути, но откуда ни возьмись перед ней выросла фигурка в белом. Девочка была меньше ее, похоже, чуть младше, но намного бойчее. Говорила она быстро, при этом коротковатая верхняя губа забавно приподнималась:
— Слушай, новенькая, ты не подумай чего про девчонок, они всех так встречают. Мне вот говорили, что у меня зубы, как у зайца. Ну и что… Было бы хуже, если бы их совсем не было, правда? А ты молодец, не заплакала. Многие ведь плачут…
И вздохнула:
— Я-то плакала… Это плохо. Здесь уважают тех, кто не плачет.
Эйки покачала головой:
— Я тоже плакала. Вчера. Ты же слышала, что они говорили.
— А, это… Это не считается. Там все плачут. Согурун — она у нас тут главная… ну, которая первая с тобой разговаривала… знаешь, что она сделала, когда ее выкупать хотели? — И, понизив голос, сказала: — Покусала прислужницу. Правда-правда, покусала!
Вдали раздался странный пронзительный звук, и из хапана высыпали девчонки. Новая знакомая схватила Эйки за руку:
— Бежим!
— Куда?
— К ним!
Запыхавшись от бега, пристроились к товаркам, и лишь тогда новообретенная подруга спохватилась:
— Я же тебе не сказала, как меня зовут! Я Дилиссин, можно Дили. Так меня мама звала. Я тоже травницей буду, как ты.
Она оказалась на удивление словоохотливой и по дороге много чего успела рассказать:
— Видишь белый домик? В нем сейчас никто не живет. Нынешние жрицы-невесты жили там, когда учились.
— А кто такие жрицы-невесты?
— Которые в храме поют и обряды проводят. В столичном храме, говорят, среди жриц-невест есть настоящая принцесса. Я слышала, принцесса или принц могут исцелить умирающего. Прикоснутся к нему, и он сразу оживает… Вот бы и у нас когда-нибудь своя принцесса появилась!
— А зачем тебе?
— Как зачем? Хорошо же, когда рядом та, в ком кровь Белоликой! Но вообще-то жрицы-невесты все из знатных семей. Если они из мадана выходят, перед ними дорожку стелют, чтобы им по земле не ступать, потом от этих дорожек отрезают по лоскуту и паломникам продают. А когда состарятся, им замену найдут.
Эйки стиснула руку Дили:
— Как?
Та, поморщившись, высвободила ладонь:
— Знак должен быть. Жрицы знают, какой. Их всех находили по особому знаку, и нас тоже. Вот я, например, когда говорить начала, сказала сначала не «мама», а «мадан». Никто не верил. Думали, мама нарочно выдумывает, чтобы сюда меня отдать, нас ведь у нее семеро, и все девочки… Но пришла жрица, поговорила с ней, и вот я здесь. А на тебя, я слышала, птицы указали, — Дили покосилась на амулет, и Эйки, испугавшись, что она начнет спрашивать про него, а значит, про маму, торопливо задала мучивший ее вопрос:
— А когда жрицам находят замену, они… домой возвращаются?
Дили фыркнула:
— Никуда они не возвращаются. Тут на всю жизнь остаются.
На всю жизнь?! Какое-то время Эйки шагала молча, слишком удрученная, чтобы разговаривать, потом все же спросила:
— А мы… мы тоже на всю жизнь тут останемся?
— Мы? Нет, что ты. Мы можем уйти. Если обетов не примем.
Точно тяжелый камень свалился с души, но чтобы не показать ликования, Эйки как можно спокойнее спросила:
— А что за обряд надо пройти?
— Обряд посвящения. Ох, тяжело это. Целый день сиднем сидишь под нулурами за домом настоятельницы, не ешь, не пьешь, ни с кем не разговариваешь. Да еще колокольчики звенят — с ума сойти можно, а как стемнеет, жрицы тебя в купальню отведут, но после омовения одевать не будут…
— Голой оставят, что ли?
— Сначала накидку набросят, но как только жрицы петь начнут, ее снимут и дадут тебе две нити, белую и красную, ты их должна сплести и на нулур повесить…
Так, за разговорами, дошли они до длинного приземистого здания, где девочкам раздали тряпки, щетки, скребки и развели по разным комнатам. Едва открылась дверь, Эйки остолбенела на пороге: кругом были головы. Головы без тел и лиц…
Дили рассмеялась:
— Да это же парики! Хочешь примерить? Тогда давай быстрей, пока никто не видит!
Эйки помотала головой: надеть неизвестно чьи волосы! Нэкэ на это сказала бы: «Поди знай, кто их до тебя носил. Может, полоумная какая…»
— Ну, не хочешь — как хочешь. Нам еще долго нельзя будет их надевать, — и добавила шепотом: — А я уже надевала, он большой, сразу мне на глаза съехал.
Скобля щеткой стену, Дили без умолку болтала:
— Перед твоим приходом нам сказали, что ты красивая, что в колодце ты выбрала траву…
Эйки в замешательстве посмотрела на нее:
— В каком колодце?
— Там, где ты вчера ночевала! Мы его колодцем зовем. Он же правда на колодец похож. Смотри, не попади туда снова!
— А почему я должна снова туда попасть?
— Там запирают, когда наказывают. Новеньких — на одну ночь, а тех, кого наказали, могут и два дня продержать, и три… Меня так не наказывали, но если вдруг…
Охнув, она зажала себе руками рот и, перебегая с места на место, забормотала:
— Не я это сказала, не я…
Эйки удивленно следила за ее перемещениями, и, видимо, не она одна, — из-за париков на них прикрикнули:
— Эй, вы, не бездельничайте там!
Дили остановилась, бормотнув в последний раз:
— Не я это сказала, не я, — и принялась с удвоенным усердием тереть стену, но через какое-то время Эйки услышала ее шепот:
— Я очень боюсь в этот колодец попасть…
— А ты не бойся. Не будешь бояться — не попадешь.
Дили с уважением посмотрела на Эйки:
— Ты смелая.
Эйки вовсе не считала себя смелой, но приятно было, что кто-то думает иначе.
— Дили, а зачем ты рот рукой закрывала и говорила, что это не ты сказала?
— А вдруг они подумают, будто я хвалюсь, что ни разу в колодце не побывала?
— Кто — они?
— Они… Духи… Потому и надо говорить: «Не я это говорю, не я». Можно еще вокруг себя три раза покрутиться. А ты что, никогда так не делаешь?
— Нет.
— Да ты что, в репе родилась?
— В репе?
Эйки не знала, что такое репа, но в этом явно таилась насмешка. Дили фыркнула:
— Репа — это репа. Ты никогда не видела репы? Она большая, круглая, в земле растет.
— У нас не растет.
— А, да, нам же говорили, что ты с гор.
— И почему я в репе родилась?
— Так говорят про тех, кто ничего не знает.
Эйки надулась, а Дили, как ни в чем ни бывало, продолжала:
— Но тебя скоро всему научат. Мы с тобой поступим в ученье к травницам. Кто выбрал решето — пойдет в птичницы, кто моток шерсти — будет ткать покрывала и одежду, кто дежку — лепешки печь, кто валек — стирать.
— Там еще камни были, палочки, баранья лопатка…
— Это для гадальщиц. То есть предсказательниц. Они не любят, когда их гадальщицами называют.
Прислужница, приведшая ее в хапан, говорила то же самое.
— А если кто-нибудь там, в колодце, начнет хватать все подряд?
— Ну… Что первым под руку попадет, то и будет главным…
Дили вдруг замолчала.
— Ты чего?
— Показалось.
— Что показалось?
— Что она за дверью.
— Кто?
— Наставница…
На следующий день Эйки познакомилась и с наставницей, и с ее розгой. Случилось это перед хранилищем, где они очищали зерно. Дили показала, как замотать передником рот, но спастись от пыли было невозможно: одни нещадно чихали и терли слезящиеся глаза, другие бранились под нос, третьи вздыхали, а работы не убавлялось. Наконец, Согурун решительно сдернула передник с лица:
— Так, новенькая, расскажи нам что-нибудь.
Все обрадовано подняли головы:
— И правда, расскажи!
Отовсюду устремились выжидающие взгляды. У Эйки никогда раньше не было столько желающих послушать, и она не заставила себя долго упрашивать — прочистила горло и начала:
— Далеко-далеко, высоко-высоко в горах живут дахпи…
— Кто-кто?
— Чудища, что обитают в самых глубоких пещерах. Они с ног до головы покрыты шерстью, у них железные когти и клювы… Бегают дахпи так быстро, что оленя догонят. Человека поймать им и вовсе ничего не стоит. Мужчин они сразу съедают, а женщин утаскивают в пещеры, где тьма тьмущая…
— А если костер развести?
— Какой костер! В пещерах дахпи нет огня, они его боятся, и даже пленниц своих кормят сырым мясом диких зверей.
— Фу! Я бы ни за что не стала есть сырое мясо!
— Куда б ты делась? Пришлось бы.
— Все равно не стала бы, лучше бы с голоду умерла.
— А я бы не стала с голоду умирать. Я бы сбежать попыталась.
— Как, они же оленя догонят?
— Их усыпить можно. Для этого надо выдернуть у дахпи золотой волос на затылке, и пока он спит, бежать без оглядки, а то чудище, проснувшись, начнет лютовать — вырывать с корнями деревья и крушить все, что на глаза попадется…
Сгрудившиеся вокруг девочки внимали, затаив дыхание:
— И много народу они в вашей деревне съели?
Эйки поперхнулась:
— В нашей? Никого.
— А в других?
Боятся, а ждут с надеждой — вдруг и правда съели кого-нибудь? И тут откуда ни возьмись появилась наставница, резко вытянула обомлевшей рассказчице руки, свистнула розга, и пальцы обожгла такая боль, какой Эйки раньше не знала, но не успела она дернуться, как наставница хлестнула ее во второй раз.
— Это потому, что ты не сразу руки протянула, — пояснила Дили, осторожно дуя на ее покрасневшую кожу после того, как наставница ушла.
— Вот теперь ты по-настоящему наша, — одобрительно протянула Согурун. — Может, еще что-нибудь расскажешь? Или боишься, что опять попадет?
— Ничего я не боюсь, — соврала Эйки, видя вокруг множество глаз, горящих нетерпеливым ожиданием новых историй, и, подумав немного, заговорила о чудесах, увиденных в Белом городе.
Слушательниц особенно впечатлило то, что Эйки видела в Ночь плача дочерей правителя:
— Они на колеснице ехали или их слуги несли?
— Нет, они пешком шли.
— Пешком?!
— Это же Ночь плача была.
— А какие они? Красивые?
— Наверное, да.
— Слушай, не воображай. Думаешь, ты одна красивая?
— Я их не разглядела…
— А что ж тогда говоришь, что видела! Может, врешь?
— Зачем мне врать?!
— Тогда как же ты их не разглядела?
— Они лица накидками закрывали.
Девочки с жаром кинулись обсуждать эти подробности:
— Может, они страшные, поэтому закрываются?
— Скажешь тоже! Дочки правителя — и страшные!
— Так они, наверное, от дурного глаза закрываются?
— От дурного глаза ты закрываться будешь, а их сама Белоликая оберегает…
— Она и нас оберегает…
— Если грешить не будешь, кочерга ты закоптелая! А они, что бы ни сделали, все равно под ее защитой. Ну, до тех пор, пока Белоликая за что-нибудь на них не прогневается. Но это должен быть самый страшный грех…
— А что это — самый страшный грех?
— Болтать без толку! — усмехнулась Согурун, и все разом прикусили языки. — Раскричались, как ослицы. Хотела бы она соврать — расписала бы, какие принцессы раскрасавицы. Вы-то сами жриц-невест часто видите? То-то и оно. А хотите, чтобы вам дочек правителя, как есть, показали. Ага, ждите.
И обернулась к Эйки:
— А ты молодец, что не врешь.